Глава V. О том, как звезда угасла в тишине
7 сентября 2025, 23:14Лес, раскинувшийся к северу от владений дома Хонг, уже давно не знал шума копыт, лязга доспехов и рёва человеческой брани. Привыкший к шепоту листвы, к шелесту звериных шагов и журчанию ручья, он теперь дышал затаённо, как зверь в берлоге, чуя, что вторглись те, кто пришёл не просить, а требовать. Мох, веками спавший под сенью деревьев, стонал под сапогами; ветви, высоко раскинутые, дрожали от огня факелов, чьё пламя плясало в темноте, раскидывая тени, будто лес сам ожил, пытаясь спрятать от непрошеных чужаков свою тайну.
Во главе отряда — почти два десятка вооружённых стражей — шёл человек, чьё имя давно уже звучало не как титул, а как клятва. Ли Докем, рыцарь королевской стражи, происходил из древнего дома Севинталь — рода, чья честь была выточена веками и не запятнана ни одним предательством. Высокий, собранный, с тяжёлым мечом за плечами и ясным, непоколебимым взглядом, он шагал сквозь лес, будто сам был частью его — не гонимый страхом, не ведомый жаждой славы, но зовом долга. Его лицо оставалось спокойным, почти безмятежным, но в этой тишине чувствовалась та сила, что поднимала стены и останавливала врагов.
— Осторожно, — бросил Докем, прищурившись в сторону зарослей. — Впереди — осыпь. Обходим слева.
За ним двигались слаженно, но с напряжением: доспехи скрипели, оружие гремело, а факелы, дрожащие от ветра, бросали алые блики на лица мужчин, среди которых шёл и Ли Докем — единственный, кто, казалось, сомневался в этой охоте. Его взгляд был отрешён, спокойствие — почти тревожное. Лошадь под ним шагала тише прочих, будто чувствовала его мысли.
Прошло уже больше двух недель с той ночи, когда стены замка содрогнулись от ледяного дыхания неведомой силы, и золотой зал, что должен был ознаменовать вступление леди Ынче в пору зрелости, превратился в арену страха, паники и тайн, которых сам воздух боялся касаться.
С тех пор ходили слухи — одни шептали о проклятии, другие — о духе зимы, третьи — о божьем гневе. Но громче всех говорили не простые люди, а вельможи: под сводами совета, за плотно закрытыми дверями, в голосах которых звучала не только тревога, но и расчёт. Корин молчал, но именно это молчание настораживало. Был ли это шпион? Предвестник? Тайное оружие? В Эстарионе не желали больше рисковать.
Границы усилили. Посты на севере и востоке удвоили, стражей снабдили лучшим оружием. Отряды, вроде того, что вёл Докем, охраняли месторождения эльрина — драгоценных камней, что могли стать причиной войны — и одновременно искали таинственного человека, что, по подозрениям, мог быть связан с Корином. Или с чем-то худшим.
Но дни шли — и всё было тщетно. Ни следа. Ни запаха. Ни тронутой травинки.
Солнце клонилось к западу, вечер дышал прохладой. Вершины деревьев отбрасывали длинные тени, и лес, уставший от чужого железа, начинал прятать свои тропы в тумане. Отряд, словно выжатый изнутри, брёл молча. Даже самые упрямые, что первым днём обещали «вытащить из снежного пекла саму Зиму», теперь лишь опирались на поводья и проклинали эсторинские приказы.
— Говорю вам, он и не человек вовсе, — сипло произнёс кто-то, запнувшись на корне. — Глаза у него, говорят, светились, как у зверя, а шагов не было слышно вовсе. Шёл, будто туман.
— Туман? — переспросил другой, ухмыльнувшись. — Может, ты ещё скажешь, что у него крылья вдруг выросли? Хватит нести бред, Ранель.
— А ты лучше не шути, — буркнул третий, понижая голос. — Слышал я от дозорных: один из тех, что видел его силуэт, теперь ни спит, ни ест. Говорит, каждый раз перед тем, как засыпает, чувствует, как в комнате холоднее становится, даже если очаг пылает.
— Ой, да замолчите уже, — нервно перебил их четвёртый. — Сейчас в кустах ветка треснет — и вы все в обморок. Проклятые, не проклятые, а остаться с вами ночью — страшнее.
— Эй, тише вы там, — вдруг раздался глухой голос сзади, чуть сиплый, как от холода. — Не слышали? Он же всех без звука режет. Как тень. Только последний вдох и…
— О, заткнись, Берет, — рявкнул кто-то. — Будешь потом снова в броне ссаться, как у южных перевалов.
Послышался сдавленный смех.
Среди группы, вздымая снежную тропу тяжёлым шагом, ехал и он — Мингю, широкоплечий, рослый, с лицом, которое казалось выточенным из камня, если бы не выражение откровенного ужаса. Он ежился, озираясь по сторонам, и, наконец, не выдержав, пробормотал:
— Боги… страшно-то как. Даже представить не могу, что это существо с нами в одном лесу…
— Слышите, слышите?! — один из солдат сдержанно расхохотался. — Великий и могучий Мингю, — он театрально поклонился в седле, — дрожит, как заяц перед волком!
— Да как ты вообще попал в ряды стражи, а? — подхватил другой. — Тебя что, с кухни забрали, когда повара не хватало?
Смех пронёсся волной.
Мингю надулся, и, шпоря лошадь, выехал вперёд, поравнявшись с тем, кто всё это время не сказал ни слова.
Докем сидел в седле неподвижно, спина его была выпрямлена, а шаг лошади — спокойным и ритмичным. Он не оборачивался, но и не мог не слышать — каждый шорох, каждый смешок, каждое неловкое признание Мингю были как стук ложки о пустой кубок.
— Господин Ли… — выдохнул Мингю, понижая голос. — Ну хоть вы скажите… Это же правда было страшно? В ту ночь. Вы ведь были там. Видели это.
Некоторое время Докем молчал. Только факел в его руке вспыхнул чуть сильнее от порыва ветра, освещая боковую линию его лица — спокойную, но в этой тишине она показалась каменной.
— Страх — это роскошь для рыцарей,— тихо сказал Докем, не оборачиваясь. — А вы, похоже, слишком расслаблены, раз можете себе её позволить.
Мингю замолчал, как будто в лицо ему плеснули ледяной водой. Позади тоже воцарилась тишина — короткая, вязкая, как тень, ползущая между деревьями.
И только лошади продолжали идти вперёд, ступая в снег, что всё гуще ложился под копытам. Докем лишь не хотел чтобы глупые слухи о семействе Хонг ходили прямо под его носом. Как королевскому стражу, иногда приходиться быть строже чем обычно.
И они дальше продолжили путь. Но когда лес сделался гуще, а последние лучи солнца заблудились в кронах, Докем замер, вскинув взгляд в сторону, заставив и других позади остановиться и осмотреться пытаясь разглядеть что же увидел и заметил их глава. Но Докем словно застыл. Что-то — нет, не звук, не движение — чувство, дыхание чьего-то присутствия, тонкое, как льдинка на шее, пронеслось по спине.
В тени, между двух коряг, под сенью тёмных елей, стояла фигура. Не высокая, худощавая, окутанная в ткань, плотную и чёрную, как ночь. Лица видно не было, только капюшон, тень и ощущение, что за ним наблюдают не глаза, а что-то иное, старое, как сам лес. Фигура не двигалась, не дышала. Только смотрела.
Докем, чувствуя, как за его спиной разливается ожидание — тягучее, напряжённое, почти осязаемое, — остановился и медленно обернулся. Стражники замерли, уставившись на него с надеждой на хоть какую-то ясность. Кто-то держал поводья, кто-то поправлял меч на бедре, кто-то просто смотрел, ожидая приказа.
— Темнеет, — коротко бросил он. — Возвращаемся в лагерь.
— Что?! — недовольно отозвался один из солдат, сжав кулаки. — Да мы так и до осени не дойдём! Хоть бы до полуночи продолжить — там недалеко уже! Мы каждый день топчемся по кругу!
— Верно, — поддержал другой, — ещё пара часов, и мы бы прочесали ту низину. Потом не найдём её в темноте.
Голоса подхватили друг друга, нарастающей волной раздражения и усталости. Лишь Мингю, чуть съёжившись в седле, не сказал ни слова — только поёжился, бросая тревожные взгляды по сторонам, будто сам воздух становился гуще с каждой минутой.
Докем выпрямился.
— В этих местах в такую пору выходят мургхары, — отчеканил он. — Вы хотите остаться на ночь, чтобы выяснить, выдумка это или нет?
Повисла тишина.
— Да нет их, — негромко хмыкнул кто-то. — Страшилки для малых.
— Мой кузен говорил, что они — плод болотных испарений. Люди сами пугаются собственных теней…
— Говорили, что и зимы нет, — отрезал Докем. — Пока она не пришла. А теперь слушайте внимательно.
Он шагнул вперёд — не громко, но так, что все почувствовали, как земля будто бы чуть дрогнула.
— Я отвечаю за вашу жизнь. Не за ваш страх, не за вашу болтовню. А за то, чтобы вы вернулись домой. Поэтому — немедленно назад.
Голос его звенел не гневом, а каменной уверенностью, и в нём было что-то такое, что заставляло замолчать даже самых упрямых. Один за другим рыцари подчинились, разворачивая лошадей, но на их губах всё ещё оставался горький привкус неудовлетворённости и сомнений. Только Мингю смотрел на Докема с чем-то вроде благодарности — или облегчения.
Он же, проводив их взглядом, задержался на месте ещё на несколько мгновений. Его лошадь тихо переступала с ноги на ногу, а сам он вновь обернулся в чащу.
И где-то в гуще деревьев, фигура в капюшоне медленно отступила в тень, растворяясь среди ветвей. Ни звука. Ни треска. Ни шороха. Только снег, что на секунду будто взвился у её ног… и снова лёг, словно никогда никого здесь и не было.
Плотный воздух заброшенного особняка был недвижим, точно застывший между слоями времени, впитавший в себя шепот старых голосов и горечь утративших обитателей. Где-то скрипнуло дерево — не от шага, не от ветра, а будто от памяти, пробуждённой чьим-то присутствием.
Фигура, ступившая внутрь, уже не пряталась в тенях. Капюшон был откинут, и лицо, освещённое слабым серебром луны, принадлежало молодой девушке, и всё в её облике — от прямой осанки до движения пальцев — говорило о хрупком достоинстве, которое держалось вопреки. Волосы, светлые, словно отполированное золото, были стянуты вверх в тугий пучок, заплетённый из нескольких тонких кос, сдержанный и аккуратный, как и весь её вид. Тёмно-синее платье с высоким воротом и длинными рукавами, спускающимися мягкими складками, сливалось с полумраком дома, будто сотканное из самой ночи. Его бархатная ткань тихо шелестела при каждом её шаге, не выдавая ни усталости, ни волнения — лишь лёгкую, почти неуловимую тревогу, что дрожала в ней, как нить под пальцами пряхи.
Ынче остановилась в дверях, задержав дыхание. Она всмотрелась в темноту, на мгновение прислушалась к звукам дома, к дыханию собственного сердца. Затем медленно выдохнула, словно пытаясь уговорить себя на спокойствие.
— Надеюсь они не заметили… — прошептала она одними губами, будто заклинание.
И шагнула вперёд.
Комната, в которую она вошла, когда-то, быть может, была чьей-то спальней. Остатки богатства скрывались под слоями пыли: стенной гобелен с выцветшим гербом, треснувшее зеркало в тяжёлой раме, кровать с деревянными стойками, на которых ещё висели оборванные шёлковые ленты. Всё было будто бы забытым — но не совсем мёртвым.
На этой кровати, покрытой потемневшим от времени покрывалом, лежал он.
Хранитель.
Восьмой.
Бледный, без движения, будто погружённый в глубокий, болезненный сон, где сны не приносят облегчения. Он был слишком неподвижен, слишком тих. Но грудь его медленно поднималась, и холодный пар едва заметно вырывался из губ — он дышал. Жив. Пока ещё.
Ынче, ни слова не говоря, подошла ближе, присела на старинный стул с резной спинкой и, положив руки на колени, долго смотрела на него. Взгляд её был усталым, в нём не было больше страха, но была… глубокая печаль. Такая, что не выливается в слёзы. Такая, что остаётся внутри — тугой нитью под сердцем. Она склонила голову набок, изучая его черты — чужие и в то же время знакомые. Так близко, но всё ещё будто за вуалью.
Тишина вновь наполнила пространство. Но не на долго.
