Глава 8
26 марта 2026, 16:4119.10.2026
Понедельник
Утро
Семь дней до начала апокалипсиса в Канаде.
Солнце, нарисованное аккуратными жёлтыми лучами на идеально голубом бумажном небе, только начинало свой путь над Бумажным городком. Его свет мягко просачивался сквозь тонкие занавески в маленькой, но уютной квартирке на третьем этаже картонного дома, окрашивая всё вокруг в тёплые, медовые тона.
Эббигейл открыл глаза. Первое, что он увидел, был знакомый потолок с едва заметным разводом от старой протечки, который папа обещал заклеить уже полгода назад. Второе — тонкий луч солнца, упавший прямо на его лицо, заставляя щуриться. Он лежал в своей кровати, застеленной старым, но мягким одеялом с рисунком из маленьких яблочек — мама постелила, когда он болел в прошлом месяце, и с тех пор оно так и осталось.
Эббигейлу было шестнадцать. Высокий, но какой-то нескладный, будто его вырезали из бумаги немного второпях, забыв придать уверенности линиям. Его волосы — лохматые, чёрные, вечно торчащие в разные стороны, словно он только что встал с постели, даже если причесывался. Но самой заметной его чертой был росток. Маленький, тонкий стебелёк с двумя зелёными листочками, растущий прямо из макушки, похожий на яблочную веточку. В Бумажном городке такие встречались нечасто, и это делало его объектом постоянных насмешек. «Эй, яблочко!», «Смотрите, дерево пошло в школу!», «Дай откусить!» — эти и сотни других фраз въелись в его память, как занозы.
Он сел на кровати, свесив босые ноги на пол. Половицы приятно холодили ступни. За стеной уже слышалась привычная утренняя суета: папа, судя по звуку, переворачивал страницы газеты, мама гремела чем-то на кухне, тихо напевая какую-то незамысловатую мелодию. Эти звуки были музыкой для его души. Здесь, в этой маленькой квартирке, он был не «яблочком» и не посмешищем. Он был просто Эбби. Сыном.
Он встал, потянулся, хрустнув суставами, и поплёлся в ванную. Коридорчик был узким, но светлым. На стенах висели семейные фотографии в картонных рамках: вот он маленький, с ещё только пробивающимся росточком, сидит на коленях у папы; вот они все вместе на пикнике в городском парке; вот мама в смешной шляпе на день рождения. Простые, тёплые воспоминания, согревающие лучше любого одеяла.
В ванной он включил воду. Тонкая бумажная струйка побежала в раковину, приятно журча. Эбби посмотрел на себя в зеркало. На него смотрел бледный, взлохмаченный парень с тёмными кругами под глазами (вчера допоздна читал комиксы под одеялом с фонариком) и этим дурацким росточком на голове. Он вздохнул, намочил щётку, выдавил тонкую полоску бумажной зубной пасты и начал чистить зубы. Механические движения успокаивали. Раз-два-три-четыре. Вверх-вниз. Не забыть про дальние зубы. Мама всегда проверяет.
Из кухни донёсся запах. Тонкий, аппетитный аромат чего-то жареного. Мама готовила любимые блинчики. Эбби улыбнулся, прополоскал рот, умылся холодной водой, отчего сонливость окончательно улетучилась, и, взъерошив и без того лохматые волосы (росток, конечно, остался торчать), вышел в коридор.
В маленькой гостиной, совмещённой с кухней, царила та особенная утренняя атмосфера, которая бывает только в по-настоящему тёплых домах. Солнце заливало комнату, играло на гранях старого серванта с фарфоровыми статуэтками. На круглом столе, накрытом клетчатой скатертью, уже дымилась тарелка с горкой румяных блинчиков, стояло блюдце с вареньем — вишнёвым, любимым, и пузатый чайник.
За столом, в своём неизменном полосатом халате, сидел папа. Он был крупным, основательным мужчиной с добрыми глазами за очками в тонкой оправе и лёгкой сединой на висках. В руках он держал свежий номер «Бумажного вестника» — местной газеты, которую выписывал уже много лет. Шурша страницами, он погружался в новости: очередное заседание городского совета, успехи школьной баскетбольной команды, реклама нового сорта бумаги для поделок.
У плиты колдовала мама. Невысокая, хрупкая, с вечно озабоченным, но таким любимым лицом. Её волосы, уложенные в аккуратный пучок, уже тронула седина, но глаза светились той же теплотой, что и всегда. Она ловко переворачивала блинчики на сковороде, напевая что-то про облака.
— Доброе утро, соня! — воскликнула она, обернувшись и увидев Эбби в дверях. Улыбка осветила её лицо. — А мы уж думали, ты до обеда проспишь!
— Доброе, — буркнул Эбби, подходя к столу и садясь на своё место. Он чмокнул маму в щёку, когда она проходила мимо с новой порцией блинчиков. — Привет, пап.
Папа оторвался от газеты, поверх очков взглянул на сына и тепло улыбнулся. — Привет, Эбби. Выспался?
Ага, — кивнул Эбби, накладывая себе в тарелку три самых румяных блинчика и щедро поливая их вареньем. Вишнёвое варенье растекалось алыми разводами по бумажной поверхности, пахло летом и ягодами.
Мама села напротив, подперла щеку рукой и смотрела, как он ест. Этот взгляд — полный такой безграничной, тёплой любви — Эбби знал с детства. Он был его броней, его убежищем, его доказательством того, что он кому-то нужен, что он не просто «яблочко», а любимый сын.
— Опять читаешь эту газетёнку? — спросила мама у папы, кивая на «Вестник». — Там же одни сплетни городские.
— Ну почему сразу сплетни, — добродушно возразил папа, складывая газету. — Вот, пишут, что в школе собираются новый кружок открывать. По робототехнике из бумаги. Может, Эбби запишется?
Эбби вздрогнул. Школа. Мысль о школе мгновенно испортила вкус блинчиков. Снова эти коридоры, эти взгляды, эти шепотки за спиной. Оливер со своей противной ухмылкой. Эдвард, всегда готовый поддакнуть. Зип с её ядовитыми шуточками. И другие. Многие другие. Те, кто смеялся просто потому, что все смеялись.
— Не знаю, пап, — тихо сказал он, ковыряя блинчик вилкой. — Может, не сейчас.
Папа и мама переглянулись. Этот разговор был им знаком. Они знали про школу. Знали про насмешки. Мама не раз порывалась пойти и «поговорить» с директором, но Эбби всегда отговаривал. Станет только хуже. Он сам справится. Просто надо перетерпеть. Всего два года осталось.
— Кушай, кушай, — мягко сказала мама, пододвигая к нему вазочку с вареньем. — Силы тебе сегодня понадобятся. День длинный.
Эбби кивнул, проглатывая комок в горле, который не имел никакого отношения к блинчикам. Он посмотрел в окно. За стеклом, на идеально нарисованной улице, уже началось движение. Соседи выходили из домов, дети бежали в школу, кто-то выгуливал бумажную собачку. Мир за окном был спокойным, предсказуемым, обычным. Мир, в котором через семь дней всё изменится навсегда. Но сейчас, за этим утренним столом, с блинчиками, вареньем и любимыми родителями, Эбби был просто счастлив. И не знал, что это — последнее такое утро.
Камера медленно отъезжает от окна, поднимается выше, показывая маленький уютный дом, аккуратные улочки Бумажного городка, безмятежное нарисованное небо. И где-то в этом небе, едва заметной точкой, начинает зарождаться что -то тёмное. Пока ещё невидимое. Но оно уже идёт.
Эбби доел блинчики, стараясь растянуть удовольствие, но тарелка неизбежно опустела. Он собрал со дна остатки вишнёвого варенья кусочком блинчика, отправил в рот и, пожевав, с сожалением отложил вилку. Последний сладкий вкус нормальной жизни.
Мама уже собиралась встать, чтобы убрать со стола, но Эбби опередил её.
— Я сам, мам, — сказал он, поднимаясь и собирая тарелки.
Мама удивлённо приподняла бровь, но в её глазах засветилась теплая улыбка. — Ого, какой самостоятельный стал. Может, мне пора на пенсию?
— Рано тебе на пенсию, — буркнул Эбби, но уголки его губ дрогнули в ответной улыбке.
Он отнёс посуду в раковину, открыл кран с тонкой бумажной струйкой воды и принялся мыть. Тёплая вода приятно текла по рукам, пена от бумажного мыла пузырилась и лопалась. Он мыл тщательно, как учила мама: сначала тарелки, потом чашки, потом вилки. В этих простых, домашних движениях было что-то успокаивающее. Отсрочка. Ещё несколько минут здесь, на кухне, прежде чем выйти в мир, где его ждали.
Папа за спиной снова зашуршал газетой. Мама тихо напевала, протирая стол. Обычное утро. Такое до боли обычное, что хотелось законсервировать его, спрятать в банку и никогда не выпускать наружу.
Закончив с посудой, Эбби вытер руки о висящее на крючке полотенце и пошёл в свою комнату переодеваться. Школьная форма — светлая рубашка, белые шорты, желетка — висела на стуле, приготовленная с вечера. Он оделся быстро, стараясь не смотреться в зеркало, чтобы лишний раз не видеть этот дурацкий росток на голове. Потом накинул сверху лёгкую осеннюю куртку — ветровку с капюшоном, который хорошо прятал лицо, если идти быстро, опустив голову.
Взял портфель. Проверил, всё ли на месте. Тетради, учебники, пенал с ручками и карандашами, сменка. Всё как обычно.
Он вышел в прихожую. Мама уже стояла там, поправляя его шарф, хотя шарф был завязан идеально.
— Не забыл бутерброды? — спросила она.
— В портфеле, мам.
— А деньги на обед?
— В кармане куртки.
— А сменку?
— Ма-а-ам, — протянул Эбби, но без раздражения. Скорее с благодарностью.
Она поняла, чмокнула его в щёку и отступила. Из гостиной выглянул папа.
— Удачи, сын, — сказал он серьёзно. — И помни, что бы ни случилось... мы гордимся тобой.
Эбби сглотнул подступивший к горлу комок. Папа говорил это каждое утро. И каждое утро это значило: мы знаем, что тебе тяжело. Мы знаем, что там над тобой смеются. Но ты наш сын, и ты справишься.
— Я помню, пап. Спасибо.
Он открыл дверь, вышел на лестничную клетку, обернулся на пороге. Мама и папа стояли в дверном проёме, обнявшись, и смотрели на него с такой любовью, что у него защемило сердце.
— Я вернусь, — сказал он просто и закрыл дверь.
Улица встретила его прохладой и запахом осени. Настоящей осени, со всей её бумажной прелестью. Деревья вдоль тротуара, нарисованные когда-то ярко-зелёными, теперь горели жёлтым, оранжевым и багряным. Листья — настоящие бумажные листья, тонкие и хрупкие — падали с веток, кружились в воздухе и мягко ложились на тротуар, устилая его разноцветным шуршащим ковром.
Эбби шёл не спеша. До школы было всего пять минут ходу, он знал этот маршрут наизусть, каждый поворот, каждый дом, каждую трещинку в картонном тротуаре. Он специально вышел пораньше, чтобы не бежать, чтобы иметь время просто побыть одному, подышать этим осенним воздухом, послушать шорох листвы под ногами.
Вокруг было тихо и спокойно. Соседи, вышедшие по делам, приветливо кивали. Мамаши с колясками обсуждали что-то своё на лавочке у подъезда. Старушка из соседнего дома поливала цветы на подоконнике. Обычный день в Бумажном городке. Городке, где ещё не знали, что такое настоящий ужас.
Эбби поймал на лету особенно красивый кленовый лист, ярко-красный, с идеальными прожилками. Покрутил в пальцах, сунул в карман куртки. На память. Просто так.
Пять минут пролетели незаметно. И вот он уже стоял перед знакомым зданием.
Школа возвышалась перед ним — большое, двухэтажное строение из плотного коричневого картона. Окна, заклеенные прозрачной плёнкой, тускло поблёскивали в утреннем свете. Над главным входом висела табличка с выведенными каллиграфическим почерком буквами. На ступеньках уже толпились ученики — кто-то болтал, кто-то доделывал домашку, кто-то просто слонялся в ожидании звонка.
Эбби остановился у подножия лестницы. Сердце привычно забилось чаще. Вдох-выдох. Он поднял взгляд на двери. За ними начиналась другая жизнь. Жизнь, где он был не просто Эбби, а «яблочко». Где каждый шаг мог стать поводом для насмешки. Где в любой момент из-за угла могли выйти Оливер, Эдвард, Зип и их компания.
Он постоял так минуту. Может, две. Листья падали рядом, касались его плеч, волос, этого глупого ростка, который, казалось, торчит ещё заметнее обычного. Где-то внутри теплилась трусливая мысль: развернуться и уйти домой. Сказаться больным. Мама поверит. Папа поймёт.
Но он не мог. Не сегодня. Не всегда же бегать.
Эбби глубоко вздохнул, поправил лямку портфеля на плече, опустил голову пониже, чтобы капюшон скрывал лицо, и шагнул вперёд.
Ступенька. Ещё одна. Ещё. Вот и дверь.
Он толкнул её и вошёл внутрь. Дверь школы захлопнулась за спиной Эбби с тихим, приглушённым стуком, отрезая его от спокойствия осенней улицы и погружая в привычный, гулкий мир школьных коридоров. Первое, что он ощутил — это запах. Смесь бумажной пыли, старых учебников, чьих-то духов и неизменного школьного клея, которым здесь, казалось, было пропитано всё. Второе — звук. Он был оглушительным после тихой улицы.
Школа гудела.
Эбби остановился в дверях, на миг ослепнув после яркого утреннего света. В раздевалке, куда он попал сразу с порога, было шумно и людно. Очень людно. На скамейках сидели, стояли, переобувались, болтали, смеялись, спорили десятки учеников. Младшие, средние, старшие — все классы, казалось, смешались в этом тесном помещении, заставленном металлическими шкафчиками для сменной обуви.
Эбби моргнул, привыкая к полумраку. Глаза различали всё больше деталей. Вот мальчишки из параллельного класса пихаются, пытаясь занять место у скамейки. Вот кучка девчонок сбилась в кружок у окна, шушукаясь и то и дело прыская от смеха. Вот кто-то из старшеклассников громко рассказывает историю, размахивая руками, и вокруг него собралась небольшая толпа слушателей. Воздух вибрировал от множества голосов, создавая тот особенный, ни с чем не сравнимый школьный гул — смесь жизни, энергии и суеты.
Эбби почувствовал, как к горлу подкатил знакомый комок. Не страх даже, а что-то другое. Какая-то щемящая тоска по этой нормальности. По тому, как всё должно быть. Столько людей. Живых, настоящих, говорящих, смеющихся, дышащих. Они ещё не знают. Они ещё не видели того, что увидят через несколько дней. Для них сейчас главные проблемы — это контрольная по математике, ссора с другом или чей-то косой взгляд.
Он опустил голову ниже, натянул капюшон поглубже и, стараясь держаться ближе к стене, начал пробираться к своему шкафчику. Нужно было переобуться, оставить куртку и как можно быстрее исчезнуть из этого людского водоворота. Слишком много глаз. Слишком много возможностей для насмешки.
Краем глаза он заметил знакомые фигуры у дальнего выхода из раздевалки. Сердце пропустило удар. Оливер стоял, опершись плечом о косяк, и что-то говорил Эдварду. Тот, как обычно, кивал, поправляя очки. Рядом, закинув ногу на скамейку, стояла Зип, и, судя по хитрому прищуру, она высматривала в толпе очередную жертву для насмешек.
Эбби резко отвернулся, притворяясь, что рассматривает объявление на стене. Лишь бы не заметили. Лишь бы пронесло. Он быстро юркнул в проход между шкафчиками, молясь всем богам, чтобы его не узнали.
Вокруг кипела жизнь. Кто-то громко хлопнул дверцей шкафчика. Кто-то засмеялся. Кто-то поздоровался через всю раздевалку. И среди всего этого шума, этого многолюдья, этой кипучей нормальности, Эбби чувствовал себя маленьким и незаметным. И это было именно то, что ему нужно.
Он открыл свой шкафчик, быстро переобулся, повесил куртку на крючок, закинул сменку внутрь и, закрыв дверцу, с облегчением выдохнул. Теперь — на урок. Там, в классе, легче. Там своя компания, свой угол. Там, по крайней мере, можно спрятаться за партой и сделать вид, что тебя не существует.
Он протиснулся к выходу из раздевалки, стараясь не задеть никого рюкзаком, и уже взялся за ручку двери, ведущей в коридор, как вдруг...
— Эй, Эбби!
Голос прозвучал слишком близко. Эбби вздрогнул и замер, медленно оборачиваясь.
К нему, проталкиваясь сквозь толпу, шёл Энгель. Не из тех, кто издевался. Просто обычный, нормальный парень, с которым они иногда перекидывались парой слов.
— Ты чего такой хмурый? — спросил тот, подходя. — Забыл, что ли? Сегодня же математика первая.
Эбби выдавил подобие улыбки. —Спасибо, что предупредил.
— Да не за что. Пошли вместе, а то опоздаем.
И они пошли по коридору, залитому утренним светом из больших окон, мимо спешащих учеников, мимо открытых дверей кабинетов, мимо стендов с достижениями и объявлениями. Школа жила своей обычной, шумной, многолюдной жизнью.
Энгель и Эбби ворвались в класс математики за секунду до того, как дверь за ними могла захлопнуться навсегда. Точнее, за секунду до того, как мисс Циркуль могла обернуться и зафиксировать их опоздание своим ледяным, всевидящим взглядом. Они проскочили в проём, едва не столкнувшись плечами, и замерли, тяжело дыша, у самого порога.
В классе было тихо. Очень тихо. Та тишина, которая бывает только перед грозой, когда воздух наливается тяжестью и кажется, что любое неосторожное движение может вызвать разряд.
