Глава 4. Союз и разлад
12 июля 2025, 21:44 Рика уже почти год не видела Рышека. Иногда ей казалось, что растворился, будто и не было его вовсе — ни царапин, ни бинтов, ни чая с душицей на старой кухне. Знала, что залёг на дно: таких, как он, ищут для протокола и не забывают — особенно если в их делах замелькали слова «агитация» и «типография».
Тот день, последний перед исчезновением, остался в памяти прилипшим леденцом: тянучий, пряный, чуть грустный. Мать ушла в контору, и в доме повисла редкая тишина.
Рышек так и лежал на диване, в рубашке пропащего Леся — ткань всё ж оказалась слишком просторной для него, худощавого и несколько сутулого. Голова Рышека была аккуратно перевязана, хотя бинты к обеду уже чуть съехали.
— Садись, — сказала Рика, приведя его на кухню и ставя чайник. — Проверим, не стало ли тебе хуже.
Рышек сел, морщась, но послушно. На свету его лицо казалось ещё бледнее: синяк под скулой, царапина у виска, губы обветрены. Рика встала рядом, ловко смочила ватный шарик, сняла старую повязку и склонилась над ним. Из головы у Рышека всё же сочилось немного сукровицы.
— Не кружится?
— Только если ты слишком близко, — фыркнул он.
— Глупый.
Рика коснулась его лба, задержалась пальцами у виска, провела взглядом по высоким скулам и тонкому рту. В груди что-то сжалось, неприятно и тепло.
— А теперь вот так. Следи глазами, — Рика двигала указательным пальцем из стороны в сторону, глядя, как Рышек фокусируется.
— Доктор Аурика, — театрально вздохнул. — Если я выживу, подам прошение в Школу скорой помощи.
— Если выживешь, мать заставит компенсировать ей разбитые банки, — Рика улыбнулась. — А у тебя есть кто-нибудь? Ну, кроме таинственных товарищей и синяков?
— Отец умер в двадцать первом. Мать жива. Ещё сестра — старшая, замужем. И кузина в Кракове, у неё пекарня. Пончики с вишней…
— Семейственник, — кивнула Рика и отошла к полке. Взяла один из оберегов матери — крестик на нитке, бусину, засушенную траву в холщёвом мешочке.
— Что это?
— Это? Гуцульская магия. По деду я гуцулка, — сказала с лёгкой бравадой. — Хочешь, заговорю тебя, чтоб не выдал нас под пыткой?
Рышек серьёзно посмотрел на Рику:
— Уже поздно. Я и так не выдам. Даже если накормишь меня вареньем из шишек.
— Осторожно, у нас и такое есть. А если у тебя вдруг начнутся странные мысли — напою отваром матери. Он чудесен для желудка, но иногда вызывает галлюцинации.
Рышек засмеялся, чуть согнувшись. Потом посмотрел на неё долго, чуть щурясь, словно хотел сказать что-то важное. Но Рика только махнула рукой:
— Пей чай. Я скоро вернусь.
Ушла в коридор, прижимая ладони к лицу.
Голова гудела, и хоть за окном был серый мартовский день, в памяти всё стоял солнечный отблеск на щеке Рышека, запах заварки и тяжесть его взгляда.
Прошёл почти год. Исчез, а она… всё ещё вспоминала, как касалась его кожи и как легко было смеяться, будто ничто никогда не изменится.
А всё изменилось.
Мысли вернулись к той последней ночи. Рика сидела у дивана в полумраке, где лежал Рышек, вновь смазывала синяки и царапины мазью, тихо болтали — ни о чём и обо всём. Рышек то и дело пытался взять её за руку, но делал это так неуверенно и нерешительно, точно боялся, что Рика исчезнет. В лампе горела слабая желтизна, пахло йодом, тмином и чем-то ещё уютным.
На утро Рышек встал рано, натянул свою выстиранную и заштопанную Рикой одёжу, пожал руку на прощание, крепко, даже с теплом. Рика смотрела ему вслед, и внутри было пусто.
— Ти з глузду з'їхала, — буркнула мать, стоя у двери. — Хлопця невідомого в хату привела!
— То був гість, — резко ответила Рика. — Я мала на це право.
Мать только вздохнула, махнула рукой и пошла ставить чайник.
Рика вернулась в комнату, села на табурет. Странное ощущение жгло ей грудь — будто оставила где-то частицу себя. Ещё не знала, что пройдёт целый год, прежде чем снова услышит имя «Рышек Одия».