…Она молча сидела рядом, пальцы медленно скользили по складке платья, чуть дрожащие, но уже без растерянности. Она ждала — уже не первый день — и научилась молчать рядом с ним, как молчат рядом с умирающим светом свечи. Лишь тени от дрожащих факелов, укреплённых в углах комнаты, отбрасывали на её лицо мягкие отсветы — казалось, будто звёзды спустились на миг, чтобы посидеть с ней в этом доме забвения.
Внезапно воздух дрогнул, и над дверью в потолке мелькнула лёгкая тень — не угрожающая, не шумная, а знакомая, как тёплый вечерний ветер. С потолочной балки, покачнувшись, мягко спрыгнул крошечный силуэт, и, взмахнув кожистыми крыльями, приземлился на край стола. Маленькие глаза-бусины, тёмные и внимательные, уставились на неё.
— Ты задержался, — произнесла Ынче, не оборачиваясь, но голос её стал мягче.
— Я… — летучая мышь, которой вновь стал Хоши, провела лапкой по мордочке, — искал кое что.
Он подошёл ближе, цепляясь коготками за край стола, и уселся, как мог, на задние лапки, обернув крыльями маленькое тельце.
— Я нашла травы, — тихо сказала она, указывая на стеклянные склянки на комоде, — но не знаю, помогут ли они ему. Скажи… он долго ещё будет таким?
Хоши замолчал, глядя на неподвижного Восьмого, и в его глазах появилась тень — древняя и тяжёлая, как если бы он нёс в себе больше, чем позволено одному существу.
— Он выпустил слишком много, — наконец заговорил он, голос был хриплым, но звучал старо, почти неузнаваемо. — В тот день… он не сдержал себя. То, что вы видели… было не просто бурей. Он дал зиме выйти. Частично. Настолько, насколько смогла проломить печать.
Ынче обернулась, и на её лице отразилось не столько удивление, сколько тревога.
— Но почему?
Он вздохнул — странно, видеть, как вздыхает существо столь крохотное, и всё же в этом было что-то тяжёлое, будто за спиной мыши лежали века.
— Печати внутри него старые, древние, как корни гор. Они не вечны. Каждое использование силы — это не просто магия. Это трещина. И та буря, что вырвалась в зале… она потрескала границу. Зима на миг освободилась, и, ринувшись наружу, почти выжгла всё внутри него.
Он посмотрел на девушку, и в его голосе было то, чего Ынче ещё не слышала: искренний страх.
— Он жив, пока удерживает её в себе. Но если утратит контроль — она вырвется полностью. И тогда… вернётся то, что было изгнано веками.
Девушка молчала, глядя на Восьмого, на его бледное лицо, на волосы, рассыпанные по подушке, на пальцы, в которых всё ещё оставался еле уловимый холод. И в её груди медленно поднималось чувство — не жалости, не страха, а какого-то невыразимого трепета. Он — не человек, но в его бремени было что-то почти человеческое. И больше того — невыразимо одинокое.
— А он знает… что будет, если не сдержит её? — шёпотом спросила она.
Хоши кивнул.
— Знает. И всё равно позволил этому случится, идиот, – не сдержавшись нахмурился маленькое существо, явно дуясь.
— И как долго он ещё будет таким?.. — голос Ынче, глухой и дрожащий, вырвался из глубины её груди, когда она, не отрывая взгляда от неподвижного тела, чуть подалась вперёд. Её пальцы неуверенно сжались на ткани подола, словно в этой складке могла найтись опора, которой так не хватало. — Сколько ещё нам ждать?
Хоши, всё в том же облике летучей мыши, сгорбленный на краю стола, долго молчал. В слабом свете тусклой свечи его тень дрожала на стене — маленькая, но тревожная, точно силуэт ночного предвестия.
— Когда-то… — начал он тихо, едва различимо, — был похожий случай. Мы… точнее он… так же потерял контроль. Тогда он пришёл в себя за пару дней. Быстро. Словно само тело знало, что зима ещё не должна вырваться. Но…
Он замолк, бросив тревожный взгляд в сторону кровати, где, окружённый остатками былого величия, всё так же безмолвно лежал Восьмой, будто выброшенный штормом на берег.
— Но теперь всё иначе. — закончил Хоши, уже с грубой честностью. — Прошло несколько недель… и он всё ещё не открыл глаз. Я не знаю. — он опустил голову, скрестив крылышки перед собой. — Честно, не знаю…
Тишина в комнате стала гуще. Пахло старым деревом, пылью, холодом, и чем-то ещё — неуловимым, как дыхание времени, застывшего между этими стенами.
Но вдруг… словно бы сама ночь затаила дыхание. Уши Хоши тут же шевельнулись уловив эти звуки. Издали донёсся хруст — ломкий, едва уловимый, будто кто-то наступил на старую ветку. Потом ещё один… и чуть ближе. Ынче резко поднялась с места, глаза её расширились, и она метнулась к кровати, поспешно схватив край покрывала. В одно движение укрыла Восьмого, пряча его, будто был он запретной реликвией, и сама отпрянула к окну, где заструился холодный воздух.
— Кто-то идёт, — прошептала она, закинув капюшон мантии на голову, — если нас найдут…
— Ты в своём уме?! — пискнул Хоши, заметив, как она, не раздумывая, собирается спрыгнуть с балкона второго этажа. — Это же второй этаж! Да ты себе шею свернёшь!
Но в её глазах была решимость. Она уже занесла ногу, прижавшись плечом к косяку, собираясь прыгнуть, как вдруг тьма снаружи прорезалась голосом, резким, но знакомым:
— Это я! Миледи, стойте! Прошу, не бойтесь!
Голос был глубок, звучный, с лёгким эстаринским акцентом, и сопровождался громким стуком шагов на прогнившем полу. Из темноты выступил силуэт — в тяжёлой кожаной броне, украшенной геральдическими швами на плечах. За спиной — плащ цвета угля, на груди — герб одного из охранных орденов при дворе, затёртый, но ещё читаемый. Он снял капюшон, обнажив знакомое лицо с резкими чертами и чуть встрёпанными волосами, и вскинул руки, показывая, что не пришёл с мечом.
— Ли Докем?! — воскликнула Ынче, срываясь с края подоконника и хватаясь за каменный выступ. Её дыхание сбилось. — Да что ж ты… я же говорила! Код! Мы же договаривались!
Хоши тут же взмыл в воздух, с силой оттолкнувшись от перил, при этом довольно громко пискнув
— Простите, — виновато отозвался тот, подходя ближе и оглядываясь, будто ожидая за собой тень подозрения. — Забыл. Долго искал этот проклятый дом, сбился с пути. А потом… подумал, может, уже поздно стучать. Всё равно никто не ответит, если вы прячетесь.
Хоши, всё ещё с настороженностью, пролетел к нему, завис рядом:
— В следующий раз… — прошептал он, — ты улетишь с крыши раньше, чем успеешь объяснить, кто ты есть. И мне придётся собирать твои кости по всему двору.
Докем не зная что ответить, лишь слабо улыбнулся, смотря на это говорящая существо. Ынче смотря за ними усмехнулась понимая чувства парня. А затем, подойдя к кровати, сняла покрывало с Восьмого, обнажая его лицо. Докем застыл, глядя на юношу, как на загадку, в которой — ответы, что меняют всё.
Ынче шумно выдохнула, откидывая капюшон и сбрасывая с себя мантии тревоги. Шагнула в комнату, быстро подошла к кровати и осторожно стянула одеяло с лица юноши. Его черты по-прежнему были недвижны, дыхание — еле слышно. Но он был здесь. Он всё ещё был.
Докем шагнул ближе, затаив дыхание, и впервые увидел лицо того самого таинственного незнакомца, ради которого она исчезла, рисковала, и, как он догадывался, — молилась.
Докем молча стоял у изножья кровати, где, словно осколок иной реальности, продолжал спать тот самый юноша — чужой, незнакомец, таинственный, будто затерянный между временами. В воздухе висело что-то неразрешимое, неуловимое, как ладан в храме после молитвы, и это не давало ему покоя. Взгляд его медленно скользнул по чертам юноши, а затем остановился на лице девушки, сидевшей рядом.
Ынче…
Она сидела, сложив руки на коленях, чуть склонившись вперёд, и смотрела на Восьмого таким взглядом, с каким смотрят только на тех, кто стал частью сердца — без звука, без лишних слов, без горькой исповеди. В её глазах не было слёз, но было то особенное безмолвие, в котором любая буря казалась бы пустяком. Докем медленно выдохнул, и, не сводя с неё взгляда, вновь почувствовал неуютную тяжесть в груди — не ревность даже, но боль от непонимания: кто он для неё? И почему именно он?
Он ничего не знал о юноше. Ни имени, ни происхождения, ни даже — человеческий ли он. Всё, что он видел — это странное, мистическое происшествие во дворце, страх и крики, ярость и лёд. После того дня, когда Восьмой сорвался, его лицо оказалось на устах каждого стража, и сам граф Хонг, возмущённый и затаивший личную обиду, добился того, чтобы поимка «снежного чужака» стала делом государственной важности. Докем, как младший представитель семьи Ли и офицер стражи, был обязан подчиниться. Он не раздумывал, когда получил приказ — ведь долг перед страной превыше всего. Так было всегда.
…Пока она не появилась.
То был час позднего сумерка, когда коридоры дворца замирали в приглушённой тишине, и лишь факелы, бледно мерцая вдоль каменных стен, продолжали вести воинам немой дозор. Стража у врат дремала, тени сгущались у арок, и сам воздух казался наполненным томительным предвкушением. В этот самый миг, когда Ли Докем, утомлённый и хмурый, возвращался с совета лордов, шаги его отдались в пустом переходе — и вдруг:
— Господин Докем.
Голос был негромок, но в нём звучала власть. Он тут же остановился, словно отточенный инстинкт воина оповестил его, что звать могла лишь та, кому дозволено приказывать. Он обернулся — и замер.
Из тени колонн вышла она. Лицо её было частично сокрыто капюшоном, но свет факела зацепился за злато её волос, и взгляд — тот самый, который он знал среди сотен — смотрел на него с решимостью, в которой сквозила просьба.
— Миледи Ынче… — поклонился он, склонив голову так, как подобало рыцарю перед дочерью графа. — В столь поздний час… что привело вас?
Она молчала мгновение, будто собираясь с духом. Затем шагнула ближе, и в голосе её зазвучала сдержанная, но отчётливая тревога:
— Мне нужна твоя помощь, милорд.
Докем напрягся. Он был воспитан в строгости протокола: знать не кланяется, не умоляет, не просит. Но в её голосе, несмотря на мягкость, звучал оттенок того, что способно сокрушить волю — личное, тревожное, сокровенное.
— Скажите — и я исполню, если смогу, — отозвался он, не поднимая взгляда.
— Это… — она на мгновение закусила губу, — касается одного человека. Того… о ком сейчас все говорят.
Докем поднял голову, в глазах его мелькнуло узнавание.
— Вы говорите о нём. О снежном.
Она кивнула — едва заметно, словно любое слово могло всё разрушить.
— Он без сознания. И… нуждается в убежище, где они его не найдут. Вы же понимаете о ком я?
Он молчал. Лёд и пламя сошлись в груди — долги, честь, приказ и — её глаза. Её голос. Её просьба.
— Миледи, — произнёс он медленно, почти с болью, — вы просите меня предать долг. Государственную клятву. Вы просите скрыть того, кого ищут во имя безопасности короны.
— Я прошу вас… как человек. Не как дочь графа, не как представитель рода Хонг. Я прошу — как та, чью душу не отпускает страх. Я прошу — ради него.
Докем смотрел на неё долго. В груди боролось слишком многое: голос чести, тяжесть фамильной гордости… и этот предательский жар, вспыхивающий при одном только взгляде на её лицо. Он понимал, что не должен. Он знал, что рискует всем.
Но в какой-то миг — когда она чуть склонила голову, когда в её голосе зазвучала ранимость, которую она редко позволяла себе показать, — он сдался.
— Есть одно место, — произнёс он устало, — старый особняк на южной тропе. Никто туда не ходит, с тех пор как род Тха исчез.
Она не сказала ни слова. Только улыбнулась в облегчением, и в этой улыбке было больше благодарности, чем в сотне поклонов.