Мисс Циркуль стояла у доски, повернувшись к ним спиной. Её фигура возвышалась над партами, как башня, тёмная и величественная. Даже со спины она внушала трепет. Длинные, чёрные, густые волосы струились водопадом, касаясь самого пола, переливаясь в утреннем свете тусклым блеском. Они лежали тяжёлыми прядями, напоминая то ли траурный шлейф, то ли королевскую мантию. Из-за этого каскада волос она казалась ещё выше, ещё недосягаемее, и действительно, если смотреть издалека, её можно было перепутать с высокой, стройной ёлкой, чьи ветви опущены вниз в безмолвном ожидании.
На макушке, чуть выше лба, из чёрной гривы выступали два тёмных, изогнутых отростка. Ученики за их спинами называли их «кошачьими ушками», но сами уши были слишком большими, слишком острыми, чтобы принадлежать домашней кошке. Они были скорее рогами, тёмными и гладкими, как обсидиан, и придавали её силуэту что-то хищное, настороженное.
Энгель первым обрёл голос. — Доброе утро, мисс Циркуль, — произнёс он, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно.
Эбби, стоящий чуть позади, только кивнул, не решаясь издать ни звука. Он смотрел на её спину, на эти волосы до пола, и чувствовал, как внутри всё сжимается в тугой комок.
Мисс Циркуль медленно, с той особенной, тягучей грацией, которая бывает у хищников перед прыжком, повернулась к ним лицом.
И класс выдохнул.
Не от облегчения — от восхищения и страха одновременно. Потому что её лицо было прекрасным и пугающим одновременно. Бледная, почти белая кожа, высокие скулы, тонкие, изогнутые брови, придающие лицу выражение вечного, снисходительного скептицизма. И улыбка. Та самая улыбка, которую ученики прозвали «кошачьей»: уголки губ изгибались вверх, образуя мягкую, но насмешливую дугу, обнажая ровные, белые зубы. В этой улыбке не было тепла. Было предвкушение. Как у кошки, которая играет с мышью, зная, что та всё равно никуда не денется.
Глаза у мисс Циркуль были тёмными, глубокими, с вертикальными зрачками, сузившимися сейчас в тонкие щёлочки. Они скользнули по Энгелю, задержались на мгновение на Эбби, и в них мелькнуло что-то, похожее на удовлетворение. Живые. Целые. Пришли. Значит, будет с кем работать.
Она была высокой. Очень высокой. Ростом под три метра, она возвышалась над учениками, как статуя древнего божества. Её тело было сложено пропорционально, но с той странной, пугающей гармонией, которая бывает у хищников из ночных кошмаров. На ней была тёмная рубашка с короткими рукавами, из-под которой проглядывали белые, идеально застегнутые пуговицы и такой же белый, острый воротник, обрамляющий шею. Грудь, которую она не пыталась скрыть или подчеркнуть, была внушительной, но это не придавало ей мягкости — скорее, добавляло ещё одну черту к её образу незыблемой, подавляющей силы.
Левая рука, обнажённая до локтя, была покрыта тёмной, густой шерстью, похожей на мех вендиго из старых легенд. Чёрная, с едва заметными серебристыми прожилками, она казалась не рукой, а лапой — мощной, когтистой, приспособленной для охоты. Пальцы на этой руке были длинными, с твёрдыми, тёмными ногтями, которые могли оставить глубокие царапины на парте одним небрежным движением.
Правой руки у неё не было. Вместо неё, от плеча, тянулся огромный, металлический циркуль. Он был сделан из тёмной, полированной стали, с острыми, как иглы, концами, которые сейчас были сложены и направлены вниз. Это оружие, инструмент, продолжение её воли. Ученики знали, что этот циркуль может не только чертить на доске идеальные окружности. Он мог трансформироваться. В нужный момент металлические ноги расходились в стороны, сталь перетекала, меняла форму, и вместо циркуля появлялась фигура — Мистер Компасс, брат, её тёмная половина, её оппонент и, в редкие минуты, союзник.
Ниже — белые джинсы, облегающие длинные ноги, и тяжёлые, чёрные военные сапоги с высоким голенищем и грубой подошвой. Каждый её шаг отдавался по коридорам глухим, властным стуком, предупреждая всех: идёт мисс Циркуль, берегитесь.
Энгель и Эбби, не дожидаясь дополнительного приглашения, скользнули к свободным партам. Энгель занял своё обычное место — на третьем ряду, у окна, откуда видна школьная площадка и край леса. Эбби примостился рядом, стараясь стать как можно меньше, вжавшись в стул.
И в этот самый миг, когда их спины коснулись жёстких спинок стульев, когда последние опоздавшие замерли на своих местах, когда воздух в классе, казалось, затаил дыхание, — прозвенел звонок.
Звук был пронзительным, резким, злорадным. Он врезался в тишину, как нож в бумагу, и разнёсся эхом по всем коридорам, заставляя стены мелко дрожать. Это был не просто сигнал к уроку. Это был приговор. Объявление: время игр закончилось. Началось царство цифр, формул и железной дисциплины мисс Циркуль.
Она стояла у доски, возвышаясь над ними всеми, её циркуль-рука поблёскивала в лучах утреннего солнца, её кошачья улыбка стала чуть шире, вертикальные зрачки сузились ещё сильнее.
— Доброе утро, — сказала она. Голос у неё был низким, грудным, с лёгкой хрипотцой, которая делала каждое слово весомым и окончательным. — Рада видеть, что не все из вас решили прогулять мой урок. Особенно вы, — она перевела взгляд на Энгеля и Эбби, и те почувствовали, как под этим взглядом становится жарко, — которые влетают в класс, как ошпаренные, за секунду до звонка. В следующий раз, — её улыбка стала почти сладкой, но от этого не менее опасной, — вы войдёте на минуту раньше, или не войдёте вовсе. Надеюсь, мы поняли друг друга.
Эбби и Энгель вошли в класс, и первое, что бросилось в глаза — это парты. Они стояли ровными рядами, как солдаты на параде, а в самом центре, под прямым взглядом учительской доски, громоздились массивные тройные конструкции, за которыми могла разместиться целая компания. Бумажные столешницы, чуть пожелтевшие от времени, были испещрены инициалами, геометрическими фигурами и короткими посланиями, оставленными поколениями учеников.
В классе уже было шумно. Ученики рассаживались, переговаривались, перебрасывались записками, смеялись. Кто-то в панике листал учебник, пытаясь вспомнить домашнее задание. Кто-то, наоборот, сидел с идеально подготовленной тетрадью, скучая и поглядывая на часы. Запах пыли, чернил и чего-то сладкого — возможно, чьих-то духов или спрятанной в портфеле конфеты — витал в воздухе.
Эбби стоял у входа, не зная, куда сесть. Его глаза растерянно скользили по рядам, ища свободное место, но в то же время он хотел найти угол, где его никто не заметит, где можно будет спрятаться, стать невидимым. Он всегда так делал. Забивался в самый дальний угол, на самую неудобную парту, лишь бы не привлекать внимания.
Но сегодня ему повезло.
— Эбби! Сюда!
Голос был тихим, но тёплым, и он пробился сквозь утренний шум, как солнечный луч сквозь тучи. Эбби обернулся.
В центре второго ряда, за двойной партой, сидела Лана. Она махала ему рукой, улыбаясь той самой улыбкой, которая всегда делала его день чуть светлее. Лана была невысокой, с мягкими каштановыми волосами, собранными в небрежный хвост, и большими, добрыми глазами цвета тёплого чая. Она была одной из тех немногих в школе, кто никогда не смеялся над его ростком, кто иногда подбадривала его перед контрольными, кто однажды, в самом начале учебного года, просто сказала: — Не обращай на них внимания. Они просто завидуют, что у тебя есть что-то особенное.
Эбби, чувствуя, как напряжение в плечах немного отпускает, быстро прошёл к её парте и сел рядом, стараясь занять как можно меньше места. Он бросил портфель на пол, достал тетрадь и ручку, и только тогда позволил себе выдохнуть.
— Ты как? — тихо спросила Лана, склоняясь к нему. — Опять не выспался?
— Да так, — пробормотал Эбби, пряча глаза. — Ничего страшного.
Лана хотела что-то сказать, но в этот момент на другом конце класса раздался звонкий, весёлый голос:
— Энгель! Сюда, сюда! Мы тебе место заняли!
Энгель, который всё ещё стоял у входа, оглянулся на голос. В глубине класса, у окна, за тройной партой махали ему сразу две фигуры. Клэр и Баббл.
Клэр сидела ближе к окну, её пушистые тёмные хвостики подпрыгивали от каждого движения. Она была небольшой, хрупкой, с бумагой мягкого, тёплого оттенка и большими глазами, в которых всегда плескалось какое-то беспокойство, но сейчас — только радость от встречи. Рядом с ней, положив локти на стол, сидела Баббл.
Баббл была полной противоположностью Энгеля. Где Энгель был угловатым, серьёзным, всегда сосредоточенным, Баббл казалась воплощением беззаботности. Круглолицой, как будто пузырь, с вечно растрёпанными светлыми волосами и огромными голубыми глазами в которых горели звезды, она, казалось, никогда не унывала. Она была другом Энгеля с первого класса, и в их паре всегда было так: Энгель — серьёзный, расчётливый, иногда весёлый; Баббл — весёлая, шумная, иногда слишком беспечная. Но они дополняли друг друга.
Энгель кивнул, улыбнувшись краем губ, и направился к тройной парте. По пути он бросил взгляд на Эбби и Лану, сидевших в центре. Эбби, поймав его взгляд, едва заметно кивнул. Они не были друзьями, но после того, как сегодня утром вместе вбежали в школу, между ними возникла какая-то тонкая, едва уловимая связь. Общее испытание, пусть и такое маленькое, как опоздание.
Энгель сел рядом с Баббл, и тот сразу же толкнул его локтем в бок.
— Ну, у тебя и вид! — прошептала Баббл, но так, что, наверное, слышали все вокруг. — Опять до ночи чертил? Глаза красные, сам бледный. Мать тебя кормит вообще?
Энгель вздохнул, но в его взгляде промелькнула тень благодарности. Баббл умела быть такой: бестактной, но заботливой.
— Всё нормально, — ответил он, доставая тетрадь. — Просто поздно лёг.
— Поздно лёг он! — фыркнула Клэр с другой стороны. — Ты вообще спал? Смотри, мисс Циркуль заметит — заставит отвечать, а ты на ногах не стоишь.
— Я стою, — спокойно ответил Энгель, хотя тень улыбки коснулась его губ.
Баббл хмыкнула, Клэр покачала головой, и все трое замолчали, готовясь к уроку. Клэр поправила свои хвостики, Баббл поставила на стол толстую тетрадь, исписанную крупным, небрежным почерком, а Энгель разложил свои принадлежности с той механической точностью, которая была ему свойственна.
В классе постепенно становилось тише. Кто-то перешёл на шёпот, кто-то уже раскрыл учебник, кто-то просто смотрел в окно, провожая взглядом последние осенние листья, падающие с деревьев.
Эбби, сидя рядом с Ланой, чувствовал, как постепенно отпускает напряжение. Здесь, в этом шуме, в этой толпе, среди одноклассников, которые были заняты своими делами, он мог стать невидимкой. Он знал эту игру: сидеть тихо, не поднимать руку, не смотреть по сторонам, и тогда, возможно, никто не заметит, не вспомнит, не посмеётся.
Лана рядом писала что-то на полях тетради — может быть, стихи, может быть, просто каракули. Она всегда так делала, когда ждала начала урока. Эбби украдкой посмотрел на её рисунок: маленькое солнце с лучиками, выходящими за края листа.
— Хорошо, — прошептал он.
Лана обернулась, улыбнулась, ничего не спрашивая. Иногда этого было достаточно.
А в это время на тройной парте у окна Клэр шептала Энгелю что-то про вчерашнее домашнее задание, которое он, кажется, забыл сделать. Баббл, пользуясь моментом, дорисовывала в тетради забавную рожицу рядом с формулой, которую, судя по всему, так и не выучила.
В классе пахло бумагой, чернилами, осенью и той особой, неуловимой атмосферой утра перед уроком, когда всё ещё возможно, когда ещё есть время, когда звонок не прозвенел, и мир остаётся обычным, знакомым, безопасным.
Эбби опустил глаза в тетрадь, сжал ручку в пальцах и приготовился писать. Сегодня, как и всегда, он будет сидеть тихо, делать вид, что его нет. Лана рядом, Энгель и его друзья у окна — все заняты своим, и никто не смотрит на него. Никто не смеётся.
Он почти поверил, что сегодня всё будет хорошо.
Почти.
Но тишина перед звонком всё длилась, и в этой тишине, где-то в коридоре, уже слышались шаги. Тяжёлые, уверенные, хозяйские. Те, кто не спрашивает разрешения. Те, кто входит, когда захочет.
Мисс Циркуль удовлетворённо хмыкнула и, взмахнув своей металлической рукой-циркулем, развернулась к доске. Класс замер в ожидании.
Урок начинался. И никто из них ещё не знал, что это — один из последних мирных уроков в их жизни. Что через несколько дней мисс Циркуль исчезнет, а её циркуль-рука станет частью совсем другого, страшного рисунка. Но сейчас, в это утро, был только мел, только доска, только строгий голос учительницы и цифры, которые она выводила идеальными, чёткими линиями.
— Открываем тетради, — скомандовала она. — Тема сегодняшнего урока: построение окружностей в сложных геометрических фигурах. И поверьте, — она обернулась, и её вертикальные зрачки сверкнули, — эта тема будет для вас не просто теорией. Это будет… практикой. Выживания.
Эбби вздрогнул. Ему показалось, или она действительно сказала «выживания»? Но мисс Циркуль уже отвернулась к доске, и её металлический циркуль заскрипел по тёмной поверхности, вычерчивая идеальный круг.
Урок тянулся медленно, как патока в осенний день. Мисс Циркуль водила своим металлическим циркулем по доске, вычерчивая идеальные окружности, которые пересекались, накладывались друг на друга, образуя сложные, гипнотические узоры. Её голос, низкий и чуть хриплый, звучал ровно, без повышений и понижений, но в нём была такая сила, что даже самые отъявленные лоботрясы на задних партах не решались шелохнуться.
Энгель писал в тетради, выводя формулы чётким, аккуратным почерком. Математика давалась ему легко — в мире, где всё было построено на линиях и углах, цифры казались единственным островком стабильности. Эбби рядом с ним старательно выводил те же формулы, но его буквы получались мельче, будто он пытался занять как можно меньше места на листе, стать незаметнее. Его росток на макушке, прикрытый капюшоном, казалось, тоже замер, притих, подражая хозяину.
В классе было тихо. Только скрип мела по доске, только шелест страниц, только изредка — приглушённый кашель или скрип стула. Мисс Циркуль время от времени оборачивалась, её вертикальные зрачки скользили по рядам, выискивая тех, кто не пишет, кто смотрит в окно, кто смеет отвлекаться. И каждый раз, когда её взгляд касался чьего-то лица, ученик мгновенно опускал глаза к тетради, делая вид, что углублён в вычисления.
Энгель поймал себя на мысли, что ему нравится этот урок. Нравится эта тишина, этот порядок, эта предсказуемость. Мисс Циркуль была строга, но справедлива. Она не унижала, не высмеивала — она требовала. И это было честно.
В середине урока она остановилась у окна, заложив свою мохнатую левую руку за спину, а циркуль-правую выставив вперёд, как оружие. Солнце, пробивающееся сквозь стекло, играло на металлических гранях, отбрасывая на стену причудливые, движущиеся тени.
— Итак, — произнесла она, обводя класс взглядом. — Кто мне скажет, как найти радиус вписанной окружности в равносторонний треугольник, если известна только высота?
В классе повисла тишина. Рук никто не поднимал. Энгель знал ответ, но не спешил. Он всегда давал шанс другим. Эбби тоже знал, но он никогда не поднимал руку первым — боялся привлечь внимание, боялся, что кто-то обернётся, посмотрит на его росток, усмехнётся.
Мисс Циркуль терпеливо ждала. Её кошачья улыбка стала чуть заметнее.
— Никто? Ну что ж, тогда...
И в этот момент, когда её металлическая рука уже потянулась к журналу, чтобы вызвать к доске очередную жертву, раздался стук.
Он был громким, наглым, самоуверенным. Три удара — один за другим — прозвучали в тишине, как выстрелы. Дверная ручка дёрнулась вниз, и в проёме, даже не дожидаясь ответа, появились трое.
— МОЖНО ВОЙТИ? — произнесли они хором, но это не был вопрос. Это было заявление. Констатация факта. Они уже вошли, они уже стояли на пороге, и их голоса, неестественно громкие после получасовой тишины, заставили несколько человек вздрогнуть.
Первым шагнул Оливер.
Он был чуть выше Энгеля и в каждом его движении чувствовалась уверенность, которая не требовала доказательств. Его волосы, светлые и слегка растрёпанные, чуть чуть падали на лоб, придавая лицу выражение ленивого превосходства. На нём была футболка с символом треугольника, который проназли две линии. Его глаза — серые, холодные, с прищуром — скользнули по классу, отмечая каждое лицо, каждую реакцию. Он ни на ком не задерживался дольше секунды, но этого было достаточно, чтобы те, на кого падал его взгляд, чувствовали себя неуютно. Оливер был лидером. Не тем, кого выбирают, а тем, кто просто берёт власть, потому что никто не смеет ему перечить.
За его спиной, чуть правее, стоял Эдвард. Он был плотнее, ниже, с круглыми очками на голове. Его лицо было менее надменным, чем у Оливера, но в глазах — за стёклами очков — светилась та же холодная насмешка. Он был тенью, помощником, исполнителем. Тем, кто всегда рядом, кто поддержит любую шутку, подхватит любую насмешку, и чей смех будет самым громким.
И слева, чуть выдвинувшись вперёд, стояла Зип.
Она была невысокой, но в её фигуре чувствовалась какая-то пружинистая, опасная грация. Но её глаза — острые, цепкие, всегда в движении — были глазами хищницы, высматривающей добычу. Она улыбалась. Легко, непринуждённо, как будто весь этот класс, эта школа, эта жизнь были лишь сценой для её маленького спектакля. И она знала свою роль.
