Глава 10. Кошмары и радости Рождества
1 мая 2026, 16:55 Длинный тёмный коридор, заполняющийся противными шипящими звуками, пробирающими до самых костей. Здесь было будто сотня змей, которые одновременно вышли на охоту обнажая свои язычки. Звук трения чешуи о каменную плитку был омерзительно сухим и скребущим. Казалось, кто-то с маниакальным упорством водит наждаком по гробовой плите. Шорох этот напоминал шелест осыпающейся кожи мумии или звук тысяч когтей по стеклу. Но самым невыносимым был влажный шёпот — это чешуйчатые тросы мышц наползали друг на друга, сплетаясь в живые жгуты и трущиеся друг о друга с тошнотворным скрипом. Тела их, холодные и блестящие от подземной слизи, оставляли на стенах ленивый, размазанный след.
Вивиан бежала по этому коридору еле различая, что впереди, благо он никуда не заворачивал, а разглядывать по сторонам времени у неё уж точно не было. Чудом пыталась не падать на ходу, пока ноги со всей силы несли её вперёд, а в ушах звенел созданы её же бегом ветер и раздающийся за несколько метров сзади от неё монотонно-отбивающий стук.
Тук
Тук
Тук С каждый разом приближающийся всё ближе. Пот градом катился по лицу, крупными каплями срываясь с подбородка, заливая глаза едкой солью, но она даже не моргала. Ей было плевать. Все рефлексы, заставляющие живого человека защищать слизистые, отключились. Тело превратилось в оголённый нерв, в инструмент чистого, беспримесного бегства. Мысль билась единственная, лихорадочная, как мотылёк о стекло: «где я, где я, где я?!». Стены уходили вверх и терялись в черноте, углы двоились, а пол утекал из-под ног. Она не знала, существует ли этот коридор на самом деле, или она уже давно лежит где-то в коме. Сердце превратилось в раненую птицу, бьющуюся грудную клетку изнутри с такой отчаянной, запредельной скоростью, что рёбра, казалось, вот-вот треснут. Этот ритм невозможно было выдержать живому человеку. Мотор работал на износ. В любой момент оно могло просто захлебнуться кровью и смолкнуть. И теперь, насаженная на крючок паники, она задавалась лишь одним гадким, ледяным вопросом: «Что убьёт меня быстрее?». Разорвётся ли сердечная мышца от сумасшедшей нагрузки, не выдержав бега без надежды? Или сознание схлопнется само, вырубив предохранители от того животного, первобытного ужаса, который уже проник ледяными иглами в каждую клетку? Но продолжала бежать, пока на полном ходу не врезалась в стену. Тупик. — Нет… нет, нет, нет, бля…! — дрожали губы Вивиан, а руки потянулись к стене лихорадочно пытаясь найти какой-то крючок, нужный кирпичик, чтобы открыть проход и выбраться от сюда, но без толку. Развернулась вплотную прижавшись спиной с стене. Грудь быстро вздымалась от сбитого дыхания, которое не выходило унять ни на секунду. Ноги готовы были обломиться, как перегнившие спички, одним страшным движением, с хрустом швырнув её лицом в холодные плиты. Она крепко зажмурила глаза, что стало больно, пока не поплыли цветные круги. «Глупая, глупая девчонка…» Голос, раздавшийся в голове, не был звуком. Он был влит прямо в кровь. От него сворачивался в узел желудок и зудели корни волос. Вивиан зажала уши ладонями с такой силой, что захрустели хрящи, но это не помогло. Этот шёпот просачивался сквозь пальцы, сквозь кости черепа, ввинчиваясь в самый мозг, липкий, вкрадчивый, полный издёвки. «Ты думала, что сможешь убежать?» Собственный всхлип показался ей чужим. Вивиан не могла дышать. Плиты коридора больше не были каменными — они дышали, пульсировали, как гнилая плоть, идя волнами под ногами. «Пожалуйста, не надо… Прошу…» Она не знала, к кому обращается. Слова сами срывались с губ, сухие и ломкие, как осенние листья, гонимые ветром по булыжной мостовой. Голос охрип, превратившись в жалкий, скулящий шёпот, который тонул в нарастающем шипении. Мышцы на ногах свело судорогой, и она медленно, не в силах больше держаться, начала сползать по стене вниз, чувствуя, как шершавый, ледяной камень царапает спину даже сквозь плотную ткань мантии. Колени подогнулись, и она, наконец, рухнула на них, больно ударившись о плиты. Всё, на что её хватило — это зажмуриться с такой силой, что веки задрожали, а перед глазами поплыли багровые круги. Она зажмурилась, как в детстве, прячась от ночных чудовищ под одеялом, свято веря, что если их не видеть, то и они исчезнут. «Открой глаза.» Не её мысль ударила под черепную коробку подобно взрыву. Вивиан, повинуясь не своей воле, а чужому, тотальному приказу, резко распахнула глаза. Веки разлепились с болью, будто их сшили нитками, и она, всё ещё стоя на коленях, смотря перед собой, увидела. Коридор перед ней был залит призрачным, мертвенным светом, источник которого был не в факелах, а, казалось, исходил из самих стен. Из тьмы в конце коридора, оттуда, откуда она бежала, к ней медленно, величаво приближалась фигура. Высокая, закутанная в чёрную, как сама пустота, мантию, края которой не касались пола, а стелились над ним, словно дым. Лицо было бледным, как кость. Глаза, такие красные, с вертикальным, как у змеи, зрачком, — были устремлены прямо на неё. Это был Лорд Волан-де-Морт. Он не шёл, а буд-то парил, и расстояние между ними сокращалось с каждым ударом её готового разорваться сердца. Пятьдесят футов. Сорок. Тридцать. Воздух вокруг него искрился и потрескивал от разлитой в нём тёмной, запредельной мощи, давившей на барабанные перепонки. Вивиан не могла отвести взгляд. Она словно вмерзла в ледяную глыбу своего собственного ужаса, не в силах ни закричать, ни пошевелиться. Он приближался, и с каждым его шагом её сердце пропускало удар, а душа, казалась, отделялась от тела, стремясь вырваться прочь из этого проклятого места. Он уже подошёл так близко, что она могла разглядеть бескровные, тонкие губы, сложенные в подобие улыбки. Он уже поднял длинную руку, паучьи пальцы с неестественно белой кожей и потянулся к ней. Вивиан зажмурилась в последний, самый отчаянный раз, понимая, что это конец. Вот сейчас он коснётся её лица, и она умрёт. Но вместо холодного, мёртвого прикосновения всё пространство вокруг них вдруг пронзила волна дикой, нестерпимой, разрывающей на части боли. Сквозь пелену слёз, застилавшую глаза, она увидела, как фигура перед ней замерла. Лорд Волан-де-Морт, что только что казался воплощением абсолютной, непоколебимой мощи, тоже