С тех пор прошли недели. Он держал стражу под своим контролем, пуская их по ложным следам, уводя вглубь леса, мороча карты, вёл через холмы, где снег покрывал пустоши — но не позволял им подойти даже близко к особняку. Ни разу. Даже сам Король, с его силой и прозорливостью, не заподозрил. Всё ради неё. Не ради юноши — он по-прежнему не знал, кем он был. Ради её лица, что смотрело на незнакомца с такой тревогой… словно сама душа её зависела от него.
Теперь, стоя в той же комнате, он смотрел на Ынче, на её ладони, осторожно лежащие возле бледной руки Восьмого… и чувствовал, как в груди сжимается что-то, не желающее отпускать. Свет фонаря, тусклый и тёплый, скользил по каменным стенам комнаты, отбрасывая мягкие отблески на ткань её мантии и едва освещая бледное лицо лежащего без сознания юноши. Воздух был насыщен запахом старого дерева, сырости и лёгкой прелости — всё говорило о заброшенности этого места, но именно здесь, среди тишины и паутины, поселилось нечто более драгоценное, чем золото — надежда.
Докем стоял чуть в стороне, опираясь рукой на край окна, что уже давно не знало стёкол, и, чуть сжав губы, бросал взгляд то на девушку, сидящую у изножья кровати, то на тело того, чьё имя всё ещё оставалось для него загадкой. Внутри него боролись чувство долга и тонкое, невыносимо человеческое желание — понять. Узнать. Дотронуться хоть до части той истины, что так тщательно пряталась от глаз стражи, от его же собственных людей.
Он шумно вдохнул, будто отгоняя колебания, но язык всё равно медлил. Однако спустя мгновение, поддавшись внутреннему искушению, всё же отважился заговорить:
— Миледи… — начал он осторожно, голос звучал негромко, почти шёпотом, как будто боялся спугнуть тишину, — смею спросить… кто он для вас? Кем… приходится вам этот юноша?
Вопрос повис в воздухе, как стрелы перед тем как опуститься, и Ынче, не отрывая взгляда от спящего, замерла. Веки её дрогнули, как от внезапного ветра, и мысли её, словно птицы, метнулись вспять — туда, где всё только начиналось.
Она видела его вновь — того, каким он впервые предстал перед нею: молчаливым, диковатым, почти потусторонним. Вспомнилась улыбка, редкая, тёплая и немного неловкая. Вспомнился смех, как звон колокольчиков, но такой тихий, совсем не тот, что должна издавать зима. Вспомнилось, как он не отвёл взгляда, даже когда она злилась, и как однажды, не зная её имени, всё равно услышал её сердце.
Она медленно повернула голову к Докему, и на её лице появилась улыбка — не игривая, не кокетливая, но глубокая, будто проросшая сквозь слёзы и страх.
— Он… моя родная душа, — прошептала она, и в голосе её звучала правда, не требующая доказательств.
Докем лишь кивнул, но в глазах его было нечто сложнее, чем просто согласие. Улыбка тронула его губы, но не дошла до глаз. Шёпотом, словно для самого себя, он повторил:
— Душа…
Ему вспомнился тот день — вихрь и стужа, магия и хаос. Вспомнилось, как волосы у того парня в один миг покрылись инеем, как пелена мороза затмила глаза… и не оставляла ни малейшего ощущения, будто перед ними был человек. Нет, скорее… нечто, заключённое в человеческий облик.
— Ну и ну, какие вопросы пошли, — раздалось вдруг прямо у него уха, и Докем едва не вздрогнул всем телом. На его плече, совершенно бесшумно, уселся знакомый крылатый гость — Хоши в своей привычной форме летучего мыша.
Золотистые глазки сверкнули в темноте, усы дрогнули, а голос его был сух, как бумага и ехиден, как шпилька в бок:
— Слишком ты любопытный для человека, у которого язык на месте. Ничего не скрываешь, всё глазами роешь… опасно. Я бы, на месте тебя, Ынче, не стал тебе так слепо ему доверять.
Он повернулся, обращаясь уже к девушке:
— Эти миловидные мордашки — всего лишь обёртка. Под ней часто не больше, чем голод и амбиции. Вот ты, миледи, рискуешь. Я лишь предупреждаю, как верный зверь, который уже видел, как легко улыбка превращается в пасть.
Докем ничего не ответил. Только слабо улыбнулся, и, отведя глаза, пожал плечами — не потому что не знал, что сказать, но потому что знал: любые слова сейчас будут звучать лишними. В его груди стучала неуверенность, да и как мог бы он спорить с существом, которое, судя по всему, жило дольше, чем весь их род вместе взятый?
Хоши фыркнул, оттолкнулся крыльями и, шурша плащом, вернулся обратно к постели, где дремал Восьмой.
И лишь один вопрос продолжал звенеть в тишине комнаты: можно ли быть родной душой тому, кто, возможно, и не принадлежит этому миру вовсе?
Она долго не двигалась, сидя у изножья кровати, словно сама стала частью старой, позабытой обстановки этой комнаты — тихой, как паутина под балкой, неизменной, как тень на стене. Но вот наконец, выдохнув с едва слышным дрожанием, Ынче медленно встала. Её тёмно-синяя мантия мягко скользнула по полу, очерчивая хрупкую фигуру, и в полумраке девушка развернулась — взгляд её упал на Докема, стоящего у стены.
Он, как только она повернулась, мгновенно вытянулся в струну, будто бы явился пред старшим офицером на смотре. Щёки его вспыхнули краской, но не той, что рождается от стыда или жара — нет, это был другой, почти мальчишеский румянец. Первым делом вспыхнули уши, словно два багряных листа в осеннем лесу. Он не знал, куда деть руки, не знал, стоит ли говорить, или достаточно лишь молчать, чтобы не выдать смущения.
— Милорд, — заговорила она, голос её был мягким, но в нём чувствовалась необычная твёрдость, — я не слепа к тому, какому долгу вы противоречите своим решением. Наверняка… вам сейчас нелегко. Возможно, вы ощущаете себя предателем народа — всё из-за меня.
Она не поднимала на него глаз, слова её лились, будто из колодца, куда давно никто не заглядывал — чистые, горькие.
— Но знайте, — продолжила она и опустила голову в полном, безмолвном поклоне, столь низком, что её светлые длинные волосы почти коснулись пола, — я вижу и помню, какой вы человек. И однажды… я отплачу вам вдвойне. Пусть не сегодня, пусть не завтра, но клянусь, я отплачу.
Докем, едва она начала склоняться, в ужасе отступил на шаг, будто её жест был кинжалом, направленным в его честь.
— Миледи, нет! Пожалуйста… — прошептал он, поражённый до глубины души, — не надо… Я не заслуживаю этого, вовсе не заслуживаю…
Он поднял руку, будто бы хотел её остановить, но, осознав, насколько дерзким был бы подобный жест, тут же одёрнул себя, вцепившись пальцами в рукав. Глаза его метались между её лицом и полом, и ни одно слово больше не слетело с губ — он был обезоружен.
А Ынче, выпрямившись, смотрела на него с грустью, но уже без тревоги. Словно решив, что всё сказанное — правда, которую не стоит повторять. Затем она перевела взгляд на юношу, по-прежнему лежащего без движения на выцветших простынях, и, машинально сжав пальцами подвеску на шее, задержала дыхание.
То было ожерелье — подаренный Восьмым в тот самый день, она помнила его словно прощальный подарок от него. Он казался холодным даже сквозь ткань, как будто в нём жила память о той буре, что изменила всё. Пальцы её сжались сильнее, брови слегка сошлись. В этом движении была боль, которую она не выговаривала — и Докем, зорко следящий за каждым её взглядом, это заметил.
Он не знал, что именно скрывается в том крошечном украшении, что за смысл хранился в прозрачных гранях. Но понял: это — не просто дар, это — обет, связь, быть может даже… прощание, к которому она не готова.
Он ничего не сказал. Лишь молча стоял в стороне, наблюдая, как она отводит глаза, будто боится потерять контроль. И в ту секунду он понял: между ней и этим существом лежит нечто большее, чем долг, и гораздо древнее, чем страх.
***
Утро в доме графа Хонг начиналось с шелеста задергиваемых штор, мягкого света, проникающего сквозь ткань оконных занавесей, и приглушённых шагов слуг, скользящих по коридорам как тени. В одном из покоев, где некогда стояли вазы с цветами, а теперь томились стопки книг и свитков, сидела на краю широкой кушетки Ынче, с прямой спиной и бледным, задумчивым лицом, в котором тихо отражалась бессонная ночь. Она не смотрела по сторонам, не слушала ни звуков утренней суеты, ни ласковых слов горничной, что привычными руками заплетала её волосы в плотную, аккуратную косу. Вся она была в строках. В тонких, выцветших, пропахших временем и сухими чернилами строках, что заполняли страницы древнего тома, покоящегося на её коленях.
Там, меж завитков старинных букв, быть может, и таился ответ — крупица, надежда, хотя бы намёк, способный вернуть того, кто лежал теперь в холодной тишине заброшенного особняка.
Она уже не знала, сколько дней прошло с того дня. Время словно истончилось, потонуло в рутине лихорадочных поисков. Сначала были её личные книги, запертые в деревянном шкафу, некогда подаренные матерью или добытые с секретной полки в восточной башне. Потом — библиотека. Огромная, величественная, где запах пергамента мог вскружить голову, а полки, казалось, уходили вверх до самых звёзд. Она обошла её всю, страница за страницей, слово за словом, не щадя ни запястий, ни глаз. Но всё напрасно. Ни один из фолиантов не говорил ничего о существе, в теле которого запечатана сама зима. Ни один не знал, как пробудить его снова.
— Простите, миледи, — вдруг осторожно произнесла горничная, мягко поддёргивая прядь, — вы держите голову чуть набок, заплету не ровно…
Ынче едва моргнула, оторвав взгляд от книги, и чуть приподняла подбородок. Она не заметила, что начала склоняться в сторону — слишком увлеклась строками. Горничная, умело и ловко вплетавшая тонкие ленты в каштановую косу, бросила косой, полувиноватый взгляд на страницы и сморщила лоб, будто пытаясь прочесть хотя бы заголовок.
— Миледи… простите за любопытство, но… что это за книга такая? — наконец не выдержала она. — Столько дней вы всё с книгами да с книгами, ни с кем толком и не говорите…
Ынче не сразу ответила. Пальцы её гладили край страницы, словно бы искали в шероховатости бумаги утешения, и только потом, подняв глаза, она медленно сказала:
— Это — записи о древней магии. О той, что осталась за пределами дозволенного. Забытой и стертой… но не исчезнувшей.
Магия. Она же знала, что это просто сказки. Детские выдумки, бабушкины страшилки — всё это к жизни не имеет никакого отношения. И что там, в этих книгах? Имя какого-то бога, старые заклятья, да формулы, выведенные безумцами. А барышня… ах, госпожа Ынче, такая хорошенькая, светлая, умная, и вдруг — за древности да колдовство взялась… Что ж, конечно, горничной не пристало судить, но взгляд её говорил сам за себя. И лёгкий, почти невидимый вздох, и кривоватая усмешка в уголке губ, и то, как она чуть сильнее, чем надо, затянула последнюю прядь — всё это выдавало сомнение. Нет, она ничего не скажет. Но в глазах её мелькало: «Бедная… совсем голову потеряла.»
Ынче же молчала. Она чувствовала этот взгляд, этот невысказанный упрёк, но не отреагировала. Её пальцы скользнули по краю страницы — тонкой, ломкой, как паутина, — и она прошептала себе под нос:
— Если никто не верит… значит, я должна верить за всех.
Горничная вздрогнула, подумав, что барышня разговаривает сама с собой — и вмиг затихла, больше не позволяя себе ни тени выражения. Она лишь закончила плетение, отступила на шаг и, склонившись в почтительном поклоне, тихо сказала:
— Всё готово, миледи. Вам осталось только переодеться.
А Ынче, все еще читая книгу, медленно подняла глаза — усталые, решительные, светлые — и прошептала:
— Спасибо.
В комнате царил мягкий полумрак, лишь утренний свет, скользящий сквозь кружево штор, касался уголков шкафов и выцветших узоров на ковре. Лёгкое постукивание щётки по волосам нарушало тишину — ритмичное, неторопливое, как шелест страниц. Горничная, молчаливая, с выработанной годами покорностью, перебирала платья, развешенные по широкой дубовой вешалке, слегка подрагивая от прохлады, всё ещё державшейся с ночи.
— Какое платье пожелаете надеть сегодня, миледи? — её голос прозвучал почтительно, но с ноткой живого участия.