Они вошли вместе, но по отдельности. Троица. Шайка. Те, кого боялись, кого ненавидели, кому завидовали и перед кем заискивали. В школе они были королями и королевой — не по праву рождения, а по праву силы, наглости и того особого, неуловимого страха, который они умели сеять вокруг себя.
Но настоящая власть Оливера была не в его кулаках и не в его языке. Она была в том, кто ждал его за стенами школы. Алиса. Девушка, о которой говорили шёпотом, которую никогда не видели на уроках, но чьё присутствие чувствовалось всегда. Она жила в школе, в той самой запретной комнате, куда никто не смел заходить. Говорили, что она была не из бумаги, как все. Говорили, что она была демоном, призванным из другого мира, или порождением школьных кошмаров, обретшим плоть. Говорили, что она могла превращать тени в шипы, а шепот — в крики.
Никто не знал правды. Но все знали одно: Оливер был её парнем. И если ты переходил дорогу Оливеру, ты переходил дорогу Алисе. А Алиса не прощала.
В классе стало тише. Ещё тише, чем было. Несколько человек опустили головы к тетрадям, делая вид, что их не существует. Кто-то, наоборот, выпрямился, пытаясь казаться незаметным в своей заметности. Эбби съёжился на стуле, вжав голову в плечи. Он надеялся, что они его не заметят. Не сегодня. Не сейчас.
Оливер, Эдвард и Зип стояли на пороге, не двигаясь дальше, но и не спрашивая разрешения. Они уже вошли. Они уже были здесь. И весь класс, и сама мисс Циркуль знали это.
Мисс Циркуль медленно повернулась от доски. Её вертикальные зрачки сузились ещё больше, кошачья улыбка стала чуть заметнее, но в ней не было ни тепла, ни холода. Только спокойное, изучающее наблюдение. Она смотрела на троицу, и в этом взгляде не было страха. Мисс Циркуль не боялась никого в этой школе, кроме Алисы. Но она знала, что эти трое — любимчики. Не потому, что они заслужили, а потому, что с ними проще не связываться.
— Можно, — сказала она, и её голос был мягче, чем обычно. Тоном она давала понять: вы опоздали, но я делаю вид, что это неважно. Идите на места. Не мешайте.
Оливер улыбнулся. Коротко, одними губами. Кивнул, как будто оказывал одолжение. И, не сказав ни слова благодарности, повёл своих спутников к свободным местам в конце класса. Эдвард, проходя мимо одной из парт, небрежно смахнул на пол чей-то пенал. Раздался грохот, но никто не обернулся. Зип, проходя мимо Эбби, на мгновение задержала взгляд на его съёжившейся фигуре. По тому, как он сидит, стараясь занимать как можно меньше места, и уголки её губ дёрнулись вверх. Она ничего не сказала, но этого взгляда было достаточно. Эбби почувствовал, как кровь отлила от его лица.
Они сели на задние парты. Оливер откинулся на спинку стула, положив ноги на соседний стул, и уставился в потолок. Эдвард открыл тетрадь и сделал вид, что пишет, хотя его ручка выводила одни каракули.
Мисс Циркуль смотрела на них несколько секунд, затем медленно, словно нехотя, отвернулась к доске.
— Продолжим, — сказала она, и в её голосе появилась сталь. — Итак, радиус вписанной окружности в равносторонний треугольник...
Урок пошёл дальше. Но атмосфера в классе изменилась. Воздух стал тяжелее, плотнее. Тени от длинных волос мисс Циркуль на стене казались теперь не просто тенями, а чем-то живым, подрагивающим. И в этой наэлектризованной тишине, нарушаемой только голосом учительницы и скрипом мела, трое на задних партах сидели как отдельное, чужеродное тело, не вписывающееся в порядок, установленный мисс Циркуль, но непобедимое в своей наглости.
Они были любимчиками. Учились хорошо — это было странно, но факт: те, кто мешал другим, сами знали материал. Может быть, они готовились дома, в тишине, чтобы на уроках иметь право бездельничать? Может быть, они были умнее, чем казались? Или, может быть, их хорошие оценки были просто данью страху, который они внушали учителям? Никто не знал. Но факт оставался фактом: Оливер, Эдвард и Зип были отличниками. И это делало их ещё более опасными. Потому что у них была власть, были связи, было покровительство Алисы — и при этом они были не глупы. Они не были просто хулиганами. Они были умными хулиганами, а это страшнее вдвойне.
Эбби сидел, не поднимая глаз, чувствуя спиной их присутствие. Ему казалось, что Зип всё ещё смотрит на него. Что Оливер вот-вот окликнет его, скажет что-то, от чего весь класс рассмеётся. Но они молчали. Пока молчали.
Энгель, сидевший рядом, искоса взглянул на съёжившегося Эбби. Он видел, как тот побелел, когда Зип проходила мимо. Видел, как его пальцы сжали ручку так, что та грозила сломаться. Энгель хотел что-то сказать, успокоить, но не знал, как. Он сам не любил эту троицу. Они не трогали его — он был слишком незаметен для них, — но он видел, что они делали с другими. И знал, что Эбби — одна из их любимых мишеней. Из-за этого ростка. Из-за того, что он был не такой, как все.
Мисс Циркуль закончила чертёж на доске и снова обернулась к классу.
— Эббигейл, — вдруг сказала она, и её голос прозвучал как выстрел. — К доске.
Эбби вздрогнул, поднял глаза. В его лице не было страха перед ответом — он знал материал. Был страх перед тем, что придётся встать, пройти через весь класс, мимо их парт, мимо их взглядов.
— Эббигейл, — повторила мисс Циркуль, и в её голосе послышалась лёгкая насмешка. — Я жду.
Эбби медленно поднялся. Его ноги дрожали. Он поправил росток, и, опустив голову, пошёл к доске. Проходя мимо задних парт, он чувствовал на себе три пары глаз. Он не смотрел на них. Он просто шёл, стараясь не споткнуться, не ускоряться, не замедляться.
Сзади, едва слышно, раздался смешок. Зип. А может, Эдвард. Эбби не обернулся. Он подошёл к доске, взял мел, и его рука, всё ещё дрожащая, замерла над чёрной поверхностью.
Мисс Циркуль смотрела на него сверху вниз, её кошачья улыбка стала чуть шире. — Начни с формулы радиуса, — подсказала она. — А потом покажи построение. У тебя всё получится.
В её голосе не было издевательства. Было что-то другое. Может быть, сочувствие. Может быть, понимание. Может быть, просто желание дать этому тихому, забитому мальчику шанс показать, что он чего-то стоит.
Доска была чёрной, как ночное небо без звёзд. Мел в пальцах Эбби казался ледяным, и каждый штрих давался с трудом, будто он писал не на гладкой поверхности, а на наждачной бумаге. Цифры и буквы выстраивались в строки, формулы тянулись одна за другой, но в голове было пусто. Только страх. Только этот давящий, липкий страх, что он ошибётся, что кто-то засмеётся, что мисс Циркуль скажет то самое, после чего весь класс взорвётся хохотом.
Он чувствовал спиной их взгляды. Не всех — только троих. Оливер, Эдвард, Зип. Они сидели на задних партах, и даже не глядя на них, он знал, что они смотрят. Ждут. Ждут, когда он ошибётся, запутается, сотрёт лишнее, замнётся. Ждут, чтобы улыбнуться, переглянуться, сказать что-то тихое, но такое, что долетит до всех.
Рука дрожала. Эбби замер на полуслове, уставившись на последнюю строчку. Радиус. Он забыл, как подставить радиус. Цифры плыли перед глазами, формулы смешивались в одну бессмысленную кашу. В голове звенела пустота, и в этой пустоте уже зарождалось знакомое, тоскливое чувство поражения.
Он не справится. Как всегда. Сейчас он замешкается, сотрёт лишнее, оставит грязное пятно на доске, и кто-нибудь обязательно хихикнет. Зип. Или Эдвард. Или кто-то из тех, кто просто ждёт повода посмеяться, потому что все смеются.
— Не торопись, — раздался голос за спиной. Низкий, спокойный, без насмешки.
Мисс Циркуль стояла чуть сбоку, её металлическая рука-циркуль была сложена и покоилась на боку, а мохнатая левая рука лежала на поясе. Она не смотрела на него с укором. Она смотрела на доску, на его корявые, неуверенные строчки, и в её вертикальных зрачках не было ничего, кроме терпеливого ожидания.
— У тебя всё верно, — сказала она, и её голос был ровным, как струна. — Почти. Посмотри на формулу. Что ты пропустил?
Эбби замер. Он перечитал последнюю строчку. Потом ещё раз. И вдруг увидел. Маленький, глупый, смешной пропуск. Он забыл знаменатель. Всего один знаменатель, который переворачивал всё решение.
Пальцы, дрожавшие ещё секунду назад, вдруг обрели уверенность. Он быстро дописал пропущенное, поставил знак равенства, вывел ответ. Цифры легли на доску чётко, ровно, почти красиво.
Он опустил мел и обернулся. В классе было тихо. Слишком тихо. Он боялся поднять глаза на задние парты, боялся увидеть их лица.
Мисс Циркуль медленно прошлась вдоль доски, изучая его решение. Её длинные, чёрные волосы струились за ней, касаясь пола, и в этом движении было что-то торжественное, как на параде. Она остановилась напротив последней строчки, склонила голову набок, и её кошачьи уши-рога блеснули в свете утреннего солнца.
— Неплохо, — сказала она, и в её голосе прозвучало что-то, похожее на одобрение. — Решение верное, оформление аккуратное. Единственная ошибка — пропущенный знаменатель на третьем шаге. — Она повернулась к классу, её вертикальные зрачки скользнули по лицам. — За такое ставлю… четыре с минусом. Но в следующий раз будь внимательнее. Ошибки такого рода могут стоить дорого.
Эбби не поверил своим ушам. Четыре. С минусом, но четыре. Он стоял у доски, чувствуя, как внутри что-то оттаивает, разжимается, отпускает. Он сделал это. Он справился. Вопреки дрожащим рукам, пустой голове и взглядам со спины. Он взял мел, вышел к доске и… сделал это.
— Иди на место, — кивнула мисс Циркуль, и в её тоне не было ни капли насмешки.
Эбби быстро, почти бегом, вернулся к своей парте. Ноги дрожали, но теперь это была дрожь облегчения. Он сел, опустил голову, пытаясь унять бешено колотящееся сердце.
И в этот момент Лана обняла его.
Коротко, быстро, но так тепло, что у Эбби перехватило дыхание. Её рука скользнула по его плечу, сжала, и он почувствовал, как напряжение, копившееся весь урок, начинает растворяться.
— Ты молодец, — прошептала она, и в её голосе была такая искренняя радость, будто это она сама получила четвёрку. — Я же говорила, у тебя получится.
Эбби не знал, что ответить. Он просто сидел, чувствуя тепло её ладони на своём плече, и смотрел на доску, где ещё остались следы его мела. Он сделал это. Он смог. Сегодня он прожил на один день дольше.
Он почти улыбнулся. Но вовремя вспомнил, что на задних партах сидят они. И улыбка погасла, не родившись.
А на тройной парте у окна всё было спокойно. Энгель писал в тетради, выводя формулы тем чётким, каллиграфическим почерком, который был его визитной карточкой. Клэр сидела рядом, её пушистые хвостики чуть подрагивали, когда она наклонялась к нему, чтобы сверить ответы. Баббл положила голову на сложенные руки и делала вид, что слушает учителя, хотя на самом деле рисовала на полях маленьких котиков.
— Ты второе уравнение решил? — тихо спросила Клэр, заглядывая в тетрадь Энгеля.
— Да, — ответил он, не поднимая головы. — У тебя должно получиться три корня.
— Три? — удивилась Баббл, поднимая голову. — А у меня два. И один из них отрицательный.
— Значит, ты потеряла знак на четвёртом шаге, — спокойно сказал Энгель, и Баббл, вздохнув, снова уткнулась в свою тетрадь, бормоча что-то про дурацкую математику.
Клэр улыбнулась, взглянув на подругу, но ничего не сказала. Ей нравилось это утро. Тихое, спокойное, без тревог. Энгель рядом, сосредоточенный и надёжный. Баббл рядом, шумная и смешная. Солнце за окном, последние листья на деревьях. Обычный школьный день. Самый обычный.
И вдруг что-то ударило её по плечу и упало на парту.
Клэр вздрогнула, опустила глаза. Бумажка. Скомканная, сплющенная, явно брошенная с силой. Она лежала на её раскрытой тетради, перекрывая формулы, которые она только что писала.
Энгель поднял голову. Баббл тоже. Они переглянулись, потом медленно, почти нехотя, обернулись назад.
С задних парт, прикрывшись раскрытым учебником математики, на них смотрели трое. Оливер сидел, откинувшись на спинку стула, с ленивой, снисходительной улыбкой. Эдвард рядом, прищурившись за очками, пытался скрыть усмешку, но уголки его губ предательски дрожали. Зип, чуть выдвинувшись вперёд, положив подбородок на сложенные руки, смотрела на них с выражением хищного, острого интереса.
Оливер медленно, демонстративно, поднял бровь. Его взгляд скользнул от Клэр к Энгелю, от Энгеля к Баббл, и в этом взгляде читалось что-то, от чего Клэр захотелось стать маленькой и незаметной.
Энгель молча развернул бумажку. На ней было написано всего одно слово, выведенное крупными, неровными буквами:
«ЛЮБОВНИКИ :)»
Рядом был нарисован кривой, ухмыляющийся смайлик.
Баббл первой прочитала. Её лицо на мгновение потеряло обычное весёлое выражение, сменившись чем-то, похожим на обиду. Но она быстро взяла себя в руки, сунула бумажку под тетрадь и демонстративно отвернулась к окну.
Клэр почувствовала, как кровь прилила к щекам. Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но Энгель, не оборачиваясь, положил руку на её тетрадь, останавливая.
— Не обращай внимания, — прошептал он, и его голос был спокоен, как всегда, но Клэр чувствовала, как напряжены его плечи. — Это только то, чего они хотят. Реакции. Не давай им её.
На задних партах послышалось тихое, приглушённое хихиканье. Зип прикрыла рот ладонью, Эдвард уткнулся в учебник, делая вид, что читает. Оливер улыбнулся своей ленивой, уверенной улыбкой и, откинувшись на спинку стула, уставился в потолок.
Они добились своего. Не многого. Просто напомнили, что они есть. Что они смотрят. Что в любой момент могут влезть, испортить, испачкать.
Клэр опустила глаза в тетрадь. Рука, державшая ручку, чуть дрожала. Энгель рядом, казалось, полностью погрузился в решение задачи, но его пальцы сжимали ручку сильнее, чем нужно.
Баббл, повернувшись к окну, смотрела на падающие листья и старательно делала вид, что ей всё равно.
А на задних партах трое хулиганов, прикрывшись учебником математики, тихо, злорадно смеялись, зная, что никто не обернётся, никто не скажет, никто не посмеет им перечить.
Урок продолжался. Мисс Циркуль что-то писала на доске, её металлический циркуль скрипел, выводя очередную окружность. В классе было тихо, только скрип мела и шелест страниц. И этот тихий, почти неслышный смех с задних парт, который, казалось, пропитывал воздух, делая его тяжёлым и липким.
Эбби, сидевший на два ряда впереди, слышал этот смех. Он не оборачивался. Он знал, что там происходит. И знал, что сегодняшняя четвёрка с минусом, которая ещё минуту назад казалась ему маленькой победой, ничего не меняет. Они всё равно здесь. Они всё равно смотрят. Они всё равно ждут.
Он сжал ручку в пальцах и опустил глаза в тетрадь, пытаясь сосредоточиться на формулах, которые уже не имели значения.
Звонок прозвенел неожиданно резко, разрывая вязкую тишину, повисшую над рядами парт. Эбби вздрогнул и поднял голову, не сразу понимая, где он находится. Доска, исписанная формулами, мелкая пыль, осевшая на полу, усталые лица одноклассников, которые наконец-то могли выдохнуть. Математика закончилась. В классе зашевелились, заскрипели стульями, зашуршали рюкзаками. Кто-то громко выдохнул, кто-то потянулся, кто-то уже рванул к выходу, чтобы успеть в столовую или просто выбежать в коридор, где воздух не такой спертый.
Мисс Циркуль, не оборачиваясь, продолжала что-то дописывать на доске. Её длинные волосы струились по спине, касаясь пола, а металлическая рука-циркуль, сложенная на боку, поблёскивала в лучах утреннего солнца. Она не торопилась отпускать класс, и это чувствовали все. Даже самые нетерпеливые замерли у своих парт, ожидая, когда она скажет то единственное слово, которое откроет путь к свободе.
— Задание на дом, — произнесла она наконец, и её голос, низкий и спокойный, перекрыл шум. — Решить все уравнения с третьего по пятый. И повторить теорему о вписанной окружности. На следующем уроке будет проверочная.
Класс застонал, но тихо, почти беззвучно. Никто не смел роптать при мисс Циркуль.
— Свободны.
Эти слова прозвучали как отпущение грехов. Парты задвигались, стулья заскрипели, рюкзаки зашуршали. Кто-то бросился к выходу, кто-то, наоборот, медленно собирал вещи, не желая выходить в шумный коридор. Мисс Циркуль, не оборачиваясь, вышла из класса, её военные сапоги глухо стучали по линолеуму, и этот стук долго ещё слышался в коридоре, постепенно затихая.
Следующим уроком была музыка.
Эбби, собрав вещи, медленно поднялся из-за парты. Лана уже ждала его у выхода, перекинув через плечо рюкзак с нашивкой в виде котика. Она улыбнулась ему, и в этой улыбке было что-то тёплое, согревающее.
— Пойдём, — сказала она, и они вместе вышли в коридор.