остановился, будто налетев на невидимую стену. Его красные глаза расширились от какого-то холодного, бешеного удивления. Его бледная, тонкая рука, тянувшаяся к её лицу, дрогнула и отпрянула, словно обжёгшись о невидимое пламя. Его губы искривились в гримасе отвращения и… боли. Она ясно видела это. Он тоже чувствовал это. Некий барьер между ними, возникший из ниоткуда, причинял адскую, нестерпимую боль и ей, и ему. Стоило ему попытаться преодолеть эти последние несколько футов, как оба оказались скованы одной и той же агонией. «Что… это…?» — прошипел он судя по всему в её голове, потому что губы его не двигались. Он попытался сделать ещё полшага, но новая, ещё более мощная волна боли заставила их обоих содрогнуться в конвульсиях. Вивиан, уже не контролируя себя, забилась в агонии на холодных камнях. Волан-де-Морт, взревев от бессильной ярости, отпрянул на шаг. Его лицо, искажённое болью и гневом, стало ещё более ужасным. Он смотрел на неё, такую в тот момент жалкую, корчащуюся на полу девчонку и не мог приблизиться. Она хотела проснуться. И это желание прорвалось наружу диким, нечеловеческим воплем. Тело, только что скованное ледяным параличом, взметнулось вверх, словно подброшенное разрядом молнии, и Вивиан рывком села на кровати. Спальня тонула в кромешной тьме, нарушаемой лишь бледным, призрачным светом зимней луны, что сочился сквозь неплотно задёрнутые занавески, рисуя на полу длинные, искажённые прямоугольники. Первым, в одних пижамных штанах и босой, в комнату влетел Джеймс. Его волосы торчали во все стороны, глаза, расширенные от ужаса и непонимания, дико шарили по комнате, пока не наткнулись на сестру, сжавшуюся в комок на смятых, сбитых в кучу простынях. В правой руке он сжимал волшебную палочку. — Вив! Что?! Что случилось?! — выкрикнул он, бросаясь к её кровати и едва не поскользнувшись — Вивиан, блять, посмотри на меня! Она попыталась, честно попыталась. Но вместо лица брата перед глазами всё ещё стоял другой образ — красные, с вертикальным змеиным зрачком глаза, в которых не было ничего, кроме абсолютного холода и… удивления? Да, он тоже удивился, этот монстр, когда невидимая стена разорвала их обоих нестерпимой, нечеловеческой болью. Воспоминание об этой боли заставило её содрогнуться вновь, зубы выбили мелкую, противную дробь, а пальцы вцепились в плечи брата с такой силой, что тот, не сдержавшись, тихо ойкнул. Следом за Джеймсом, едва не запнувшись о порог и в два огромных, стремительных шага преодолев расстояние от порога до кровати, в комнату ворвался Сириус. На нём была надета старая, выцветшая футболка с какой-то маггловской рок-группой, которую он стащил у Джеймса, и пижамные штаны, а в бледном, перекошенном тревогой лице не было ни кровинки. Он на ходу, не глядя, швырнул на стул свою палочку, которую, видимо, схватил чисто на автомате, и, рухнув на колени прямо на холодный деревянный пол рядом с кроватью, склонился к ней. — Эй, эй, Звёздочка, — его голос прозвучал на удивление глухо и низко, чем бывало, когда он дразнил её, коснулся её лица, заставляя поднять голову. — Тш-ш-ш… Ты дома. Посмотри на меня. Слышишь? Я тут. Джеймс тут. Всё. Всё кончилось. Она перевела взгляд на него и этот взгляд, затуманенный и всё ещё полный отголосков того первобытного, липкого ужаса, заставил его внутренне похолодеть. Он никогда не видел её такой. — Ч-что… Где?.. — её голос был похож на карканье. Губы пересохли и потрескались, хотя ещё несколько часов назад всё было в порядке. Она судорожно, со свистом втянула в себя воздух, пытаясь унять бешеный стук сердца, который, казалось, был слышен на весь дом. — Я… я не… — Это был просто сон, — твёрдо сказал Джеймс, присаживаясь на край кровати и беря её за руку. Его ладонь была горячей и немного влажной от пота, и он начал растирать её ледяные, безвольные пальцы, — Просто сон, слышишь? Такое бывает. Смотри, — он обвёл рукой комнату, — ты дома. Вот твой шкаф. Вон там, на подоконнике, Персефона дрыхнет, сволочь такая, даже не проснулась. Всё в порядке. Но Персефона, вопреки его словам, уже не спала. Кошка, которую даже визг хозяйки не сразу вырвал из сладкой дрёмы, теперь сидела на подоконнике, выгнув спину колесом и распушив хвост так, что он стал похож на чёрную метёлку. Её ярко-жёлтые глаза, устремлённые на Вивиан, горели в темноте двумя крошечными, тревожными фонариками, смотрела, как заворожённая, на то, как её хозяйку колотит крупная дрожь. В коридоре раздался торопливый топот, и в комнату, кутаясь в наспех наброшенный поверх ночнушки тёплый халат, вбежала Юфимия. Следом за ней торопливо шагал Флимонт. Он на ходу вытаскивал из кармана волшебную палочку. — Виви! — Юфимия, мгновенно оценив обстановку и отодвинув Сириуса в сторону с мягкой, но непреклонной материнской властностью, опустилась на кровать и заключила дочь в свои объятия. — Милая, ну что ты? Что случилось? Вся холодная, как ледышка… Флимонт, быстро принеси успокоительное зелье! Оно на кухне, в шкафчике у плиты. — Да-да, Юфи, сейчас! — Флимонт, который уже было начал осматривать комнату в поисках источника опасности, развернулся на пятках и, чуть не сбив с ног Джеймса, поспешил прочь, на ходу что-то бормоча себе под нос. — Мамочка… — Прошептала Вивиан, уткнувшись лицом в плечо Юфимии. Плечи её затряслись, и она, захлёбываясь и всхлипывая, вцепилась в мамину ночнушку. — Тише, тише, моя хорошая, — Юфимия принялась мерно, успокаивающе поглаживать её по спине, как делала это, когда Вивиан была ещё совсем крохой и просыпалась по ночам от страха перед грозой или от неведомых детских кошмаров. — Всё позади. Мама рядом. — Она на мгновение подняла глаза на Сириуса, который всё так же стоял на коленях возле кровати, сжав челюсти до скрипа, и от него не укрылся этот быстрый взгляд. — Я в порядке, — прохрипела наконец Вивиан, чуть отстраняясь от матери и вытирая мокрое от слёз лицо тыльной стороной ладони. Голос всё ещё дрожал. — Воды… Можно воды? Сириус, словно только и ждал этой просьбы, сорвался с места. Через секунду он уже вернулся со стаканом, который заботливо взял с прикроватной тумбочки. Вода была прохладной и невероятно вкусной, она смочила пересохшее горло и немного привела в чувство. В этот момент в комнату вернулся Флимонт. В руке он держал пузатый флакон с зельем. — Выпей всё до дна. Старая