Она ловко перебирала складки: персиковое из тафты с оборками по подолу, светло-голубое с серебристыми вставками, и даже алое — немного чересчур яркое, но элегантное, созданное явно для того, чтобы ловить взгляды. Каждое из них было платьем дочери графа, достойным её статуса. Но ни одно — не её настроения.
Ынче, до этого склонившаяся над раскрытой книгой, медленно оторвала взгляд от строчек, между которыми скользили мысли, далекие от шелка и корсетов. На лице её отразилась тень сомнения, она чуть прищурилась, и, помедлив, тихо проговорила:
— Принесите, пожалуйста… то жёлтое. Простое. С длинными рукавами и коричневым корсетом.
Горничная застыла, с платьем наперевес, слегка нахмурившись, будто не сразу поняла.
— Вы имеете в виду то… старое, из плотного полотна? Простите, миледи, но оно чересчур будничное. Простолюдинки носят подобное, когда выезжают на рынок.
— Я знаю, — с тихой улыбкой ответила Ынче, опуская взгляд в книгу, но с оттенком упрямства, — оно очень удобное. И сейчас мне хочется именно его.
Горничная прикусила губу, не решаясь спорить вслух, но глаза её говорили яснее слов. Она почитала госпожу за добрую душу, но, увы, склонную к… странностям. Платья по утрам выбирались, чтобы пленять, а не для комфорта. Тем более в доме графа.
Прежде чем она успела вновь возразить, снаружи раздалось вежливое, уверенное постукивание. Три раза. Затем голос:
— Простите, миледи. Это дворецкий.
Ынче кивнула, прикрыв книгу.
— Войдите, дядя Рю.
Дверь отворилась, и внутрь вошёл мужчина в строгом черном камзоле, с безупречно выглаженными манжетами. Его седина, аккуратно зачёсанная назад, блестела в свете, а осанка говорила о дисциплине, годами выточенной при дворе. Он поклонился, не теряя достоинства, и в голосе его, хоть и сдержанном, читалась доля вины за весть, что он нес.
— Миледи, мне поручено передать: сегодня, ближе к полудню, в особняк прибудет лорд Меркано. Ваш отец, граф Хонг, повелел вам подготовиться должным образом… — он слегка отвёл глаза в сторону, будто заранее знал, что сообщение вызовет недовольство, — …а также быть готовой к личной беседе с лордом в саду.
Молчание повисло в комнате.
Горничная, довольная подтверждением своих опасений, поспешно взглянула на те платья, что сама считала достойными, но Ынче осталась неподвижна. Её рука всё ещё покоилась на книге, взгляд чуть потускнел, но в нём не было удивления. Лишь… усталое принятие.
Дворецкий, низко поклонившись, скользнул к выходу, мягко затворив за собой дверь. Его шаги затихли в коридоре, оставив комнату в тишине, нарушаемую лишь шорохом тканей и лёгким поскрипыванием половиц.
А в это время горничная, не замедляя и не дожидаясь отмашки, оживлённо принялась перебирать платья. Казалось, в её голове уже строились замки из кружева, оборок и блестящих нитей. Она извлекла из шкафа небесно-голубое с расшитым жемчугом лифом, потом розовое, будто из лепестков весенней магнолии, покачала головой — не то — и вернулась к бордовому, с золотой нитью в швах, которому, по её мнению, не мог бы устоять ни один лорд.
— Это подойдёт… — бормотала она, больше себе, чем госпоже. — Вот это — просто чудо, с воротничком, как у самой принцессы Каселин. А это… ах, если б его на вас надела, миледи, я уверена — даже сам Владыка Севера обратил бы взор…
Ынче, всё ещё держа раскрытую книгу на коленях, медленно опустила взгляд, и, с едва заметным вздохом, аккуратно переложила её в сторону. Её плечи слегка осели, будто невидимая тяжесть снова легла на них. Тревожная пустота поселилась в груди. Она знала, что отец не остановится — не теперь, когда честь рода поставлена под сомнение. То, что случилось в ту ночь, разрушило его амбиции, словно глиняный сосуд, упавший с пьедестала.
Слова, некогда случайно подслушанные за дверью, снова всплыли в её памяти — резкие, едкие, как удар по незащищённой душе.
— Она выставила нас на посмешище, Джису, — звучал голос графа Хонга, тяжёлый и гневный. — Её теперь никто не возьмёт в жёны. Никто, кроме… кроме лорда Меркано. Да и тот — из жалости, не иначе.
Сердце сжалось, и пальцы сжали край платья, висевшего рядом, будто оно могло удержать бурю внутри. Ткань помялась под её рукой, и дыхание сбилось. Грудь наполнилась тяжестью, которую не развеет ни один утренний ветер.
Но тогда же, в другом времени, в другом уголке памяти — вспыхнул образ матери. Её взгляд, мягкий, но твёрдый. Руки, сжимавшие плечи дочери в ту ночь, когда она дрожала от бессилия. И голос — негромкий, но властный.
— Пока я здесь, моя девочка… — прошептала она тогда, проведя ладонью по её щеке, — …никто не посмеет навязать тебе то, чего ты не хочешь. Никто.
Этот голос всё ещё жил в её сердце. И даже сейчас, под грузом приближающейся встречи, она могла его услышать — как обет, данный не перед алтарём, но перед любовью.
Глубоко вдохнув, Ынче выпрямилась, провела рукой по глади коричневого корсета, будто стараясь пригладить не платье, а собственные мысли. Глаза её снова стали ясными. Рядом горничная с воодушевлением достала ещё одно платье и, не заметив перемен в лице госпожи, снова начала своё восторженное лепетание о моде и цвете лент.
***
Сад дома Хонг раскинулся, будто потаённое королевство внутри каменных стен, укрытое от суеты мира густыми кронами старых деревьев и изогнутыми аллеями, усыпанными мелкими лепестками. Стриженные живые изгороди, словно замеревшие стражи, образовывали лабиринт теней и солнечных пятен, в которых играли порывы тёплого ветерка. Аромат жасмина, розмарина и свежей зелени струился по тропинкам, вкрадчиво вплетаясь в дыхание.
Небо было высоко — ясное, как отполированный камень аквамарина, с лёгкими облаками, что медленно плыли, не зная забот. Погода была столь прекрасной, что сама природа казалась соучастницей грядущих событий: тишина до боли выразительная, будто и цветы, и птицы, и листва затаили дыхание.
Под сенью золотых лучей шли две фигуры: молодая госпожа и горничная с лёгким зонтом из тончайшей ткани, украшенным вышивкой серебряных узоров. Зонт, расставленный над головой Ынче, отбрасывал мягкую тень на её лицо, словно подчеркивая ту задумчивую отрешённость, с какой она ступала по каменным плитам. Светло-жёлтое платье колыхалось при каждом шаге, из-под длинных рукавов-фонариков выглядывали ладони, одна из которых вяло прижималась к груди — как будто желая утихомирить сердце, что рвалось от предчувствий и невысказанных мыслей.
— Всё будет хорошо… — шептала она едва слышно, обращаясь не столько к миру, сколько к себе самой. — Тебе всего лишь нужно выстоять. Прожить этот день. Не дрожать…
Пальцы постучали по груди — ритмично, как успокаивающий зов к разуму. Ветер нежно играл с краем её платья, а где-то вдали куковала кукушка.
Но внезапно, у самого изгиба аллеи, откуда тень сгущалась, раздался резкий, короткий шорох. Листья чуть вздрогнули, словно что-то проскользнуло среди них.
Ынче замерла. Горничная, нервно охнув, сжала зонт и в страхе отступила.
— Миледи! Что это?! Я… я сейчас позову охрану!
— Нет! — воскликнула Ынче, едва касаясь рукой её плеча.
Из кустов, с мягким шорохом и грацией, которую не могла бы скрыть ни одна тень, вышел чёрный кот. Густая, блестящая шерсть, хвост гордо поднят, а глаза — янтарные, как пламя в камине. Он остановился, посмотрел на девушек с почти человеческим интересом… и тут же с мурлыканьем метнулся к ногам Ынче, потерявшись в складках её платья.
— Хоши… — прошептала она с тёплой, еле заметной улыбкой, склонившись к пушистому существу, которое теперь, довольно урча, терлось об её лодыжку.
Горничная, всё ещё в замешательстве, раскрыла рот, будто хотела что-то сказать, но взгляд госпожи, мягкий, но властный, прервал её намерение.
— Благодарю тебя, можешь идти. Я продолжу сама.
— Но, миледи… граф приказал, чтобы…
— Я сказала, иди. Мне нужен покой. И я в саду — здесь безопасно, разве не так?
На мгновение между ними зависла пауза — взгляд служанки метался между чёрным котом и спокойной, но твёрдой решимостью в лице девушки. И хотя ей не хотелось оставлять госпожу одну, нечто в её голосе, возможно, тот мягкий, но несгибаемый тон дочери благородного дома, не позволил спорить.
— Как пожелаете, миледи… — с поклоном ответила она и удалилась по аллее, всё ещё бросая тревожные взгляды через плечо.
А Ынче опустилась на каменную скамью под старым деревом, кот удобно устроился рядом, свернувшись клубком, и девушка, погладив его между ушей, прошептала:
— Это… твоё новое обличие? — раздалось с лёгкой нотой удивления в голосе девушки, когда она осторожно провела пальцами по мягкой спине чёрного кота, устроившегося рядом. — Никогда раньше тебя таким не видела… Я думала, ты только благодаря Хранителю превращаешься…
Хоши, который лениво потягивался, блеснув когтями, надменно фыркнул, приподняв голову и посмотрев на неё с явным укором.
— Ха! Да ты меня совсем недооцениваешь, девчонка, — протянул он с игриво-обиженной ноткой в голосе. — Думаешь, я его хвост, что ли? Всё только через него да через него… А ведь если бы я и Хранитель сошлись в поединке один на один, уж поверь, не столь очевидно, кто бы победил. Наверное, мне пришлось бы сдерживаться, чтобы его не размазать. Он слишком хрупкий.
Он с достоинством поднял подбородок и принялся облизывать лапку, делая вид, будто совсем не замечает прищуренного взгляда Ынче.
— Размечтался, — усмехнулась девушка, качнув головой. — Даже в мышином теле ты спотыкался об свою же тень.
Хоши только фыркнул, не удостоив её ответом, и продолжил ухаживать за собой, будто бы разговор и вовсе был под его достоинством. Но Ынче тут же переменилась в лице — тень озабоченности легла на её черты, и она резко спросила, отстранившись:
— Подожди… ты… ты что, оставил его одного в лесу?
Она выпрямилась, голос её стал тревожным, почти острым.
— Я же просила тебя быть рядом с ним, Хоши! Он… он не может быть один! Вдруг…
— Успокойся, — прервал её тот, не переставая ухаживать за шерстью, — он дышит, он стабилен. Я бы не отлучился, если бы всё было критично. Он же не хрустальная чаша. Сейчас он в том состоянии, в каком никакие опасности его не возьмут… ну, кроме твоей гиперопеки, — он поднял один глаз в её сторону. — А я, между прочим, куда нужнее здесь, чем там. Сама подумай: если бы он был в сознании, ты думаешь, он бы позволил тебе одной идти на встречу с этим старым… брр… — он передёрнул лапкой, — …слизняком?
Ынче сникла. Словно напоминание о предстоящем чаепитии с лордом Меркано сжало в груди всё живое. Она опустила глаза, едва заметно сжав губы, и на мгновение замерла, потеряв всякое желание продолжать путь.
— Мне надо идти, — выдохнула она едва слышно, больше себе, чем Хоши. — Он, наверное, уже ждёт.
Хоши поднялся, потянулся всем телом, затем обошёл вокруг неё, и его пушистый хвост мелькнул в её поле зрения.
— Я буду рядом. Даже если ты этого не хочешь, — пробормотал он, усаживаясь чуть поодаль, но не сводя с неё внимательного взгляда. — У меня чуткие уши. Только пикни — и он превратится в чайник с цветами.
— Надеюсь, до этого не дойдёт, — ответила она, тяжело вздохнув, затем развернулась лицом к тропинке, ведущей к дальнему уголку сада, где среди колонн и фонтанов был накрыт изящный столик.
И, собрав волю в кулак, она пошла вперёд, по аллее, под свежим шелестом листвы — навстречу лорду Меркано и тому, что принесёт ей этот день. А за её спиной, с мягким урчанием, ступал кот.
