Часть 22. Август 2024. Юнги / Сокджин
8 сентября 2025, 18:49 Юнги
***
Я сидел в приватной кабинке, и единственным, что напоминало мне о настоящем, был мягкий желтоватый свет лампы, который выхватывал из полумрака лишь небольшой овал на столешнице — словно сцена, где должен был начаться самый важный диалог в моей жизни.
Шум внутри головы стоял такой плотный, что я не сразу понял, что за стенкой, в другой части ресторана, кто-то смеётся. Где-то вдалеке звенела посуда, кто-то открывал бутылку вина, раздавались шаги — а здесь, в этой коробке времени, всё стояло на паузе, даже стрелка на часах не двигалась.
Но я не мог усидеть на месте: пальцы сцеплялись и тут же разжимались, они скользили по бокалу с водой, оставляя следы. Я дышал неглубоко, словно не смел занимать слишком много воздуха.
Потому что вдруг она войдёт — и захочет дышать, а я уже всё испортил.
На моё сообщение Эва ответила сухо: время, место. Без «привет», без «как ты» — ничего лишнего. Как хирург, идущий на операцию, а не девушка, которая когда-то засыпала у меня на груди.
Это было, мягко говоря, пугающе.
Я тысячу раз прокручивал в голове, как начну разговор. Скажу ли сразу, что был не в себе? Дерьмовое оправдание — но хоть какая-то попытка объяснить, почему я молчал, когда надо было говорить. Почему оттолкнул, когда надо было держать и заботиться изо всех сил.
С чего вообще возможно начать после всего? Что я ей скажу?
Что жалею о каждом дне, когда делал вид, что всё под контролем?
Что ненавижу себя за тишину?
А если она не хочет слушать?
Снова сжал кулаки и медленно выдохнул. Я обязан хотя бы попытаться. Не ради прощения, а потому что я не могу просто так остаться в стороне и делать вид, что меня это не касается.
Вчера я вернулся в квартиру и весь вечер провёл в прострации и в интернете — ни сна, ни мыслей, которые можно было бы назвать завершёнными. Только обрывки статей о беременности, фрагменты, голоса из прошлого, лица, движения — и всё это смешалось, как снежный ком.
Я сидел, потом бродил по комнатам, потом снова садился, и так по кругу: как будто тело искало себе применение, а разум — хоть какую-то опору, чтобы не сорваться обратно в бездну. Потому что рядом снова маячило то самое чувство, знакомое до дрожи — всепоглощающее, выжигающее изнутри, чудовищное.
Вина.
Но в этот раз она была другой: тяжелее, чётче и без анестезии в виде апатии. Не размытая, не туманная, не общая — а направленная, как игла, вонзающаяся в конкретные моменты памяти, в слова, в паузы, в те взгляды, от которых я раньше отворачивался. Как если бы кто-то открыл шторы, и всё то, что я раньше не замечал — из-за своей депрессии, зацикленности, усталости или просто нежелания — теперь стояло передо мной в ясном, резком свете.
Знаков было предостаточно, и я, похороненный под слоем собственной захлебнувшейся психики, проморгал их все. До единого.
Её последние месячные были в апреле.
Я запомнил это чётко — как зарубку на внутренней стене. Тогда я только-только вернулся с подготовки: выжатый, злой, сжавшийся в пружину, одичавший от молчания и постоянного подчинения. А потом... Даже не хотелось вспоминать. Это был первый раз, когда я сорвался с цепи. Когда не выслушал, не дал ей шанса и слово произнести — просто вцепился в неё, будто хотел выдрать себя из этой реальности через чужую кожу.
Как-то вечером, в самом конце мая, её вырвало прямо во время ужина. Всё было обыденно — тёплый свет над столом, звяканье вилки о тарелку, слабый запах соевого соуса в воздухе. Я стоял в дверном проёме, прислонившись плечом к косяку, и с ленивым любопытством приподнял бровь:
— Ты чего?
Она, пошатываясь, спешно отошла к раковине, открыла кран, плеснула в рот воды — и сплюнула. Двигалась словно в тумане: кожа бледная, чуть липкая от пота, а волосы прилипли к вискам. Тонкие пальцы, опирающийся на край раковины, мелко дрожали.
— Да чёрт его знает, — выдохнула она, нахмурившись. — Может, вирус, или еда не та. На всякий случай не доедай, ладно?
Я лишь пожал плечами. Не стал уточнять, не подошёл — просто развернулся и ушёл обратно в студию, не вникая.
А в один из июньских вечеров я привычно достал из шкафа её любимое вино — почти механическим жестом, как будто хотел таким образом хотя бы сымитировать заботу, раз уж на нормальное участие не хватало душевных сил. Она — вдруг качнула головой:
— Сегодня что-то не хочется.
Я едва удивился, но ничего не сказал. Чтобы Эва — и отказалась от вина. И только сейчас осознал, что к алкоголю она больше так и не притрагивалась, и после её ухода бутылки остались на месте, как молчаливые свидетели.
И как бы я ни отмахивался, как бы ни гнал от себя эту догадку — факт всё равно возвращался.
Май. Это произошло в мае.
Когда я не просто был с ней — я буквально ломился в неё, со всей злостью, которая копилась внутри. Когда я каждый раз кончал внутрь, вливал в неё всё, что рвалось наружу.
Я не был нежен. Я не просил — я забирал. И когда это произошло — если теперь в ней кто-то есть, то он возник не от любви, а из моей ярости, из боли и сумасшествия. Из попытки заткнуть тишину внутри.
Блять. Блять. Какой ужас, что всё произошло... Вот так.
Грязно. Слепо. Почти по-скотски с моей стороны.
Не с любовью, не с осознанной надеждой. А просто... случилось.
Мне ведь и правда было всё равно, что Эва не может забеременеть. Не в плохом смысле — просто я не придавал этому значения. Не получится альтернативными способами, если когда-то в будущем захотим — да и чёрт с ним. В какой-то момент мы даже стали воспринимать это, как неожиданный бонус: не нужно было ни о чём думать, ни с чем считаться. Не нужно предохраняться. Главное, чтобы ей было комфортно, чтобы она не чувствовала себя неполноценной, а остальное для меня не имело значения.
И вдруг — такое.
Чёрт, да я даже не смог набраться смелости, чтобы осторожно выяснить у профессора, сохранила ли она это своё состояние, потому что до смерти боялся любого ответа.
Если «да» — я не рядом.
Если «нет» — я просто не переживу.
В коридоре приглушённо щёлкнула дверь, послышался лёгкий звук каблуков по деревянному полу, и сердце тут же сбилось с ритма. Было невероятно страшно поднять глаза, но тело не послушалось — голова дёрнулась вверх сама собой.
И тут же всё вокруг — мягкий свет, приглушённый гул из основного зала, даже еле слышный звон посуды — исчезло, будто кто-то вырубил звук и картинку. Осталась только она, стоящая в открытых официантом дверях.
Эва была в лёгких шортах и расстёгнутой рубашке, небрежно накинутой поверх топа. На её длинных, изящных ногах — босоножки с тонкими ремешками. Тусклый свет лампы скользил по коже, обрисовывая каждую линию, каждый изгиб.