добрая микстура. Своего, между прочим, приготовления! — в его голосе промелькнула тень профессиональной гордости. — Никакой магии, сплошная наука, как говорят магглы. Нервы как рукой снимет. Вивиан покорно выпила зелье, поморщившись от горьковатого, травянистого привкуса, но уже через минуту почувствовала, как тепло медленно, но верно разливается по телу, унимая дрожь и притупляя ту самую, ледяную иглу паники, что всё ещё сидела где-то под сердцем. Родители, видя, что дочь немного успокоилась, присели рядом — Юфимия на саму кровать, а Флимонт, на стул, что стоял у письменного стола. Джеймс, всё ещё бледный и встревоженный, но уже почти успокоившийся, опустился на пол, скрестив ноги, прямо напротив сестры. Сириус же так и остался стоять, прислонившись спиной к косяку двери, скрестив руки на груди и не сводя с неё напряжённого, изучающего взгляда. — Ну, — тихо, но твёрдо произнесла Юфимия, беря руки дочери в свои. — Рассказывай. Что тебе приснилось? Вивиан вздрогнула. Она закрыла глаза, и перед её мысленным взором тут же, словно дьявольская картинка из маггловского фильма ужасов, снова возник тот коридор. Длинный, тёмный, заполненный звуками, от которых стыла кровь в жилах. Шипение. Сотни, тысячи голосов, сливающихся в один отвратительный, вибрирующий гул. И этот звук… шорох, скрежет. — Там был… — она сглотнула, и голос её прозвучал глухо, отстранённо. — Там был Волан-де-Морт. Такой тишины, какая повисла в этот моменте, в доме Поттеров не слышали, наверное, никогда. Даже Персефона, до этого момента настороженно наблюдавшая со своего подоконника, перестала дёргать хвостом и замерла, превратившись в чёрную, неподвижную статую. Юфимия, сидевшая рядом с дочерью, ощутимо вздрогнула. Флимонт, который до этого бессмысленно вертел в руках пустой флакон из-под зелья, сжал его в кулаке так, что стекло жалобно хрустнуло. Джеймс матюгнулся и запустил пальцы в волосы. — Ты уверена? — тихо, почти неслышно переспросил он. А Сириус смотрел на неё не мигая, и в его серых глазах, отражавших лунный свет, застыло выражение ледяной, смертельной ненависти. К тому, кто посмел вторгнуться в её сон. К тому, кто заставил её так кричать. — Да, — выдохнула она. — Я никогда не видела его… в жизни. Только слышала рассказы. Но это был он. Высокий, в чёрной мантии… бледное лицо, красные глаза… — Она замолчала, пытаясь справиться с новым приступом дрожи, и пальцы сами собой впились в одеяло которое заботливо накинула мать. — Я бежала от него по коридору. Пока не упёрлась в стену. В тупик. И тогда он… он приблизился. Протянул ко мне руку. — О, Мерлин… — прошептала Юфимия, прижимая ладонь ко рту. — Но он не смог, — голос Вивиан вдруг окреп, и в нём прорезались нотки какого-то странного, лихорадочного изумления. — Между нами что-то было. Какой-то барьер. Не знаю… магия, может быть? И когда он попытался коснуться меня, нас обоих пронзила такая боль… — она дёрнула плечами, вспоминая эту агонию, — …что он отступил. Он… он удивился. И разозлился. Очень сильно. Она перевела дыхание, и её следующие слова заставили всех присутствующих в комнате замереть, боясь пропустить хоть звук. — И самое страшное, — сказала она уже тише, почти шёпотом, — я… я будто бы слышала его мысли. Я знаю, как это звучит, но… это было не как разговор. Они просто… появлялись в моей голове. А в самом конце, когда боль стала нестерпимой, когда я уже думала, что умру, он спросил: «Что это?» — я это так же ясно слышала, как сейчас слышу вас, хотя он не говорил вслух. Договорив, она замолчала, обессиленно откинувшись на подушки. Флимонт, который всё это время напряжённо слушал, подался вперёд и, сняв очки, принялся задумчиво протирать стёкла о край пижамной футболки. — Это был просто кошмар, Юфи, — произнёс он наконец, стараясь звучать убедительно, хотя сам он, кажется, не очень-то верил в собственные слова. — Обычный ночной кошмар, вызванный усталостью и нервным напряжением. У нас у всех иногда бывают дурные сны. А сейчас перед Рождеством, столько волнений. Да и вообще… мало ли что могло повлиять. — Флимонт, ты сам-то в это веришь? — Юфимия бросила на мужа острый, как лезвие, взгляд. — Ребёнку не может просто так присниться Сам-Знаешь-Кто, да ещё и в таких деталях! Вивиан никогда его не видела! И… мысли, Флимонт! Ты слышал, что она сказала? — А что я, по-твоему, должен сказать?! — неожиданно взорвался Флимонт, но тут же осёкся, заметив, как вздрогнула дочь. Он глубоко вздохнул, стараясь взять себя в руки, и уже гораздо спокойнее продолжил: — Я просто не хочу верить в худшее, Юфи. Я не хочу верить в то, что какая-то тварь посмела влезть в разум моей дочери, пока она спала под моей крышей. Но если это так… — он на мгновение замолчал, — …если это так, то я хочу понять, как такое возможно. И сделать так, чтобы этого никогда, никогда не повторилось. — Но зачем ему Вивиан? — Вскинул голову Джеймс — Не знаю, — честно ответил Флимонт, и его взгляд снова обратился к Вивиан, которая смотрела на него широко раскрытыми, всё ещё полными страха глазами. — Может быть, просто случайность. Может быть, он тянулся к кому-то другому, а попал в неё. А может… — он на мгновение замялся, подбирая слова, — …может быть, в ней есть что-то, что привлекло его внимание. В комнате снова повисла тишина. Флимонт устало потёр переносицу и, водрузив очки обратно на нос, поднялся со стула. Тот жалобно скрипнул, проехавшись ножками по деревянному полу. — Что ж, — произнёс он, и его голос, обычно такой бодрый и уверенный, сейчас звучал глухо и надтреснуто. — Сидеть тут всю ночь и гадать на кофейной гуще мы толку не добьёмся. Только себя накрутим ещё больше. А Вивиан нужен отдых. Юфимия бросила на мужа быстрый, полный сомнения взгляд. Её материнское сердце разрывалось между желанием остаться рядом с дочерью до самого рассвета и пониманием того, что Флимонт, как бы тяжело ему это ни давалось, был прав. — Твой отец дело говорит, милая, — мягко сказала она, поворачиваясь к Вивиан. — Тебе нужно поспать. Зелье, которое дал папа, скоро подействует в полную силу. А завтра… завтра мы все вместе, на свежую голову, подумаем, что можно сделать. Обещаю, мы не оставим это просто так. — Но, мам… — попыталась возразить Вивиан, хотя веки уже смыкались. — Никаких «но», — ласково, но твёрдо перебила её Юфимия