Она шла по садовой тропе, петляющей между живыми изгородями, где сирень томно тянулась к солнцу, а розы — алые и кремовые — мерцали каплями росы. Пение птиц и едва слышный журчащий голос фонтана сопровождали её, но всё это, казалось, не касалось её сердца — лишь глушило тяжёлые мысли, как вуаль на лицо перед приговором. Девушка свернула в сторону, вглубь сада, туда, где между мраморными колоннами, обвитыми вьющимся плющом, раскинулась старая беседка.
Она была прекрасна — возведённая из светлого камня, украшенного золотыми вставками и витиеватыми резьбами в виде цветущих лилий и геральдических львов. Деревянная крыша, выкрашенная в тёплый терракот, переливалась под солнечными лучами, а внутри стоял круглый стол, застланный тонкой вышитой скатертью, с серебряным чайным прибором и двумя изысканными фарфоровыми чашками, тонкими, как лепестки.
Там, за столом, уже восседал лорд Меркано. Его невозможно было спутать ни с кем: мужчина за тридцать, крепкого телосложения, восседающий с самодовольной грацией, как бы невзначай раскинув плечи и положив перчатку на колено. Его тёмно-зелёный камзол был расшит золотой нитью по борту, рукава украшены нарочито богатой отделкой из бархата. На пальцах сверкали кольца с крупными камнями, а борода — выстриженная и подвитая — казалась столь же тщательно уложенной, как и замыслы его отца. Взгляд лорда был тяжёл, и в нём скользило то самое хищное удовольствие человека, знающего, что он пришёл за тем, что ему якобы принадлежит.
Рядом с ним стояла молодая горничная из дома Хонг — светловолосая, с напряжённой улыбкой, наливала в чашку чай, стараясь не дрожать под его пристальным взглядом. Он что-то сказал ей вполголоса, и она неловко кивнула, отступая назад с поклоном.
А Ынче, замирая на мгновение за поворотом, стояла, словно укоренённая. Глаза её метнулись к чайнику, к медленным движениям лорда… а потом — к собственным рукам, стиснутым так сильно, что ногти впивались в ладони. Она глубоко вдохнула. “Ты — дочь графа. Ты не имеешь права дрожать”, — тихо сказала себе.
И вот — шаг вперёд. Ещё один.
Улыбка, натянутая, как тонкая вуаль. Плавная, отрепетированная походка. Тонкие складки жёлтого платья колышутся от каждого движения, и лёгкий ветер играет с её пышным рукавом-фонариком. Подойдя к беседке, она слегка наклонила голову, как полагается дочери знатного рода перед лицом “союзника”.
— Прошу простить мою задержку, милорд, — произнесла она ровным голосом, не выказывая и намёка на отвращение, что клокотало под сердцем. — Сад сегодня был чересчур прекрасен, я заблудилась в его тишине.
Её покой — вымученный, как лунный свет среди шторма — был лучшей бронёй.
Лорд Меркано откинулся назад, скользнув по ней взглядом с такой ленивой основательностью, словно взвешивал на весах товар с базара. Его глаза — узкие, чуть навыкате, цвета затухающего болотного огня — блуждали по ней от макушки до туфель, задерживаясь на изгибе плеч, на тонкой линии шеи, на аккуратном вороте её платья. В этом взгляде не было уважения, не было и благородства — лишь голодное пренебрежение, как у хищника, изучающего добычу, прежде чем сделать первый укус.
Ынче, заметив это, едва заметно напряглась, словно морозный ветер прошёлся по коже. В уголках рта её ещё держалась вежливая улыбка, но внутри будто сжалась пружина. Её пальцы, положенные на колени, на мгновение сжались в замок.
— Ах, не беспокойтесь, миледи, — заговорил наконец лорд, его голос был насыщен самодовольной тягучестью, словно он смаковал каждое слово. — Ни к чему извинения. Я человек терпеливый… особенно когда впереди — приятная встреча. Присаживайтесь.
Он поднял чашку к губам, не отрывая взгляда от девушки, которая элегантно села напротив него и, пригубив чай, поставил чашку обратно с лёгким стуком, будто обострив тишину.
Несколько мгновений повисла неуютная, плотная пауза, нарушаемая лишь пением птиц и шелестом травы, в которой ползали солнечные пятна. Ынче держалась молча, стараясь не отводить взгляда, но и не провоцировать. Она знала: любая слабость — это приглашение.
— Знаете, — наконец произнёс он, наклонившись чуть ближе, и в его голосе зазвенела хрипловатая насмешка, — я ожидал, что вы будете… пострадавшей, после той ночи. Столько шума, столько криков… А вы, смотрю, вполне цветёте.
Он усмехнулся, и усмешка эта была мерзкой, словно заплесневелый мёд — сладкой, но гнилой. В его словах сквозил намёк, такой прозрачный и отвратительный, что Ынче сразу поняла: он видел ту сцену. Или кто-то рассказал. Возможно, преувеличил. Возможно, намеренно. И он, конечно, был тем, кто верил лишь в то, что хотел верить.
Её подбородок едва заметно дрогнул, но взгляд остался прямым, выточенным, как сталь.
— Благодарю за заботу, милорд, — ответила она ровно, пряча гнев и отвращение в тонком одеяле вежливости. — Но, как вы видите, я жива, цела и держусь достойно. Благословение богов, наверное.
Она не позволила себе отвернуться. Она не позволила дрогнуть голосу. Только внутри её грудь, будто зажата в тиски, вновь сжалась, и в сердце вспыхнуло тревожное пламя: если бы только здесь был Восьмой… или Докем…
Лорд Меркано, устроившись в кресле, с ленивой небрежностью закрутил в пальцах чашку, будто это была не фарфоровая утварь, а перстень, который он подбирает к своим толстым пальцам. Его губы вновь расползлись в улыбке — кривую, в которой не было тепла. Лишь самодовольство, граничащее с цинизмом, и нечто более тёмное, едва уловимое, как змеиный шип.
— Знаете, миледи, — произнёс он, словно с укором, — я был искренне опечален, что тогда, в тот вечер, мы не удостоились должной беседы. Сначала ваша матушка с её паническим ликом, словно вы вот-вот обвалите небеса, — он усмехнулся, — а затем… кто-то ещё. Этот таинственный юноша, что ходил за вами, как тень. Словно змея, обвивающая свою добычу, не упуская ни дыхания. Никому не известный… но уж слишком близкий.
Он отставил чашку и сцепил пальцы перед собой, склоняя голову набок, как охотник, разглядывающий капкан, в который, быть может, попался не зверь, а что-то куда более интересное.
— Мне даже показалось, что он смотрел на вас с тем жаром, какой обычно позволен лишь… мужьям. — В голосе звучала горькая насмешка. — Неужели у моей будущей супруги уже появился… фаворит?
Он сказал это как бы невзначай, с полуулыбкой, будто шутка — но в этих словах скрывалась ледяная угроза. Он словно бросал перчатку — не Ынче, а её чести. Пробовал, как глубоко можно вонзить занозу, прежде чем она вскрикнет.
И хотя воздух был тёплым, а сад залит солнечным светом, Ынче казалось, что от этих слов потянуло зимней стужей. Её пальцы дрогнули, и она, едва заметно, сцепила руки на коленях, не позволяя себе жеста лишнего. Горло пересохло, и она едва слышно сглотнула, прежде чем, собрав силу, взглянуть прямо в его лицо.
— Это был… всего лишь случайный собеседник, милорд, — произнесла она, ровно, будто отрепетировано. — Я даже имени его не знаю. Всего лишь путник, с которым случилась краткая беседа накануне бала. Он оказался поблизости… и, быть может, проявил чрезмерную вежливость. Вот и всё.
Она говорила осторожно, расставляя слова, как фишки на поле — одно неловкое движение, и вся партия будет проиграна. Она знала, кто сидит перед ней. Знала, что Лорд Меркано был одним из первых, кто с жадностью поддержал охоту на “порождение льда”. А если бы он узнал правду… о коме, о Хоши, о тайной лачуге… всё бы рухнуло.
Меркано не ответил сразу. Он лишь медленно выдохнул, и на его лице вновь проступила усмешка, чуть более сдержанная.
— Пусть так, — сказал он, почти разочарованно. — Но я всё же надеюсь, что больше не будет причин для таких случайных бесед… особенно, если вы вскоре станете моей женой.
Он потянулся к чайнику, и в эту секунду Ынче почувствовала, как внутри неё дрожит нечто тёмное, стучащееся, желающее вырваться наружу — страх, отвращение, ярость. Но снаружи она лишь кивнула, словно благовоспитанная дочь великого дома. Ведь сейчас ей нельзя было дрогнуть. Не здесь. Не перед ним.
Ынче подняла глаза. Веки её дрогнули, но взгляд оставался твёрдым — как гладь пруда, над которым сгустились серые тучи. Она глубоко вдохнула, пальцы аккуратно разжались, освобождая край платья, который она сжимала. Слова её были спокойны, но за этой тишиной пряталась сталь:
— Простите, милорд, но… между нами не было обручения, как и ни малейшего согласия с моей стороны. Прошу вас впредь не называть меня своей женой. Это недопустимо.
Голос её прозвучал без дрожи — чётко, с достоинством, как подобало дочери великого дома. Ни заискивания, ни страха. Только холодная вежливость. Только границы.
Лорд Меркано замер. Его рука, державшая чашку, застыла в воздухе. На краткий миг — словно сама тень над садом затаила дыхание. Он не сводил с неё взгляда, будто пытался осмыслить услышанное. А затем…
Раздался громкий, хриплый смех. Глухой, почти безумный. Он откинулся на спинку кресла, хватаясь за живот, и его гортань дрожала от хрипов.
— Вот это дерзость! — выдохнул он сквозь кашель. — Госпожа Хонг, вы — прелесть! Ни с кем не обручались, говорите? Ах, дитя моё… — Его глаза потемнели. — …да кто тебя теперь возьмёт, кроме меня?
Он резко подался вперёд, опёрся на стол, вглядываясь в её лицо так близко, что она едва удержалась, чтобы не отпрянуть. В его голосе больше не было снисходительности. Только яд.
— После той ночи, когда дворец обратили в лёд, когда ты стояла посреди ужаса, а рядом с тобой был демон, что прорвал покровы мира… — он сжал кулак. — …все в Эстарионе, да что там — даже в моём Корине! — называют тебя ведьмой. Дурным предзнаменованием. Порченной.
Он склонил голову, чуть улыбнулся, но в этом движении не было ничего доброго. Лишь презрение, приправленное гордыней.
— Так скажи спасибо, что тебя не сожгли на костре, как это делали когда-то. Что не заковали в цепи, не отправили в подземелья. Что я, сам Лорд Меркано, ещё рассматриваю тебя в качестве жены. Пожалейся богам, поблагодари судьбу… или просто признайся: ты бедная, жалкая, запятнанная. Но, может быть, я сумею тебя отмыть.
Он выпрямился, неторопливо допил чай и с хрустом поставил чашку обратно. Мгновение — и тишина вновь повисла между ними, гнетущая, тяжелая, как зимний потолок над цветущим садом.
А Ынче… молчала. Её сердце билось глухо, но взгляд остался прежним. Спокойным. Непокорным. И в нём, несмотря на всё сказанное, зародилось что-то новое — не гнев и не страх. А холодная, отчётливая решимость.
Вот он выпрямился — медленно, с ленцой хищника, который уже предвкушает падение своей добычи. Лорд Меркано провёл пальцем по краю чашки, будто обдумывая, стоит ли продолжать… и, конечно, продолжил. В его голосе уже не было сдержанности. Он говорил шёпотом, но в этом шёпоте звенела такая вульгарная уверенность, что хотелось отпрянуть:
— После свадебной ночи, как только мы прибудем в Корин… — он склонился чуть ближе, глаза блеснули тем похотливым огнём, от которого стынет кровь, — …я сам отмою тебя. Как следует. Долго. До самой души.
Он усмехнулся.
— И уж поверь, миледи, ты позабудешь, что кто-то другой когда-либо касался тебя взглядом. Я покажу тебе, что значит быть женой… по-корински.
Он облизнул губы, словно смакуя собственные слова.
Всё, что звучало прежде — обвинения, презрение, обвинительные речи — в этот миг померкло перед тем, как он произнёс это.
Бесстыдство, облечённое в власть. Извращённое обладание, выданное за снисхождение.
А у Ынче, пока он говорил, внутри будто всё захолодело. Словно по венам побежал лёд, и даже солнце над садом не могло согреть её кожу. В ушах гудело, но слова его она слышала чётко. Каждый. Один за другим, как удары хлыста.