Как же я скучал.
Три недели молчания, три недели, в которых я пытался забыть даже отголоски её имени, стереть её из собственной памяти, — всё это рухнуло в один миг.
Внутри всё рвануло к ней, будто меня сорвало с места, хотя снаружи я застыл. Только пару секунд спустя неловко приподнялся, но в тот же миг официант сам пододвинул ей стул, и мне ничего не оставалось, как сесть обратно.
И лишь одного взгляда на ее лицо мне хватило, чтобы понять — разговор пройдет ещё тяжелее, чем я думал.
Эва смотрела на меня спокойно, почти нейтрально, но взгляд был отрешённый, непонятный. И, чёрт возьми... Она похудела. Скулы определённо стали острее, и от этого наблюдения тревожно кольнуло под рёбрами.
Официант завис рядом, он не уходил, будто специально тянул время. Эва первой нарушила паузу:
— Мне, пожалуйста, только яблочный сок. Спасибо.
От её голоса внутри у меня что-то снова дёрнулось.
Когда дверь наконец-то мягко затворилась, тишина повисла плотной, осязаемой стеной. Я чуть выпрямился, подался вперёд и положил ладони на стол, стараясь не выглядеть растерянным, хотя внутри всё скрежетало.
— Спасибо, что пришла, — произнёс я тихо и несмело, позорно проглатывая собственные слова, не зная, имеют ли они теперь для неё хоть какой-то вес.
Эва сухо кивнула и, не задерживая глаза на моём лице, бросила короткий, точный взгляд на запястье — как будто отсчитывала минуты до ухода ещё до того, как села.
— Пустяки, но у меня , если честно, не так много времени, так что давай сразу к сути. Зачем ты хотел увидеться?
Голос — холодный, отточенный, лишённый тепла и эмоций, даже раздражения. Абсолютно стерильный.
— Рабочий день почти закончился. У тебя снова какой-то релиз? — хмыкнул я, пытаясь хотя бы на секунду разморозить этот разговор. Пошёл бы на любую глупость — шутку, сарказм, что угодно, лишь бы вытащить её из этой железобетонной стены.
Эва в ответ подняла бровь — нарочито медленно и удивлённо.
— Нет. Просто у меня дела.
— Ты уверена, что не хочешь поесть? Мы ведь ещё ничего не заказывали. Давай возьмём что-нибудь нормальное: тут есть вкусный рис с овощами, суп... Что-нибудь тёплое.
Она качнула головой.
— Спасибо, но я правда не хочу. Всё в порядке.
Я кивнул, откинулся назад — и тут же снова подался вперёд, не выдержав.
— Эва... Тебе же нужно есть.
Голос прозвучал гораздо более умоляюще, чем я рассчитывал, и куда нежнее, чем это было позволительно.
Чёрт. Я ведь не хотел давить на неё своими чувствами.
Эва замерла на полсекунды, а потом — наклонила голову вбок, не прерывая зрительного контакта. Она определённо поняла, о чём я говорю, потому что всё, что я не спросил напрямую, да и, если честно, так и не придумал, как сказать, прозвучало именно в этих пяти словах.
Её губы как-то беспомощно дрогнули, но она мгновенно взяла себя в руки, выпрямилась, привычно убрала прядь за ухо и выдавила вежливую, закрытую улыбку — такими улыбаются в банке, когда говорят «вам отказано».
— Спасибо, конечно, Юнги, но это — уже не твоё дело.
Уже не таясь, я молча опустил взгляд на её живот — пугающе плоский, без малейшего намёка на форму.
Неужели…
Нет. Блять. Нет. Пожалуйста.
Я сглотнул, когда мы на мгновение вновь повисли в тишине, и я с трудом выдержал паузу, чтобы не расплескать всё сразу.
— Какой у тебя срок?
Слова повисли в воздухе, как капля перед падением: громче сердца, громче всего, что звучало в этом ресторане. Эва прикусила нижнюю губу.
— Как узнал?
— Был вчера в клинике, это вышло случайно.
Бровь поползла вверх, а потом — короткая, сухая усмешка: без радости, без злости. Просто... Как акт вежливости.
— Понятно. Представляю, как вцепился в тебя профессор. Он мне все нервы вытрепал, пытаясь вытянуть твой контакт, — пауза, а затем уже тише, скорее с усталой констатацией: — Зря ты так, это было очень опрометчиво с твоей стороны. Врачи ничего никому не скажут, но тебя ведь могли узнать.
Я даже не сразу понял, о чём речь, так что недоумённо моргнул пару раз до тех пор, пока догадка не ударила меня слишком резко.
Чёрт. Точно.
Всё это время я был настолько одержим одним — её состоянием, этой неотступной тревогой, которая гнала меня сквозь город, в чужие стены, — что не потратил ни секунды на размышления о том, как это может выглядеть со стороны. Если бы кто-то из пациентов, снующих туда-сюда по клинике, меня узнал... Если бы кто-то задал вопросы...
Да какая, к чёрту, разница.
Мне было действительно уже всё равно, потому что мысль, что с ней что-то не так — что она одна, что она может пройти и уже проходит через это без меня — была куда страшнее любых слухов, камер и сплетен.
Я наклонился вперёд, и, стараясь говорить как можно спокойнее, напомнил:
— Ты не ответила на вопрос.
Эва смотрела на меня долго: без гнева, без раздражения, просто взвешивала — отвечать или нет, а потом выдохнула коротко:
— Шестнадцатая неделя.
Сначала меня накрыло волной облегчения — настоящей, оглушающей.
Жив. Там, внутри, жив.
Сердце бешено заколотилось, запоздало реагируя на то, что мы всё это время шли по краю, но радость не успела развернуться — её смыло следующим приливом.
Вина.
Растерянность.
И огромная, как вселенная, ответственность, которая висела в воздухе между нами, будто ещё один человек сидел за этим столом.
В этот момент вернулся официант. Он сделал лёгкий поклон, поставил перед Эвой бокал с апельсиновым соком и молча удалился, безошибочно уловив, что атмосфера за столом не располагает к заказу еды.
— Ну и? — её голос был ровным, почти спокойным, но внутри чувствовался металл. — Ты позвал меня, только чтобы узнать о сроке?
Я сжал руки под столом, потому что пальцы предательски дрожали. Вытер ладони о джинсовые шорты.
Не то чтобы я не был готов к её холодности — я знал, что она имеет право, но всё равно... Я не знал, как говорить с такой Эвой. Раньше она никогда не поворачивалась ко мне этой своей стороной — чужой, отстранённой, почти ледяной.
— Нет, — выдавил я, глядя ей в глаза и утопая в бессилии. — Я хотел просто узнать, всё ли с тобой в порядке, и... Обсудить.
Эва молча отпила сок, не отводя взгляда. Ни капли эмоции, только осторожная, оценивающая атмосфера между нами.
— У меня уже есть план, — наконец, кивнула она. Конечно, это же Эва, у неё всегда есть план.
— И... Какой он?
Она вновь наклонила голову, будто что-то примеряла внутри себя. Пальцы прошлись по краю стакана, взгляд стал внимательнее.