В коридоре было шумно. Ученики толпились у стен, переговаривались, смеялись, кто-то бежал, опаздывая на следующий урок. Эбби и Лана шли не торопясь, стараясь держаться ближе к стене, подальше от центрального потока. Эбби опустил голову, натянул капюшон, но сегодня ему казалось, что он чувствует себя чуть увереннее, чем обычно. Четверка с минусом ещё грела его изнутри, и даже мысль о том, что на задних партах снова сидят они, не могла погасить это маленькое, хрупкое тепло.
Кабинет музыки находился в конце коридора, у самого выхода в боковое крыло. Дверь была приоткрыта, и оттуда уже доносились звуки — кто-то пробовал клавиши пианино, кто-то настраивал скрипку, слышались голоса, смех. Эбби и Лана вошли и сели на свободные места в третьем ряду, у окна. Отсюда было хорошо видно доску, но при этом можно было оставаться незаметным.
Клэр, Энгель и Баббл вошли чуть позже. Баббл, как всегда, что-то оживлённо рассказывала, размахивая руками, а Энгель слушал с полуулыбкой, которая редко сходила с его лица в её присутствии. Клэр шла рядом, поправляя свой бантик, и улыбалась чему-то своему. Они сели на те же места, что и на математике — на тройную парту у окна, только теперь окно было с другой стороны, и солнечный свет падал на их лица, делая их почти нереальными, как картинки из старого фильма.
Эбби проводил их взглядом. Ему всегда было немного завидно смотреть на эту троицу. Не потому, что они были популярны или красивы. Просто у них было то, чего у него никогда не было: настоящая дружба. Энгель, Клэр и Баббл были неразлейвода, и в их компании чувствовалась какая-то особая, тёплая гармония, которая не нуждалась в громких словах или ярких жестах. Они просто были рядом. И этого было достаточно.
— Эбби, ты чего? — тихо спросила Лана, заметив его задумчивый взгляд.
— Ничего, — ответил он, отворачиваясь. — Просто смотрю.
Лана хотела что-то сказать, но в этот момент в класс вошёл мистер Деми.
Мистер Деми был невысоким для мужчины, но в его фигуре чувствовалась какая-то особая, мягкая стать. Он двигался тихо, почти бесшумно, и казалось, что он растворяется в пространстве, не желая привлекать к себе лишнего внимания. Его волосы были белыми, как первый снег, и такими же лёгкими, пушистыми, они обрамляли лицо мягкими прядями, падающими на плечи. На голове, чуть выше лба, торчали два маленьких рожка, но это были не рога в привычном смысле. Это были карандаши. Обычные, деревянные, остро заточенные карандаши, торчащие из его бумажной головы, как антенны у насекомого. Говорили, что он точит их каждое утро и что они растут снова каждую ночь(АХАХАХАХАХАХ).
На лице мистера Деми были круглые, старомодные очки в тонкой металлической оправе. Стёкла их были чистыми, почти незаметными, и за ними прятались глаза — большие, серые, удивительно добрые и немного грустные. Он всегда смотрел на учеников так, будто видел в них что-то большее, чем они сами в себе видели. И от этого взгляда хотелось стать лучше, добрее, чище.
Одет он был в белую жилетку с аккуратными пуговицами, под которой виднелась серая рубашка с длинными рукавами. Брюки были чёрными, строгими, но на ногах, там, где должны были быть ступни, странным образом угадывались копыта — твёрдые, тёмные, они почти не стучали по полу, когда он шёл, создавая впечатление, что он не идёт, а плывёт над землёй. А вместо ладоней у него были копытца. Не копыта — копытца. Маленькие, тёмные, блестящие, они сжимались и разжимались, когда он жестикулировал, и это выглядело одновременно странно и трогательно. Он не мог играть на инструментах, как другие учителя, но он умел слушать. И, возможно, именно это делало его настоящим музыкантом.
Мистер Деми был скромным и добрым учителем. Он никогда не повышал голоса, никогда не ставил двоек просто так, никогда не унижал учеников, даже тех, кто того заслуживал. Он верил, что музыка может исцелить любую душу, что даже в самом чёрством сердце есть струна, которая отзовётся на чистую ноту. И эту веру он пронёс через годы работы в школе, несмотря на насмешки, подколы и откровенную жестокость, с которой иногда сталкивался.
Потому что хулиганы его донимали. Не так, как Эбби, не так, как других тихих и беззащитных. Но донимали. Оливер мог громко засмеяться, когда мистер Деми, пытаясь показать что-то на доске, ронял мел из своих копытцев. Эдвард мог шепнуть что-то соседу, и весь класс взрывался приглушённым хихиканьем. Зип, проходя мимо, мог «нечаянно» задеть его плечом, и он, пошатнувшись, ронял ноты. Они делали это не со зла, а скорее по привычке, по инерции, потому что он был слишком мягким, слишком добрым, чтобы дать сдачи. И потому что в нём было что-то от тех, над кем они привыкли смеяться: неуверенность, тихость, желание быть незамеченным.
Мистер Деми знал это. Он знал, что над ним смеются, что его копытца вызывают усмешки, а карандаши-рожки — повод для глупых шуток. Но он не злился. Он только тихо вздыхал, поправлял очки и продолжал урок. Потому что музыка, которую он любил, была сильнее обид. И потому что он верил, что однажды они вырастут и поймут.
— Здравствуйте, дети, — тихо сказал мистер Деми, входя в класс. Его голос был мягким, чуть хрипловатым, но в нём звучала какая-то особая, успокаивающая теплота.
Класс ответил нестройным хором. Кто-то поздоровался громко, кто-то — едва шевеля губами. На задних партах, где сидели Оливер, Эдвард и Зип, было тихо. Они не поздоровались. Просто смотрели, и в их взглядах было что-то, от чего мистер Деми, казалось, стал чуть меньше, чуть тише.
— Сегодня мы будем слушать, — продолжил он, подходя к старому, расстроенному пианино, стоявшему в углу класса. — Слушать и понимать. Музыка — это не просто звуки, это язык. Язык, на котором говорит душа.
Он сел за пианино, и его копытца, неуклюжие и странные, вдруг задвигались по клавишам с удивительной, почти нечеловеческой лёгкостью. Из инструмента полилась музыка. Это был не тот простенький мотивчик, который он обычно играл на уроках. Это было что-то другое. Глубокое, тягучее, немного печальное. Мелодия плыла над рядами парт, заполняя класс, и в ней было что-то такое, от чего даже самые шумные притихли.
Эбби закрыл глаза. Музыка обволакивала его, как тёплая вода, унося куда-то далеко, где нет насмешек, нет страха, нет этого вечного ожидания удара. Он чувствовал, как напряжение, копившееся весь день, начинает отпускать, таять, растворяться в этих мягких, тягучих нотах.
Лана рядом тоже слушала, положив голову на сложенные руки, и её лицо было спокойным, почти счастливым.
Энгель, Клэр и Баббл замерли у своего окна. Баббл, обычно такая шумная и непоседливая, сидела тихо, глядя на руки учителя, скользящие по клавишам. Клэр улыбалась, и в её улыбке было что-то детское, чистое. Энгель слушал серьёзно, чуть прищурившись, и в его глазах, обычно таких холодных и расчётливых, появилось что-то новое, что-то, похожее на удивление.
Но на задних партах было иначе.
Оливер сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел в потолок с выражением скуки. Его нога, закинутая на соседний стул, слегка покачивалась. Эдвард рядом что-то писал в тетради, но не ноты и не темы, а какие-то свои, неведомые каракули. Зип вертела в руках зеркальце, ловя солнечного зайчика и пуская его по стенам и лицам одноклассников.
Музыка для них была пустым звуком. Или, может быть, они просто боялись её. Боялись той глубины, которую она открывала. Боялись того, что она могла разбудить в их душах что-то, что они так старательно прятали.
Мистер Деми играл, и в его игре было что-то от молитвы. Он играл не для них — для себя. Для той тихой, внутренней свободы, которую давала ему музыка. Он знал, что они не слушают. Знал, что для них он всего лишь смешной учитель с карандашами на голове и копытцами вместо рук. Но он не мог играть иначе. Не умел.
Мелодия затихла, последняя нота растаяла в воздухе, оставив после себя сладкое, щемящее чувство.
В классе было тихо. Тишина, которая бывает только после хорошей музыки, когда слова кажутся лишними.
Мистер Деми убрал руки с клавиш, поправил очки и повернулся к классу. Его глаза, увеличенные стёклами, были влажными.
— Это Шопен, — тихо сказал он. — Ноктюрн до-диез минор. Написан в 1830 году. Для фортепиано. Он... он о том, что даже в самой тёмной ночи есть надежда.
На задних партах кто-то фыркнул. Зип. Она прикрыла рот ладонью, но её плечи тряслись от смеха. Эдвард уткнулся в тетрадь, но было видно, что он тоже улыбается. Оливер, не меняя позы, скосил глаза в сторону учителя, и в его взгляде было что-то, похожее на презрение.
— Надежда, — протянул он, и в его голосе слышалась насмешка. — А можно что-нибудь повеселее, мистер Деми? А то тут итак тоскливо...
Кто-то в классе засмеялся, но тихо, неуверенно. Большинство молчало, не зная, как реагировать. Эбби почувствовал, как внутри поднимается знакомая, горькая волна. За что? Зачем? Почему они не могут оставить его в покое? Он такой... хороший. Такой добрый. Почему они смеются над добротой?
Мистер Деми, казалось, не заметил насмешки. Или сделал вид, что не заметил. Он улыбнулся — своей мягкой, немного грустной улыбкой — и кивнул.
— Конечно, Оливер. Музыка бывает разной. Как и жизнь. Сегодня мы начнём с классики, а на следующем уроке я обещаю что-нибудь более... жизнерадостное. Договорились?
Оливер хмыкнул, но не ответил. Он отвёл взгляд, уставившись в окно, и его нога перестала качаться.
Мистер Деми повернулся к доске, взял мел своими копытцами — неловко, но аккуратно — и начал писать тему урока.
— Итак, сегодня мы поговорим о том, как музыка влияет на настроение. Как одни мелодии могут сделать нас грустными, другие — счастливыми, третьи — задумчивыми...
Он говорил тихо, спокойно, и его голос, такой же мягкий, как музыка, которую он только что играл, постепенно заполнял класс, вытесняя напряжение. Ученики слушали. Кто-то внимательно, кто-то вполуха, но слушали. Даже Оливер, казалось, замер, глядя в окно, хотя его взгляд был пустым и отстранённым.
Эбби слушал. И в этой тихой, спокойной речи, в этом добром, усталом голосе было что-то, что заставляло его верить. Верить, что есть в мире место, где нет насмешек, где можно быть собой, где даже самые странные, самые непохожие могут найти свою музыку.
Он посмотрел на мистера Деми. На его белые, пушистые волосы, на карандаши-рожки, на копытца, которые так неуклюже держали мел. И подумал: «Он такой же, как я. Такой же странный, такой же не такой, как все. Но он не сдаётся. Он приходит сюда каждый день, играет свою музыку, говорит о надежде. И он... он счастлив. По-своему. По-настоящему».
И впервые за долгое время Эбби почувствовал, что, возможно, быть не таким, как все, — это не проклятие. Возможно, это дар. Просто нужно научиться им пользоваться.
Мистер Деми закончил писать на доске, повернулся к классу и, поправив очки, улыбнулся.
— А теперь давайте послушаем ещё одно произведение. Оно называется «Весна». Написал его Антонио Вивальди. Это о пробуждении, о новой жизни, о том, что даже после самой долгой зимы обязательно приходит тепло.
Он снова сел за пианино, и его копытца задвигались по клавишам. Из инструмента полилась другая музыка. Светлая, быстрая, полная солнечного света и птичьего щебета. Она ворвалась в класс, разгоняя тени, и даже самые хмурые лица, кажется, стали чуть светлее.
На задних партах Зип отложила зеркальце. Она не улыбалась, но и не смеялась. Она просто слушала. Эдвард перестал писать. Оливер повернул голову к окну, и в его профиле, освещённом солнечным светом, на мгновение мелькнуло что-то, похожее на... тоску? Или сожаление? А может, просто усталость.
Музыка играла, и класс замер. Казалось, даже стены стали тоньше, прозрачнее, и сквозь них пробивался свет, которого не было в этом сером осеннем дне.
Мистер Деми играл, и на его лице было выражение тихого, безмятежного счастья. Счастья человека, который делает то, что любит. Который знает, что его музыка нужна. Даже тем, кто смеётся. Даже тем, кто не слушает.
Особенно тем, кто не слушает.
Потому что в глубине души, там, где нет места насмешкам и злости, даже самые чёрствые сердца отзываются на чистую ноту. Просто нужно время. И вера.
Эбби закрыл глаза, отдаваясь музыке. И ему показалось, что за окном, среди серого неба и голых ветвей, расцвела весна. Самая настоящая, самая невозможная.
Звонок с урока музыки прозвенел неожиданно мягко, будто сама мелодия Шопена ещё не успела растаять в воздухе. Ученики нехотя зашевелились, возвращаясь из того светлого, беззаботного мира, куда увёл их мистер Деми. Кто-то потянулся, кто-то зевнул, прикрывая рот ладонью, кто-то уже начал собирать вещи, поглядывая на дверь.
Мистер Деми поднялся из-за пианино, его копытца мягко ступили на пол, и он, поправив очки, улыбнулся классу своей тихой, немного грустной улыбкой.
— Следующий урок — рисование, — напомнил он, хотя все и так знали. — Мисс Саша вас ждёт. Не опаздывайте.
При упоминании имени мисс Саши его голос стал чуть теплее, а в глазах мелькнул тот особенный, тёплый свет, который появляется, когда думаешь о ком-то очень дорогом. Эбби заметил это. Он часто замечал такие вещи — те, мимо которых другие проходили, не глядя. И ему всегда было немного грустно от этого взгляда. Потому что все знали, что мистер Деми любит мисс Сашу. И все знали, что его чувства почти взаимны. «Почти» — это слово висело в воздухе, как недосказанная нота, как аккорд, который никак не мог разрешиться.
Класс потянулся к выходу. Эбби подождал, пока Лана соберёт вещи, и они вышли в коридор последними. У двери он обернулся. Мистер Деми стоял у пианино, его пальцы-копытца лежали на клавишах, и казалось, он прислушивался к чему-то, что слышал только он. Эбби хотел что-то сказать, но не нашёл слов и просто вышел.
Кабинет рисования находился на втором этаже, в самом светлом крыле школы. Туда вела отдельная лестница, и уже на подходе чувствовалось что-то другое, не такое, как в остальной школе. Здесь пахло красками, скипидаром, свежей бумагой и чем-то ещё — цветами, может быть, или просто тем особенным, неуловимым ароматом, который создаёт человек, когда занимается любимым делом.
Дверь в кабинет была открыта. Эбби и Лана вошли, и первое, что бросилось в глаза, — это свет. Большие окна, выходящие на южную сторону, заливали комнату мягким, золотистым сиянием, которое делало всё вокруг каким-то нереальным, почти сказочным. На подоконниках стояли горшки с живыми цветами — настоящими, бумажными, но такими яркими, что казалось, они вот-вот зажужжат, как пчёлы.
Вдоль стен были расставлены мольберты — высокие, деревянные, с закреплёнными на них чистыми холстами. Некоторые были пустыми, на других уже виднелись наброски — чьи-то незаконченные работы, оставленные с прошлого урока. На учительском столе, покрытом разноцветными пятнами краски, стояли банки с кистями — тонкими и толстыми, круглыми и плоскими, — и баночки с водой, в которых отражалось небо за окном.
И посреди всего этого великолепия, у самого большого окна, стояла она.
Мисс Саша.
Она была прекрасна той особенной, мягкой красотой, которая не бросается в глаза, но запоминается навсегда. Её длинные чёрные волосы, гладкие и блестящие, были собраны в высокий хвост, перехваченный радужной лентой, которая переливалась всеми цветами спектра при каждом её движении. На голове — красный берет, чуть сдвинутый набок, придающий её облику что-то богемное, немного небрежное, но невероятно притягательное. Левый глаз её был закрыт зелёной книгой. Не повязкой, не платком — именно книгой. Она держала её так, словно это было самое естественное в мире — носить книгу на лице. И никто не знал, что скрывается под ней. Никто не спрашивал. Это было её тайной, её защитой, её способом смотреть на мир чуть иначе, чем все.
Одета мисс Саша была в белую рубашку в тонкую, едва заметную полоску, с закатанными до локтя рукавами, открывающими тонкие, изящные запястья. Поверх рубашки — чёрная куртка, мягкая, слегка потёртая, с большим накладным карманом на груди, из которого выглядывал край ещё одного альбома. На ногах — чёрные шорты, белые носки и чёрная обувь на небольшом каблуке, которая почти не стучала по деревянному полу, когда она двигалась.
Она обернулась на звук шагов, и её единственный глаз — тёмный, глубокий, с длинными ресницами — засветился радостью.
— Эбби, Лана! — голос её был мягким, немного звонким, как колокольчик. — Проходите, выбирайте места. Сегодня у нас свободная тема. Рисуйте то, что хотите. Что чувствуете.
Эбби почувствовал, как напряжение, которое он всегда носил в плечах, начало отпускать. В кабинете мисс Саши он всегда чувствовал себя... спокойно. Здесь не нужно было прятаться. Здесь можно было просто быть.
Они с Ланой заняли места у окна, недалеко от стеллажа с красками. Эбби выбрал акварель — мягкую, прозрачную, — а Лана взяла цветные карандаши. Они работали молча, но эта тишина была не тяжёлой, а той особенной, творческой, которая возникает, когда два человека рядом делают что-то своё, но при этом чувствуют присутствие друг друга.
В класс постепенно подтягивались остальные. Энгель, Клэр и Баббл вошли вместе, как всегда. Клэр несла свой альбом — тот, в котором она рисовала своего кота, Моэмоэ, на каждом уроке. Баббл, увидев свободные места рядом с Эбби и Ланой, помахала им рукой, и они сели неподалёку. Энгель выбрал место у стены, где свет падал особенно мягко, и сразу же принялся за работу, его лицо, обычно серьёзное, стало спокойным и сосредоточенным.