***
Рика решила повременить с университетом. Мать дулась, комментировала каждое утро: «Пока не пізно, дитино, іди, бо потім буде пізно й соромно». Рика отмалчивалась. Ей хотелось тишины и ясности — а в университете сейчас было бы всё наоборот: гудело, бурлило, спорило. Поезд до Яворова отходил рано, и на платформе, рядом с корзинами и узелками, толпились девушки в народных сорочках. Маричка — высокая, скуластая, с заплетённой в венок лентой — махнула Рике рукой: — Нарешті! Де ти була? — Мама знову сцени влаштовувала. — Добре. Поїхали. Там нас чекають. В селе, куда их распределили, пан-землевладелец принял хмуро. Хлопец в коричневом картузе повёл девчат к дому на пригорке — у крыльца стоял сам пан, в бриджах и тёплом пальто нараспашку. Курил. Брови — как две полосы сажи. — Я ничего против не имею, — сказал он по-польски. — Но вы не надолго? — На пару дней, проше пана, — вежливо ответила Маричка и тут же перешла на свой: — Ми з Союзу українок. Будемо проводити освітню роботу серед жіноцтва. Пан внимательно посмотрел на них, на венки, на корзинки: — В клубе есть место. Только нету порядка. — Файне. Сельский клуб оказался холодным и пах мочёной соломой. На стенах — выцветшие портреты польских маршалов, лавки пыльные, окна треснувшие. Но был самовар, и крючки для пальто. В первый вечер они с Маричкой прошлись по хатам. — Пані, прийдіть до клубу, будемо читати про гігієну й права жінок. — Та що я там почую, в мене діти, та й город не пораний. — Та прийдіть, послухайте трохи. Про школу, про лікаря. Ми недовго. Улыбались, не спорили, только оставляли листовки, объясняли, кивали. Иногда двери закрывались, иногда — приоткрывались чуть шире. Собаки лаяли, ветер носил пепел по двору, в хатах несло молоком и капустой. — Пани говорила, что это коммунистки, — прошептала одна дородная полячка другой, когда девушки уже шли по улице. — Но ладно. Рика волновалась. Её сорочка была чистая, но не новая, венок сползал, ноги зябли. Однако, возвращаясь в клуб, ощутила странное — не тревогу, не усталость, а нечто, похожее на вступление к чему-то важному. Как будто всё только-только начиналось. В печке потрескивали дрова, по стенам уже висели пожелтевшие агитационные листовки — про уборку хаты, про здоровье, про то, что «жінка — опора нації». Рика стояла у самодельной доски, поправляя венчик на вышиванке. В зале собралось около тридцати женщин: молодые с детишками на руках, пожилые в стареньких хустках, с руками, загрубевшими от коровников и стиральных досок. Местная голова Союза, панна Стефа, поднялась первой: — Пані та дівчата! Сьогодні приїхали до нас панянки зі Львова. Вони розкажуть нам, як зберігати чистоту, як берегти здоров’я, як бути розумними господинями! — А панянки з міста шо, без вошей? — пропела одна с заднего ряда, и несколько женщин прыснули. Рика кашлянула и выступила вперёд. За её спиной стояли Маричка и две другие девушки в таких же народных строях, с аккуратно уложенными косами. — Доброго дня! Я Рика. Я з міста, але моя баба — з-під Лазещини, тож не думайте, що я зовсім пані. — Та ти ше й гуцулка? — весело крикнула женщина в первом ряду. — Є трохи, — Рика улыбнулась. — Почнемо з найпростішого: як не мати вошей. Ви знаєте, що вони живуть у волоссі та на тілі. Треба прати білизну, мити волосся з милом хоча б раз на тиждень. А ще добре додавати до води оцет або відвар полину. — А якщо в хаті троє малих, свиня, чоловік і корова — коли я маю мити волосся? — хрипло спросила пожилая с выпуклым носом. — Я розумію, це важко. Але можна раз на тиждень в суботу ввечері, коли всі сплять. Маленька миска, тепла вода, мило, гребінь — і вже ліпше. Маричка передала слово другой девушке — панне Олене. Та вышла, покраснев, но решительно: — А ще треба знати, як не родити щороку. Бо як тіло жінки втомлене, то й діти хворі. — А шо, хіба можна не родити, як чоловік хоче? — раздался голос сбоку. — Так, — Олена подняла палец. — Є спеціальні гумові речі. Вони безпечні, і їх можна сховати. Ми привезли з собою. Открыла холщовую сумку и достала несколько небольших аккуратных конвертов. — Що то є? — женщина в коричневой хустке прищурилась. — Цукерки? — Ні. Це для чоловіка. Він це вдягає… — начала объяснять Маричка, но сбилась. — Щоб не було дітей. Так просто. — А як воно злізе, то шо? — снова засмеялась худая с прыщом на щеке. — Дитина з одним вухом народиться? — Та ні, пані, — терпеливо сказала Рика, подходя ближе. — Ми можем показати на макеті. Або ви можете взяти додому. — Я не скажу чоловікові, що то треба надівати. Він скаже: «Ти шо, здуріла?!» Хохот усилился. Одна из девушек в зале, юная с большими глазами, подняла руку: — А можна мені два? На всякий випадок. — Авжеж! — воскликнула Маричка и сунула ей пару конвертов. Всё было бы хорошо, но тут поднялась баба Горпына — седая, в чёрном, с глазами, как у грозовой тучи. — Сором! Гріх! Ви тут дітей гинити вчите? Що би ваша баба сказала, панночко? — крикнула она