— Ты уверен, что я могу говорить прямо? Если честно, мне не хочется подбирать слова только потому, что ты начал выкарабкиваться, и любая мелочь может свалить тебя обратно в твою беспросветную яму.
— Говори, как тебе удобно.
Она чуть приподняла бровь, не ожидая, что я дам это разрешение — или что оно вообще ей от меня нужно, а затем решительно поставила стакан обратно и выдала:
— Я собираюсь родить. Сама. И растить — тоже сама. Не здесь, а дома. Если понадобится помощь, рядом будут папа или Алиса, но я надеюсь справиться и без них.
Она сделала паузу, взвешивая, стоит ли говорить дальше, а потом всё же добавила:
— Я уже перевелась обратно в европейский офис, и подписала все бумаги, которые мне прислали из твоего агентства. Все соглашения о конфиденциальности, до последней строчки.
Я смотрел на неё, — и не узнавал. Ни жестов, ни интонаций. Всё стало чужим. Точнее, это я стал чужим.
— Какие бумаги? — голос дрогнул. — Они... в HYBE... они знают? Про...
— Ты думаешь, я совсем идиотка? — в тоне впервые проступило что-то похожее на раздражение. — Нет, конечно. Никто пока не знает, кроме врачей, ни одна живая душа. Я лишь сообщила, что наши отношения завершены, как и требовалось по соглашению, которое мы подписывали два года назад. Не переживай: то, что ты — биологический отец, нигде не всплывёт, я обещаю. И давай договоримся сразу: я ничего не хочу — ни от тебя, ни от кого бы то ни было ещё. Точнее, хочу, но только одного — чтобы меня оставили в покое. Я улечу, сменю номер, и больше никто меня тут не увидит.
В ушах снова зашумело.
Её план не просто не включал меня. Он стирал всё, что было, даже след.
Она снова выбирает взять всё на себя и исчезнуть. Как в первый раз. И во второй.
Чёрт. Она снова улетит, оборвёт все контакты, и я даже никак не смогу до неё дотянуться, если она сама того не захочет.
— Ты и правда хочешь уехать?
— Разумеется, — произнесла просто, без колебаний. — Что мне здесь делать? Профессор уже получил все анализы, остальное его не интересует.
— Когда?
— Завтра утром.
Я откинулся назад, провёл ладонями по лицу и задержался на глазах, изо всех сил пытаясь не дать себе разломиться.
— Почему ты хотя бы мне не сказала? — голос снова дрогнул, но мне было уже всё равно, услышала ли она это. — Ты же обещала, что мы поговорим! Ты говорила, что ты не из тех, кто молча собирает чемоданы. Ты же обещала...
— Как и ты! — тут же оборвала меня Эва. Её губы поджались, взгляд метнулся в сторону, но сразу вернулся — острый, как лезвие. — Почему не сказала?.. Да потому что я не видела рядом с собой человека, который способен быть отцом.
Стук. Как будто кто-то внутри меня уронил стул. Или сердце. На секунду в голове стало бело, не пусто — именно бело.
Она выдохнула это просто, без обиды или осуждения, но я вдруг всем нутром почувствовал: Эва пришла сегодня не для того, чтобы поговорить, рассказать мне что-то или обсудить план действий.
Она пришла попрощаться.
— Эва, слушай, я... Прости меня. Я крупно, чудовищно облажался, — голос позорно сорвался на первом же слове, но я заставил себя не отводить взгляда. — Даже не знаю, как подобрать слова, чтобы хоть немного передать, насколько я сожалею. Обо всём. Я не мог говорить тогда, но могу сейчас.
Она не шевелилась, только глаза — чуть прищуренные, настороженные. Но я видел, как пальцы крепче сжали край стакана.
Я сглотнул и сделал ещё один полный надежды шаг в пустоту, в неизвестность между нами.
— Пожалуйста, не пропадай насовсем, не вычеркивай меня. Я не прошу вернуться, не прошу ничего невозможного. Я просто... Хочу быть рядом, хоть как-то. Хоть в чём-то.
Эва тут же скривилась, не с болью — с усталостью.
— Юнги, — и оттого, как она произнесла моё имя, по коже прокатилась паника, — это очень мило, что в тебе снова проснулись твои характерные благородство и рыцарство. И я очень рада, что ты возвращаешься в своё адекватное состояние, правда. Но я уже всё сказала, никто не узнает, что ты отец. Так что не нужно сейчас носиться вокруг меня только потому, что я от тебя залетела.
Я замер. Это... катастрофа.
Блять. Это настоящая катастрофа.
Больше нельзя ждать. Нельзя искать подходящие слова, нельзя прикидывать, как прозвучит, иначе потом будет поздно.
Выдохнул — глубоко, медленно, как перед прыжком — и просто сказал. Честно. Как есть.
— Я хочу всё исправить не из-за твоего положения. Не потому, что боюсь, что ты уйдёшь, или потому что так «правильно». Я пытаюсь, потому что очень люблю тебя, и ничего не могу с этим поделать. Потому что не могу не переживать. И... Честно говоря, по всем другим причинам тоже, но главное — потому что я тебя безумно люблю, и уже не прошу ничего взамен, только... Дай мне хоть какое-то место в твоей жизни.
Её маска треснула. Не громко, не показательно — а мелко, хрустяще, как тончайший лёд под ботинком. Эва облокотилась на стол, как будто только так она могла удержаться и не упасть обратно — в меня, в нас. Потом она провела ладонями по лицу и устало покачала головой.
— Это всё равно ничего не меняет, — голос был хрипловатым, как после долгой бессонной ночи. — Любовь с самого начала ничего не меняла. Как видишь, она не спасла нас от того, что произошло, и не спасёт дальше, поэтому теперь я лучше доверюсь разуму.
Я мотнул головой в яростном протесте.
— Почему? У нас же всё было хорошо, до тех пор, пока я не сорвался и не скатился туда, куда не должен был. Но мы ведь можем попробовать ещё раз! Мы же...
— Не можем, — сухо отрезала Эва, и в этих двух словах — холодный стальной клинок.
Она снова помолчала, проверяя себя, хватит ли сил сказать всё до конца, а затем взглянула прямо на меня, почти жалостливо — как на человека, которого уже простили, но которого не смогут пустить обратно.
— Тебе перечислить причины? Пожалуйста. Первая: где гарантия, что тебя не накроет снова? Через год? Три? Пять? Что мне делать в таком случае, Юнги? Я бы справилась — одна, потому что уже была бы готова и знала, что с тобой творится. Но теперь рядом будет ребёнок. И как ему объяснить, что у его папы сносит крышу, потому что он привык варить боль в себе, что это его топливо для жизни и творчества?
Я закрыл глаза на долю секунды, как от пощёчины. Чёрт.
— Вторая причина висит над нами с самого начала — конфиденциальность, — тон стал жёстче. — Жить в тени — это был мой выбор. Я согласилась и всё приняла, но теперь я не могу ориентироваться только на себя.
Она подняла глаза, и в них — не гнев, не упрёк, а только обречённость. Глубокая, застарелая обречённость человека, который слишком долго тащил на себе чужую жизнь.