Хоши, что до того спокойно прятался в тени кустов, уже давно кипел внутри, с трудом сдерживая рвущийся наружу гнев. Его уши нервно подрагивали, зрачки сузились до тонких щёлочек, а хвост хлестал по траве, как плеть. Слова, слетающие с уст Лорда Меркано, были для него хуже яда — вонь грязи, которую тот извергал, казалось, проела сам воздух.
— Ублюдок… — прошипел Хоши себе под нос, голос его был хриплым, как у старого человека, уставшего слушать мерзости этого мира.
И не вытерпев ни мгновения дольше, он рванулся вперёд.
Меркано и моргнуть не успел, как чёрная тень метнулась к нему и с силой вцепилась когтями в его плащ и брюки. Кот бросился ему под ноги, царапая, рыча, и увлекая за собой прямо под стол.
— Что это, черт подери такое! — взвизгнул лорд, резким, почти истеричным криком, отшатнулся, теряя равновесие, и с грохотом упал со скамьи.
Чашки и тарелки, загремев, разлетелись в стороны. Кот, всё ещё рыча, кружил вокруг, издавая звуки, в которых сквозила ярость почти человеческая.
Ынче от шока вскочила, но сразу поняла, кто это был. Её глаза метнулись к кустам, откуда только что выскочил Хоши, и она едва сдержала смешанные эмоции — смесь ужаса и… облегчения.
— Хоши… — выдохнула она, но не успела шагнуть вперёд, как со всех сторон сбежалась охрана.
— Что за дьявольщина?! — визжал Меркано, отползая назад, ползком, словно паук на льду. Его наряд был испачкан, волосы растрепались, а глаза бегали в панике. — Убейте его! УБЕЙТЕ ЭТОГО ЧЁРТОВОГО КОТА!
Хоши, сев прямо у его ног, как изваяние, зло прищурился. Он вылизал лапку с таким видом, будто подумывал: “может, и правда вцепиться ему в лицо?”
Один из охранников поспешил помочь лорду подняться, другой — бросился за котом с кинжалом, но тот, метнувшись между ног, ловко ушёл в сторону, шипя и издавая устрашающее «шррраааа!». Охранник поскользнулся на разлитом чае, и упал, громко выругавшись.
А Меркано, всё ещё трясясь, пытался натянуть штаны, сползшие при падении, пока охрана неуклюже прикрывала его. Его величественный вид окончательно испарился, превратившись в комичный позор.
— Уведите его… к чёрту! — выдохнул он, хрипло хватая воздух и отмахиваясь. — Я… не собираюсь оставаться в обществе ведьмы и её дьявольского зверя!
— Простите, милорд, — пробормотал один из стражей, помогая ему подняться и ведя в сторону дворца.
Ынче осталась стоять у беседки, всё ещё тяжело дыша, пока Хоши, вернувшись к ней, уселся у ног, невозмутимо умываясь, словно только что не устроил грандиозный скандал.
— Тебя точно сожгут раньше меня, — выдохнула она с нервной улыбкой.
— Ну хоть не за то, что позволил такому псевдо-лорду говорить с тобой, как с товаром, — пробормотал Хоши, лизнув ей ладонь. — Один-ноль, в пользу котов.
И Ынче, наконец, не сдержалась — тихий смешок, словно вздох весеннего ветра, вырвался из её груди. А затем — громче, звонче, уже почти со слезами в уголках глаз. Смеялась она не только над нелепостью происходящего, не только над тем, как лорд, важный и надменный, катался по земле, пытаясь натянуть сползшие штаны… Она смеялась от облегчения, от того напряжения, что не отпускало её с самого утра, и от неожиданной — почти детской — радости, что в самый нужный момент её не оставили.
— Ты бы видел его лицо, — выдохнула она, прикрывая рот ладонью, всё ещё смеясь. — Как же это было жалко и… до ужаса смешно.
Хоши, сидя у её ног, довольно фыркнул, будто именно этого и ждал. Он вскинул голову, с видом истинного победителя, и гордо замурлыкал, выгибая спину, чтобы она не забыла его погладить.
— Вот она, наша Ынче, — довольно протянул он, сверкая глазами. — А то уже несколько дней такая серьёзная ходишь, будто всё королевство на твоих плечах держится. Хоть на миг вернулась настоящая ты.
Девушка, не переставая улыбаться, опустилась на колени прямо в траву, обняла пушистого Хоши за шею и прижалась щекой к его мягкой, тёплой шерсти. Он сразу ответил ласковым урчанием, зарывшись мордочкой ей в плечо, словно тоже скучал.
— Спасибо тебе, — прошептала она, поглаживая его по спине. — Ты мой герой, Хоши. Пусть ты и… маленький, говорящий и совершенно невоспитанный кот.
— Маленький?! — возмутился он, вытянув лапку. — Ты только что видела, как я повалил этого лорда. У меня, между прочим, когти как у древнего зверя!
— Конечно, конечно, — усмехнулась она, потянувшись, чтобы почесать его за ушком. — Самый страшный когтистый герой в Эстарионе.
— Вот так-то лучше, — пробормотал он, свернувшись клубком прямо у неё на коленях, окончательно довольный собой.
И в этот тихий миг, наполненный запахом чая, листвы и слабого ветра, Ынче наконец позволила себе чуть расслабиться. Даже если ненадолго.
Время текло, как вода сквозь пальцы — тяжело, неотвратимо, сдержать которую не мог никто. Прошло уже более месяца с той бурной ночи, когда ледяной гнев Восьмого потряс стены дворца и сердца всех, кто в нём обитал. И хотя имя юноши было запрещено к произношению вслух, его тень всё ещё витала над Эстарионом — в каждом приказе стражи, в каждом шорохе на тропах леса, в каждом тревожном взгляде слуг за закрытыми шторами.
Ынче всё так же приходила к нему. День за днём, как часы, неизменно возвращалась в старый особняк на опушке леса, тайный приют, где на полурассыпавшейся постели из выцветшего бархата и пыли лежал юноша, чьё дыхание было столь едва уловимым, что иной раз ей казалось — сердце его вовсе остановилось. Но нет. Он всё ещё здесь. Спал… или прятался внутри себя от этого мира, которому был чужд.
Хоши, как и прежде, неотступно сопровождал её. Иногда в образе кота, лениво шагающего за её подолом. Иногда в облике летучей мыши, дремлющего у потолка. Иногда — он вовсе исчезал, но всегда возвращался к вечеру, словно охранял покой их молчаливого товарища.
Докем… Докем всё чаще замолкал. Сначала — по долгу службы. Потом — по совести. Он, сын знатного рода, носивший с детства доспехи как продолжение собственной воли, чувствовал, как этот щит стал трескаться. Ведь каждый день, уводя своих людей прочь от старого особняка, он лгал. И каждый раз, глядя в глаза капитану Мингю, он думал: ещё немного — и я сломаюсь. Но не ломался. Ради неё. Ради той, чьи глаза были полны огня и решимости. Ради девушки, которая поверила ему в самый тёмный час.
Но пока Хранитель оставался без сознания, и докем боролся с внутренними демонами, мир снаружи… начал гнить.
Жара, пришедшая в этом году, была не просто знойной. Она была жестокой. Дни стали похожи на раскалённые блики в зеркале: небо, безоблачное, словно полированная медь, палило без жалости. Воздух дрожал, как ткань над раскалённым котлом. Камни домов были горячими даже ночью. Ручьи пересыхали, трава выгорала до серого пепла, а кожа людей покрывалась болезненным румянцем от палящего солнца.
И тогда пришла Болезнь.
Сначала всё началось с необычного жара у детей. Потом — у пожилых. Горячее лоб, ломота в теле, слабость. Никто не придавал этому значения — «это же лето», говорили. Но уже через пару дней простая горячка оборачивалась внутренним огнём — люди начинали задыхаться, глаза их стекленели, язык опухал, а кожа покрывалась странными пятнами, словно чьё-то дыхание медленно сжигало их изнутри.
Народ прозвал это “Огненной тенью”.
Город стонал под тяжестью лета. Каменные улицы пропаривались солнцем до костей, от крыш капала жаркая пыль, и даже ветер казался сухим и больным. В такую пору даже птицы забывали свои песни, и кошки не мяукали — всё было погружено в липкую тишину страха.
Но в одном из дальних районов столицы, под куполом из глиняной черепицы и с окнами, завешанными льняными занавесями, располагалась лечебница, которую народ знал как Дом Джису. Это был не просто врач — это был мужчина с железной волей, с руками, привыкшими к лезвию и огню, и с сердцем, способным держаться на плаву в самой чёрной буре.
Он работал день и ночь, почти не вставая с ног. На его лице теперь всегда была маска, глаза — покрасневшие от недосыпа, но острые, внимательные. В комнатах его лечебницы пахло отварами, обожжённой тканью и пеплом — потому что всё, к чему прикасалась болезнь, сжигали.
— Не трогайте его руками! — резко остановил он одного из помощников, когда тот потянулся к очередному больному без перчаток. — Болезнь липнет, как тень. Мы не знаем, как она переходит — но переходит. Будьте осторожны.
У входа в клинику стояли дозорные. Люди в длинных балахонах, масках, прикрывающих рот и нос, с ведрами солевого раствора и пепельницами, в которые бросали сожжённые повязки и бинты. На дверях — крест из крашеной лозы, знак для всех: «Здесь лечат. Здесь опасно».
По приказу графа Хонга, у дверей покоев Ынче день и ночь стояли охранники, двое, меняющиеся через каждые шесть часов. Не только из за домашнего ареста но и из за поступившегося болезни. Лица их были холодны, взгляды — оценивающие, и каждый её шаг был отмечен, как в книге отчётов.
Она не могла выйти из дома без сопровождения. Даже прогулка в сад — теперь происходила под взглядом чужих глаз. И хотя внешне охрана именовалась заботой, каждый во дворце понимал: её держали под домашним арестом. Как птицу в золотой клетке.
— Простите, миледи, но вы не можете выйти без разрешения графа, — говорил охранник, опуская копьё при попытке пройти к воротам. — Приказ прямой. И сопровождающий должен быть рядом.
Только один был рядом, один оставался по-настоящему верным спутником в эти затяжные дни, где каждое утро начиналось с удушающей жары, а каждый вечер — с тяжёлой тоски. Маленький, тёплый, с крыльями, похожими на бархатные складки ночи — Хоши, вернувшийся в свой привычный облик летучего мыша, стал почти что единственным собеседником Ынче.
Он появлялся по вечерам, когда закат, истончившись до прозрачности, стекал по небосводу золотыми полосами. Воздух в саду всё ещё дрожал от зноя, но его шаги были лёгкими, а голос — уместно язвительным. Он то садился на перила, то покачивался вниз головой на ржавом фонарном крюке, рассуждая о вечности, проклятиях и ужине.
Они разговаривали, шутили, и порой даже смеялись. Только смех этот — не был светлым. Он звучал как отголосок старой песни, давно забытой, как вода в пересохшем колодце. Потому что в душе Ынче царило непокойное, гнетущее чувство.
Однажды вечером, когда луна была чуть толще ресницы, а всё вокруг будто застыло в знойной дрёме, она сидела на подоконнике с чашкой остывшего настоя и наконец решилась:
— Хоши… — её голос был тихим, будто боялся нарушить тишину. — А как думаешь… возможно ли, что это жара… произошло из за него? Что… из-за его спячки в городе появился эта болезнь.…
Он не сразу ответил.
Хоши, висевший вверх ногами, слегка раскачивался на своём когтике, обхватив лапками зазубренный край ветви. Его глаза, отражавшие серебро ночи, сверкнули задумчивостью. Он слегка потянулся, моргнул, словно проверяя глубину вопроса.
— Ммм… — протянул он, — честно? Вероятность… хоть и ничтожная, но есть. Эта жара… она не просто зной. Это разрушение баланса. За более чем сто лет я не видел, чтобы жара держалась так долго и… так безжалостно. Раньше хоть немного прохлады приходило — роса, ветер, облака. А теперь…
Он замолк, снова качнувшись. Словно сам испугался произнести дальше.
— Возможно, его силы… — продолжил он, — привыкли к циклу, к сдерживаемой зиме, к её пульсу. А теперь всё… заперлось. Заперлось, как и он сам. Может, где-то в глубине его мира, печати ослабли неравномерно, и энергия… — он вздохнул, — …сломала внутренние границы.
Ынче не ответила сразу. Она лишь крепче сжала ладони на чашке, вглядываясь в небо. А потом, немного хрипловато, с тенью усмешки, прошептала:
— Если бы он был здесь, на ногах… он бы, наверное, нашёл способ всё остановить.