Рике, выхватила у неё пригоршню резиновых изделий и, шаркая ногами, пошла к печке. — Ні, пані, не треба! — вскрикнула Олена, но было поздно. Конверты полетели в огонь. Женщины шумели, кто-то хохотал, кто-то шептался. Рика покраснела и стиснула кулаки. — Це не гріх — це знання. Ми не нав’язуємо, ми пропонуємо. І ті, хто хоче, можуть підходити після. — І буде вам вічний гріх, панночки, — пробормотала баба Горпына, садясь обратно. Рика стояла, ощущая, как горит лицо. Но потом кто-то подошёл к ней — девчонка лет шестнадцати в полотняной сорочке. — Пані… а можна хоч побачити, як то виглядає? — прошептала она. — Можна, — Рика кивнула. — Після всього, в клубній кімнаті. І без бабці Горпини, добре? — Добре, — девочка улыбнулась. Рика вздохнула. Это было труднее, чем она думала. Но не зря же она надела эту вышиванку и ехала тряским возом по разбитой дороге. Это был только первый шаг.***
Поезд мчался сквозь сумеречные поля, в окне медленно клубился дым от трубы локомотива, будто не хотел отпускать за собой прошедший день. Рика сидела, подложив под спину свёрнутый плащ, и записывала в потрёпанную тетрадь короткие абзацы, из которых, может, потом выйдет статья — если отредактирует, если хватит духу отнести в редакцию. На последней странице чернила уже расплывались. «…сопротивление просвещению со стороны сельских женщин принимает самые причудливые формы. Так, одна баба, заявив, что резиновое изделие — то гріх, демонстративно бросила их в піч. Однако некоторые — преимущественно молодые — приняли информацию с интересом. Надежда остаётся…» Маричка зевнула, обняла свою корзинку, из которой торчал угол платка и туго завёрнутый лоток с едой. Она вытащила варёное яйцо, ловко расколола его об край подоконника и протянула Рике: — На, з’їж. Бо знов шлунок заболить. — Дякую, — машинально ответила Рика и отложила карандаш. Яйцо пахло теплом, солью и немножко самим поездом. Ломило плечо — мешки с брошюрами и ящики они тащили вдвоём, а потом ещё три часа стояли в клубе, споря с женщинами, объясняя, рисуя мелом, а порой просто крича поверх гула. Некоторые крестьянки слушали, сдвинув брови, будто перед ними был не клуб, а суд Божий. Другие всё хихикали, грубо шутили: — А як воно працює? Це шо, на бика пасує? — Може, панянки хочуть самі нам показати, як то вживати? Рика старалась держаться ровно. Объясняла, терпела, улыбалась. Отдельные женщины потом всё же подошли, спросили тихо, взяли упаковку, спрятали в карман, за пазуху, под фартук. — Не для себе, — оправдывались. — То для невістки. Вона ще молода. В какой-то момент Маричка даже расплакалась, когда старая крестьяночка обозвала её блудницей. Потом извинилась, но так, мимоходом, и без особого раскаяния. Теперь, в вагоне, всё это казалось странно далёким, точно происходило не с ними, а с кем-то другим. За стеклом летели ночные деревья, в тамбуре курили студенты. Кто-то играл на губной гармошке. — Ну як думаєш, ще поїдем? — спросила Маричка, глядя в окно. — Поїдем, — кивнула Рика. — Але я візьму з собою більше терпіння і менше брошур. Обе засмеялись, устало и чуть надтреснуто. Затем замолчали. Рика вернулась к тетради, подперев подбородок рукой. Хотелось сна, покоя и чаю. Но поезд качал её в каком-то особом ритме — как жизнь, которой она ещё не до конца принадлежала, но уже не могла отвергнуть. В мае, уже после поездки в село и бесчисленных черновиков, Рику напечатали в «Жiночому вiстнику». Публикация заняла полтора столбца, с заголовком, который редактор переписал на свой лад, но это не имело значения. Там стояло: «Аурика Байцер, Львiв». Настоящее имя. Настоящий город. Печатная бумага, запах типографской краски, короткая цитата в резолюции Союза. На собрании Милена Рудницкая, в строгом костюме и с непроницаемым выражением, вдруг подняла глаза от бумажной папки: — Панна Аурика! Дуже цiкавий матерiял. Ви — молоде обличчя нашого руху. Вiтаю! Рика сидела, вся налившись жаром, как самовар. Рядом Маричка прыснула и ткнула её локтем. А Рика, сохраняя мнимую невозмутимость, кивнула и зачем-то записала это в блокнот. Рука чуть дрожала. Вернувшись с заседания в тёплом, ещё пыльном майском воздухе, Рика поднялась на третий этаж и, едва свернув к своей квартире, остановилась. На их подоконнике, где когда-то ждала Мариана и грызла яблоко, сидел Рышек. Худой, небритый, в поношенном плаще и кепи, съехавшей набок. Глядел отстранённо вдаль. — Панна Байцер, — сказал, не оборачиваясь. — Хочу передать вам, что ваши банки с вареньем успешно выдержали зиму. Особенно те с айвой. Рика застыла, потом рассмеялась. — Ты где был, вареньеед? Мы уже панихиду хотели заказывать. Рышек поднял глаза. Синие, усталые, с тонкими прожилками напряжения. Но улыбался. — Был. Там и сям. Успел даже прочесть всё, что ты пишешь. Очень, мм, дидактично. Хотя, прости, я УНДО всё ещё считаю мелкобуржуазным недоразумением. — Ты читать научился, и уже с критикой? Ужас. — Позовёшь меня к себе? — приподнял