и, наклонившись, поцеловала дочь в лоб. — Спи. Джеймс поднялся на ноги и, подойдя к кровати, легонько, почти невесомо ткнул сестру кулаком в плечо. — Спи сестрёнка. Вивиан смогла лишь благодарно кивнуть. Флимонт, обняв жену за плечи, повёл её к выходу. Уже на пороге Юфимия обернулась, бросив последний, полный тревоги взгляд на дочь, а затем перевела его на Сириуса. — Спокойной ночи, Сириус, — сказала она тихо, и в её голосе прозвучала странная смесь благодарности и какой-то затаённой печали. — Спокойной ночи, миссис Поттер, мистер Поттер, — почти одними губами ответил он, не трогаясь с места. Джеймс, потоптавшись ещё секунду у кровати и бросив на сестру последний, ободряющий взгляд, вышел следом за родителями. Сириус, отлепившись наконец от стены, медленно, словно преодолевая сопротивление воды, подошёл к её кровати. Он остановился в изножье, не решаясь подойти ближе, и его руки, висевшие вдоль тела, сами собой сжались в кулаки. — Ты как? — спросил он, и его голос, тихий и низкий, прозвучал в этой тишине неожиданно резко. — Получше? — Немного, — прошептала Вивиан, поправляя сбившееся одеяло. — Голова всё ещё гудит, но… уже не так страшно. Спасибо. Он кивнул и, помедлив, развернулся, чтобы уйти. — Сириус, — позвала она, и её голос, сорвавшийся на полуслове, заставил его замереть на месте. — Пожалуйста… не уходи. Он обернулся. В его серых самоуверенных глазах мелькнуло странное смятение смятении. — Вив, я… — начал он, но осёкся, не зная, что сказать. — Останься, — попросила она, и в её голосе прозвучала такая беззащитная, почти детская мольба, что у него внутри всё перевернулось. — Пожалуйста. Просто… побудь со мной. Боюсь, что кошмар вернётся. А когда ты рядом… мне почему-то не так страшно. — Она слабо, едва заметно улыбнулась, похлопав ладонью по краю кровати рядом с собой. — Ложись. Сириус застыл, чувствуя, как земля уходит у него из-под ног. В голове пронеслась целая буря мыслей, обрывочных и сумбурных. Лечь рядом с ней? В её постель? Это казалось чем-то запредельным, чем-то, что переходило ту самую невидимую черту, которую он сам для себя провёл. Они друзья, так ведь? Просто друзья. И друзья не должны… не должны спать в одной постели, даже если одной из них приснился кошмар. Это неправильно. Что подумают её родители, если вдруг зайдут? Что подумает Джеймс? Но она смотрела на него, такая бледная, с огромными, всё ещё влажными от слёз глазами, в которых плескался отголосок того самого ужаса, — и все его правильно и неправильно разлетелись в пыль. Он не мог оставить её, не смог бы простить себе. — Ладно, — выдохнул он, сдаваясь. — Подвинься. Она послушно отодвинулась к стене, освобождая ему место. Сириус, стараясь не думать о том, как это выглядит со стороны, забрался под одеяло и лёг на спину, уставившись в потолок. Сердце колотилось в груди так громко, что, казалось, она слышала его стук. Он лежал, прямой как палка, стараясь занимать как можно меньше места и боясь даже дышать, чтобы не коснуться её локтем или плечом. Вивиан, повернувшись на бок, придвинулась чуть ближе, но не касаясь его. Она просто чувствовала тепло, исходящее от его тела, слышала его неровное, чуть сбитое дыхание, и от этого ей становилось легче. — Спи, Звёздочка, — тихо ответил он, не поворачивая головы, и его голос прозвучал удивительно мягко. Она закрыла глаза. На этот раз темнота не напугала её. Вместо ледяного, пронизывающего ужаса она почувствовала лишь тёплое, разливающееся по телу спокойствие, и через минуту её дыхание стало ровным и глубоким. Сириус, не шевелясь, слушал его, и его собственное сердце, наконец-то, начало замедлять свой бешеный бег.***
Свет полной луны светившей в окно, приносил только больше умиротворения. Но не в доме Люпинов. В крошечной, совмещённой с кухней гостиной горела лишь одинокая, оплывшая свеча на подоконнике, и её робкий, дрожащий огонёк был единственным, что хоть как-то противостояло этому всепоглощающему, лунному серебру. Хоуп Люпин сидела за грубо сколоченным столом. На ней был надет старый, заштопанный на локтях домашний кардиган поверх простого ситцевого платья, а волосы, которые она всегда так тщательно укладывала, сейчас выбились из небрежного пучка, свисая вдоль бледных, осунувшихся щёк влажными от пота прядями. Она смотрела на дверь, тяжёлую, обитую железными полосами дверь, что вела в подвал, и в её глазах застыла самая настоящая, неприкрытая мука. Мука матери, чей ребёнок сейчас, в эту самую минуту, корчится в агонии, а она не может, не смеет даже приблизиться к нему. Лайалл Люпин стоял, прислонившись спиной к дверному косяку, скрестив руки на груди. Он не сводил глаз с жены. — Ему очень больно, Лайалл, — произнесла Хоуп, утверждая, ибо знала. Знала по тому, как дрожал пол под ногами, как глухие, утробные звуки, больше похожие на сдавленный вой раненого зверя, доносились из-под половиц, просачиваясь сквозь все заклятия и преграды, которые Лайалл, скрежеща зубами от собственного бессилия, накладывал на подвал. — С каждой минутой всё сильнее. Я чувствую это, Лайалл. Я мать. — Знаю, — глухо ответил Лайалл, не трогаясь с места. Его пальцы, крепче сжали предплечья. — Знаю, родная. Но ты не должна туда спускаться. Слышишь? Ты обещала мне. — Я дала это обещание почти десять лет назад, когда ещё не знала, что значит слышать, как твой сын разрывает себя на куски, а ты сидишь тут, как крыса в норе, и ничего не можешь сделать! — в голосе Хоуп прорезались истерические нотки, и она, не выдержав, резко поднялась со стула, опрокинув чашку, которая с глухим стуком покатилась по столу, оставляя за собой мокрый, тёмный след. — Да, я обычный человек, Лайалл! Но я — его мать! И моё место там, внизу, рядом с ним! Она сделала шаг к двери, но Лайалл, сорвавшись с места с быстротой, которой трудно было ожидать от этого усталого, сгорбленного годами и горем человека, преградил ей путь. Он схватил её за плечи, не грубо, но крепко, не давая сделать и шагу, и заставил посмотреть ему прямо в глаза. — Послушай меня, Хоуп, — произнёс он, — Ты не сможешь до него достучаться, как бы сильно ни хотела. Ты не поможешь ему своей любовью. Ты только погубишь себя. Ты понимаешь это? — Я не узнаю его, — прошептала Хоуп, глотая слёзы, и её плечи под его ладонями мелко, жалко задрожали. — Когда он… когда это случается… он перестаёт быть