— Он бы, скорее всего, ещё и съязвил, — буркнул Хоши, потянув лапкой за сухой лист. — Сказал бы что-нибудь вроде: “Жара — это наказание за твоё острое варенье, Ынче. Всё прокисло от него.”
Девушка улыбнулась, пряча лицо в коленях. Благодарности за то что Хоши был рядом и смешил, в такие моменты были неизмеримы, ведь не будь он рядом может она бы давно сошла с ума.
Но, как это часто бывало в её жизни, улыбка продлилась недолго, а тёплый смех, вырвавшийся из груди, затих, не успев коснуться края губ. Мир, будто следя за каждым её выдохом, вновь нажал на весы тьмы, уравновешивая радость горечью.
На следующее утро, ещё до восхода солнца, в дом графа ворвался встревоженный шёпот. Он пробирался сквозь коридоры, скользил по мозаичному полу, прятался в складках штор, пока наконец не добрался до дверей комнаты Ынче, и не вошёл с дыханием горничной, бледной, испуганной, у которой на щеках дрожали капли пота — не от жары, но от страха.
— Миледи… — голос её прерывался, — госпожа графиня… ваша матушка… она…
Книга выпала из рук Ынче, громко ударившись о пол. Сердце её, до того минуты назад ещё тёплое от воспоминаний, болезненно сжалось, словно кто-то туго затянул вокруг него верёвку. Она метнулась к горничной, пальцы её дрожали.
— Что с ней? — голос сорвался. — Где она?
— В покоях, миледи… — прошептала служанка, — …врач уже зван. Джису…
Но имя Джису только добавило тревоги. Ведь Джису сейчас… в самой гуще болезни, в самом аду новых пациентов. У него — своя борьба. Он, быть может, уже сам на износе.
Они почти бежали по утреннему дворцу, в котором ещё не стихла ночная духота. Но вдруг стены стали казаться глухими, замершими, словно сам дом знал: тень легла на одно из его самых добрых сердец.
В спальне графини пахло лекарствами, сиропами и хвоей. Воздух был тяжёл, будто сам пропитался болезнью. Она лежала на постели — прекрасная, как всегда, даже с капельками пота на висках. Кожа её казалась прозрачной, губы — бледными, дыхание — сбивчивым. Рядом склонился придворный лекарь, тот самый, что ещё вчера провожал взглядом Ынче, когда она шла в сад. Сегодня же он смотрел на неё с исчерпанной тревогой.
— У неё жар. — Лекарь с тревогой осматривал её лоб, на котором проступили испарина и пятна, — Глубокий, пульсирующий. И… он не отступает.
Ынче медленно опустилась на колени у постели, бережно взяв руку матери в свои. Тепла почти не было. Но рука — слабо, почти незаметно — сжала её в ответ.
— Мама… — прошептала она, — …я здесь.
И всё вокруг на миг замерло. Словно весь шум мира вдруг ушёл из её ушей, оставив только вспышки образов: глаза Восьмого, спокойные в бессознательности. Тень Джису, сражающегося за каждую жизнь. И теперь — её мать.
Сначала это казалось обычным недомоганием.
Просто жар — слабость в голосе, тяжесть в веках. Графиня всегда была стойкой женщиной, и когда однажды пожаловалась на головную боль и чуть тёплый лоб, все решили: это — переутомление. Всё же лето выдалось невыносимо жарким, в столице Эстариона стояла давящая жара, от которой даже стены старых замков казались влажными от зноя, а воздух в комнатах густел, будто его можно было резать ножом.
Ынче тогда даже не встревожилась. Помогла матери лечь, велела принести охлаждённые травы, настояла на отдыхе — и продолжила свои поиски ответов в книгах, всё ещё пытаясь найти способ помочь Восьмому. Но недомогание не проходило. Прошёл день. Потом ещё один.
А потом матушка не смогла встать с постели.
Температура поднималась неумолимо, словно внутри неё горело что-то неуправляемое. На третий день она перестала есть. На четвёртый — начала задыхаться по ночам. И тогда, только тогда, Джису бросил больницу и остался в доме.
Он отдал все распоряжения, доверил своё дело лучшим из учеников, но сам — не отходил от матушки ни на шаг. Он, что прежде не позволял себе ни капли страха, теперь смотрел на неё глазами полными усталости и гнева, обнажённого до кости страха.
— Это...— сказал он тихо, отстраняясь, — …это та самая лихорадка, что началась на юге. Похоже, она добралась и до наших стен.
— Но как? — шептала Ынче, сидя рядом с братом у постели матери. — Мы же все под наблюдением… мы же дома.
И тогда, наконец, правда всплыла. Пришла одна из горничных, дрожа, низко кланяясь. В руках — потрёпанный платок, в глазах — вина. Она рассказала всю правду, начиная с того что матушка ходила без маска и заканчивая тем что кормила беглецов у задних ворот дома. И как и следовало ожидать, среди них были и заболевшие.
Джису до того казавшийся камнем, встал так резко, что сдвинул стул, и, сверкая глазами из-под маски, шагнул к матери:
— Сколько раз я говорил вам этого не делать?! — голос его дрожал. — Сколько, раз матушка?! Вы же угробите себя! Вы же знали, знали, что этот вирус ещё не изучен! Что он убивает!
Графиня не ответила. Она просто отвела взгляд, и по её щекам скатились две тонкие слезы.
Её руки — дрожащие, беззащитные, и глаза… в них не было страха. Только печаль и признание.
— Прости… — прошептала она едва слышно, — …они… были голодны… как я могла…
В комнате повисла напряжённая, почти звенящая тишина, в которой каждый думал о своём.
Ынче — о том, как когда-то слышала в коридоре, как отец шипел на мать: «После Джису ты потеряла ребёнка, не забывай. Хватит делать вид, что можешь спасти всех». А мать тогда ничего не ответила — лишь отвернулась к окну и долго молчала.
Теперь Ынче поняла: в той тишине рождалось это чувство долга — незримая вина, которую графиня носила все эти годы, будто брошь под платьем. И пусть сын и дочь не желали, чтобы она расплачивалась за это жизнью… она, возможно, уже сделала свой выбор, ещё тогда, у задних ворот, когда подала воду дрожащей руке одного из больных детей.
Джису стоял молча, словно вбитый гвоздь в пол комнаты, взгляд его, обычно холодный и точный, теперь был стеклянным, уставившимся в лицо матери — того самого лица, в котором с каждым днём угасал свет.
Со временем кожа её побледнела, став почти полупрозрачной, как тонкий пергамент, сквозь который проступали синие прожилки. Щёки — впалые, губы — пересохшие. Её дыхание — короткое, прерывистое, хрипящее, как рваная ткань. Лоб горел лихорадкой, и всё тело, казалось, вяло плавало в собственном жару, как в раскалённой воде.
“Осталось немного” — он не сказал этого вслух, но его разум, как отточенное лезвие, произнёс этот приговор чётко, безжалостно, как и тысячи до этого. Он — врач. Он знает.
Пальцы его сжались в кулаки, так крепко, что ногти врезались в ладони, оставляя белые полумесяцы боли. Он даже не почувствовал.
Не на неё он злился. Не на судьбу. Даже не на эту чёртову болезнь.
На себя.
— Почему… — выдохнул он сквозь зубы, глядя на свои руки, испещрённые мазями, бинтами, следами от часов и уколов. — Почему я ничего не могу?…
Он был врачом. Учеником великих наставников. Создателем собственной школы медицины. Он спасал людей — и до сих пор, в его больнице, звучали слова благодарности и молитвы. Он спасал чужих…
…но не может спасти собственную мать.
Боль впилась в его грудь, как железный клинок, будто сама суть его предназначения смеялась над ним.
— Я… провалился, — прошептал он. — И как врач. И как сын.
Сердце гремело в груди, каждая клетка требовала что-то сделать — закричать, разрушить, исчезнуть. Но он стоял. Стоял и смотрел, как медленно тает та, что когда-то гладила его по волосам, прижимала к груди, шептала: “ты у меня самый сильный…”
Он должен был быть сильным.
Но в этот момент чувствовал себя мальчиком. Маленьким, беспомощным мальчиком, который стоит на границе между жизнью и смертью, и не знает, кого потеряет первым — мать… или себя.
Она сидела у окна, в том самом месте, где когда-то мечтала, смеялась, вглядывалась в звёзды и шептала желания ветру. Сейчас всё это казалось страшно далёким, как будто принадлежало не ей, а какой-то другой, беззаботной девочке из прошлого, которая ещё верила, что всё можно удержать.
Плечи дрожали от сдерживаемых рыданий. Она вжималась лбом в колени, чтобы заглушить звук собственных всхлипов, но от этого только сильнее сжималась грудь.
— Мамочка… — прошептала она с хрипотой, почти беззвучно, так, словно этот шёпот был последней нитью, что ещё связывала их.
Слёзы текли беспрестанно, упрямо и тяжело, оставляя следы на её щеках, на руках, на жёлтом платье. Казалось, в ней раскрылся старый, глубинный страх, такой тёплый, родной, почти детский — остаться одной. Совсем.
Она глотала воздух судорожно, как утопающий, но чем глубже вдыхала, тем больнее было дышать.
Тишина комнаты обостряла каждое всхлипывание, как будто весь дом прислушивался к её горю.
“Она не может умереть…” — повторяла про себя Ынче, сжимая кулаки, стискивая подол платья, в который вцепилась, будто в спасательный круг.
“Я ещё не готова… я не смогу…”
И эти слова, эти мысли, словно были настолько хрупкими, что, произнеси их вслух — и они рассыплются, как пепел. Она боялась сказать это громко. Боялась признаться, что уже чувствует, как мир рушится, как один за другим падают столпы, на которых держалась её жизнь.
Снаружи пели цикады, будто насмехаясь. Солнце клонилось к горизонту, не зная, какую боль несёт в себе этот закат. А внутри… был только плач одной девушки, сидящей у окна, обнявшей себя, как ребёнок, и прощающейся с надеждой — хотя бы на сегодня.
И в этот момент — лёгкий, еле слышный царапающий звук по стеклу.
Она подняла голову, и сквозь завесу слёз, расплывшихся бликов и размытых теней увидела его.
Хоши. Он пришёл.
Она молча вытерла слёзы тыльной стороной руки, провела ладонью по щеке — всё ещё дрожащей от рыданий — и глубоко вдохнула, будто отгоняя слабость, будто запечатывая внутри себя боль. Глаза её, покрасневшие, но уже твёрдые, вдруг замерцали проблеском мысли — словно внутри, под завалами отчаяния, вдруг вспыхнула искра. Надежда. Или её подобие.
— Подожди… — выдохнула она одними губами, и почти вскочила с подоконника, опрокинув подушку, — Подожди, я… я ведь где-то это читала…
Она метнулась через комнату к своему маленькому книжному уголку, — высокие полки в углу, переполненные фолиантами, свитками, пожелтевшими страницами. Суетливо, нервно перебирая книги, она читала заголовки, едва касаясь пальцами корешков.
Хоши, всё ещё в облике летучей мыши, вздрогнул от внезапной активности, слетев со стены и осторожно подлетая ближе.
— Эй, что ты… что случилось? Ынче?
— Я помню, помню, что было… было одно упоминание, — пробормотала она себе под нос, даже не слушая. Пальцы скользили, перебирали, отталкивали ненужные книги. — “Песнь ледяной крови”… “Хроники холода”… нет, не то… не то… — шептала, — Где же ты…
И наконец — резкий вдох.
— Вот! — воскликнула она, выхватив потрёпанную книгу с выцветшим названием, едва видимым под слоем времени. — “Северный Глас. О дарах древней стужи”.
Сев прямо на пол, она раскрыла книгу наугад, пробегая глазами по страницам. Хоши, опустившись рядом, наклонил голову, заглядывая, будто пытаясь понять хоть что-нибудь. Ему было и странно, и немного весело наблюдать, как эта упрямая девочка, недавно рыдавшая в одиночестве, теперь вся пылала волей к действию.
— Вот, смотри… — прошептала она, пальцем указывая на отрывок, — “Слёзы Морозного Сердца” — легендарный кристалл, способный остановить огонь, бушующий в теле… охлаждающий до самой сути, до крови. Он исцеляющий… он мог бы замедлить болезнь. Остановить её. Возможно — даже полностью!”
Хоши сдвинул уши назад. Он почувствовал, как по её голосу прошёл дрожащий жар надежды.