бровь. — Придётся. Чай будешь пить. Только не вздумай дерзить. Поднялись по лестнице. Мать отворила дверь и, увидев их, ахнула. Рика стремительно втиснулась первой: — Це мiй друг, мамо. Я його запросила. Все добре. — Але… — начала было та. — Нiчого не але. Я вже повнолiтня. Чайник став, мамо. Мать исчезла в кухне, бурча что-то о дрянном поведении дочери. Рышек встал в прихожей, оборачиваясь, будто квартира была и храмом, и ловушкой. — Ты и вправду изменилась, — сказал. — Нет. Просто теперь у меня есть публикации. А у тебя — всё синяки под глазами да веснушки. Садись. Чаёвничать будем без революций. И он сел, а за окном, где в прошлую весну плыли в небе лозунги и капли дождя, теперь висела тёплая, густая тишина. Львов дышал старым воздухом нового времени. Рышек пил чай так, словно вернулся с войны. То и дело обмакивал кусочек калача в густое сливовое варенье, морщился от сладости, а ел с видом человека, которому давно не доводилось сидеть в тепле. На нём был осенний плащ, чужой, старенький, но запах улицы, листвы и холода всё равно просачивался в комнату. — Так ты опять здесь, — сказала Рика, глядя на его руки. — И что теперь? — Теперь? — Рышек пожал плечами. — Мы снова собираемся. Нас мало, но кое-кто остался. Типографию перенесли в подвальчик на Замковой. Бумаги плохие, зато не протекает. Пишем, печатаем, встречаемся по дворам. Как и раньше. — Как и раньше, — повторила Рика, глядя в чашку. — Мне не стоит тебе доверять. Как и тебе — мне. Рышек откинулся на спинку стула, сцепив пальцы: — Это ещё почему? Ты что, стала буржуазной панянкой? Боишься за репутацию? — Я боюсь за мать, — сухо ответила. — И за себя. Меня теперь печатают. Я вроде бы — человек общества. Рышек хмыкнул: — Человек общества с вареньем из шишек. Нет, Рика, нам стоит доверять друг другу. Хотя бы за чай, — поднял чашку. — За это можно многое простить. Выпили. За окном клубился вечер, пахло дымом и печным углём. Рика подлила кипятка, поставила на стол бляшку с сушками. — Так ты читаешь «Жіночий вістник»? — спросила мимоходом. — Не скучно от всех этих «вопросов женской самостоятельности»? — Читал. Всё. Даже заметку про бельё и дезинфекцию, — прищурился. — Хоть и не одобряю УНДО. Слишком корректные вы, Рика. А нужно — с кулаком. — Тогда и найди себе корреспондентку с ним. Посмотрел на неё с прищуром, как тогда, год назад, и замолчал. И молчание его было не тяжёлым, а словно-таки уютным. Позже вышли во двор. Свежая листва покрывала булыжники. Воздух был холодный, но ясный, и фонари ещё не горели. Рышек шёл впереди, приседал, собирая кленовые листья, длинные, резные, красные на концах. — Когда мне было шесть, сестра плела мне венки. Говорила, что я всё равно красивее всех её кукол. — Ты был хорошеньким мальчиком? — Вся деревня мной гордилась. До тех пор, пока не сжёг амбар по глупости. Рика рассмеялась. Он подал ей кое-как скрученный венок из листьев, уже подсохших, чуть хрустящих на концах. — Надень-ка. И Рика надела. Стояли рядом во дворе, как два человека, у которых точно бы и нет прошлого, кроме этих листьев. Лишь поздняя весна, тишина и чайный привкус на губах. По мощённому двору шуршали листья, и Рышек, не спеша, подбирал очередные охапки кленовых, самых ярких оттенков: кроваво-красные, янтарные, цвета уваренного сиропа. Он то бросал их в воздух, то клал в карман, словно собирался потом высушить для гербария. Рика глазела, как он шагал немного впереди, сутулился, щурился на свет фонаря, и вдруг вспомнила: — А ты ведь писал стихи. Год назад твердил, что поэт. Не отмазался ещё от этой привычки? Рышек обернулся и вскинул бровь: — Так, балуюсь немного. — Ну и? Прочтёшь что-нибудь или будешь менжеваться? Рышек хмыкнул, повертел в руках лист и начал: — Мы — пламя, и нам тесен дым, Ветра ломают нас и гнут. Мы — осуждение немым, Мы — сплошь горение и труд. Выдержал паузу, словно проверяя её реакцию, и, не дождавшись, добавил второе: — Стук каблуков по мостовой, Свет и печаль в витринах… Идём в огонь мы роковой, Пока прибой не схлынул. Рика сдержанно кивнула. Пару секунд колебалась, потом сказала: — Хочешь честно? — Только честно. Как от корреспондента «Жіночого вістника». — Так себе. Чуть высокопарно. Словно ты позавтракал лозунгами. Но… — сжала пальцами кленовый лист. — …Но читаешь хорошо. Я бы даже такого не написала. Так что всё равно меня обогнал. Рышек усмехнулся: — Не ради гонки пишу. Хотя приятно слышать, что хоть как чтец я тебе по душе. — По душе — это громко сказано. Но, может, чуть-чуть. Шли, ступая по шелестящему ковру листьев. Фонарь за воротами потрескивал, то гас, то разгорался. Было тихо и тепло на удивление. — Завтра, — сказал Рышек. — В галерее на Коперника выставка. Приедет Агата Шафраньская, молодая художница из Варшавы. Видел её картины, там жизнь и страсть. Без сахарного пастораля. — Думала, ты презираешь живопись как буржуазное баловство, — хмыкнула Рика, кривя губы. — Я презираю дурную живопись. А эта — настоящая, осязаемая. Пойдёшь? Рика притормозила, будто раздумывая, и кивнула: — Пойду. Только ты не цитируй мне там ещё своих стихов, а то на фоне картин будет совсем тяжко. Рышек приложил руку к груди: — Ни одного. Обещаю. И снова шагнули дальше, медленно, будто не спеша отпускать вечер.***