Эбби рисовал яблоко. Не потому, что это было просто, а потому, что оно было ему близко. Этот маленький, круглый плод с тонкой веточкой и зелёным листочком был похож на него самого. Такое же незаметное, такое же обычное на первый взгляд, но если присмотреться, в нём было что-то своё, особенное. Он работал аккуратно, выводя каждый блик, каждую тень, и постепенно на бумаге появлялось яблоко — не нарисованное, а почти живое, с капелькой росы на боку и золотистым боком, повёрнутым к солнцу.
Лана рисовала носки. Не обычные, а те, которые она носила дома — смешные, с вышитыми мордочками. Но на её рисунке носок оживал, у него появлялись глаза — большие, безумные, круглые, — и он улыбался во весь рот, словно только что выиграл в лотерею или съел что-то очень вкусное. Эбби, взглянув на её рисунок, не удержался от улыбки. Лана заметила, хихикнула и, не говоря ни слова, продолжила рисовать.
Клэр, как всегда, рисовала Моэмоэ. Её кот был пушистым, с огромными глазами и длинными усами, и на каждом уроке он получался немного другим. Сегодня он был особенно уютным — спал, свернувшись клубочком, на мягкой подушке, и казалось, что от него исходит тепло. Клэр работала с такой любовью, что даже Энгель, сидевший рядом, иногда отрывался от своего рисунка, чтобы посмотреть на неё.
Энгель рисовал медведя. Это был не просто медведь — это был образ, который он носил в себе. Сильный, спокойный, уверенный в своей силе, но при этом не агрессивный. Медведь стоял на опушке леса, глядя куда-то вдаль, и в его позе было что-то от самого Энгеля — та же сосредоточенность, та же внутренняя сила, которая не нуждается в доказательствах.
Баббл рисовала Энгеля. Но не обычного, а своего, из тех снов, которые она видела иногда. Энгель был окружён воздушными пузырями — прозрачными, переливающимися, они поднимали его вверх, и он парил над землёй, лёгкий и свободный, как облако. На его лице была улыбка — та, которую Баббл видела редко, но очень любила. Она рисовала быстро, почти не глядя на лист, и на её рисунке было что-то детское, но в этой детскости была такая искренность, что трудно было смотреть без улыбки.
Эбби, взглянув на её рисунок, подумал: «Вот бы и мне так — парить в пузырях, быть лёгким, не чувствовать тяжести». Но он ничего не сказал, только улыбнулся про себя и вернулся к своему яблоку.
Мисс Саша ходила между рядами, её шаги были почти неслышны, а радужная лента в волосах мерцала при каждом движении. Она останавливалась у каждого мольберта, смотрела, иногда что-то тихо советовала, иногда просто улыбалась. Её единственный глаз, тёмный и внимательный, видел больше, чем два обычных. Она замечала всё: как дрожит рука, когда кто-то неуверен, как свет падает на холст, как краски смешиваются, создавая новые оттенки.
— У тебя красивое яблоко, Эбби, — тихо сказала она, останавливаясь рядом. — Живое. Оно хочет, чтобы его съели.
Эбби покраснел, но улыбнулся. Мисс Саша умела говорить такие вещи, от которых становилось тепло внутри.
— А у тебя, Лана, — она склонилась над рисунком подруги, и в её голосе послышалась улыбка. — Это самый счастливый носок, который я когда-либо видела. Ему бы на выставку.
— Это носок-философ, — серьёзно ответила Лана. — Он познает смысл жизни.
Мисс Саша рассмеялась — тихо, звонко, и этот смех разлетелся по классу, заставляя улыбаться даже тех, кто его не слышал.
Она прошла дальше, к Энгелю, Клэр и Баббл. Увидела медведя, кивнула, что-то тихо сказала Энгелю, от чего тот чуть заметно покраснел. Посмотрела на Моэмоэ Клэр, и в её глазах появилась такая нежность, что Клэр смущённо улыбнулась. А когда она увидела рисунок Баббл, то замерла на несколько секунд, а потом тихо сказала:
— Это похоже на сон. Очень красивый сон. Храни его.
Баббл кивнула, и в её обычно весёлых глазах появилось что-то серьёзное.
И тут мисс Саша подошла к задним партам, где сидели Оливер, Эдвард и Зип.
Зип рисовала Оливера и Алису. Они стояли на крыше школы, держась за руки, и за их спинами закат разливал по небу алые и золотые краски. Это было красиво. Неожиданно красиво. Зип, при всей своей резкости и насмешливости, умела рисовать. В её рисунке было что-то настоящее, искреннее, что редко прорывалось наружу в обычной жизни.
Мисс Саша долго смотрела на рисунок, потом тихо сказала:
— Это очень красиво, Зип. Ты видишь их такими?
Зип, которая обычно была готова огрызнуться на любое замечание, вдруг смутилась и отвела взгляд.
— Просто так вышло, — пробормотала она.
Мисс Саша ничего не сказала, только улыбнулась и перешла к Эдварду.
Эдвард рисовал химические формулы. Целые ряды формул, которые вились по листу, переплетались, создавали причудливые узоры. Это было похоже на карту неизведанного мира, на код, который нужно разгадать. Мисс Саша, хоть и была художницей, а не химиком, оценила его работу.
— Это как тайна, которую ты пытаешься разгадать, — сказала она. — Я чувствую, как ты ищешь ответ.
Эдвард поправил очки и не ответил, но было видно, что он доволен.
И наконец, мисс Саша подошла к Оливеру.
Он сидел, откинувшись на спинку стула, и его рисунок был открыт для всеобщего обозрения. Он не прятал его, не стеснялся. Наоборот, казалось, он ждал, когда учительница подойдёт, чтобы увидеть её реакцию.
На листе было изображено то, что трудно было назвать рисунком в обычном смысле. Энгель, одетый в короткую юбку и чулки, с розовым ошейником на шее, стоял в окружении пятерых перекаченных фигур с тёмной кожей. Всё это было выполнено с такой нарочитой, вызывающей тщательностью, что не оставалось сомнений: Оливер старался. Он вложил в эту карикатуру всё своё умение, всё своё злое остроумие, всю свою ненависть к тому, кто был тише.
Мисс Саша замерла.
Класс тоже замер. Все почувствовали, как изменился воздух. Даже те, кто не видел рисунка, поняли: что-то произошло.
— Эммм, Оливер, — голос мисс Саши был тихим, но в нём слышалось напряжение. — Ааа... Что это?
Оливер, не меняя позы, лениво пожал плечами.
— Это произведение искусства! — сказал он, и в его голосе звучала та самая насмешливая, вызывающая нотка, которую все так хорошо знали. — Свободная тема, вы же сказали. Я рисую то, что чувствую.
В классе стало тихо. Эбби, сидевший впереди, почувствовал, как кровь прилила к его лицу. Он не видел рисунка, но по тону Оливера понял: там что-то ужасное. Что-то, что должно было унизить. И он знал, что Энгель, который сидел в нескольких рядах от него, сейчас, наверное, чувствует то же, что и он сам, когда над ним смеются. Только хуже. Потому что его нарисовали. Его унизили на бумаге, при всех.
Энгель сидел неподвижно. Его лицо было бледным, но спокойным. Только пальцы, сжимавшие край стола, побелели от напряжения. Клэр рядом с ним замерла, её глаза расширились от ужаса. Баббл, обычно такая весёлая и шумная, вдруг стала очень тихой, и в её взгляде было что-то, похожее на боль.
Мисс Саша смотрела на рисунок. Её единственный глаз был неподвижен. Она не отводила взгляда, и в этом взгляде не было ни гнева, ни отвращения. Было что-то другое. Грусть, может быть. Или разочарование.
— Оливер, — сказала она наконец, и её голос был ровным, как струна. — Ты умеешь рисовать. Я знаю. Твой рисунок Алисы... он был прекрасен. Почему ты тратишь свой талант на это?
Оливер на мгновение сбился. Он, видимо, ожидал другой реакции — злости, крика, унижения. Но не этого. Не тихой, спокойной грусти. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но мисс Саша уже двинулась дальше.
Она обошла весь класс, посмотрела каждый рисунок, каждому сказала что-то тёплое, ободряющее. И когда вернулась к своему столу, на её лице была улыбка — немного усталая, но искренняя.
— Вы все молодцы, — сказала она, обводя класс взглядом. — Каждый из вас нарисовал что-то своё. Что-то настоящее. И за это я ставлю всем пятёрки.
Она сделала паузу, и её взгляд остановился на Оливере.
— Оливеру, — сказала она, и в её голосе послышалась лёгкая, едва уловимая насмешка, — за оригинальность... пять с плюсом.
В классе пронесся тихий, недоуменный шёпот. Оливер, который уже приготовился к спору, к защите, к очередной стычке, вдруг растерялся. Пять с плюсом? За это? Он не знал, как реагировать. Пять с плюсом было признанием. Это был ответ, который он не мог оспорить. Это была победа, которую он не мог использовать.
Он открыл рот, закрыл, потом демонстративно откинулся на спинку стула и уставился в потолок, делая вид, что ему всё равно. Но его щёки слегка покраснели.
Мисс Саша, не глядя на него, прошла к окну и встала, глядя на золотые кроны деревьев за стеклом.
— Иногда, — сказала она тихо, как будто разговаривала сама с собой, — люди рисуют уродливое, потому что не знают, как нарисовать красивое. Не умеют. Или боятся. — Она повернулась к классу, и её глаз, тёмный и глубокий, остановился на Оливере. — Но я верю, что каждый может научиться. Если захочет.
Класс молчал. Зип опустила глаза, её пальцы теребили край листа. Эдвард поправил очки и уставился в свои формулы. Оливер не двигался, но его лицо было уже не таким надменным, как в начале урока.
Эбби сидел, не поднимая головы. Он смотрел на своё яблоко — простое, круглое, с капелькой росы на боку. И ему казалось, что это яблоко сейчас — самое красивое, что есть на свете.
Потому что оно было настоящим. Потому что он нарисовал его сам. Потому что никто не мог его испортить.
А за окном падали листья, золотые и красные, и в их медленном, плавном танце было что-то успокаивающее, что-то, что обещало: этот день закончится. И завтра будет новый. И, может быть, он будет лучше...
Звонок с рисования прозвенел неожиданно мягко, будто мисс Саша специально попросила его не пугать детей своим резким, металлическим голосом. Ученики нехотя поднялись из-за мольбертов, отрываясь от своих рисунков, которые, казалось, жили своей, особенной жизнью. Кто-то сворачивал листы, пряча их в папки, кто-то, наоборот, оставлял на просушку, чтобы вернуться к ним на следующем уроке. Эбби аккуратно сложил своё яблоко в прозрачную папку, стараясь не смазать ещё не успевшую высохнуть акварель. Лана рядом засунула своего безумного носка в рюкзак, и оттуда торчала только его счастливая, слегка безумная улыбка.
— Следующий — языкознание, — вздохнула Лана, и в её голосе послышалась тревога. Она не боялась уроков, не боялась учителей, но мисс Тавель... мисс Тавель была другой. Мисс Тавель была из тех, о ком говорили шёпотом.
Эбби кивнул, чувствуя, как внутри снова затягивается тот тугой, знакомый узел. Уроки мисс Тавель всегда были испытанием. Не потому, что она была плохим учителем — нет, она знала своё дело, говорила на нескольких языках, могла объяснить сложное простыми словами. Дело было в другом. В том, что за её красивым, немного пугающим лицом скрывалось нечто, о чём все знали, но никто не говорил вслух.
Мисс Тавель была вендиго. Говорили, что вместе с мисс Циркуль и мисс Блуми они составляли ту самую троицу, о которой ходили слухи. Троицу, которая не просто ставила двойки — она их отрабатывала. Тем, кто плохо учился, кто плохо себя вёл, кто переступал невидимую черту, было о чем задуматься. Никто не знал точно, что происходило в закрытых кабинетах после уроков, но те немногие, кто возвращался оттуда, становились тише, покладистее, и в их глазах навсегда поселялся тот особенный, застывший ужас, который не спутать ни с чем.
И при этом она была матерью Зип. И маленького Чипа, которого никто никогда не видел в школе, но все знали, что он существует. Как такое могло случиться — вендиго и обычный человек? Кто был отцом? Никто не знал. Говорили разное: кто-то шептался о несчастной любви, кто-то — о проклятии, кто-то — о том, что не бывает обычных детей у таких, как она. Но Зип и Чип были обычными. Может, поэтому мисс Тавель была к Зип строже, чем к другим? Может, она боялась, что дочь пойдёт по её стопам? Или, наоборот, хотела уберечь от того, что знала только она?
Эбби не знал. И не хотел знать. Он просто хотел пережить этот урок, как и все предыдущие.
Кабинет языкознания находился в самом конце коридора, за поворотом, где свет падал иначе — более тускло, более приглушённо, будто даже солнце боялось заглядывать сюда. Дверь была тяжёлой, тёмной, с выцветшей табличкой. Эбби толкнул её, и она открылась с тихим, протяжным скрипом, который разнёсся по коридору, как предупреждение.
Внутри было сумрачно. Шторы на окнах были задернуты не полностью, но так, чтобы свет падал на учительский стол, оставляя ученические парты в полумраке. Парты стояли ровными рядами, их тёмные столешницы блестели, будто только что натёртые воском. На стенах висели плакаты с алфавитами разных языков — английского, французского, немецкого, испанского, — и на них, в тусклом свете, буквы казались живыми, готовыми сорваться с места и закружиться в медленном, зловещем танце.
Учительский стол был массивным, тёмным, с высокими ножками, напоминающими когти. На нём лежала стопка тетрадей, стояла чернильница с перьевой ручкой и лежала линейка — длинная, металлическая, с острыми краями. Рядом, на отдельной подставке, покоился большой, тяжёлый словарь в кожаном переплёте, закрытый на медную застёжку. Говорили, что этот словарь никогда не открывали, но никто не знал, что там на самом деле.
И за этим столом, выпрямившись во весь свой немалый рост, стояла она.
Мисс Тавель.
Она была чуть ниже мисс Циркуль, но в её фигуре чувствовалась та же хищная, опасная грация. Её чёрные волосы, растрёпанные, спадали до плеч неровными прядями, обрамляя лицо, которое было одновременно прекрасным и пугающим. Над лбом, чуть сбившись набок, возвышалось квадратное ахогэ — та странная, торчащая прядь, которая придавала ей вид то ли небрежный, то ли насмешливый. А на голове, в чёрных волосах, были закреплены три белых кубика с яркими, красными буквами: A, B, C. Они сидели ровно, аккуратно, как корона, и при каждом её движении чуть покачивались, поблёскивая в тусклом свете. По бокам от кубиков, почти у висков, торчали две пары белых перьев — длинных, пушистых, они мягко колыхались в воздухе, когда она поворачивала голову, придавая её облику что-то птичье, неземное.
Рот её, с тонкими, бледными губами, был плотно сжат, но когда она улыбалась — а улыбалась она редко, — становились видны острые, треугольные зубы, слишком острые для обычного рта, слишком частые, слишком... правильные.
Одета она была в белую блузку с короткими рукавами, которые были порваны — не аккуратно, не по шву, а так, будто их разодрали в спешке, с силой. Рукава висели неровными лоскутами, открывая её руки. И это были не обычные руки. Чёрные, покрытые короткой, гладкой шерстью, они заканчивались огромными, загнутыми когтями, которые даже в спокойном состоянии казались опасными. Они лежали на столе, сложенные, но каждый, кто входил в класс, невольно задерживал на них взгляд. На шее у неё был воротник — жёсткий, белый, соединённый с блузкой, он облегал её горло, подчёркивая тонкую, длинную шею.
Ниже — белая длинная юбка, тоже порванная, с неровными, обтрепанными краями. Она закрывала ноги почти до самого пола, и только когда мисс Тавель двигалась, из-под юбки выглядывали белые носки и чёрные, лакированные туфли на небольшом каблуке. Её шаги были почти неслышны, и это делало её ещё более опасной — она могла появиться за спиной раньше, чем ты услышишь её приближение.
Эбби, войдя в класс, сразу опустил голову. Он всегда так делал — старался стать маленьким, незаметным, чтобы её единственный глаз, острый и всевидящий, скользнул по нему и не задержался. Он сел на своё обычное место — в третьем ряду, у окна, откуда было видно и доску, и учителя, и при этом можно было спрятаться за спиной впереди сидящего.
Лана села рядом, и её рука, холодная и чуть дрожащая, на мгновение коснулась его запястья. Короткое, едва заметное прикосновение, которое означало: «Я рядом. Держись». Эбби благодарно кивнул, не поднимая глаз.
Остальные подтягивались постепенно. Клэр, Энгель и Баббл вошли вместе, как всегда, и сели на своё место у окна. Энгель, заметив Эбби и Лану, коротко кивнул, и в этом кивке было что-то ободряющее. Клэр улыбнулась, а Баббл, проходя мимо, шепнула: «Держитесь там». Эбби не понял, к чему это, но почувствовал, что на душе стало чуть теплее.
И, наконец, с шумом и гамом ввалились они. Оливер — впереди, с ленивой, самоуверенной улыбкой, за ним Эдвард, поправляющий очки, и Зип, с неизменным зеркальцем в руке, которое она тут же спрятала в карман, едва переступив порог.
— Доброе утро, мисс Тавель, — почти хором сказали они, но в их голосах не было той почтительности, с которой обращались к другим учителям. Это было скорее приветствие равного равному — или того, кто чувствует свою безнаказанность.
Мисс Тавель не ответила. Она смотрела на них своим единственным глазом, и в этом взгляде было что-то, от чего даже Оливер на мгновение сбавил шаг. Но только на мгновение.
Урок начался, как всегда, с переклички. Мисс Тавель называла фамилии, и каждый, услышав свою, отвечал: «Здесь». Голоса были разными — громкими и тихими, уверенными и дрожащими. Когда дошла очередь до Зип, мисс Тавель задержала на ней взгляд чуть дольше, чем на остальных.