— Где… где я могу его достать? — резко повернулась она к нему, глаза её горели.
Он запнулся словно пытаясь перевести тему. Однако девушка смотрела на него не отрываясь что он не выдержал.
— Его… нет, — произнёс наконец, не поднимая взгляда. — То есть… он может быть создан. Но…
— Но? — напряжённо выдохнула она.
Хоши повёл крылом, будто отгоняя пыль или воспоминание.
— Его может создать только он. Восьмой. Это — проявление его сути. Его зимы. Его дара. Но… для этого нужно отдать треть своей силы. Треть, Ынче. Сейчас, когда он даже от малой части потерял сознание и дышит с трудом… — мышь осёкся, — …это просто невозможно.
Она застыла.
В руках её всё ещё была книга. Пальцы всё ещё сжимали страницы, как будто, сжав сильнее, она могла выдавить оттуда ответ. Но ответа не было. Только холодная правда. Он бы мог. Но он — спит.
Она опустила взгляд, губы поджались.
— Вот как...— прошептал она, глядя в раскрытую книгу. Тяжело вздохнув она сглотнула ком в горле пытаясь прийти в себя. А ведь казалось решение было так близко.
Хоши вздохнул. Он знал этот взгляд. Он знал, что возможно только сейчас он убил последнюю надежду потащившийся глубоко в девушке. И теперь смотря ей в глаза, он буквально видел как угасает огонь.
***
Вечер выдался особенно знойным — даже стены графского дома, обычно дарящие прохладу, будто впитали в себя жар летнего солнца. В воздухе стоял тяжёлый запах лекарств, цветов из сада и чего-то недосказанного. Коридоры опустели. Слуги шептались, прикладывая ладони к губам, и в глаза их закрался страх — тот особый, тихий страх, что появляется, когда рушится что-то основополагающее.
В дверях спальни графини стоял сам граф Хонг, в полном парадном облачении: серо-синий кафтан с серебряной вышивкой на вороте, на плечах — плащ цвета выжженной стали. Казалось бы — тот же непреклонный человек, что и всегда, но… его пальцы дрожали.
Он не вошёл.
Стоял в дверном проёме, глядя на жену — такую бледную, что кожа её почти сливалась с подушками. Её дыхание было еле слышным, лицо — худым, и только влажный блеск ресниц говорил, что она в сознании. Возле кровати сидел Джису, ничего не замечая вокруг, сосредоточенно проверяя капельницу.
Граф не сделал ни шага вперёд.
Он вглядывался в неё, и казалось, с каждой секундой становился всё выше, всё каменнее. В его глазах отражались свечи, тени, прошлое. Никто не слышал, как он тихо произнёс её имя. Не как приказ. Не как муж. А… как человек, боящийся потерять всё. Он отправлял гонцов во все соседние города, выплачивал баснословные суммы, нанимал лучших лекарей и магов, но всё было тщетно.
Наконец молодой врач вышел из комнаты графини, остановившись рядом с отцом. Его глаза подёрнулись фиолетовыми тенями, губы трескались от сухости, а дыхание стало прерывистым, как у человека, что бежал сквозь пекло без остановки и в одиночку. Но он продолжал искать лекарства от этой болезни, даже если выхода словно и нету. Потому что не мог иначе. Потому что если и он опустит руки, то кто тогда?
— Сколько… времени осталось? — наконец первый заговорил Граф, голос его был глухим, надтреснутым.
Джису оторвался от склянок, посмотрел на отца. Их взгляды встретились, и графу не понравилось то, что он в нём увидел — отчаяние.
— Пока неясно, — сухо ответил сын. — Но ты ведь сам всё понимаешь. Я не справляюсь.
Граф сжал зубы. Скрипнул кожей перчаток, когда пальцы сжались в кулак.
— Это всё… — он не закончил. Не сказал, что хотел обвинить кого-то — или что хотел обвинить себя. И всё же… что-то внутри него надломилось. Пусть ни один мускул на его лице не дрогнул, в груди зародился ледяной страх, с которым он не сталкивался даже на поле боя.
— Продолжай делать всё, что можешь. — хрипло бросил он, уже разворачиваясь.
— Отец… — позвал Джису, неуверенно.
Но граф уже шёл прочь, шаг за шагом, как во сне. И только у дальней колонны, где его не мог видеть ни сын, ни слуги, он замер — и медленно, неуклюже, как будто впервые в жизни, опёрся на стену. Не для позы, не ради достоинства.
А чтобы не упасть.
Самым болезненным из всего, что происходило в последние дни, было не одиночество. Не жара, не страх, не беспокойство, не тревожные вести из города, не маски на лицах слуг, не охрана у дверей, даже не сама болезнь, коснувшаяся сердца их дома — а то самое тихое, разъедающие изнутри бессилие, с которым приходилось просыпаться и засыпать день за днём.
Графиня угасала медленно. Не внезапно, не драматично, а почти незаметно — как свеча, чей огонь больше не может бороться с удушливым воздухом. Её дыхание стало поверхностным, порой казалось, что оно вовсе замирало; губы — бледными, словно тронутыми инеем; глаза — прозрачными, как стекло, через которое с каждым днём всё труднее было различить живую душу. Те, кто знал её смех, её ласковую речь, мягкость в жестах и изящную походку, теперь с трудом узнавали женщину, затерянную в пухлых подушках и белых простынях, чьё тело становилось всё легче, будто душа готовилась уйти без остатка.
Ынче делала всё, что могла.
Её руки — мягкие, дрожащие, но всё ещё живые — готовили еду вместе с кухарями, приносили подносы в комнату матери, как когда-то, в детстве, она приносила ей рисунки. Она читала ей вслух, часто — одну и ту же сказку, ту самую, что графиня любила слушать перед сном, когда сама была молода, а в её глазах светился блеск будущего. Теперь Ынче читала, чтобы заглушить тишину. Чтобы не дать смерти забрать последнее — голос. Связь. Тепло.
И всё же — все чувствовали.
С каждым днём в особняке становилось всё тише. Словно само время, зная, что конец близок, начало замирать, замедляться, беречь последние мгновения.
Смерть ещё не вошла в дом…
Но уже стояла у порога,
прикрываясь жарким солнцем и зовом летнего ветра.
***
В комнате царил неподвижный полумрак — воздух был тяжёл, напоён запахом лекарств и засохших лепестков, что когда-то украшали прикроватный столик. Шторы были наполовину задернуты, пропуская лишь бледный, размытый свет заходящего солнца, который ложился полосами на старинное покрывало. В этом свете, словно в стеклянном аквариуме, сидела Ынче — в маске, с книгой на коленях, читающая почти шёпотом, стараясь, чтобы голос её звучал ровно и уверенно, хотя каждая строчка будто царапала изнутри.
— «…и тогда, в самом конце зимы, когда последний иней коснулся земли, мальчик улыбнулся — знал: весна идёт, но снежные дни всегда будут жить в его сердце».
Последние слова она произнесла сдавленно, с едва уловимым дрожанием. Затем медленно закрыла книгу, прижав её к груди, и опустила голову, словно боялась посмотреть в сторону постели. Пауза затянулась.
Тишину прервало слабое движение — графиня, повернув голову с заметным усилием, глухо спросила:
— Почему… ты грустишь, моё дитя?
Ынче быстро подняла голову, выдавливая на лице жалкое подобие улыбки, и покачала головой.
— Всё хорошо, матушка. Просто… немного устала.
На губах женщины появилась слабая, почти тень той самой улыбки, которую дочь помнила с детства.
— Ах, ты и врать… никогда не умела, — прошептала она, с трудом переводя дыхание между словами. — Ещё… когда была мала. Помнишь, как возвращалась… домой с красными глазами, потому что… дети из других домов не приняли тебя играть? А ты говорила — что всё хорошо, просто ветер в глаза надул… и… пряталась в своей комнате с книгами.
Она закрыла глаза на миг, будто воспоминание забрало последние силы. Затем продолжила, тише, с тяжестью в голосе:
— Иногда… я думаю, что… это я виновата. Что внушила тебе… любовь к книгам. Что они… заменили тебе друзей.
Ынче не сразу нашлась, что сказать. Лишь опустила взгляд, крепче прижав книгу к груди, и тихо, чуть дрогнув:
— У меня… теперь есть друзья, матушка. Двое. Они… добрые и всегда помогают мне. Я не одинока.
Графиня приоткрыла глаза, в которых на миг блеснул свет. Она не спросила, кто они. Её память уже хранила картину того проклятого дня, когда Ынче стояла, словно под защитой, рядом с таинственным незнакомцем, и за её спиной была вихри снегами.
Но осуждения в её взгляде не было. Только понимание и даже облегчение.
Она медленно протянула ладонь и положила на голову дочери, проведя по волосам с той же нежностью, что и в детстве.
— Я… рада, дитя моё. Надеюсь… они и дальше будут рядом… не только в день, когда светло… но и в темноте.
Слова звучали так, будто она уже прощалась, и от этого по спине Ынче пробежал холод. Её пальцы судорожно сомкнулись на руке матери, и сердце застучало так, будто хотело вырваться из груди. Она открыла рот, но не знала, что сказать. Хотела кричать — но язык не слушался.
— Обещай мне, — вновь заговорила графиня, взгляд её стал более рассеянным. — Что ты… будешь сильной. Не отступишь. Не склоняй головы, даже если… весь мир скажет тебе… молчать. Не слушай их, — шёпот стал чуть громче, напряжённее. — Ты — моя дочь. Кровь моя. Гордость моя.
— Мама… — хрипло прошептала Ынче, и тут уже не смогла удержаться. Слёзы, долго прятавшиеся за ресницами, сорвались и полились беззвучно, капая на постельное бельё. Она опустилась ниже, к телу матери, уткнувшись лбом в её грудь, дрожа, словно ребёнок.
Та всё ещё гладила её по волосам, и в этот жест — слабый, почти бесплотный — было вложено всё тепло, что ещё оставалось в её иссушенном теле. Смотрела в потолок, а может, уже сквозь него.
И вдруг её губы зашевелились. Сначала тихо, еле слышно.
— Джэ Ин… мой малыш… мама… идёт к тебе…
— Нет… нет, прошу… — сквозь слёзы и всхлипы шептала Ынче, цепляясь за её пальцы, за одежду, хоть за что то.— Не уходи, мама… не оставляй меня... прошу...
Но взгляд графини уже стекленел, дыхание становилось всё реже. Она всё повторяла, беззвучно:
— Мама идёт… к тебе… сыночек...
И тишина, наступившая в комнате, была настолько глухой, что слышно стало даже, как за окном пролетела птица, как где-то в коридоре тихо щёлкнули шаги.
— Мама... – подняв голову Ынче взглянула в лицо матери которая в миг стал таким безжизненным. – Мама?..
Но матушка не ответила.
Сердце в груди Ынче сжалось до предела. Она обняла её, как могла, крепко, и будто в последний раз прошептала:
— Матушка, не оставляй меня…
Но тело под её руками уже не откликалось. Словно тёплая зола, что только что ещё горела, — остыло. Она рыдала, навзрыд, без стыда, без удержу, срывая голос, хватаясь за остывшие пальцы, обнимая безжизненное тело, словно могла воскресить его своей болью. Слёзы лились без конца, обжигая щеки, падали на подушку, на одеяло, на руки матери — уже неподвижные, холодные, как зимний камень.
Её стоны, сдавленные и хриплые, разнеслись за пределы комнаты, эхом отозвались в коридорах. И тут же, будто опалённые этим зовом, распахнулись двери — вбежала горничная, за ней ещё одна. Они застыло у порога, а потом, осознав всё, вскрикнули.
— Врача! Зовите лекаря! Скорее, зови его! — истошно закричала одна, бросаясь к кровати.
— Госпожа… о боженька, спаси и сохрани…— вторая дрожащими руками прикрыла рот, не в силах поверить в увиденное.
Шум и суета вспыхнули мгновенно, как пожар в сухом лесу. Кто-то звал Джису, кто-то бежал за лекарем, кто-то уже бросился вниз по лестнице, крича, что госпожа скончалась.
Но в центре этого хаоса, посреди вихря голосов и шагов, всё ещё сидела Ынче — свернувшись у постели, не слыша никого, не чувствуя ничего, прижавшись щекой к груди матери, и лишь выла, как зверь, потерявший последнее, что у него было.
А за окном, над садом, где когда-то расцветали лилии, солнце медленно скрылось за кроваво-красным горизонтом, оставляя дом в тусклом, сиротском свете.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!