Утром Рика проснулась раньше обычного. В кухне ещё пахло вчерашней кашей, мать, к счастью, ушла по делам. В доме было прохладно — хоть и май подбирался к финалу, оставляя в оконных щелях сырость и тонкий сквозняк. Рика надела бежевые чулки, выбрала блузку построже — белую, с кружевным воротничком, и юбку, которую обычно берегла для собраний. Волосы расчёсывала медленно, с особым старанием, потом вплела в косу ленту. «Наверняка Рышек в меня влюблён», — подумала, поджав губы и взглянув на себя в зеркало. Было в этом даже что-то милое: как смотрел на неё, как слушал, как отшучивался. И хоть Рика держалась с Рышеком ровно, почти по-приятельски, что-то в ней всё же дрогнуло с того самого вечера. Его кленовый листок, ещё лежавший на столе, подсох и свернулся, хранил свою тайну. С Марианом виделись теперь всё реже. После той встречи в кабаре, с умеренно волнующим танго и последовавшей за ним облавой, Рика почувствовала, точно между ними что-то сместилось. Мариан не писал, не звал гулять, иногда мелькал в толпе, однако не приближался. Рика сначала пыталась убедить себя, что всё в порядке. Затем перестала. Затем — перестала даже вспоминать, и только изредка просыпалось чувство вины: «Неужели я так легко могу его забыть?» Сунув в карман перчатки, Рика накинула пальто с широкими лацканами и вышла на улицу. Было пасмурно, но сухо, и даже камни на улице Сербской казались сегодня чуть светлее. Рика шагала неспешно, а в груди тянулось ожидание — щекочущее, почти весёлое. И хоть Рика относилась к искусству, скорее, с уважением, нежели с пылом, сам факт того, что Рышек пригласил её — без повода, без шутки, просто так — вызывал тихое волнение. Рика шла, опустив глаза, чуть прикусывая губу. «Глупо это всё. Он не в моём вкусе. И всё же — почему я старалась так тщательно расчёсываться?» В кофейне на Краковской, где стены были выкрашены в тяжёлый охряный цвет, а официанты всё ещё носили чёрные сюртуки с белыми воротничками, Рика выбрала столик у окна. За стеклом капал дождь — тонкий, ленивый. Рышек снял мокрую шляпу, повесил на крючок пальто. Выглядел сегодня приличнее, чем обычно: сдержанный галстук, чистая рубашка с жилетом, пальцы без следов типографской краски. Сев, протёр ладони платком, глянул на неё с тем выражением, которое могло значить всё, что угодно — от шутки до исповеди. — Ты сегодня подозрительно молчалива, — сказал, изучая меню. — Неужели утро выдалось настолько бурным? — Я просто берегу силы. Для искусства, — отозвалась Рика. Болтали ещё минут двадцать — о вчерашнем выпуске «Газеты Народовой», о вечной борьбе между романизмом и практичностью, о том, как невыносимо стало в общежитиях УНО. Рика смеялась, глядела, как Рышек помешивает сахар в чае — тщательно, словно растворяя нечто большее, чем сладкие кристаллы. Не хотелось рассказывать о себе ничего настоящего. Казалось — стоит только вымолвить одно лишнее слово, и этот уют, эта полунасмешливая близость — исчезнут испарившимся паром над чашкой. Потом вышли и зашагали через площадь Рынок — мимо сырого камня, мимо продавцов печатных изданий, мимо старика с шарманкой. Галерея, где выставлялась Агата Шафраньская, помещалась в здании бывшего магистрата. Внутри пахло клеем, краской и бумажной пылью. Работы висели вперемежку: плотные графичные пейзажи с болотами и полями, портреты — уголь и масло, и натюрморты, где грушу можно было принять за настоящую, если бы не плотность мазка. Рика стояла перед одним из портретов — девушка с платком на голове, в руках яблоко, взгляд упрямый, почти вызывающий. — Вот это мне нравится, — сказал Рышек, становясь рядом. — Видишь, у неё лицо, как у тебя, только у тебя щека в ямочку уходит, а у неё в тень. — Лицо — это ещё не всё. Вот тут… — Рика указала на натюрморт с селёдкой и хлебом. — Прямо чувствую их запах. Это, наверное, и есть реализм. Следовали вдоль стен, переглядывались, обсуждали, кто как пишет, почему у Шафраньской даже дрова в печке выглядят живыми. И хоть вокруг были ещё зрители — кто в шляпе, кто с каталогом под мышкой — казалось, что зал предназначен лишь для них двоих, словно прошли тайный обряд — и теперь знали, что могут говорить о чём угодно, молчать, и всё равно понимать друг друга. На выставке витал дух свежей краски и вытертого паркета. В зале — студенты, дамы в эгретках, редкие паны с блеском в зрачках, критики и случайные прохожие. Рика остановилась перед холстом: на нём было что-то земное, чуть грубое, но живое, как кожура яблока или локоть крестьянки, не знавший кремов. — У этой Агаты взгляд — как у хирурга, — шепнул Рышек, поправляя воротник. — Не врёт. Рика кивнула, не сводя глаз с портрета: девушка