моим мальчиком. Я знаю, Лайалл. Я столько раз видела последствия, эти шрамы на его теле, эти бесконечные, незаживающие раны… Я знаю, что монстр внутри него не пощадит никого. Даже меня. Но я не могу просто сидеть здесь! Моё сердце сейчас разорвётся! — А моё — нет? — -отчаянно спросил Лайалл, что Хоуп замерла, словно громом поражённая. — Ты думаешь, мне легко стоять здесь и слушать, как наш сын, наша плоть и кровь, мечется в агонии, как он воет от боли, которую мы с тобой даже представить себе не можем?! Думаешь, я не мечтаю каждое полнолуние, просто провалиться сквозь землю, лишь бы не слышать этого?! Но я не могу! Потому что, во-первых, я волшебник, и я способен хоть как-то защитить наш дом и его самого. А во-вторых, — он перевёл дыхание, и его пальцы, сжимавшие плечи жены, чуть ослабили хватку, — потому что я — его отец. И моя главная обязанность сейчас — уберечь тебя. Он замолчал, тяжело дыша, как в голове Хоуп пронеслось тем, каким он был раньше, молодым, чуть сутулым, неловким волшебником, который когда-то, много лет назад, спас её от Боггарта, принявшего форму страшного мужчины. Она тогда застыла, не в силах ни закричать, ни пошевелиться, видя, как мохнатые, толщиной с палец лапы тянутся к ней. А потом раздался спокойный, чуть скучающий голос: «Ридикулус!», и чудовище, издав жалобный писк, превратилось в безобидный, катящийся по полу клубок чёрной шерсти. Из темноты к ней вышел высокий, бледный молодой человек с усталыми, но безумно добрыми глазами и спросил: «С вами всё в порядке, мисс? Вы очень вовремя закричали, я как раз шёл мимо». Он соврал, конечно. Он работал в Министерстве, в Отделе регулирования магических популяций, и в его обязанности входило отслеживать всякие магические аномалии в маггловских районах, и он почувствовал присутствие боггарта за две мили. Но ей он об этом не сказал. И сейчас, спустя столько лет, глядя в его глаза, она видела того же человека. И она поняла, что спорить дальше — бессмысленно. Она не сможет пройти. Не потому, что он сильнее, а потому, что он действительно был прав. — Хорошо, — прошептала она, сдаваясь и опуская голову ему на грудь. — Хорошо, родной. Я не пойду. Но ты… ты хотя бы проверь его. Прошу тебя. Дай ему что-нибудь, чтобы ему стало легче. — Конечно родная, сделаю, что смогу. — он мягко, но решительно отстранил её от себя и, заставив вновь опуститься на стул, заглянул ей в глаза и Лайалл, кивнув, развернулся к двери в подвал. Он ступил на скрипучую, крутую лестницу, ведущую во тьму, и холодный, пропитанный запахом земли, плесени и звериного пота воздух тут же ударил ему в ноздри. С каждым шагом вниз звуки становились всё громче и отчётливее. Сначала ему слышалось лишь тяжёлое, хриплое дыхание, перемежаемое тихим, скулящим поскуливанием. Затем раздался скрежет, когти, длинные, острые, скребли по каменному полу, высекая искры и оставляя на нём глубокие, уродливые борозды. А потом, когда он, пригнув голову, чтобы не удариться о низкую притолоку, вошёл в сам подвал, его ушей достиг звук, от которого даже у него, человека, видевшего на своём веку столько ужасов кровь застыла в жилах. Это был протяжный громкий болючий вой. Подвал был освещён лишь тусклым, синеватым светом луны от небольшого окна под самым потолком. Оборотень был огромен. Гораздо крупнее обычного волка. Его тело, покрытое жёсткой, свалявшейся серой шерстью, под которой бугрились узлы стальных мышц, казалось сотканным из ожившего кошмара. Задние лапы, неестественно вывернутые и заканчивающиеся длинными, загнутыми когтями, скребли по камню. Передние лапы, больше похожие на руки, были вытянуты вперёд, и Лайалл увидел тонкие, длинные пальцы с чёрными, словно обсидиан, когтями, которые, подрагивая, вонзались в камень. Морда, вытянутая и заострённая, была обрамлена клочковатой, вставшей дыбом шерстью, а из разверзнутой пасти, полной белых, острых как бритва клыков, на пол капала густая, пенистая слюна. — Римус, — тихо, почти шёпотом, произнёс Лайалл, не делая попыток приблизиться. Он знал: сейчас этого делать нельзя. — Сынок… Я здесь. Я рядом. Потерпи ещё немного. Скоро луна пойдёт на убыль, и всё закончится. Слышишь меня? Ты справишься. Оборотень, услышав его голос, на мгновение затих, перестав скрести когтями по полу. Его уродливая, вытянутая морда дрогнула, и из пасти вырвался звук, больше похожий на сдавленный, мучительный всхлип. Он пытался ответить, пытался признать отца, но тьма, что застилала его разум, была слишком сильна. И в следующую секунду, словно устыдившись этой мимолётной слабости, зверь внутри него снова взял верх. Оборотень взревел, дико, нечеловечески и вскочив на все четыре лапы, с невероятной, пугающей скоростью метнулся в угол, вжавшись в стену. Лайалл замер, не дыша, чувствуя, как холодный пот градом катится по спине. Оставалось только одно: стоять здесь, в этом промозглом, пропитанном болью и страхом подвале, и ждать. Ждать, пока безжалостная луна, закончив свой чудовищный ритуал, наконец-то отпустит его сына, вернув ему человеческий облик. Ждать, пока он, обессиленный, израненный, но живой, не упадёт на холодные камни, чтобы затем, с первыми лучами рождественского солнца, снова стать самим собой.***
Первый, ещё робкий и бледный луч зимнего солнца, пробившись сквозь ледяные узоры на оконном стекле, затанцевал по лицу Сириуса, заставив его поморщиться и неохотно, словно выныривая из тёмной, вязкой глубины озера, возвращаться в реальность. Сознание, всё ещё окутанное обрывками сна, какого-то смутного, тревожного, к счастью, уже забытого, не спешило проясняться. Голова была тяжёлой, и он сделал слабую, инстинктивную попытку перевернуться на другой бок, чтобы спрятаться от назойливого света, но что-то ему помешало. Что-то тёплое, лежало в кольце его рук, прижимаясь к его груди, и мерно, едва уловимо дышало. Сириус замер, боясь даже моргнуть. Осторожно, одними глазами, он скосил взгляд вниз и увидел макушку. Спутанные, тёмно-каштановые волосы, разметавшиеся по его плечу и по подушке, в которых запутался один-единственный, дрожащий в утреннем свете солнечный зайчик. Вивиан. Она спала, уткнувшись носом куда-то в изгиб его плеча, и её ладонь, с чуть обветренной кожей и следами чернил на кончиках пальцев, покоилась у него на груди. Как это случилось? Он не помнил. В его