— Я не хочу гулять с коляской, опасаясь, что меня рассекретят и прижмут к стенке так, что я потом и шагу без объективов сделать не смогу. Что обо мне напишут, начнут копать, найдут старые фотографии, устроят охоту. Да и где я, чёрт возьми, вообще буду гулять с этой самой коляской? Даже в закрытом дворе — сотни глаз с балконов, телефоны, камеры, шёпот за спиной. Рано или поздно это всё равно просочится наружу.
Я сжал пальцы в кулак, но молчал, потому что знал — это и правда возможно. Это риск.
— А ребёнок? — она чуть покачала головой. — Что он будет говорить в саду? В школе? Где его отец? Почему его нет на праздниках, на собраниях? Ты будешь ходить на утренники, Юнги? Будешь собирать конструктор на полу? Собирать кубики, когда у тебя в голове крутятся дропы и демки? Или ты по-прежнему будешь пропадать в студии неделями, а все заботы лягут на меня?
Тишина повисла между нами: густая, вязкая, как сироп, в котором утопали слова. Я не знал, что ответить. Каждое её слово било точно в цель. Логика — холодная, чистая, неоспоримая.
Моя Эва. Та, что умела резать правдой без крика.
— Слушай, — я вскинул глаза, цепляясь за последнюю призрачную надежду. — Но ведь это всё решаемо. Я ведь не только айдол. Я человек, в конце концов! И можно же... совмещать.
Эва прикрыла глаза и привычным движением склонила голову набок. Потом она глубоко выдохнула и посмотрела прямо в глаза, как скальпелем под рёбра.
— Юнги, да очнись ты уже. Много ты знаешь действующих айдолов, у которых есть жёны? Дети? Их можно пересчитать по пальцам одной руки, и они все либо явно не дотягивают до вашего масштаба, либо женились уже давно, еще до всей этой информационной истерии. К тому же, как ты недавно очень верно выразился, ты «не все — ты Мин Юнги, Шуга и AgustD». Хочешь в случае утечки превратить меня в самую ненавистную женщину в твоей чёртовой стране? — её голос стал тише, но каждая интонация звенела, как струна. — Хочешь, чтобы мою фотографию по крупинке разбирали в чатах, чтобы тысячи анонимных девушек мечтали, как разобьют мне лицо за углом, чтобы родители плюнули мне в спину за то, что я разрушила иллюзию их детей? И я даже не говорю о том, что никто не будет прикрывать травлю, когда всё вскроется, потому что правительство зарабатывает на вашей группе такие огромные суммы, что уму непостижимо.
Я стиснул зубы, горло сжалось. Какого чёрта я ничего не могу ей возразить?
— И третья причина, — уже глуше, но от этого только напряжённее. — Ты и сам не знаешь, чего ты хочешь.
— Знаю, — я сразу поднял глаза. — Я хочу быть рядом с тобой.
Лицо Эвы вытянулось. Она смотрела так, будто я только что сказал нечто жестокое.
— Эва, последние месяцы я был не в себе. Это всё...
Я не успел договорить, потому что...
Что-то начало происходить.
Эва вдруг вся будто затрещала изнутри. Её губы задрожали, руки тоже. Она сжала салфетку, не в силах справиться с тем, что внутри рвалось наружу.
— Знаешь, Юнги, — произнесла она обиженно, — иногда мне кажется, что ты надо мной издеваешься.
— Чагия, послушай...
— Нет! Это ты теперь послушай! — в её глазах блеснуло что-то — гнев или отчаяние, я не понял.
Эва резко подалась вперёд, стул скрипнул по полу, и она вскочила на ноги, словно слова больше не помещались в сидячее положение и их надо было выплеснуть стоя — в полную силу, в полный рост.
— Ты не можешь больше выбирать меня или НЕ выбирать, когда тебе вздумается! — она со злостью ткнула меня пальцем грудь. — Ты хотел, чтобы меня не было — я ушла. Теперь тебе не нужно разрываться между отношениями и творчеством. Всё как ты хотел! А сейчас ты заявляешь, что хочешь быть рядом?!
По её щекам бежали слёзы — тяжёлые, горячие, как лава. Они струились, оставляя влажные дорожки на коже.
Это не было вспышкой, не было криком — это была капитуляция.
И я — я просто остолбенел.
А потом тоже поднялся. Медленно. В горле стояло что-то острое, и я не мог проглотить.
Я не представлял, что делать.
Хотел подойти — и не смел.
Хотел сказать что-то — и понимал, что ничего не будет достаточно.
Просто смотрел, как Эва плачет — и чувствовал, как что-то разрывается внутри.
Я думал, что уже был в аду.
Оказалось — нет.
Он начинался вот здесь. С её слезами.
— Я не хочу быть фоновым шумом в твоей жизни, понимаешь? — прошептала Эва сквозь всхлипы. — Я не хочу больше ни дня в своей жизни просыпаться с ощущением, что мешаю тебе. Что вина за то, что я есть, — это моя каждодневная ноша. Дети — это крик, приоритеты и ежедневная тяжёлая работа, которая никак не стыкуется с тем, как ты живёшь. Музыка — вот твоя жизнь, а я... Как бы больно ни было, я, видимо, была в ней лишь временной частью.
Она провела ладонью по щеке, не глядя на меня.
— Не ломай меня. Прошу. Умоляю. Не держи возле себя только потому, что тебе сейчас так хочется.
Выделенное слово ударило по ушам.
— Знаешь, сначала я жутко злилась на тебя за то, что ты не начал терапию. До дрожи, до бешенства. А потом поняла — это и был твой выбор. Не я. И раз так... Я буду уважать его.
Я поморщился и выдохнул, как будто из груди вышел ржавый гвоздь. Теперь я даже не мог сказать Эве, что это именно она своим голосом вернула мне то, что я уже считал навсегда утраченным, потому что... Она подумает, что это главная причина того, что я пытаюсь её удержать.
— Эва, я ошибался. Я так чертовски ошибался, — я сжал ладони, отчаянно пытаясь найти хоть какие-то слова. — Послушай, я сделаю всё, что ты скажешь, всё, что угодно, прошу! Мы же справлялись, чёрт возьми! Пока у меня не началось... это! Ты говорила, что тебя всё устраивает, ты сама это говорила!
— Но ведь с рождением ребёнка всё изменится, — она отстранённо пожала плечами, но в этом спокойствии звенело едва сдерживаемое напряжение. — Через год-полтора ты снова будешь пропадать на репетициях, в студии, на концертах. А мы? Что я буду тут делать? Сидеть дома? Ждать? Полностью зависеть от человека, который уже однажды попросил меня уйти?
Она грустно усмехнулась, отвела взгляд.
— Знаешь, Юнги... Когда ты это сказал, будто сбылся мой самый страшный кошмар. Всё, чего я боялась — вдруг стало правдой.
Эва вновь провела ладонями по лицу и удивлённо посмотрела на них, будто не ожидала увидеть влагу. Усмехнулась — криво, устало, слёзы снова начали катиться вниз, а я всё стоял напротив. Так близко и так далеко.
— Я не говорю, что мне было плохо с тобой. Наоборот, — тон сменился на нежный шёпот, — мне было чудесно. Мы оба старались, и этого хватало, но теперь... Теперь этого недостаточно. Я ведь просто хочу нормально жить, встречаться по субботам с друзьями, растить её в нормальном обществе, без риска нарваться на репортёров...