с граблями на плече смотрела строго, точно ожидала, что зритель выпрямится. Потом Рика тихо засмеялась — на заднем плане кто-то из натурщиков явно ел бутерброд. — Не люблю, когда идеализируют, — добавил Рышек. — А тут — жизнь. Плоть. Прошлись вдоль ряда работ, иногда шепчась, иногда молча. В проходе стояла и сама Агата Шафраньская — чуть ниже роста Рики, с тёмно-русыми коротковатыми волосами, в строгом коричневом платье без кружева. Симпатичная, и в чём-то непонятная. Слишком правильная. Рика обернулась — и тут её словно ударило в живот. Мариан. Он маячил рядом с Агатой. В форме. Фуражка взята на отлёт, на кителе — шеврон. Его оттопыренные уши чуть порозовели от жары, а голубые глаза, те самые, что когда-то смотрели на неё из соседского окна, вглядывались теперь в натюрморт с рыбой. Был мрачен. Красив. — Только не он… — насторожился Рышек. — Это же мой… бывший сосед, — почти прошептала Рика. — Он тогда допрашивал меня… по делу «Червоной калины». Откуда его знаешь? Рышек поморщился: — Мариан Кукиз, следователь, метит на место начальника полиции. При нём пытали рабочих из-под Броды. Крестьян жгли кочергами. Рика не ответила, не знала, что сказать. Мариан был другим тогда. Говорил тихо. Ставил перед ней чашку с водой, когда дрожала. — Пойдём, — Рышек взял Рику за локоть почти незаметно. Но она всё озиралась. Агата стояла к ней в профиль — правильная, строгая, словно на памятной монете. А Мариан чуть склонился к ней, говорил что-то, и уголки его рта дрогнули. У Рики пересохли губы, сжала зубы и пошла за Рышеком, не оборачиваясь. Только в груди непонятно клокотало. Исчезали узкими переулками с потемневшими фасадами, по которым давно не водили кистью. Вокруг копошился вечерний Львов — торопливый, закутанный, со слабым ароматом копчёностей и мокрой штукатурки. Рышек шагал немного впереди, всё оборачиваясь, как бы проверял, не плетётся ли Рика слишком далеко. Она устало следовала за ним, приглаживая пальцем непокорную прядь, выскользнувшую из-под берета. — Мы почти пришли, — сказал Рышек, остановившись перед закопчённой аркой. Постучал трижды, потом ещё дважды. Щёлкнул замок, дверь приоткрылась — и они вошли. Запах здесь был сырой, как в подвале, но с примесью табака и варёного кофе. На стене висел плакат с надписью: «Zwycięży lud». В комнате было трое. Один, рыжеватый, с весёлой физиономией, сразу вскочил, будто давно кого-то ждал. — А вот и наша gwiazda! — воскликнул он, протягивая Рике руку. — Богулек. Рика пожала руку, улыбаясь. Второй, бледный и костлявый, смотрел на неё с прищуром. — Рышек, это та твоя украинка? — хмыкнул он. — Леон, — коротко представил Рышек. — Он всегда так. Третий, белобрысый и полноватый, подошёл медленно. В его лице было что-то нездешнее, чужое. Говорил с лёгким акцентом, но чисто: — Михаил. Я — из Москвы, родичи привезли сюда, когда мне было одиннадцать. Рика не удержалась и ответила по-русски: — А я — из Львова. Здесь родилась. Михаил кивнул с интересом. — Красивый город. Лучше Парижа. — Ты и в Париже бывал? — усмехнулся Богулек. — Нет, но всё равно лучше. На деревянный ящик, что служил столом, уже поставили пару бутылок львовского пива. Этикетки с огненным львом криво облезали от влажности. — Угощайся, Рика, — сказал Рышек, разливая по стаканам. Рика сидела между Михаилом и Богулеком, потягивала горьковатое пиво и старалась понять, зачем её сюда привели. Хлопцы перебрасывались фразами про профсоюзы, облаву на Подзамче, кого-то выслали в Брест, кого-то отпустили. Леон всё косился на Рику и, наконец, сказал: — А что эта панночка будет делать, если нас завтра всех возьмут? — Не бери в голову, — отмахнулся Рышек. — У неё дух покрепче, чем у тебя, Лёньчик. — Я просто спрашиваю, — буркнул Леон. — У неё, может, друзья в ОУН. — Ничего подобного, — нервно улыбнулась Рика. — Я сейчас сотрудничаю лишь с УНДО. — И вас в сейме больше, чем ума в голове, — проворчал Леон. — А у вас в подвалах больше манифестов, чем хлеба, — парировала Рика, и Богулек прыснул от смеха. Рышек наблюдал за ней с довольной усмешкой, будто подводил к чему-то. Рика не чувствовала угрозы, но и ясности тоже не было. Зачем привёл её в подпольный штаб? Чтобы показать — вот, мол, свои, вот настоящие борцы? Или чтобы познакомить с будущим? Рика не знала. Пока Богулек рассказывал, как спас листовки от полицейского с овчаркой, Рика глазела на слабую лампу под потолком и думала, что в этом всём есть странная теплота. Не семья, не партия — а что-то живое, чуть пьяное от слов и табачного дыма. Но и это вскоре оборвалось. Грубо, слишком грубо. В один момент Рышек отпер скрипучую дверь боковой комнаты, сделал приглашающий жест. Рика переступила порог. Михаил уже ждал там, прислонившись к стене, с папкой в руках. Комната была низкая, с оконцем вровень с землёй. Рышек молча опустил папку на стол. Открыл. Рике сперва показалось, что это учебные карточки по анатомии. Потом различила: руки, раны, чёрные ногти — вернее, то, что от них осталось. Подписи тушью. «Самборский повет, крестьянка, 46 лет. Задержана в июне». Следующий: «Рабочий, 22 года. Пытка проводилась в отделении в Клепарове». Фото зернисто, лицо как в мазке. — Это… — Рика судорожно сглотнула. — Это всё настоящее? — Ты думаешь, мы ради пропаганды такое подделываем? — глухо ответил Михаил. — Я лично печатал копии. Рышек подвинул к ней бумагу. — Протокол. Я записывал. Он — крестьянин из-под Станиславова. Пошёл просить хлеба у старосты. Его сдали. Ему ломали пальцы по одному. Смотри, вот здесь он говорит: «а я всё повторял, что дети дома голодные». Рика не могла оторвать взгляда от строчек. Буквы плыли. Куда-то делся воздух. — Кто допрашивал? — спросила, будто уже знала ответ. — Инспектор Кукиз, — Рышек не глядел на неё. — Он лично подписал приказы на допросы. Несколько жертв его опознали. Он проводил «настоятельные беседы». Особенно когда надо было выбить показания у крестьянина, который не знал, что такое «субверсивный кружок». — Мариан… — прошептала Рика. — Нет, это ошибка. Я знаю его. Он не… Он… В голове одна за другой всплывали сцены: как он давал ей конфеты у подоконника. Как учил её в движении держать руку, когда танцевали танго. Его глаза, строгое лицо, тихий голос. «Панна Рика, вам нечего бояться», — ведь тогда отпустил, был почти мягок. — Иногда именно такие и умеют быть мягкими, — тихо сказал Рышек, точно прочёл её мысли. — Они хорошие актёры. Рика села, уткнулась лбом в руки. Её трясло. Всё было неправдой — или правдой, но такой, которую не хочется знать. Вдруг вспомнила, как позапрошлым летом Мариан шёл рядом с ней по улочке на Стрыйской, держал зонт и рассказывал про французские романы. А здесь — сломанные пальцы, изувеченные лица. Рышек осторожно присел рядом. Обнял. Не как любовник — как человек, который сам всё это видел и хотел поделиться тяжестью. Рика не отстранилась. — Это ужасно… — прошептала. — Я правда не понимаю, что думать. — И не думай. Просто знай. Мы не просим тебя подписывать манифесты. Мы хотим, чтобы ты видела. Чтобы потом — не смогла сказать: «я не знала». Михаил молча вышел. В комнате остались только они. С улицы донёсся крик газетчика — что-то про заседание сейма. Рика вытерла лицо. Прижалась на миг к плечу Рышека, не пошевелился. В уголке стола лежал обрывок кленового листа, принесённый, наверное, на подошве. Она взяла его в руки, словно хотела доказать себе, что настоящий.***
Последние ночи приносили Рике беспокойные сны. В одном — длинный коридор, пахнущий сыростью, полицейский ларец, по которому шлёпала босиком, зябко прижимая к себе записную книжку. В конце коридора — Мариан, в форме следователя, без фуражки, с оттопыренными ушами и странно ласковыми глазами. Он склонялся к ней, брал за подбородок, что-то шептал, потом неожиданно целовал в губы и с тем же лицом — буднично и будто бы с жалостью — поднимал молоток и со всей силы бил по её пальцам. Просыпалась Рика в темноте, в липком поту, с горлом, сдавленным криком. Через пару дней она, не сговариваясь ни с кем, надела своё серое пальто, повязала платок, взяла старую дамскую сумку и вышла на улицу. На площади Рынок дул острый ветер. Подойдя к полицейскому участку остановилась, как бы не веря, что действительно пришла. Старое здание с надтреснутым карнизом, скучающий стражник у ворот. Стояла несколько минут, глядя в сторону дверей, пока наконец они не распахнулись, и на ступеньках появился он — в полевой форме, с перчатками в руках и потёртым портфелем под мышкой. — Панна Рика? — удивлённо улыбнулся Мариан. — Что вы тут делаете? — Шла мимо, — быстро ответила, прищурившись. Он кивнул, поправил воротник. — Ну, как ваши дела? Всё ещё разносите гигиену по сёлам? — Период просвещения сменился размышлением, — надменно ответила Рика с натянутой улыбкой. — А вы, пан Мариан, куда так спешите? Он усмехнулся, опуская взгляд: — У меня сегодня помолвка. Надеюсь, без формальностей. Рика приподняла бровь, не ощутив вообще ничего. В голове зияла рваная пустота. — Не художница ли ваша невеста? Не Агата Шафраньская? Мариан рассмеялся. — Агата? Пани Шафраньская — это была… была моя первая любовь. Когда я служил в Люблине, перед самым концом войны. Мы оба были молоды, и оба не понимали, что будет завтра. Теперь у неё семья, дети. Я побывал на днях на её выставке, пожелал добра, вот и всё. — А кто же?.. — спросила Рика уже другим голосом. — Анна. Анна Ковальская. Из хорошей польской семьи, очень сдержанная девушка. Мы познакомились на вечере ветеранов. Говорил мягко, будто извинялся. Рика кивнула. — Ну что ж, — она выпрямилась. — Желаю счастья. Мариан наклонил голову. — Спасибо, панна Рика. Я очень ценю ваше мнение. Он поднёс руку к козырьку фуражки, потом вдруг добавил: — Надеюсь, мы ещё когда-нибудь поговорим. Без формальностей. — Уж в чём, а в этом сомневаюсь, — коротко бросила Рика и развернулась. Шарф на её плечах дрогнул от ветра, пошла прочь, даже не