памяти сохранилась лишь смутная картинка: они лежали так, как уснули. Она, повернувшись на бок, лицом к нему, но не касаясь, и он, вытянувшийся в струнку. Должно быть, ночью, ведомая каким-то древним, неподвластным рассудку инстинктом, она сама придвинулась ближе, ища тепла и защиты, а он… он, во сне, не смог, да и не захотел ей в этом отказать. Осторожно, затаив дыхание и боясь разбудить её, он чуть крепче, самую малость, прижал её к себе, и с его губ сорвался тихий, почти беззвучный, полный какого-то горького, щемящего счастья вздох. Ему хотелось, чтобы это мгновение длилось вечно. Он закрыл глаза, пытаясь запечатлеть в памяти каждую деталь, чтобы когда это закончится, эти мысли так приятно бы грели душу. Но время, как назло, не собиралось останавливаться. Солнечный зайчик, скользнув по её волосам, переместился на лицо, и Вивиан, почувствовав это, тихо, совсем по-детски вздохнула и сладко, едва заметно потянулась, завозившись в его объятиях. Её ресницы, длинные, тёмные, чуть влажные, дрогнули, словно крылья бабочки, и она медленно, нехотя открыла глаза. В первую секунду в её взгляде не было ничего, кроме сонного непонимания. Она смотрела на него, и её губы, тронутые лёгкой, едва заметной припухлостью после сна, уже начали складываться в приветственную, чуть рассеянную улыбку. Но в следующее мгновение, когда сознание окончательно вернулось к ней и она осознала, где находится, в чьих объятиях лежит и как близко, до неприличия, даже головокружения близко, находится его лицо, эта улыбка застыла, сменившись выражением такого удивления, что Сириусу стало бы смешно, если бы не было так… страшно. Страшно от того, что сейчас она отдёрнется, как от прокажённого и это волшебное мгновение разлетится вдребезги. Её щёки, ещё хранившие бледность после ночного кошмара, в считанные доли секунды залила такая густая краска, что, казалось, ещё немного и от них пойдёт пар. Глаза, которые она тут же широко, до комичного раскрыла, метнулись вниз, к его рукам, всё ещё сжимавшим её в кольце, а потом снова вверх, к его лицу. — Ой, — выдохнула она одними губами. — Доброе утро… Он отпрянул так стремительно, что едва не свалился с кровати, запутавшись в одеяле, а в глазах всплывало почти детское смущение. — Доброе утро… — начал он. Я… это… — он попытался что-то сказать, но слова, как назло, застревали где-то на полпути. Он сел на кровати, одной рукой взъерошивая и без того всклокоченные волосы, а другой судорожно пытаясь натянуть на себя край одеяла, словно это могло хоть как-то исправить ситуацию. — Прости, я не… Это как-то само… Я вообще не… Вивиан, которая в этот момент тоже резко села на кровати и теперь прижимала подушку к груди. Ей бы рассердиться, наверное. Или возмутиться. Или хотя бы сделать вид, что она оскорблена, такой вольностью друга. Но вместо этого, глядя на его совершенно растерянное, пылающее лицо, вдруг хихикнула. Сначала тихо, прикрывая рот ладонью, потом громче, и через мгновение уже смеялась в голос, не в силах остановиться. — Да ладно уж, — ответила Вивиан, отсмеявшись и вытирая мокрые от слёз глаза кончиком одеяла. В её голосе, — Сама попросила тебя остаться. Так что… сама виновата. Они замолчали, глядя друг на друга так неловко и главное, даже не знали, что ещё сказать друг другу по этому поводу, ну как малые дети. От Сириуса же вообще такого наверное никто не ожидал. Видя его только в привычном настрое можно было бы подумать, что подобная ситуация уж точно не заставила его краснеть, как мальчонку, но с ней, словно бес попутал. — Пойдём, — наконец нарушил молчание Сириус. — А то все уже проснулись наверное. — Да, идём, — кивнула Вивиан, отбрасывая подушку в сторону и спуская ноги на холодный пол. — Только… давай, наверное, спустимся по отдельности? Чтобы без лишних вопросов. А то Джеймс, если увидит нас вместе, опять начнёт… — О, Мерлин, точно, — Сириус закатил глаза. — Ладно, ты иди первая. Я следом. Она быстро, стараясь не шуметь, натянула поверх ночнушки тёплый, вязаный кардиган, висевший на спинке стула, и, бросив в зеркало короткий, критический взгляд на своё всё ещё пылающее лицо, на небрежно рассыпавшиеся по плечам волосы, выскользнула за дверь. Сириус, подождав пару минут и приведя себя в относительный порядок, последовал её примеру. В столовой, уютно освещённой мягким, золотистым светом свечей, уже царило то особое, неторопливое утреннее оживление, какое всегда сопровождало рождественские каникулы в доме Поттеров. Стабби, который, судя по его довольному, разрумянившемуся лицу, поднялся задолго до рассвета, уже суетился вокруг стола, подливая в чашки горячий, душистый чай и поправляя приборы. Флимонт сидел на своём обычном месте, во главе стола, задумчиво глядя на первую страницу «Ежедневного пророка», которую он, впрочем, кажется, даже не читал. Его брови были чуть нахмурены, а пальцы рассеянно постукивали по столу, выдавая глубокую, затаённую тревогу, которая, несмотря на утреннее затишье, всё ещё не отпустила его. Юфимия, сидевшая напротив, была тиха и задумчива, и её тёплые, карие глаза то и дело обращались к двери, ожидая появления детей. Джеймс уже сидел за столом, но, в отличие от родителей, его тревога выражалась иначе. Он не мог усидеть на месте: вертелся, крутил в руках вилку, пододвигал к себе то сахарницу, то маслёнку, но не притрагивался ни к чему. При виде сестры, спускавшейся по лестнице, он тут же подскочил на месте, и его лицо, до этого напряжённое и хмурое, осветилось облегчением. — Вив! — выкрикнул он, забыв о всяких правилах приличия. — Ты как? Выспалась? Слушай, ты прости, если вчера напугали, когда ворвались, я… — Джеймс, — мягко перебила его Вивиан, подходя к столу и кладя руку ему на плечо, — всё в порядке. Правда. Это ты меня прости. Я вас всех до смерти перепугала. — Она обвела взглядом родителей, чьи лица, при её появлении, разгладились. — Мы просто рады, что ты в порядке, солнышко, — сказала Юфимия, протягивая дочери руку и легонько пожимая её пальцы. — Садись, поешь. Тебе нужно восстановить силы. Через минуту в столовую, стараясь ступать как можно тише и незаметнее, вошёл Сириус. Его появление, впрочем, не осталось незамеченным: Флимонт, поверх своих очков, бросил на него короткий, но цепкий, внимательный взгляд, а Юфимия приветливо улыбнулась, кивнув ему на свободный