— Зип, — сказала она, и в её голосе не было ничего особенного, но все, кто знал, услышали: это не просто имя. Это предупреждение.
— Здесь, — ответила Зип, и её голос был ровным, спокойным, но Эбби, сидевший впереди, заметил, как её пальцы сжались в кулак.
Перекличка закончилась, и мисс Тавель, отложив журнал, обвела класс взглядом. Её единственный глаз, узкий и острый, скользил по лицам, задерживаясь на тех, кто казался ей слишком расслабленным, слишком шумным, слишком... живым.
— Сегодня, — сказала она, и её голос, низкий и чуть хрипловатый, разнёсся по классу, заставляя даже самых нерадивых замереть, — мы начинаем изучать французский язык. Французский — язык любви, язык поэзии, язык дипломатии. Но для вас, — она сделала паузу, и в этой паузе послышалась лёгкая, едва уловимая насмешка, — он станет языком ваших первых настоящих оценок.
Класс молчал. Мисс Тавель любила такие паузы — они давили, они заставляли нервничать, они напоминали, кто здесь главный.
— Итак, — продолжила она, — кто из вас может сказать что-нибудь на французском? Любое слово, любую фразу. Проверим, насколько вы готовы к путешествию в мир Мольера и Гюго.
В классе повисла тишина. Кто-то лихорадочно перебирал в памяти обрывки французских слов, выхваченных из фильмов или песен. Кто-то просто смотрел в парту, делая вид, что его не существует. Эбби знал несколько слов: bonjour, merci, au revoir. Но он не поднимал руку. Он никогда не поднимал руку первым.
И тут Эдвард поднял руку.
Это было неожиданно. Эдвард редко отвечал первым, предпочитая оставаться в тени Оливера. Но сейчас его рука взлетела вверх с такой уверенностью, что даже мисс Тавель, казалось, удивилась.
— Да, Эдвард, — сказала она, и в её голосе послышалось лёгкое любопытство.
Эдвард встал, поправил очки, и на его лице появилась та самая насмешливая, чуть наглая улыбка, которую все знали по школьным коридорам.
— Un cuisinier demande à un autre cuisinier : — Cuisinier, quel est votre métier ? Êtes-vous policier ? — Non ! répond le cuisinier, mon métier principal est cuisinier ! — Et le vôtre, peut-être, est-il médecin ? — Non ! Je suis cuisinier ! — произнёс он, и его французский был, надо признать, довольно неплохим. Произношение хромало, но смысл был понятен.
А потом он засмеялся. Громко, раскатисто, с той особенной, заразительной весёлостью, которая бывает только у тех, кто уверен, что его шутка — самая смешная на свете.
Класс замер. Не потому, что шутка была смешной — большинство просто не поняли, о чём речь. А потому, что никто не знал, как на это отреагирует мисс Тавель.
Мисс Тавель смотрела на Эдварда и в её взгляде не было ни гнева, ни одобрения. Только холодное, оценивающее спокойствие.
— Забавно, — сказала она наконец, и в её голосе послышалась лёгкая, едва уловимая насмешка. — Но на следующем уроке я жду от тебя не шуток, а спряжения глаголов. Садись.
Эдвард сел, всё ещё улыбаясь, и толкнул локтем Оливера, который сидел рядом. Оливер усмехнулся и, не дожидаясь приглашения, поднял руку.
— Оливер, — сказала мисс Тавель, и в её голосе послышалась усталость. — Что у тебя?
Оливер встал, неторопливо, с той ленивой грацией, которая была его визитной карточкой. Он посмотрел прямо на мисс Тавель, и в его глазах, серых и холодных, мелькнул тот самый вызов, который он бросал всем, кто, по его мнению, был слабее.
— Tu as un super cul, — произнёс он, и его французский был безупречен. Произношение, интонация, всё было идеально.
В классе стало тихо. Очень тихо. Эбби почувствовал, как кровь отлила от его лица. Он не знал, что означают эти слова, но по тому, как напряглась Лана рядом, по тому, как замер Энгель у окна, по тому, как Зип вдруг выпрямилась и её лицо стало белым, — он понял: это было что-то ужасное. Что-то, что нельзя было говорить учителю. Тем более этой учительнице.
Мисс Тавель не изменилась в лице. Она смотрела на Оливера с тем же холодным спокойствием, что и минуту назад. Но в воздухе что-то изменилось. Стало тяжелее, плотнее, будто перед грозой.
— Merci pour le compliment, — сказала она, и её голос был ровным, почти ласковым. — Mais maintenant un élève nommé Oliver va avoir une mauvaise note.
Она перевела взгляд на журнал, лежащий перед ней, и её чёрные, когтистые пальцы медленно, почти нежно, перелистнули страницу.
— Оливер, — сказала она по-русски, — за неуважение к учителю и неподобающее поведение на уроке я вынуждена поставить тебе двойку.
В классе пронёсся тихий, недоуменный шёпот. Оливер, который уже приготовился к спору, к защите, к тому, что его слова будут проигнорированы, как это бывало всегда, вдруг почувствовал, как почва уходит из-под ног. Двойка. От мисс Тавель. Это было не просто плохой оценкой. Это было предупреждением. Или приговором.
— Мисс Тавель, — сказал он, и в его голосе впервые за этот урок послышались нотки, похожие на страх. — Я понял всё, не надо, прошу!
Он сказал это с той лёгкой, чуть насмешливой интонацией, которая всегда спасала его в подобных ситуациях. Но сейчас она не сработала. Мисс Тавель не подняла головы. Её когтистые пальцы продолжали перелистывать журнал, и в этом медленном, почти небрежном движении было что-то, от чего даже Оливер, казалось, почувствовал, как холодок пробежал по его спине.
— Садись, Оливер, — сказала она, и в её голосе не было ни гнева, ни угрозы. Только усталость. — Двойка остаётся.
Оливер сел. Его лицо было бледным, и впервые за долгое время он не знал, что сказать. Эдвард рядом с ним замер, его очки блестели в тусклом свете, и в его глазах, обычно таких насмешливых, читался страх. Только Зип сидела с каменным лицом, и в её взгляде, устремлённом на мать, было что-то, что трудно было разобрать. Гордость? Стыд? Или, может быть, тоска?
Урок продолжался. Мисс Тавель, как ни в чём не бывало, начала объяснять основы французской фонетики, произношение носовых гласных, особенности ударения. Её голос, низкий и ровный, заполнял класс, и постепенно напряжение начало спадать. Ученики писали, слушали, повторяли за ней странные, непривычные звуки, и в этом была какая-то особая, тягучая нормальность.
Но Эбби чувствовал, что что-то не так. Он не мог объяснить, что именно, но воздух в классе был слишком плотным, слишком тяжёлым. Он краем глаза следил за Зип. Она сидела, не поднимая головы, её пальцы сжимали ручку так, что та грозила сломаться. На её лице не было ни страха, ни злости. Было что-то другое. Что-то, похожее на унижение.
Мисс Тавель, объясняя материал, время от времени бросала взгляды на дочь. И в этих взглядах было всё: и строгость, и забота, и та особая, материнская тревога, которую трудно скрыть, даже если ты вендиго.
— Зип, не общайся с ребятами во время урока! — сказала она, когда Зип перебросилась парой слов с Эдвардом.
— Зип, не балуйся! — через несколько минут, когда Зип, не выдержав, поправила упавшую ручку.
— Зип, — голос мисс Тавель стал чуть строже, — сейчас двойку от своей матери получишь!
В классе послышались приглушённые смешки. Кто-то из мальчишек на задней парте хихикнул, прикрывшись учебником. Кто-то из девчонок обменялся многозначительными взглядами. Это было смешно — видеть, как Зип, которая сама была королевой насмешек, сидит и краснеет под взглядом матери-учительницы. Но сама Зип не смеялась. Её лицо было каменным, и только пальцы, сжимавшие ручку, чуть дрожали.
Эбби смотрел на неё и чувствовал что-то странное. Не жалость — Зип не заслуживала жалости, слишком много боли она причинила другим. Но что-то похожее на понимание. Потому что он знал, каково это — быть тем, над кем смеются. Даже если ты сильный. Даже если ты сам смеёшься над другими.
Урок закончился, и мисс Тавель, собрав тетради, вышла из класса, оставив после себя запах духов — сладковатый, тягучий, немного душный. В коридоре сразу стало шумно. Ученики высыпали из кабинета, обсуждая урок, перебрасываясь шутками, смеясь.
И в этом шуме, почти незаметно для посторонних глаз, произошло то, что заставило Эбби замереть на месте.
Зип догнала Оливера и Эдварда у выхода. Она не кричала, не ругалась. Она просто схватила их за рукава и, развернув к себе, начала бить. Быстро, сильно, с той особенной, отточенной яростью, которая бывает только у тех, кто копил обиду долго, очень долго.
— Это за мою мать! — шипела она, нанося удар за ударом. — Это за то, что вы смеете! Это за то, что вы думаете, что вам всё можно!
Оливер, растерянный и бледный, пытался отмахнуться, но Зип была быстрее. Эдвард, спрятавшись за спину Оливера, только бормотал: —Зип, мы же пошутили! Мы не хотели!
— Пошутили? — Зип остановилась, тяжело дыша. Её лицо было красным, глаза горели. — Вы оскорбили мою мать. При мне. В классе. И вы думаете, это шутка?
Она развернулась и, не оглядываясь, пошла прочь, оставив Оливера и Эдварда стоять посреди коридора, растерянных и притихших.
Класс смотрел на них. Кто-то с осуждением, кто-то с любопытством, кто-то с плохо скрываемым злорадством. Впервые за долгое время хулиганы, которые сами были королями насмешек, оказались в роли тех, над кем смеются.
Эбби смотрел на удаляющуюся фигуру Зип и чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Он не любил Зип. Он боялся её. Но в этот момент он понял, что она тоже умеет чувствовать боль. Что она тоже защищает то, что ей дорого. И что, возможно, за её насмешливой, колючей маской скрывается кто-то совсем другой.
Лана рядом молчала. Она не смотрела на Оливера и Эдварда. Она смотрела на Эбби, и в её взгляде было что-то, от чего ему стало чуть легче.
— Пойдём, — тихо сказала она, и они пошли по коридору, оставляя позади шум, смех и тех, кто ещё не знал, что этот день — один из последних мирных дней в их жизни.
Звонок с языкознания прозвенел, и класс, всё ещё находясь под впечатлением от неожиданной вспышки Зип, медленно потянулся к выходу. Эбби шёл рядом с Ланой, чувствуя, как напряжение, копившееся весь урок, начинает понемногу отпускать. В коридоре было шумно — кто-то обсуждал случившееся, кто-то смеялся, кто-то, наоборот, осуждающе качал головой. Оливер и Эдвард, притихшие и растерянные, быстро ушли вперёд, не желая быть в центре внимания. Зип исчезла куда-то в противоположном конце коридора, и никто не решился её догонять.
— Следующий — обществознание, — вздохнула Лана, заглядывая в расписание. — Мисс Блуми.
Эбби кивнул, чувствуя, как внутри снова затягивается тугой узел. Мисс Блуми. Третья в той самой троице, о которой говорили шёпотом. Если мисс Циркуль была холодной и расчётливой, если мисс Тавель была острой и опасной, то мисс Блуми была... тихой. И это делало её самой страшной.
Кабинет обществознания находился на первом этаже, в самом конце длинного, плохо освещённого коридора, который, казалось, всегда был погружён в сумерки, даже в солнечные дни. Дверь была невзрачной, серой, с потёртой табличкой, на которой едва можно было разобрать номер. Эбби толкнул её, и она открылась без звука, будто её смазывали каждый день.
Внутри было темно. Не так, как в других кабинетах, где шторы задергивали, чтобы солнце не мешало смотреть на доску. Здесь шторы были задёрнуты наглухо, плотные, тёмные, они не пропускали почти никакого света. В классе горели только две лампы — над учительским столом и над доской, — и их тусклый, желтоватый свет падал на парты неровными, дрожащими кругами, создавая впечатление, что ты находишься не в школе, а в каком-то другом, более древнем и тёмном месте.
Парты здесь стояли ближе друг к другу, чем в других кабинетах, и сидеть за ними было тесновато. Стены были увешаны плакатами с цитатами великих философов, но в полумраке буквы казались не словами, а какими-то древними, забытыми письменами. В углу, у самого окна, стоял старый, потрёпанный глобус, и его тень на стене была похожа на огромный, сплющенный глаз.
И за учительским столом, на высоком стуле, который делал её хоть немного выше, сидела она.
Мисс Блуми.
Она была самой низкой учительницей в школе — не выше старшеклассника, — но в её маленькой, хрупкой фигуре чувствовалась такая сила, такая опасность, что никому и в голову не приходило смеяться над её ростом. Её чёрные волосы были короткими, с идеально ровной чёлкой, закрывающей лоб почти до самых бровей. Сзади они были собраны в небольшой, аккуратный пучок, перехваченный белым бантом, который смотрелся странно, почти невинно на фоне всего остального.
На голове, чуть выше висков, из чёрных волос поднимались два тёмных рога. Они были небольшими, изогнутыми, идеально симметричными, и их цвет был так похож на цвет её волос, что казалось, они вырастают из самой её головы, как у древнего, забытого бога.
Её лицо было бледным, почти белым, и на этом белом фоне особенно ярко выделялись глаза. Узкие, длинные, с маленькими, едва заметными зрачками, они всегда смотрели в одну точку, но казалось, что видят всё — и то, что происходит в классе, и то, что происходит за его стенами, и то, что происходит в душах учеников. Взгляд её был тяжёлым, давящим, и под ним хотелось стать маленьким, незаметным, раствориться в воздухе.
Рот её был плотно сжат, но когда она говорила, становились видны зубы — острые, треугольные, как у маленькой, но очень опасной рыбы. А когда она улыбалась — а улыбалась она редко, — можно было заметить её язык. Тонкий, длинный, раздвоенный на конце, как у змеи, он на мгновение высовывался, облизывая губы, и снова исчезал.
Одета мисс Блуми была в чёрную блузку с длинными рукавами, которые скрывали её руки почти до самых пальцев. На груди, ровно посередине, белели две круглые пуговицы, а на шее — белый, жёсткий воротник, соединённый с блузкой, который облегал её тонкую шею, как ошейник. Ниже — длинная белая юбка, почти до самого пола, скрывающая ноги. Но когда она двигалась, из-под юбки выглядывали её ноги — чёрные, заострённые, похожие на копыта или на лапы какого-то странного, неведомого существа.
Самым страшным в её облике были руки. Левая рука — та, что лежала на столе, перебирая бумаги, — была не просто рукой. Это было оружие. Огромный канцелярский нож, встроенный в её руку, с длинным, изогнутым лезвием, которое поблёскивало в тусклом свете. Она не носила его — он был её частью, её продолжением, и каждый, кто видел, как она режет бумагу или открывает конверты, невольно представлял, на что ещё способно это лезвие.
Правая рука была более обычной, но только на первый взгляд. Её пальцы, хоть и не были чёрными, как у других учителей, заканчивались длинными, острыми когтями, которые даже в спокойном состоянии казались опасными. Она могла держать ими ручку, переворачивать страницы, поправлять воротник, но все знали: эти когти — не для письма.
Эбби, войдя в класс, сразу почувствовал, как воздух стал тяжелее. Здесь, в этом полумраке, под этим тяжёлым, всевидящим взглядом, он чувствовал себя ещё более незаметным, ещё более маленьким, чем обычно. Он сел на своё место — в третьем ряду, у стены, — и Лана, как всегда, села рядом.
— Держись, — шепнула она, и в её голосе не было обычной весёлости. Только тихая, спокойная поддержка.
Энгель, Клэр и Баббл вошли следом. Энгель, как всегда, был спокоен, но его глаза, привыкшие к полумраку, быстро оценили обстановку. Он выбрал место у окна — не потому, что оттуда было лучше видно, а потому, что там, за плотными шторами, чувствовалась хоть какая-то связь с внешним миром. Клэр села рядом, Баббл — напротив, и они, не сговариваясь, положили на стол раскрытые тетради, готовясь к уроку.
Оливер, Эдвард и Зип вошли последними. Оливер был бледнее обычного, и в его глазах, обычно таких насмешливых, не было вызова. Эдвард, поправляя очки, старался не смотреть на учительницу. Зип шла с каменным лицом, и только её сжатые кулаки выдавали, что она всё ещё не остыла после предыдущего урока.
Они сели на задние парты, и в классе воцарилась тишина. Та особенная, тяжёлая тишина, которая бывает только перед грозой.
Мисс Блуми подняла голову. Её узкие глаза, с маленькими, едва заметными зрачками, медленно обвели класс, задерживаясь на каждом лице. В этом взгляде не было ни тепла, ни угрозы. Только холодное, безразличное внимание.
— Обществознание, — сказала она, и её голос был тихим, ровным, без интонаций. — Сегодня мы поговорим о власти. О том, как она устроена. О том, как её получают. И о том, как её теряют.
Она сделала паузу, и в этой паузе повисла такая тишина, что было слышно, как где-то далеко, в коридоре, хлопнула дверь.
— Власть, — продолжила она, — это не просто возможность командовать. Это возможность наказывать. И награждать. Это возможность решать, кто будет жить, а кто... — она снова сделала паузу, и её раздвоенный язык на мгновение высунулся, облизав губы, — ...учиться дальше.
Кто-то нервно хихикнул на задней парте, но смех быстро затих.
Мисс Блуми поднялась со стула. Её маленькая фигура, такая хрупкая на первый взгляд, двигалась с пугающей плавностью. Она прошла вдоль рядов, и её чёрные, заострённые ноги почти не касались пола, создавая впечатление, что она не идёт, а плывёт над ним.
— Кто, по-вашему, обладает властью в школе? — спросила она, останавливаясь у первой парты. — Директор? Учителя? Старшеклассники? Или, может быть, — её взгляд скользнул на задние парты, — те, кто умеет быть громче всех?