обернувшись. А Мариан остался стоять, глядя вслед, пока улица не скрыла её силуэт за углом. Когда Рика вернулась домой, день уже клонился к вечеру. Сырой воздух с улицы, тянувшийся сквозь неплотно прикрытое окно, пах застарелым навозом и мокрым деревом. Под каблуками скрипнуло, словно бы пол просел под тяжестью. На душе было муторно. Рика толкнула дверь в кухню — и застыла. Мать сидела у стола, закрыв лицо ладонями, плечи её подрагивали. Напротив — мужчина в тёмно-сером пальто, с застенчивой сутулостью, щурился в пенсне, которое стекало на самый кончик носа. Его волосы были тёмными, редкими, на висках — седоватые прядки. Рике понадобилось несколько секунд, чтобы узнать в нём того самого — Александра Зинкевича, что когда-то приезжал к ним, тогда ещё юный, расспрашивать о Лесе. — Пане Олександре?.. — спросила она, неуверенно делая шаг. Тот поднялся и, почти виновато, поклонился. — Я… вибачте, панно. Вашій мамі… я давно мав сказати. Та й вам теж. Мать лишь всхлипнула, махнула рукой, прося продолжать без неё. Рика села, сложив руки на коленях, и пристально посмотрела на Александра. Лицо его, несмотря на очки и усталость, оставалось мягким. Чуть нервное, доброе. — Де він? — спросила тихо. Александр кивнул. — У Лазещині. Я знайшов його у двадцятому році. Лесь… жив там у мольфара Петро. Писав щось, бродив схилами. Дивився на річку. А потім, — Александр помолчал. — Ми посварилися, і Лесь поліз у холодний Прут. Холодний, як лід. Якимось дивом вибрався з течії. Через два дні його легені здалися. — Чому ви не сказали раніше? Александр сжал пальцы. — Я не міг. Не знав, як. Усе збирався написати. Потім війна, потім університет у Празі… Вибачте мені. Він просив нікому не говорити. А після смерті — сам не впорався. Рика ощутила, как её пальцы цепенеют. За стеклом мутнело, и небо сползало вниз, точно под тяжестью всех этих лет. — Його поховали там? — тихо спросила. — Гуцули спалили тіло Леся. Там так прийнято, коли рідні не забирають. Вони вважали, що він — «той, що в нім дух скривдився»… Вибачте. Рика встала, прошлась по комнате, взяла со шкафа отцовскую чашку, поставила её на стол. Не потому, что хотела пить. Просто руки искали, что держать. — Дякую, що прийшли. Хоч тепер, — голос прозвучал неожиданно твёрдо. Зинкевич кивнул и встал. — Якщо хочете… у мене залишилися його чернетки. Трохи. У зошиті. — Принесіть, — просто сказала Рика. —Мені потрібно його знову почути. Мать продолжала плакать, но теперь уже тише. Рика села рядом и, обняв её за плечи, впервые за долгие месяцы не чувствовала пустоты. Александр стоял посреди комнаты, не зная, куда деть руки. Мать Рики медленно опустилась на табурет, вытирая платком лицо, потом внезапно распрямилась, словно вспомнила что-то страшное — и закачалась. — Вибачте мене, пані, — вдруг хрипло сказал Александр, упал на колени, уткнулся лицом в подол её юбки. — Вибачте, що не сказав одразу. Вибачте, що не зміг… що був боягузом… — Він був мій хлопчик, — тихо прошептала мать и погладила Зинкевича по волосам, будто её Лесико снова был маленьким, с испачканными в чернилах руками и аккуратной чёлкой. — Я все чекала… Кожен день, кожен крок за дверима — я думала: ось іде… Ось зараз відчинить, скаже: «Мамо, я повернувся…» Она пошатнулась и осела на пол, как кукла с оторванными нитями. Рика вскрикнула, подскочила, подложила матери под голову подушку. Александр бросился к двери: — Я за лікарем! Зараз, зараз! Дверь хлопнула. Тишина дома зазвенела. Мать лежала на полу, глаза её были полуоткрыты, губы беззвучно двигались. Рика села рядом, взяла её за руку. Горячая ладонь, сухая, как бумага, трепетала. Рика не знала, что говорить. — Мамцю, — прошептала она. — Я тут. Це я, Рика. Все буде добре. Ти відпочинь. Мать забормотала что-то о Лесе, о гуцульском жертвеннике, об огне, о голосах, зовущих его обратно, и снова: «Маленький мій…» И тогда Рика вдруг ясно вспомнила: единственный раз, как видела брата, — ей было десять. Он пришёл поздно вечером, высокий, худой, в пальто с пропахшими гарью рукавами, с подвязанной неумело изломанной рукой. Сел на край её кровати, сказал: «Як же ти виросла». Спустя пару дней ушёл, а Рика всё смотрела в тёмный коридор, пока тот не поглотил Леся навсегда. Сжала ладонь матери крепче, словно могла удержать хоть частицу из угасшего образа. Но Лесь — с его песнями, речами, пепельными глазами, полными упрямой нежности, — сам стал теперь пеплом. Никаких легенд. Только ветер, только речка Прут, только огонь в гуцульском костре. И в эту минуту, среди старых обоев, запотевшего стекла, сквозняка, принёсшего запах листьев и улицы, Рика подумала — впервые без колебаний: она будет жить. Не для брата, не против Мариана, не рядом с Рышеком. А жить — чтобы бороться. Чтобы слово стало телом, а тело — правдой. Чтобы не позволить пеплу забыться. И стиснула зубы. И осталась с матерью, в ожидании шагов врача за дверью.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!