...Её?
Я моргнул. Осознал. Мгновенно перебил.
— Это... она?
Лицо Эвы скривилось от горечи. Кажется, она поняла, что выдала лишнее — и уже не могла взять обратно. Губы снова задрожали, руки бессильно сжимались в кулаки и тут же разжимались. И наконец — выдох: тяжёлый, но почти беззвучный.
— Да, — сказала она. — Это девочка.
Мир, каким я его знал, пошатнулся.
Девочка.
Я не сразу понял, что дыхание сбилось. Смотрел на Эву и не мог вдохнуть.
Дочь.
Вдруг Эва молча сняла сумку со стула, накинула на плечо — медленно, без суеты, но с той пугающей уверенностью, с какой люди выходят за порог, зная, что назад уже не вернутся.
— Подожди, — очнулся я, срываясь. — Пожалуйста, прошу, умоляю, остановись, не улетай, давай поговорим ещё, это неправильно...
Я сделал шаг навстречу, но Эва тут же отступила назад.
Ещё шаг — почти машинально, чтобы дотронуться, обнять, вдохнуть родной любимый запах, но... Она — зеркально, синхронно, снова назад, как от открытого пламени.
И тогда я остановился, просто замер. И медленно — отступил.
— Прости меня, — сказала она тихо, но каждое слово звучало так отчётливо, будто она выговаривала их заранее, внутри, прежде чем решиться. — Если бы не это, я бы, наверное, собрала все моральные силы и осталась рядом — помогла бы выбраться и не требовала бы от тебя больше, чем ты уже даёшь. Но теперь я должна в первую очередь думать о себе. И раз уж я приняла решение её оставить, то хотя бы для себя я сейчас должна быть на первом месте.
Всё, на что меня в итоге хватило, — лишь на шепот её имени, надломленный и умоляющий:
— Эва...
Мой план — если его вообще можно было так назвать — рассыпался на глазах. Все те фразы, что я прокручивал в голове целые сутки, все доводы, надежды, уговоры — разрушились её неоспоримыми аргументами, как карточный домик.
Каждый раз рядом с ней всё шло не так, как я планировал.
Каждый раз. С самого первого дня.
Эва повернулась напоследок, и на губах проступила горькая, невесёлая улыбка — не из жестокости, а скорее из уставшего, почти нежного сожаления.
— Знаешь, даже немного обидно. Может, отчасти ты и прав насчёт боли, музыки и всего этого дерьма... Потому что, даже балансируя на самом краю, ты сотворил настоящий шедевр.
Она посмотрела прямо в глаза.
— Спасибо, Юнги. Береги себя.
И — не дожидаясь ответа, не оборачиваясь — она взялась за ручку и вышла.
Сокджин
***
В квартире стояла тишина, нарушаемая лишь шелестом кондиционера и ленивым гулом города за окном.
Твою мать, наконец-то свободный вечер.
Я сидел на прохладном полу, прислонившись к дивану, и лениво ковырял в миске с резаным яблоком. На громкой связи — Чонгук.
— …ну, и в итоге я просто сказал ему: «Хён, так не носят!», — рассказывал он, смеясь, — а он на полном серьёзе такой: «Это винтаж, ты ничего не понимаешь».
— Угу, — хмыкнул я. — Так и представляю твоё лицо в этот момент.
— Ага! — оживлённо подтвердил он. — Почти как у тебя, когда ты смотришь на мой тату-план.
Я усмехнулся, подбросил кусочек яблока в рот и не попал. Он прилип к щеке, и я лениво убрал его пальцем, глядя в телефон.
— А вообще, — протянул я, не меняя интонации, — думаю, может, сегодня выйти в эфир... Просто поболтать. Нужно же вспоминать, как это делается, а то меня от камеры до сих пор в дрожь бросает.
На том конце — секундная тишина. Потом шум сковородки и голос Чонгука, уже спокойнее:
— А ты хочешь?
— Наверное, да. Только не знаю, о чём говорить.
— Так и скажи. Это же ты — все будут рады просто тебя увидеть, ты ведь у нас главный красавчик.
Я лишь прыснул.
На самом деле, я уже давно смирился.
Сначала это «самый красивый в BTS» казалось какой-то насмешкой — как будто у нас есть кто-то некрасивый. Как будто, кроме лица обо мне и сказать нечего. А потом я даже нашёл в этом своё — свой угол, свою уникальную фишку.
Когда говорят о таланте — в первую очередь вспоминают Наму, Шугу или Хоби.
Когда восхищаются голосами — называют Чонгука, Тэ, Чимина.
А я...
Я просто остаюсь тем, кто всегда улыбается, кто прикроет, кто скажет глупость в самый неловкий момент, и кто по графику должен стареть первым.
Сначала это задевало, где-то глубоко и не вслух, но сейчас... Да и ладно. Так даже лучше. В конце концов, кому-то же нужно держать свет включённым, пока остальные ищут путь.
— А где Чим? — лениво спросил я, потягиваясь. — Почему он проигнорировал мой гениальный план устроить сеанс коллективной болтовни?
На той стороне повисла короткая пауза, а потом шёпотом, с ноткой конспирации:
— По-моему, у него личная жизнь намечается.
Я моргнул.
— Чего-о? — переспросил, резко оторвав взгляд от потолка.
— Ага, прикинь, — протянул Чонгук тем самым тоном, которым обычно комментировал стиль Хоби: осторожно, но с изрядной долей развлечения. — Ходит, светится, глаза блестят, когда телефон берёт. Сам ничего не говорит, но я готов поспорить на подаренный тобой костюм динозавра, что у него кто-то появился.
Я тихо фыркнул, покачав головой, хотя он не видел.
— Вот это поворот. Мы тут переживали, как бы он в армии совсем в тоску не впал, а он, оказывается, живёт, цветёт и пахнет. Идиоты мы.
— Угу. Даже причёску перестал вымерять и смотреть на живот после еды. А это, как ты понимаешь, уже серьёзно.
Мы оба на мгновение притихли. Где-то за окном проехала машина, в углу еле слышно скрипнула полка, которую я зачем-то притащил в эту модную и дорогую квартиру из старого общежития. Я мысленно пообещал себе наконец-то её закрепить, но, как обычно, тут же об этом забыл.
— А ты как? — спросил я мягко. — Справляешься?
— Да, все в порядке. Тут, на удивление, есть свой ритм, своя рутина. Даже немного нравится, ребята все хорошие, — Гук замолчал, а потом добавил: — Иногда скучаю. И Чимин, кстати, тоже.
Я усмехнулся, не скрывая веселья.
— А он в курсе, что ты тут всё его интимное досье разболтал?
— Наверное, слышит, но делает вид, что занят. Ты же знаешь, когда у Чимина сердце занято — у него и уши заняты.
Я рассмеялся, и именно в этот момент вспыхнул экран домофона. Машинально потянулся, взглянул — и тут же поперхнулся яблоком. Не метафорически, а буквально.
— Что случилось? — встревожился Гук.