Класс молчал. Никто не решался ответить.
Мисс Блуми не настаивала. Она вернулась к своему столу, взяла со стопки какую-то бумагу и, развернув её, положила перед собой. Её левая рука, с огромным канцелярским ножом, легла на край стола, и лезвие, тускло поблёскивая, отражало свет единственной лампы.
— Откройте тетради, — сказала она. — Запишите тему: «Структура власти. Иерархия. Подчинение».
В классе зашуршали страницы. Эбби открыл тетрадь, взял ручку и, стараясь, чтобы буквы получались ровными, начал писать. Рядом Лана выводила заголовок красивым, каллиграфическим почерком. На тройной парте у окна Энгель писал быстро, чётко, не поднимая головы. Клэр и Баббл переписывали тему, иногда переглядываясь, но молча.
На задних партах было тихо. Оливер смотрел в окно, не делая попытки открыть тетрадь. Эдвард, поколебавшись, достал ручку, но так и не написал ни слова. Зип сидела, уставившись в одну точку, и её лицо было каменным.
Мисс Блуми, не поднимая головы, сказала:
— Оливер. Ты не пишешь.
Это не был вопрос. Это было утверждение.
Оливер медленно повернул голову. Его лицо было бледным, но в глазах, наконец, появился тот самый вызов, который все так хорошо знали.
— А что писать? — спросил он, и в его голосе послышалась привычная насмешка. — Вы ещё ничего не объяснили. Только тему написали.
В классе стало тихо. Очень тихо. Эбби, не поднимая головы, чувствовал, как напряжение нарастает, как воздух становится плотным, почти осязаемым.
Мисс Блуми подняла глаза. Её узкие зрачки, маленькие и холодные, смотрели на Оливера без всякого выражения.
— Ты прав, — сказала она, и её голос был ровным, как струна. — Я ещё ничего не объяснила. Поэтому я объясню сейчас. На примере.
Она подошла к его парте. Её шаги были бесшумны, и только чёрные, заострённые ноги, мелькнувшие из-под юбки, выдали её движение. Она остановилась рядом с Оливером, и её маленькая фигура, такая хрупкая на первый взгляд, нависла над ним, как скала.
— Власть, — сказала она, глядя на него сверху вниз, — это когда я говорю: «Открой тетрадь и пиши». А ты открываешь тетрадь и пишешь. Потому что если ты не откроешь, я заставлю тебя это сделать. А если я заставлю, то следующей моей властью будет решение о том, как именно я тебя заставлю.
Её левая рука, с огромным канцелярским ножом, медленно поднялась и легла на его парту, прямо перед ним. Лезвие, тускло поблёскивая, отражало его собственное, испуганное лицо.
— Понимаешь, Оливер? — спросила она, и в её голосе впервые послышалась лёгкая, едва уловимая насмешка. — Власть — это не громкий голос. Это тишина. И умение её нарушить.
Оливер смотрел на лезвие. Его лицо было белым, и в глазах, наконец, исчез вызов. Остался только страх. Настоящий, животный страх, который он, наверное, чувствовал впервые в жизни.
— Я... я понял, — сказал он, и его голос был тихим, почти беззвучным.
Мисс Блуми убрала руку. Лезвие исчезло, и в классе, казалось, стало чуть светлее.
— Тогда пиши, — сказала она и, развернувшись, вернулась к своему столу.
Оливер открыл тетрадь. Его руки дрожали, и буквы получались кривыми, неровными, но он писал. Писал, не поднимая головы, боясь встретиться с ней взглядом.
Эбби, сидевший впереди, слышал, как дрожит его ручка. Он не оборачивался. Он просто сидел, смотрел в свою тетрадь и чувствовал, как его собственные пальцы сжимают ручку чуть сильнее, чем нужно.
Урок продолжался. Мисс Блуми, вернувшись за стол, начала рассказывать о видах власти, о её источниках, о том, как она передаётся и как её удерживают. Её голос был ровным, спокойным, и в этом спокойствии было что-то гипнотическое. Эбби слушал, записывал, стараясь не пропустить ни слова. Рядом Лана выводила в тетради аккуратные, красивые буквы, и от этого ему становилось чуть спокойнее.
Энгель писал, не поднимая головы. Его конспект был идеальным — чёткие заголовки, ровные строки, аккуратные стрелки, показывающие связи между понятиями. Баббл, сидевшая напротив, иногда поглядывала на его записи и, вздыхая, переписывала то, что пропустила. Клэр работала молча, и она нервничает.
На задних партах было тихо. Оливер писал, и его лицо, наконец, начало приобретать нормальный цвет. Эдвард, оправившись от шока, тоже работал, и его записи, как всегда, были похожи на химические формулы — сложные, запутанные, но точные. Зип писала, не поднимая головы, и её ручка двигалась быстро, почти лихорадочно, будто она пыталась выплеснуть на бумагу всё, что накопилось внутри.
Мисс Блуми, закончив объяснять тему, подошла к доске и начала писать вопросы для закрепления. Её левая рука, с огромным канцелярским ножом, держала мел, и каждый штрих на доске звучал как тихий, скребущий звук, от которого у Эбби по спине бежали мурашки.
— Теперь, — сказала она, обернувшись к классу, — я хочу услышать ваши ответы. Кто может объяснить, чем принуждение отличается от авторитета?
Рук никто не поднимал. Эбби знал ответ, но он никогда не поднимал руку первым. Лана тоже молчала. Энгель, который знал всё, терпеливо ждал. Клэр и Баббл смотрели в тетради, делая вид, что ищут ответ.
На задних партах было тихо.
И вдруг Зип подняла руку.
Класс замер. Мисс Блуми, казалось, тоже удивилась. Она посмотрела на Зип своим узким, непроницаемым взглядом и кивнула.
— Принуждение, — сказала Зип, и её голос был ровным, спокойным, — это когда тебя заставляют делать что-то силой. Или угрозой силы. А авторитет — это когда тебя слушаются, потому что уважают. Или боятся, но не силы, а чего-то другого.
Она сделала паузу, и её взгляд на мгновение скользнул по мисс Блуми, по её левой руке с огромным ножом, по её чёрным, заострённым ногам.
— Авторитет может быть разным, — продолжила она. — Иногда его получают за знания. Иногда за силу. Иногда просто потому, что так надо.
В классе было тихо. Мисс Блуми смотрела на Зип, и в её узких глазах, казалось, мелькнуло что-то, похожее на одобрение.
— Хорошо, — сказала она. — Садись. Пять.
Зип села. Её лицо было спокойным, но Эбби, сидевший впереди, заметил, как её пальцы, сжимавшие ручку, чуть дрожат.
Урок подходил к концу. Мисс Блуми, раздав задание на дом, закрыла журнал и поднялась из-за стола.
— Запомните, — сказала она, обводя класс своим тяжёлым, всевидящим взглядом. — Власть есть у всех. Вопрос только в том, как вы ею распорядитесь. И помните: за каждое решение, которое вы принимаете, вы будете отвечать. Рано или поздно.
Она сделала паузу, и в этой паузе повисла такая тишина, что, казалось, можно было услышать, как падают листья за окном.
— Урок окончен.
Звонок прозвенел неожиданно резко, разрывая тишину. Класс зашевелился, заскрипел стульями, зашуршал рюкзаками. Ученики, не оглядываясь, потянулись к выходу.
Эбби, собирая вещи, чувствовал, как напряжение, копившееся весь урок, начинает понемногу отпускать. Рядом Лана, застёгивая рюкзак, улыбнулась ему, и в этой улыбке было что-то тёплое, согревающее.
— Пойдём, — сказала она, и они вышли в коридор, где, наконец, можно было вздохнуть полной грудью.
Энгель, Клэр и Баббл вышли следом. Баббл, оглядываясь на дверь кабинета, прошептала:
— Страшная она. Даже страшнее, чем мисс Циркуль.
— Тише ты, — шикнула на неё Клэр. — Услышит.
— Не услышит, — сказал Энгель, но его голос был тихим, и он тоже оглянулся на закрытую дверь.
Оливер, Эдвард и Зип вышли последними. Оливер был бледен, но в его глазах, наконец, появилось что-то, похожее на спокойствие. Эдвард, поправляя очки, старался не смотреть на дверь. Зип шла впереди, и её спина была прямой, как струна.
Эбби, глядя на них, подумал, что этот урок изменил всех. Кого-то напугал, кого-то заставил задуматься, а кого-то, возможно, даже научил чему-то.
Но он не знал, что это был один из последних уроков в их жизни. Что через несколько дней не будет ни власти, ни подчинения, ни этих тёмных, пугающих кабинетов. Будет только страх. И борьба за жизнь.
Звонок с обществознания прозвенел, и класс, облегчённо вздохнув, потянулся к выходу. Кабинет мисс Блуми, с его тяжёлыми шторами и давящей атмосферой, остался позади, но ощущение её взгляда ещё долго не отпускало. Эбби шёл по коридору, чувствуя, как плечи постепенно расслабляются, как воздух становится легче. Лана рядом перебирала в уме расписание, и её лицо, наконец, обрело привычное, спокойное выражение.
— Физкультура, — сказала она, заглядывая в список. — Потом канадская литература. Два последних урока.
Эбби кивнул. Физкультура. Это был странный урок. С одной стороны, здесь можно было выплеснуть накопившуюся энергию, побегать, попрыгать, забыть на время о страхах и тревогах. С другой — именно здесь, в спортивном зале, с его открытым пространством и отсутствием парт, за которыми можно спрятаться, он чувствовал себя особенно уязвимым. Здесь не спрячешься за учебником, не притворишься, что тебя нет. Здесь все на виду. И здесь, как нигде, чувствовалась разница между теми, кто сильный, ловкий, уверенный в себе, и теми, кто, как он, — тихий, неуклюжий, вечно спотыкающийся.
Спортивный зал школы был большим, светлым, с высокими потолками и огромными окнами, выходящими на запад. Днём сюда заливалось солнце, и пол, натёртый до блеска, отражал свет, создавая ощущение простора и свободы. По бокам стояли трибуны — деревянные, скрипучие, на которых во время соревноваций собирались болельщики. В дальнем конце, за сеткой, виднелись раздевалки, откуда доносились голоса, смех, звуки захлопывающихся шкафчиков.
Сегодня, как и в большинство дней, на физкультуре играли в баскетбол. Учитель физкультуры высокий, крепкий мужчина с вечно свистком на шее и неизменной бейсболкой на голове, уже расставил конусы, разделил класс на команды и дал свисток. Мяч, оранжевый и упругий, заскакал по паркету, заскрипели кроссовки, зазвучали команды, крики, смех.
Эбби играл в своей обычной, тихой манере — держался ближе к краю, старался не мешать, не лезть под ноги. Он не любил баскетбол. Не умел быстро бегать, не умел точно бросать, боялся, что мяч попадёт ему в лицо, что он споткнётся и упадёт при всех. Поэтому он просто бегал по кругу, делая вид, что участвует, но на самом деле — просто выжидая время.
Лана, наоборот, любила спорт. Она была быстрой, ловкой, и на площадке чувствовала себя в своей стихии. Сегодня она играла в одной команде с Клэр и Баббл, и они, перебрасываясь мячом, двигались слаженно, почти профессионально. Клэр, несмотря на свою хрупкость, была неожиданно меткой, а Баббл, с её округлой фигурой и вечно растрёпанными волосами, двигалась по площадке как маленький, но очень быстрый ураган.
Энгель играл спокойно, расчётливо. Он не бегал без толку, не дёргался, но когда мяч оказывался у него, его пасы были точными, а броски — почти всегда удачными. Он был не самым быстрым, но самым надёжным игроком в своей команде.
А на другой стороне площадки, как всегда, выделялись они. Оливер, высокий и сильный, двигался по площадке с той ленивой, хищной грацией, которая делала его опасным в любой игре. Эдвард, чуть ниже, но быстрый и цепкий, постоянно маячил рядом, перехватывая мячи, подставляя подножки, создавая хаос. Зип, которую они взяли в свою команду, играла резко, агрессивно, но честно — она не толкалась, не подставляла подножки, просто играла в полную силу, и этого было достаточно.
Игра шла своим чередом. Команды менялись, бегали, бросали, защищались. Учитель время от времени давал свисток, останавливая игру, объясняя, поправляя, подбадривая. Эбби бегал по кругу, иногда получая мяч и тут же передавая его кому-то более умелому. Он уже почти расслабился, почти забыл о страхе, как вдруг...
Удар в спину был резким, неожиданным. Эбби не видел, кто это сделал, но его тело, потеряв равновесие, полетело вперёд. Он попытался удержаться, но ноги запутались, и он рухнул на паркет, больно ударившись коленом и ладонью.
Сзади раздался смех. Громкий, нарочитый, полный того особенного, злорадного удовольствия, которое бывает только у тех, кто уверен в своей безнаказанности.
— Ой, прости, не заметил! — голос Оливера был полон фальшивого сочувствия. — Ты такой маленький, прямо под ноги лезешь!
Эбби поднялся, чувствуя, как кровь прилила к лицу. Колено болело, ладонь была содрана, но хуже всего было то унижение, которое жгло изнутри. Он не ответил. Он никогда не отвечал. Только опустил голову и, стараясь не хромать, побрёл к краю площадки.
Оливер и Эдвард переглянулись, и их смех стал ещё громче. Зип, стоявшая рядом, бросила на них быстрый, осуждающий взгляд, но ничего не сказала. Она отвернулась и, сделав вид, что не заметила, побежала дальше.
Эбби стоял у стены, пытаясь отдышаться, унять дрожь в коленях. Лана, заметив, что случилось, хотела подойти, но он покачал головой: не надо, всё нормально, продолжай играть. Она нехотя кивнула и вернулась на площадку, но её игра стала жёстче, агрессивнее.
Игра продолжалась. Оливер и Эдвард, вдохновлённые безнаказанностью, продолжали толкаться. Они подставляли подножки, сталкивали с места, а потом, когда очередная жертва падала, громко смеялись, делая вид, что это вышло случайно. Их жертвами становились не только Эбби. Кто-то из младших, кто-то из тех, кто был слабее, кто-то из тех, кто не мог дать сдачи. Эбби видел, как они толкнули первокурсника, который чуть не врезался головой в стойку, как сбили с ног девочку из параллельного класса, как Эдвард, сделав вид, что ловит мяч, с размаху врезался плечом в Баббл, которая, не удержавшись, полетела на пол.
Баббл вскочила, её лицо было красным от злости и боли. Клэр подбежала к ней, помогая подняться, и её глаза метали молнии. Энгель, стоявший в центре площадки, смотрел на Оливера и Эдварда, и в его взгляде не было обычного спокойствия. Было что-то другое. Что-то, что накапливалось долго, очень долго, и теперь готово было выплеснуться.
Он медленно подошёл к Оливеру, который, отбив мяч, уже разворачивался для очередного броска. Оливер, заметив его, усмехнулся и сделал вид, что не замечает.
— Когда же ты угомонишься наконец!? — голос Энгеля был громким, резким, он перекрыл шум игры. Все замерли. Мяч, который кто-то вёл, выкатился за боковую линию и застыл у стены.
Оливер медленно повернулся. На его лице всё ещё играла та самая ленивая, насмешливая улыбка, но в глазах появилось что-то новое. Удивление? Нет, скорее интерес. Энгель, тихий, незаметный Энгель, но который не был таким же, как Эбби, — старше и увереннее, — вдруг заговорил. Громко. При всех.
— Белобрысый, — продолжил Энгель, и его голос был полон той самой холодной ярости, которую все видели только в редкие, самые опасные моменты, — ты уже всем тут надоел. Даже подружке своей, Зип. Тут и так у всех свои хлопоты, а ты ещё больше прибавляешь. Если не успокоишься, то я тебе сам врежу по твоей мыльной морде!
Класс замер. Физрук, который до этого давал свисток, застыл с поднятой рукой, не зная, вмешиваться или дать им разобраться самим. Оливер смотрел на Энгеля, и его улыбка стала шире, но в глазах появился тот самый холодный, расчётливый блеск, который появлялся у него перед тем, как он делал что-то очень, очень опасное.
— Нет, — сказал он, и в его голосе не было ни капли сомнения. Только насмешка. Чистая, незамутнённая, всепоглощающая насмешка.
А потом он поднял руку и показал Энгелю средний палец. Медленно, демонстративно, глядя прямо в глаза.
В классе стало тихо. Так тихо, что было слышно, как где-то за окном проехала машина. Как скрипнула половица в коридоре. Как кто-то из девочек на трибуне тихо, испуганно выдохнул.
Энгель не сказал ни слова. Он просто шагнул вперёд и, не замахиваясь, со всей силы ударил Оливера в лицо.
Удар пришёлся в скулу. Оливер, не ожидавший такой быстроты, пошатнулся, но устоял. Его лицо, на мгновение исказившееся от боли, быстро приняло прежнее, насмешливое выражение.
— Ах ты... — прошипел он, и бросился на Энгеля.
Дальше всё смешалось. Они схватились, упали на пол, катаясь по скользкому паркету, нанося удары куда попало. Кто-то кричал, кто-то пытался их разнять, кто-то, наоборот, подбадривал. Эдвард, стоя в стороне, не знал, что делать, и только переводил взгляд с одного на другого. Зип, отойдя в сторону, смотрела на происходящее с каменным лицом, и в её глазах не было ни страха, ни злорадства — только усталость.
Физрук, наконец, опомнился. Он подбежал к дерущимся, схватил одного, потом другого, но они были в таком состоянии, что не слушались. Тогда он дал свисток — длинный, пронзительный, оглушительный.
Звук был таким резким, что даже драка на мгновение замерла. Энгель и Оливер, тяжело дыша, разжали руки. Энгель поднялся первым. Его губа была разбита, на скуле алела ссадина, но глаза горели тем самым холодным, спокойным огнём, который не погасить. Оливер поднялся следом. Его лицо было красным, на щеке расплывался синяк, но в глазах, наконец, исчезла насмешка. Осталась только злость. И что-то ещё. Может быть, уважение? Или просто растерянность.