стул рядом с Джеймсом. Сириус, пробормотав что-то похожее на «доброе утро, сэр, мэм», поспешно сел, стараясь не встречаться взглядом с Вивиан. Та, в свою очередь, сделала вид, что её чрезвычайно заинтересовала вазочка с клубничным джемом. Завтрак проходил в той особенной, неторопливой манере, какая свойственна лишь долгим праздничным утрам, когда не нужно никуда спешить, когда можно подолгу сидеть за столом, прихлёбывая горячий, душистый чай из больших, расписанных анютиными глазками чашек и ведя те самые тихие, полные нежности и недосказанности беседы, которые потом вспоминаются всю жизнь. Юфимия, чьё лицо наконец-то обрело прежние, спокойные и мягкие черты, рассказывала о том, какой чудесный пирог с патокой и орехами пекан испёк вчера Стабби, и о том, что в оранжерее, несмотря на мороз, распустилась одна очень редкая, привезённая Флимонтом откуда-то из-за границы, ночная фиалка. Флимонт, который, казалось, нарочно отложил газету, в сторону, чтобы не нарушать этого хрупкого, семейного покоя, поддакивал жене, вставляя шутливые замечания. Джеймс, уплетая уже третью булочку и щедро намазывая её маслом, которое таяло и стекало по его пальцам, в красках расписывал, как они с Сириусом планируют опробовать новую тактику на школьном квиддичном поле, когда вернутся в Хогвартс, и как он надеется, что в этом году им удастся надрать задницу Слизерину ещё более унизительным способом, чем в прошлом. Сириус, который понемногу начал оттаивать после своего утреннего конфуза, уже не выглядел таким скованным; он, лениво улыбаясь, вставлял в рассказ Джеймса колкие, но незлые комментарии, отчего тот лишь фыркал. Вивиан же сидела чуть поодаль, обхватив ладонями горячую чашку с чаем, и, улыбаясь, слушала эту привычную перепалку. Она была так рада быть дома, так рада видеть родителей и брата, что ночной кошмар, всё ещё живущий где-то глубоко-глубоко в подсознании, казался теперь чем-то далёким и нереальным. Когда с завтраком было покончено, и Стабби, ловко орудуя магией и своими пальцами, убрал со стола грязную посуду, в столовой наступил тот самый, долгожданный и волнительный момент, которого все ждали. Первым, не выдержав этой торжественной паузы, со своего места сорвался Джеймс. Он, чуть не опрокинув стул, метнулся к огромной, сверкающей мишурой и стеклянными шарами ёлке, под которой уже с раннего утра, источая аромат хвои и волшебства, высилась целая гора свёртков, перевязанных серебряными и золотыми лентами. Покопавшись в этом многообразии с ловкостью он извлёк на свет два аккуратных, прямоугольных свёртка: один, обёрнутый в плотную, тёмно-зелёную бумагу, и второй, поменьше, перевязанный тонкой, алой ленточкой. Подхватив ещё одну, плоскую и довольно увесистую коробку, он, сияя, как начищенный галеон, развернулся к родителям. — Мам, пап! — воскликнул он, подходя к ним и чуть запинаясь от волнения, что с ним случалось крайне редко. — Это вам. С Рождеством! Флимонт, оторвавшись от созерцания огня в камине и поправив на носу очки, принял у сына свёрток с напускной, шутливой важностью, но Вивиан заметила, как дрогнули его пальцы. Он развернул бумагу, и его лицо, до этого хранившее выражение сдержанной, чуть усталой задумчивости, расплылось в широченной, почти детской улыбке. В свёртке оказался большой, в кожаном переплёте, альбом с маггловскими фотографиями старинных, ещё викторианской эпохи, автомобилей, о котором он как-то вскользь упомянул за ужином ещё летом, и набор каких-то невероятно редких, судя по его восхищённому возгласу, гаечных ключей, произведённых, по словам Джеймса, в Америке и привезённых оттуда каким-то знакомым магглорождённого приятеля. — Джеймс, мой мальчик! — воскликнул Флимонт, вставая со своего места и заключая сына в крепкие, медвежьи объятия. — Это просто… это невероятно! Ты даже не представляешь, как давно я мечтал именно об этой модели ключа! И где ты только раздобыл эти фотографии?! — Ну, пап, у меня свои источники, — горделиво ответил Джеймс, расправляя плечи. — Ты же знаешь, для Поттера нет ничего невозможного. Юфимия, тем временем, с присущей ей нежной, трепетной осторожностью разворачивала свой подарок. Развернув тонкую, почти невесомую бумагу, она тихо ахнула и прижала ладонь к губам. Внутри лежала та самая книга, которую Вивиан и Сириус с таким трудом отыскали в Хогсмиде, «Забытые настои и противоядия Северной Европы», и рядом с ней, на отдельной, обтянутой чёрным бархатом подставке, покоился маленький, изящный флакон из тёмного, почти чёрного стекла, в котором, переливаясь в свете свечей, плескалась какая-то серебристая, словно лунный свет, жидкость. — Дети мои… — прошептала она, переводя взгляд с книги на флакон и обратно, и в её глазах, тёплых и лучистых, заблестели слёзы. — Это ведь… это ведь тот самый редкий настой лунной росы, о котором я читала ещё в юности? Где вы его взяли? — Это всё Вивиан, мам, — с гордостью произнёс Джеймс, кивая на сестру. Вивиан, смущённо улыбнувшись, подошла к матери и, обняв её за плечи, прошептала: — С Рождеством, мамочка. Мы знали, что тебе понравится. Юфимия, не в силах больше сдерживать эмоции, прижала дочь к себе и поцеловала её в макушку. — Вы у меня самые лучшие, — тихо, почти шёпотом, произнесла она, и в этот момент Вивиан почувствовала себя самой счастливой девушкой на свете. Следом настал черёд родителей одаривать детей. Флимонт, с загадочной улыбкой покопавшись в недрах своего старого, портфеля, извлёк оттуда очень старый футляр и протянул его сыну, передав его ему в руки. Джеймс с любопытством, нетерпеливо щёлкнул замком футляра и замер, раскрыв рот. Внутри, на бархатной подушечке, лежали старинные, слегка потемневшие от времени, но всё ещё удивительно красивые наручные часы на кожаном ремешке. Циферблат их был испещрён какими-то непонятными, выгравированными рунами, а вместо цифр по кругу шли крошечные, переливающиеся звёзды. — Это часы моего отца, Джеймс, — тихо пояснил Флимонт, и в его глазах, устремлённых на этот старинный предмет, промелькнула тень далёких, светлых воспоминаний. — Твоего деда, Генри. Носи их. Они должны быть у настоящего Поттера. Джеймс, совершенно неожиданно для всех, замолчал. Он бережно взял часы в руки и, застегнув ремешок на запястье, сжал кулак. — Спасибо, пап, — тихо, без своих обычных шуток и бравады, произнёс