Я прокашлялся, сглотнул и прохрипел:
— Эм... Слушай, давай мы с тобой сейчас попрощаемся.
— Почему?
— Тут Шуга, на пороге.
— Без предупреждения? — ожидаемо удивился Гук. — На него не похоже.
— Угу, — я неловко почесал затылок, балансируя на грани замалчивания и вранья.
Мы с Намджуном решили не рассказывать остальным, что происходит с Юнги. Не потому что это тайна — просто он сейчас и так обнажён до костей. Пусть сначала чуть-чуть соберётся.
Я сбросил звонок, смахнул остатки яблока с футболки и направился открывать.
— Привет, — сказал я, держа дверную ручку чуть дольше, чем нужно. — Ты чего на ночь глядя? Случилось что-то?
Юнги выглядел странно: внешне не то чтобы плохо, — даже скорее хорошо, — и не то чтобы совсем отстранённо, но в его лице, в осанке и в том, как он стоял, не шевелясь, было что-то, что сразу настораживало.
Я перестал приходить к нему по вечерам тогда, когда он окончательно застрял — ушёл в эту вязкую, бесконечно тянущуюся стагнацию, где дни сливались друг с другом, и даже тени на стенах казались одинаковыми. Я просто понял, что больше не могу быть рядом с ним так, чтобы это приносило хоть какой-то смысл. Что всё, что я мог — уже сделал, а дальше он либо выберется, как бывало прежде, либо чужое присутствие станет только ещё одной тяжестью.
Обычно он справлялся, с таблетками или без них. Постепенно, тяжело и не сразу, но сам. Если, конечно, ничего не случалось — внезапного, необратимого, из тех вещей, которые выбивают из колеи даже самых упрямых.
Но сейчас он был не таким, каким я его привык видеть в таких состояниях. Он не выглядел подавленным, не казался сломленным. Он выглядел... никак, и в этой ровности, в отсутствии явной боли я впервые заметил странную, не до конца понятную решимость — ту самую, которая появляется в человеке, когда он уже что-то решил, но ещё никому об этом не сказал.
Шуга кивнул.
— Да.
И больше никакой конкретики, ни намёка — только односложное согласие, как глухой отзвук чего-то, что ещё варилось внутри.
— Расскажешь?
Он неопределённо повёл плечом, взгляд скользнул в сторону.
— Нет.
Понятно, что ничего толком непонятно.
— Сегодня, значит, пить, — обречённо выдохнул я и отступил в сторону, позволяя ему пройти.
Чёрт. У меня же завтра репетиция.
Я достал из шкафа для алкоголя бутылку. Нечто тёплое, не резкое, но крепкое — из отцовских подарков, как раз для вечеров, когда надо просто быть. Для таких, как этот.
— Ладно, — сказал я, больше в пространство, — чёрт с ней, с репетицией.
Отверчусь как-нибудь. Хоби-то ещё не демобилизовался, а кроме него вряд ли кто может заметить, если я буду чуть менее сияющим.
Юнги устроился на диване, я сел напротив, в кресло, которое жалобно скрипнуло подо мной, и аккуратно разлил алкоголь по бокалам — не торопясь, стараясь не нарушить ту хрупкую тишину, что уже установилась между нами.
Мы пили молча.
Глоток, пауза.
Опять глоток.
И я в какой-то момент поймал себя на мысли, что неплохо, всё-таки, что съел перед этим хотя бы пару яблок, потому что если бы пил на голодный желудок — давно бы уже соскользнул с реальности, улетел в космос или в ненужную искренность, а пока — держался.
Где-то через полчаса я уже начал ерзать в кресле, тяготясь затянувшимся молчанием,
но тут наконец Шуга подал голос — то ли потому, что созрел, то ли потому, что заметил мои страдания.
Скорее всё-таки первое.
— Слушай, Джин, — вдруг произнёс он, глядя в бокал, — я давно хотел спросить тебя, как старшего. Какой ты видишь нашу жизнь лет через десять?
Я уже приготовился выдать шутку, как на старых шоу, что-то вроде «главное — не облысеть». Юнги ведь и сам не раз выдавал что-то прикольное в ответ на эту тему на разных интервью, но осёкся, потому что сейчас он явно не шутил.
— Не знаю, — сказал я, отводя глаза и потирая ладонью колено. — Если честно, я и не думал о таком. Это вы с Наму любите строить планы, рисовать схемы, а я... Просто плыву по течению.
На этих словах он почему-то дёрнулся: не резко, но я заметил. Будто моя фраза попала куда-то точно — и больно. Пальцы легли на край стола, костяшки побелели. Спустя пару секунд, которые ему понадобились, чтобы взять себя в руки, Шуга почти беззвучно хмыкнул и повторил попытку:
— А всё-таки. Чем бы ты хотел заниматься, когда тебе стукнет сорок?
Я задумался. Алкогольная тишина между нами сгустилась, как тёплый плед — непростая, но не враждебная. Скорее, из тех, в которых можно молчать и всё равно быть понятым.
— Знаешь, — начал я мечтательно, — я, наверное, хотел бы жить где-то на природе. Готовить. Сажать что-то руками. Ловить рыбу. Чтобы вы все приезжали ко мне на выходные с семьями.
Я улыбнулся, представив.
— Было бы здорово открыть маленькое кафе, но не как бизнес — а как уголок, куда каждый может прийти и посидеть спокойно, не спеша. Где пахнет не кофе, а тёплым хлебом и свежей зеленью.
Я глянул на Шугу — он слушал так внимательно, словно ловил каждое слово, а во взгляде не было ни скепсиса, ни иронии.
— Просто, если так подумать, — продолжил я, — это всё когда-нибудь закончится, и тогда я хотел бы просто жить для себя. Не знаю, получится ли у меня жениться и завести детей, но... Было бы здорово, на самом деле.
Юнги наклонил голову. Он не улыбнулся, но в глазах что-то дрогнуло.
— Ты никогда не говорил о таком, — пробормотал он наконец.
— О чём?
— О семье. О том, что хочешь чего-то для себя. Ты всегда был тем, кто всех поддерживает, а сам — как будто в стороне.
Я хмыкнул и выдохнул чуть тяжелее.
— Ну, может, потому что раньше мне казалось, что всё ещё впереди. А сейчас — мы же уже не дети. Да и к тому же, ты сам заставил меня признаться своим философским вопросом.
Я чуть подвинулся вперёд:
— А ты? Ты вообще думал, каким будет твоё «потом»?
Юнги пожал плечами, сделал глоток и вдруг выдал:
— Слава — самая тяжёлая наркота из тех, что я пробовал, — он прикрыл глаза. — Подсел десять лет назад, и всё никак не могу выбраться, чтобы хотя бы надеяться на что-то «после».
Ого. Я замер, прислушиваясь. Не к словам — к интонации, и к тому, что Шуга не договаривает.
— Раньше наш успех ощущался, как триумф: реальный, настоящий. Как будто я вытащил себя из бездны и смог. А теперь, — он раздражённо повёл плечом, — вся наша жизнь проходит напоказ. До последней мелочи, до последнего выдоха.
Он сунул руку в карман и достал мятую пачку сигарет. Вынул одну, не глядя, щёлкнул зажигалкой, и лишь после этого бросил на меня вопросительный взгляд — разрешишь?