— В раздевалку! — рявкнул учитель физкультуры, указывая рукой в сторону выхода. — Оба! Быстро!
Энгель, не оглядываясь, пошёл к раздевалке. Оливер, поколебавшись, двинулся следом. В раздевалке было тихо. Эбби, стоявший у стены, смотрел, как они уходят, и чувствовал, как внутри, в самом глубоком месте, что-то переворачивается. Он не знал, что именно. Может быть, уважение к Энгелю. Может быть, зависть — что тот смог, а он нет. А может, просто надежда. Надежда, что однажды и он сможет так же — встать, сказать, ударить. И не бояться.
Следующий урок, канадская литература, прошёл тихо. Они сидели в классе, читали отрывки из произведений канадских писателей, обсуждали историю своей страны, её культуру, её боль и её радость. Учительница, мисс Фрейзер, пожилая, мудрая женщина с мягким голосом и добрыми глазами, рассказывала о том, как важно помнить свои корни, свою историю, свою землю.
Эбби слушал, но мысли его были далеко. Он думал о драке, о том, как Энгель встал и сказал то, что все хотели сказать, но не решались. О том, как Оливер, наконец, получил то, что заслуживал. И о том, что, возможно, в этом мире, где всё устроено так несправедливо, есть место и для справедливости. Нужно только найти в себе силы её добиваться.
Энгель сидел за своей партой, разбитая губа болела, но на душе было странно легко. Он не жалел о том, что сделал. И знал, что если бы пришлось повторить, он бы сделал это снова. Клэр, сидевшая рядом, иногда бросала на него тревожные взгляды, но ничего не говорила. Баббл, обычно такая шумная, молчала, и только её глаза, полные благодарности, говорили о многом.
Оливер сидел на задней парте, и его лицо было хмурым. Он не смотрел на Энгеля, не смотрел на учителя, не смотрел в учебник. Он смотрел в окно, на падающие листья, и, может быть, впервые за долгое время, задумался о том, кем он стал. И кем хочет быть.
Зип сидела отдельно, и её взгляд был прикован к чему-то, что видели только она. В её руках была маленькая, потрёпанная книжка стихов, которую она иногда открывала, но сегодня так и не прочла ни строчки.
Урок закончился, и они разошлись по домам. Осенние листья падали с деревьев, устилая тротуары золотым ковром. Эбби шёл медленно, чувствуя, как колено, ушибленное на физкультуре, начинает ныть. Но внутри было тепло. Потому что сегодня он увидел, что даже самый тихий может сказать громкое слово. Что даже самый слабый может ударить в ответ. И что, возможно, однажды, когда придёт время, он тоже сможет.
Он не знал, что это время наступит очень скоро. Что через несколько дней не будет уроков, не будет драк, не будет этих осенних листьев, падающих с деревьев. Будет только страх. И борьба. И он, Эбби, который сегодня стоял у стены и смотрел, как дерутся другие, будет драться сам. За себя. За Лану. За тех, кто слабее. За тех, кто не может дать сдачи.
Но это будет потом. А сегодня — сегодня был последний мирный день. И он хотел запомнить его таким. С золотыми листьями, с шумом спортивного зала, с дракой, которая, наконец, расставила всё по местам. С надеждой, которая, как оказалось, живёт даже в самых тёмных уголках души.
После последнего звонка школа опустела быстро. Коридоры, ещё час назад наполненные голосами и смехом, погрузились в тягучую, вечернюю тишину, которую нарушали только редкие шаги уборщиц и далёкий скрип закрываемых дверей. Эбби, попрощавшись с Ланой у крыльца, медленно побрёл домой, чувствуя, как усталость после длинного дня тяжестью ложится на плечи. Лана, улыбнувшись на прощание, свернула за угол, и её фигурка, светлая и лёгкая, растаяла в золотом свете заката. Энгель, Клэр и Баббл вышли вместе, обсуждая случившееся на физкультуре. Баббл, у которой на плече всё ещё виднелся синяк, возбуждённо жестикулировала, Клэр слушала, изредка бросая тревожные взгляды на Энгеля, который шёл молча, погружённый в свои мысли.
Оливер, Эдвард и Зип задержались у крыльца. Оливер, всё ещё хмурый после драки, повернулся к друзьям.
— Подождите меня, — сказал он, и в его голосе не было обычной самоуверенности. — Я быстро. Зайду к Алисе.
Эдвард и Зип переглянулись. Алиса была темой, которую они редко обсуждали. Все знали, что она живёт в школе, в той самой запретной комнате, куда никто не смел заходить. Все знали, что она не такая, как они. И все знали, что Оливер её любит.
— Мы подождём, — сказал Эдвард, поправляя очки. Зип промолчала, только кивнула, и они отошли к скамейке у входа, наблюдая, как Оливер скрывается в дверях школы.
Коридоры, ведущие к комнате Алисы, были самыми тёмными в школе. Здесь даже днём горели лампы, тусклые, желтоватые, отбрасывающие длинные, дрожащие тени на стены. Оливер знал этот путь наизусть. Он прошёл мимо кабинета биологии, мимо актового зала, мимо старой, запертой кладовки, о которой никто не помнил. И остановился перед дверью, которая не отличалась от других, но которую он знал лучше любой другой.
Дверь была тёмной, деревянной, с выцветшей табличкой, на которой когда-то было написано что-то, но буквы стёрлись, и остались только едва заметные царапины. Оливер поднял руку, помедлил, прислушиваясь к тишине за дверью, и постучал. Три коротких, условленных удара.
Тишина. Он уже хотел постучать снова, когда из-за двери послышался голос. Тихий, глухой, будто говоривший сквозь плотную ткань.
Оливер толкнул дверь и вошёл.
Комната была маленькой, но уютной. Стены, выкрашенные в мягкий, серо-голубой цвет, отражали свет единственной лампы, стоявшей на столе. На подоконнике, зашторенном тонкой, светлой тканью, стояли цветы — живые, настоящие, с зелёными листьями и яркими, алыми бутонами. В углу, на простой деревянной кровати, покрытой пледом, сидела она.
Алиса.
Она сидела, поджав ноги, и её лицо было скрыто за коленями. Руки, тонкие, смуглые, обхватывали голени, и на каждой из них, чуть выше щиколоток, виднелись красноватые шрамы — старые, но ещё не успевшие побелеть, они тянулись по коже, как тонкие, извилистые трещины.
Оливер ухмыльнулся, как делал всегда, но ухмылка вышла какой-то натянутой, неуверенной. Он обвёл комнату взглядом — всё было на своих местах. Стол, заваленный книгами и бумагами. Чёрное ожерелье с треугольником, перечёркнутым двумя линиями, висело на спинке стула. Белая диадема в стиле принцессы, которую она носила, когда выходила к нему, лежала на подушке. Но сама Алиса...
— Уходи, Оливер, — сказала она, не поднимая головы. Голос её был глухим, чужим, и в нём не было той мягкости, которую он так любил.
Оливер замер. Ухмылка сползла с его лица.
— Чего? — спросил он, и в его голосе прозвучало недоумение. — Алиса, зачем? Что случилось?
Она не ответила. Только чуть сильнее сжала колени, будто пыталась стать маленькой, незаметной, раствориться в этом сером, уютном полумраке.
Оливер подошёл ближе. Его шаги, обычно такие уверенные, сейчас были осторожными, почти крадущимися. Он опустился на край кровати рядом с ней, и пружины старого матраса жалобно скрипнули.
— Алис, — сказал он тихо, и в его голосе не было привычной насмешки. Было что-то новое, что-то, что он показывал только ей. — Посмотри на меня. Что с тобой?
Она медленно подняла голову.
Алиса была прекрасна той странной, неземной красотой, которая заставляла забыть о том, что она не такая, как все. Её каштановые волосы, короткие и растрёпанные, падали на лицо неровными прядями, и из них, на макушке, торчал тот самый вихор — ахогэ, — который делал её похожей на расшалившегося ребёнка. Кожа её была смуглой, тёплого, медового оттенка, и на этом фоне особенно ярко выделялись глаза — большие, тёмные, с длинными ресницами. Но сегодня в этих глазах было что-то не так. Они были мутными, будто затянутыми тонкой, едва заметной пеленой, и смотрели куда-то сквозь него, не узнавая.
На голове у неё не было привычной диадемы, и это делало её какой-то беззащитной, потерянной. Чёрный бант, который она всегда носила слева, был сбит набок, и его ленты свисали, касаясь плеча. Рубашка, которую она надевала каждый день — белая, с длинными рукавами ненасыщенного серо-голубого оттенка, — была расстёгнута на две пуговицы, и видно было, как её грудь тяжело, неровно вздымается. Рукава, всегда такие аккуратные, были повреждены: на правом виднелся надрыв, из которого торчала тонкая, светлая нитка, на левом — несколько маленьких, но глубоких разрывов, будто кто-то вцепился в них острыми когтями.
Она смотрела на него, и в её взгляде было что-то, от чего Оливеру стало не по себе. Страх? Нет, не страх. Что-то другое. Какая-то глубокая, давящая тоска.
— Тебе нужно уйти, — повторила она, и её голос дрогнул. — Пожалуйста.
— Не уйду, — сказал Оливер, и его голос стал твёрже. — Скажи, что случилось. Ты заболела? Тебе нужна помощь? Я могу... я схожу за кем-нибудь...
Он хотел сказать «за врачом», но запнулся. Какие врачи могли помочь Алисе? Кто мог знать, что с ней происходит? Она была не такой, как они. И лекарства, которые помогали им, ей, наверное, были бесполезны.
Алиса покачала головой. Её волосы, растрёпанные и мягкие, качнулись, и из них выпал маленький, сухой лепесток. Оливер не понял, откуда он взялся, но не стал спрашивать.
— Ничего не случилось, — сказала она, и в её голосе послышалась странная, тягучая нотка. — Просто... я чувствую себя странно. Как будто что-то... меняется.
Она замолчала, и Оливер ждал. Он не торопил её. Он знал, что Алиса говорит только тогда, когда готова. И когда она говорит, лучше её не перебивать.
— У меня внутри что-то болит, — сказала она наконец, и её голос стал тише. — Не так, как раньше. Не как обычно. Это... это другое. Как будто что-то... растёт. Или, может быть, наоборот, умирает.
Она прижала руку к груди, и Оливер заметил, как её пальцы, тонкие и длинные, чуть дрожат. Она никогда не жаловалась на боль. Никогда. Даже когда шрамы на ногах были свежими и кровоточили, она не жаловалась. Она просто сидела, прижимая к ним холодные компрессы, и ждала, когда пройдёт.
— Алиса, — Оливер осторожно коснулся её плеча, и она вздрогнула, но не отстранилась. — Может, тебе нужен отдых? Может, ты переутомилась? Ты слишком много сидишь в этой комнате, тебе нужно выходить, гулять...
Она покачала головой, и в этом движении было что-то отчаянное, почти испуганное.
— Нет, — сказала она. — Не нужно. Нельзя. Я... я не могу.
Она замолчала, и в этой паузе, тяжёлой и давящей, Оливер услышал, как её дыхание стало прерывистым, неровным. Она прижала ладонь ко рту, и её плечи содрогнулись в беззвучном кашле.
— Алиса? — Оливер наклонился ближе, и его сердце, обычно такое спокойное, забилось быстрее. — Что с тобой?
Она убрала руку, и Оливер увидел то, что заставило его кровь застыть в жилах.
На её ладони, на бледной, смуглой коже, была тёмная, маслянистая жидкость. Она была густой, почти чёрной, и поблёскивала в тусклом свете комнаты, как смола. И от неё пахло — странно, приторно, как от гниющей листвы или от старой, забытой крови.
Алиса смотрела на свою ладонь, и в её глазах, наконец, появился тот самый страх, которого Оливер так боялся. Не за себя — за него. За то, что он увидит. За то, что поймёт.
— Это ничего, — сказала она, и её голос был ровным, но Оливер слышал, как он дрожит. — Просто... иногда так бывает. Это пройдёт.
— Что значит «так бывает»? — голос Оливера стал резким, почти злым. Он схватил её за запястье, и её рука, тонкая и хрупкая, казалось, вот-вот сломается в его пальцах. — Алиса, что с тобой происходит? Это... это из-за того, что ты... что ты не такая? Это болезнь? Это... это опасно?
Она не отвечала. Только смотрела на него своими большими, мутными глазами, и в их глубине, в самом тёмном уголке, Оливер увидел что-то, что заставило его отпустить её руку. Отчаяние. Чистое, бездонное отчаяние.
— Тебе нужно уйти, — сказала она, и в её голосе не было просьбы. Это был приказ. — Сейчас. Пожалуйста, Оливер. Уходи.
— Нет, — сказал он, и его голос стал твёрже, чем он чувствовал. — Я не уйду, пока ты не скажешь, что происходит. Я... я помогу. Я что-нибудь придумаю. Мы что-нибудь сделаем.
— Ничего ты не сделаешь! — её голос вдруг сорвался, стал громче, острее. Она вскочила с кровати, и её лицо, такое бледное ещё минуту назад, залилось краской. — Ты ничего не можешь сделать! Ты не понимаешь! Ты никогда не поймёшь!
Она стояла перед ним, дрожащая, растерянная, и её руки, сжатые в кулаки, тряслись. Чёрная жидкость всё ещё была на её ладони, и она стекала по пальцам, оставляя тёмные, липкие следы на её рубашке, на юбке, на полу.
— Алиса... — Оливер поднялся, протянул к ней руку, но она отшатнулась, как от удара.
— Не подходи! — закричала она, и в этом крике было столько боли, столько отчаяния, что Оливер замер. — Не трогай меня! Уходи! Уходи сейчас же!
Её глаза горели. Не тем, обычным, тёплым огнём, который Оливер так любил. Они горели чёрным, пустым, холодным пламенем, и в их глубине, в самом центре, что-то двигалось, что-то живое, что-то, что не должно было быть там.
— Я не хочу, чтобы ты видел это, — сказала она, и её голос, наконец, сломался. — Я не хочу, чтобы ты видел, во что я превращаюсь. Я не хочу, чтобы ты... чтобы ты меня боялся.
Она опустилась на колени, и её плечи затряслись в беззвучных, судорожных рыданиях. Чёрная жидкость капала на пол, на её юбку, на белые, полукруглые узоры, которые когда-то были такими красивыми, такими чистыми.
— Алиса... — Оливер сделал шаг вперёд, но она подняла голову, и в её взгляде было столько гнева, столько отчаянной, слепой ярости, что он отступил.
— ВЫЙДИ! — закричала она, и её голос разнёсся по комнате, ударился о стены, заставил лампу на столе закачаться, отбрасывая длинные, дрожащие тени. — ВЫЙДИ И НЕ ВОЗВРАЩАЙСЯ! Я НЕ ХОЧУ ТЕБЯ ВИДЕТЬ! НИКОГДА!
Оливер стоял, не в силах двинуться. Он смотрел на неё — на эту маленькую, хрупкую девушку, которая кричала на него, которая прогоняла его, которая пыталась защитить его от того, что она сама не понимала. И в его груди что-то сжалось, заныло, защемило.
Он развернулся и вышел. Дверь за ним закрылась с тихим, жалобным скрипом, и этот звук, казалось, отрезал его от неё навсегда.
Он шёл по коридору, не разбирая дороги. Шаги его были быстрыми, почти бегущими, и он не оглядывался. Не мог. Потому что знал: если оглянётся, если увидит эту дверь, этот тусклый свет, эту тень, что мелькнула за мутным стеклом, — он не сможет уйти. А она просила. Она кричала. Она хотела, чтобы он ушёл.
Он вышел на крыльцо, где его ждали Эдвард и Зип. Они сидели на скамейке, перебрасываясь редкими, короткими фразами, и при виде Оливера оба поднялись.
— Что случилось? — спросил Эдвард, поправляя очки. Его голос был встревоженным, но Оливер не ответил. Он только покачал головой и, не оглядываясь, пошёл вперёд, к воротам школы, к улице, к домам, где уже зажигались первые вечерние огни.
Зип и Эдвард переглянулись и пошли следом. Они не задавали вопросов. Они видели его лицо — бледное, растерянное, испуганное, — и понимали, что сейчас не время спрашивать.
Оливер шёл быстро, почти бежал, и только когда они свернули на знакомую, тихую улицу, где стоял его дом, он замедлил шаг. Он остановился, обернулся на школу — чёрное, молчаливое здание, которое уже терялось в сумерках, — и в его глазах, серых и холодных, было что-то, чего Эдвард и Зип никогда раньше не видели. Страх. Настоящий, глубокий, всепоглощающий страх за того, кого он любил.
— Оливер... — начала Зип, но он покачал головой.
— Не сейчас, — сказал он, и голос его был чужим, далёким. — Потом. Завтра.
Он повернулся и пошёл к дому, оставив друзей на улице, в сгущающихся сумерках, под золотыми листьями, которые всё падали и падали, устилая тротуары последним, осенним ковром.
Зип смотрела ему вслед, и в её глазах, обычно таких насмешливых, было что-то, похожее на понимание. Она знала, что такое бояться за того, кого любишь. Она знала, что такое видеть, как кто-то, кто тебе дорог, меняется, уходит, исчезает. И она знала, что иногда, сколько бы ты ни кричал, сколько бы ни пытался, — ты не можешь это остановить.
Она подняла голову к небу, где уже зажигались первые звёзды, и подумала о матери. О её чёрных руках с острыми когтями, о её единственном глазе, который смотрел на неё с такой странной, пугающей любовью. И о том, что, может быть, она тоже когда-нибудь изменится. Может быть, это передаётся. Может быть, это в крови.
Но она не хотела об этом думать. Не сегодня. Не сейчас.
Она пошла домой, оставляя за спиной школу, и сумерки, и Оливера, который, наверное, всю ночь будет смотреть в потолок, думая о той, кого, возможно, теряет.
Шесть дней до конца света.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!