Я только кивнул.
Юнги затянулся, медленно пробуя едкий дым на вкус, и снова откинулся на спинку. Плечи немного расслабились, как у человека, который устал сражаться за равновесие и решил хотя бы посидеть на краю.
Я наблюдал за ним в молчании: за тем, как тлеет сигарета в его пальцах, как он отводит взгляд — не на меня, а куда-то в пространство, туда, где осталась та версия Юнги, что радовалась победам.
И в этот момент мне вдруг стало так остро жаль его... Не как младшего, не как товарища по группе, а как человека, который однажды взобрался слишком высоко и теперь не знает, как снова дышать на обычной высоте.
— Иногда, — пробормотал он, — я думаю: а если бы тогда, в самом начале, я выбрал другую дорогу... Может, я был бы счастливее? Не талантливее, не известнее. Просто... спокойнее.
Он усмехнулся — коротко, почти болезненно, а я снова сглотнул, потому что не знал, что сказать. Ведь Шуга не жаловался, не просил совета — просто раскрывался.
Я обновил бокалы и невольно покачал головой: пить с Юнги на равных было почти невозможно. В тишине было слышно, как лёд коснулся стенок стекла — сухой щелчок, едва заметный, но сейчас, в установившемся между нами эмоциональном вакууме, он прозвучал оглушительно.
С Шугой сегодня что-то творилось: он был молчалив, да, как обычно, но не потерян. Не сломлен. Скорее — сосредоточен. Собран — упрямо и неотвратимо. Он вёл себя так, словно медленно, шаг за шагом, подбирался к какому-то внутреннему решению, к чему-то, что зреет уже давно и вот-вот прорвётся наружу.
И вдруг он снова первым нарушил молчание:
— Ты знаешь, что Сакамото-сенсей был женат три раза?
Мои брови улетели вверх. Я давно привык, что за его тишиной скрывается целый ворох мыслей, но такой переход был внезапным даже для Юнги.
Я знал, кем для Шуги был Сакамото. Не просто кумир и образец для подражания — светило, образец того, каким может быть настоящий композитор. Но о личной жизни великого сенсея я не знал ничего, поэтому просто покачал головой.
Юнги смотрел в потолок, не моргая, и размеренно выпускал ровные струйки дыма, одну за другой, дыша прямо через них.
— Я видел его в последний раз тогда, в ноябре. Он был уже совсем слабым, но я всё-таки набрался наглости и спросил, как ему это удалось — совместить семью и творчество.
Я аккуратно отпил, не сводя с Шуги глаз.
— И что он сказал?
Юнги вдруг коротко рассмеялся, сигарета дёрнулась между пальцами. Он закрыл глаза, будто хотел скрыться за веками.
— Блять... Да никак, — невесело простонал он и усмехнулся на одну сторону лица, но в этой усмешке было столько горечи, что она больше напоминала защиту, чем эмоцию. — Его первая жена была далека от мира музыки. И в какой-то момент она не выдержала жизни рядом с ним и просто ушла — забрала дочь и исчезла. Они практически не общались после этого.
Шуга снова затянулся.
— Потом была вторая жена — певица. Потом третья — менеджер. У него были ещё женщины, дети, но до самой смерти он... — Юнги замолчал, вглядываясь в серую пелену дыма, — он любил ту, свою первую женщину, и всю жизнь искал хотя бы крупицу её в других. И больше всего перед смертью он боялся вовсе не того, что его творчество забудут, или не того, что он не завершил какие-то свои дела, а что старшая дочь даже не придёт с ним проститься.
Я застыл. Шуга рассказывал это вроде бы спокойно, но я чувствовал, как внутри у него всё гремит. Я почти не дышал.
— Ничего себе. И он всё это тебе так прямо выложил?
Юнги кивнул, не отрывая взгляда от потолка.
— Ага. Тогда было очень неловко, но потом я понял: только человек, который уже стоит на границе жизни, может вот так открыться постороннему.
Он снова коротко рассмеялся — глухо, как будто нервный тик прорвался сквозь броню, — а затем потёр пальцами переносицу и скрестил руки на груди.
— Блять. Это какой-то грёбаный пиздец. Всё то же самое...
— Что «то же самое»?
Он ответил не сразу, а лишь посмотрел на меня: долго, выжидающе, словно пытался понять, достоин ли я услышать то, что он носил в себе. Или просто проверял — пойму ли я, если он ничего не скажет. В глазах у него больше не было боли, и даже сожаления не было. Там была усталость, но не физическая — другая, та, что накапливается годами от жизни в разломе между двумя мирами.
Юнги опустил взгляд, потушил сигарету и откинулся глубже. Я в который раз сделал глоток и вздохнул. Иногда с Юнги проще было говорить шёпотом, иногда — ударом в лоб.
Сегодня — ни тем, ни другим.
— Мда. Так себе история. У него, видимо, был сложный выбор, — протянул я, переводя взгляд со стакана на Юнги.
— Да нет, не очень сложный, — он осушил свой бокал почти залпом и, не медля, закурил ещё одну сигарету. — Даже банальный — бросить всё или любимую женщину.
Я хмыкнул — и непроизвольно прыснул.
— Ну ты дал, «банальный»... Ты сейчас вообще сам слышал, что сказал? И что бы ты выбрал?
Он не стал смотреть на меня. Долго затягивался, словно вытягивал из табака ответ.
— Бросить, — наконец, твёрдо произнёс Юнги.
— Любимую женщину? — переспросил я, почти уверенный, что знаю ответ. Всё же Юнги всегда был предан музыке до последнего атома.
Но он повернул голову.
Выдохнул дым сквозь сомкнутые губы.
И только после этого отозвался — глухо и чётко:
— Всё.
В ушах зазвенело от этой решительной краткости. Я замер — и впервые за долгое время не сгладил и не пошутил.
Юнги сидел, продолжая курить в потолок, но я видел — в нём работало что-то важное. В глубине, под всем этим внешним спокойствием, под привычной маской «всё под контролем», что-то тихо сдвинулось.
И потом...
Юнги вдруг посмотрел прямо на меня — так чисто и уверенно, как если бы внутри него только сейчас окончательно сформировалось намерение.
— Джин, — сказал он. — Я хочу соскочить.
— Что значит, «соскочить»? — глупо переспросил я, хотя, кажется, уже и сам знал ответ. Просто хотел услышать его от Шуги.
Юнги провёл рукой по лицу и тяжело выдохнул. Он долго молчал, а потом медленно выпрямился, потушил сигарету и заговорил — ровно, но в каждом слове чувствовалась давно вызревшая решимость.
— То и значит. Уйти в тень, со сцены. Не мелькать на фото, не ездить в туры, не выходить в эфиры. Не постить, не пиариться, не отсвечивать.
Он посмотрел на меня спокойно и абсолютно трезво — несмотря на то, сколько мы выпили.
— Я ведь с самого начала не мечтал быть айдолом. Я просто хотел писать музыку: жить в студии, копаться в звуках, строить миры из ударных и баса. Всё остальное... Всё это пришло потом, как побочный эффект, и стало слишком много. Слишком громко. Так громко, что я почти забыл, что нести людям исцеление и добро можно не только через фасад, но и из тишины.
Я скривился, но не от сомнения, а от понимания, что это было правдой.
Не то чтобы концерты причиняли Шуге моральную боль — он знал, как выходить на сцену так, чтобы свет ложился на него идеально, умел держать внимание зала и чувствовал ритм публики как продолжение собственного пульса. Он ловил кайф в моменте — искренне, по-честному.
Но именно в этом — в этом же свете, в этом напряжённом восторге, в этих вспышках обожания и неизменном давлении — и пряталась та самая тонкая трещина, через которую он снова и снова проваливался в срыв.
Сцена его поднимала.
И сцена же рвала.
— Мне страшно, что когда всё это однажды закончится, я останусь не собой. Меня просто выкинут за борт, а я так не хочу, — он сделал паузу. — Если уйду сам — может, ещё успею остаться. Может, успею выбрать не «Шугу», а Юнги, пока не стало слишком поздно.
Он снова взял сигарету, но не закурил — просто вертел её в пальцах.
— Я не ухожу от музыки, никогда не уйду. Но я больше не хочу быть витриной, обёрткой. Хочется просто... быть. И писать, для вас и для себя. Если получится — делать это тихо: без камер, без туров и без громких заявлений.
Я наклонился вперёд и серьёзно посмотрел Шуге прямо в лицо.
— А ты не боишься, что всё исчезнет? Что о тебе забудут?
Он едва заметно улыбнулся.
— Если забудут — значит, так и должно быть. А если останется хоть что-то — значит, оно было настоящим.
Несколько секунд я просто продолжал молча смотреть на него, пока голова расплывалась от алкоголя и от веса всего сказанного. В груди что-то крепко сжалось — и не отпускало.
— Это... Из-за неё? — тихо уточнил я. Не давя, не обвиняя, просто... догадываясь.
Юнги уставился на меня и — впервые за весь месяц — улыбнулся настоящей улыбкой. Усталой, чуть грустной, но живой и искренней, словно внутри него впервые за долгое время зажглось маленькое тёплое пламя.
— Не только из-за неё, — произнёс он, выдыхая. — И я давно уже думал об этом, но только сейчас окончательно осознал и решился.
Я не знал, что сказать, поэтому просто снова налил ему — и себе. Руки дрожали. Мы выпили, и тишину нарушал только лёд, позвякивающий в стаканах.
— Намджуну говорил уже? — хрипло выдавил я.
— Какой там, — усмехнулся Юнги. — Тебе первому выговариваюсь.
В голове звенело. Я был пьян — реально пьян, как не был давно, но при этом всё внутри было на тревожном взводе.
Чёрт, Юнги…
Он реально собрался, раз выговорил это вслух. Он поставил если не точку, то жирную запятую, которую больше не сотрёт. Он — тот самый упрямец, который если что-то решил, то даже в ад дойдёт, но дойдёт до конца.
И я вдруг понял: в глубине души я всегда знал, что однажды это произойдёт, что именно он первым заговорит об уходе. Не потому что слаб, а наоборот — потому что слишком хорошо знает себя и слишком честен, чтобы притворяться и продолжать идти на компромиссы.
Но теперь, когда он это произнёс, стало по-настоящему тревожно, потому что вряд ли Шуге дадут жить тихо. Скорее всего, для компании это будет катастрофа.
И всё же — Юнги уже выбрал, и если он правда хочет затаиться окончательно, значит, это уже не вопрос «если», а вопрос «когда».
Тишина стала, наконец, облегчением. Мы просто сидели: без слов, без мыслей, которые лезут в голову наперебой. Всё уже было сказано — вслух и между строк.
Я облокотился на спинку кресла и улыбнулся. Юнги тихо хмыкнул в ответ — устало, по-своему, но очень светло.
— Какой ужас, — выдохнул я наконец, качая головой. — Если ты завтра скажешь, что пошутил, то я тебя побью.
В ответ — неожиданный смех: настоящий, низкий, с хрипотцой.
— Не скажу, — отсмеявшись, Юнги решительно отставил пустой бокал в сторону. — У меня завтра важные дела. С утра нужно в аэропорт, так что я, пожалуй, уже пойду.
Я не стал уточнять: не спросил куда, с кем, зачем — просто кивнул, уловив общий смысл сквозь пелену алкоголя.
Юнги поднялся — неспешно, почти лениво, но уверенно.
— Понятия не имею, как после такого количества выпитого ты держишься настолько твёрдо, — пробормотал я, проводив его недоумевающим взглядом.
Он лишь хмыкнул, нацепляя на лицо маску.
— Генетика. И практика, — и подмигнул.
Я крякнул, поднимаясь вслед. Пошатывало.
— Слушай, возьми мой самокат. Быстрее доедешь.
Шуга посмотрел на меня, как на сумасшедшего, но с теплом.
— Да тут дойти-то пятнадцать минут.
— Брось, потом вернёшь. Шлем только надень. Я серьёзно.
Юнги, к моему удивлению, не стал спорить: наверное, понял, что я уже в той стадии опьянения, где не надо перечить. Он лишь кивнул, уступая, и открыл дверь.
— Спасибо, — бросил он напоследок, поблагодарив сразу за всё: и за выпивку, и за молчание, и за поддержку.
Я только махнул рукой и привалился к дверному косяку, наблюдая, как он выкатывает самокат за порог.
Ещё пару секунд я постоял у двери, прислушиваясь к ночи — будто хотел убедиться, что всё это было на самом деле. Что Шуга и правда заявился ко мне в квартиру, что сел, заговорил и после всего спокойно ушёл: без привычного напряжения в плечах, без тяжёлой походки. Не спасаясь, не убегая, — а возвращаясь к себе.
Наконец, я закрыл дверь и, пошатываясь от разбалансированного равновесия и пары бокалов лишнего, добрался до кухни — поставил стаканы в раковину, провёл рукой по лицу. Улыбнулся.
Почти на автомате потянулся к телефону, чтобы написать Джуну, но потом передумал — завтра расскажу. Или пусть Юнги сам всё объяснит, если захочет.
А пока я просто порадуюсь, потому что впервые за долгое время у меня не было ощущения, что мы кого-то теряем.
Он разобрался. Наконец-то.
Наконец-то хоть у кого-то теперь всё будет хорошо.
_______________________________
Мне было важно, безумно, адски важно показать, как именно Юнги пришёл к дистанцированию от медиапространства. И что он пришёл к этому не из-за инцидента, не потому, что его сломали, а потому что он сам понял, что для него важно и в какой форме.
Трек к главе: SUGA’s Interlude.
Песня воспринимается мной как «мост» между мирами — поп и рэп, запад и восток, Halsey и BTS. Эва и Юнги.
«Всю жизнь я пыталась
разделить во времени
то, как будто у меня есть всё —
и как будто я всё бросаю».
«Эй, в моей голове — лишь синева, полная смятения.
Самоненависть и гордыня живут в моём сердце вместе.
Я рос, наполненный мечтами — и пусть я их осуществил...
...но всё чаще думаю, не лучше ли было бы оставить их мечтами?»
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!