он. — Это… это очень много для меня значит. Вивиан же, открыв свой подарок, ахнула. В небольшой, обитой изнутри мягким, голубым шёлком коробочке, лежали серьги. Те самые, которые она однажды, мельком, увидела в витрине ювелирной лавки в Косом Переулке ещё летом, но тогда, застеснявшись, не решилась даже попросить родителей купить их. Это были крошечные, изящные звёздочки, выкованные из какого-то старого, потемневшего от времени, но от того не менее прекрасного серебра, с мерцающими в самом центре, там, где сходились все пять лучиков, крошечными камушками удивительного, дымчато-голубого цвета. Точь-в-точь как тот кулон, который она видела в Хогсмиде. Она подняла на родителей полный изумления и благодарности взгляд, а потом, не сдержавшись, бросилась к ним с объятиями. — Мамочка… папочка… — прошептала она, чувствуя, как слёзы счастья начинают жечь глаза. — Они… они такие красивые! Откуда вы… — У твоей мамы, знаешь ли, тоже есть свои секреты, — подмигнул Флимонт, и его лицо, освещённое тёплым светом камина, лучилось такой любовью и нежностью, что у Вивиан перехватило дыхание. — И мы всегда знаем, о чём мечтает наша маленькая принцесса. Правда, Юфи? Юфимия, сияя улыбкой, лишь молча кивнула и помогла дочери надеть серьги. Они были просто великолепны. Вивиан, бросив быстрый взгляд в зеркало, висевшее над каминной полкой, увидела, как маленькие серебряные звёздочки, покачиваясь в такт её движениям, мерцают и переливаются в свете свечей, словно настоящие. Она поймала на себе взгляд Сириуса, который смотрел на неё с каким-то странным, застывшим выражением, и тут же, смутившись, опустила глаза. — А теперь — моя очередь! — громогласно объявил Джеймс, после того, как первая волна восторга от родительских подарков немного схлынула. Он подскочил к ёлке и, выудив из кучи подарков, два свёртка обёрнутых в красно-золотую, гриффиндорскую бумагу, сунул один из них сестре, а второй — Сириусу. Сириус, недоверчиво хмыкнув, взвесил свёрток на ладони. Он, в отличие от Джеймса, не был любителем шумных, суетливых распаковываний и потому действовал неторопливо, почти лениво, хотя кончики пальцев, распутывавших золотой шнурок, слегка подрагивали. Вивиан, украдкой наблюдавшая за ним, заметила это и почувствовала, как её губы сами собой растягиваются в улыбке. Наконец, справившись с упаковкой, он откинул крышку небольшой, обтянутой чёрным бархатом коробочки. — Это… — начал Сириус. — Где ты его взял, Поттер? — В одном очень старом антикварном магазинчике в Хогсмиде, — ответил Джеймс, расправляя плечи с гордостью, которую даже не пытался скрыть. Сириус медленно, не дыша, вынул перстень из коробочки и, чуть поколебавшись, надел его на безымянный палец правой руки. Печатка села так идеально, будто её делали именно для него. Он сжал кулак, и серебро, нагревшись от его кожи, тускло блеснуло. — Охринеть Джеймс… — Сириус поднял глаза на друга, и на его губах заиграла дерзкая дерзкая улыбка. — Спасибо большое, правда. — То-то же, — Джеймс, явно довольный произведённым эффектом, хлопнул его по плечу и повернулся к сестре. — Ну теперь ты сестрёнка! Вивиан с преувеличенной, шутливой осторожностью принялась открывать подарок и, судя по тому, как Джеймс нетерпеливо переминался с ноги на ногу, должен был ей понравиться. Развернув бумагу, она издала тихий, полный неподдельного изумления вздох. В её руках лежал небольшой красный маггловский плеер с парой белых наушников. Она перевернула его в руках, и на неё нахлынули воспоминания — как невзначай, обмолвилась, что хотела бы иметь такую штуковину, чтобы слушать музыку, когда хочется и можно было-бы спрятать от преподавателей в школе. — Джеймс, — прошептала она, всё ещё не в силах поверить. — Это… — На него уже даже записаны песни! — гордо объявил Джеймс, не в силах больше сдерживаться. — Я тут познакомился с одним когтевранцем с нашего курса, ну, знаешь, Дэвисом, у которого папа — радиоинженер? Так вот, он мне всё объяснил. И про батарейки, и про то, как загружать музыку. Он, конечно, содрал с меня три галлеона за помощь, но оно того стоило! Вивиан, слушая его сбивчивые объяснения прижала плеер к груди и, подавшись вперёд, крепко обняла брата. — Спасибо, Джеймс. Это просто невероятно, — прошептала она, уткнувшись носом в его плечо и чувствуя, как его руки, смыкаются вокруг неё в ответном объятии. — Да ладно тебе, — буркнул он, явно смущённый такой бурной реакцией, но от того не менее довольный. — Ты же знаешь, я для тебя всё что угодно. Следом настал черёд подарков от друзей, которые так-же ожидали под ёлкой. От Питера им достались небольшие коробки со сладостями, а также трогательные, написанные неровным почерком открытки с пожеланиями «самого лучшего Рождества». Джеймс, выудив из своей коробки одну особенно крупную шоколадную лягушку, тут же попытался кинуть её в Сириуса, отчего тот, ловко увернувшись, запустил в ответ горстью драже «Берти Боттс», и за столом на мгновение воцарился весёлый, шутливый хаос, прерванный лишь предупреждающим взглядом Юфимии. От Римуса, который, судя по приписке в открытке, «очень извиняется, что не может быть с ними, но обещает наверстать, когда они вернутся», пришёл небольшой, но невероятно ценный дар. Для Джеймса это был новый каподастер и набор запасных струн для гитары. А для Сириуса новый выпуск какого-то маггловского комикса, на который Блэк подсел в последнее время. Джеймс издал такой восторженный вопль, что, казалось, задрожали стёкла в окнах. Для Вивиан подруги собрали целую посылку. От Мэри флакончик с безумно вкусно пахнущими цветочными духами. На секунду на душе настала весна, от лёгкого сладенького аромата. От Марлин — набор ярких, блестящих заколок и невероятно стойкий, пахнущий вишней блеск для губ, А от Лили, которая, как всегда, была самой практичной и заботливой, — большой, красиво переплетённый ежедневник, на первой странице которого изящным, летящим почерком было выведено: «Для планов, идей и самых смелых мечтаний. С Рождеством, дорогая!» — и рядом, в маленьком бархатном мешочке, новенькое, блестящее перо, которое никогда не царапало пергамент. Вивиан, перебирая эти дары и перечитывая открытки, чувствовала, как её сердце переполняется такой благодарностью, что, казалось, ещё немного — и оно просто не выдержит. Она была так счастлива, так бесконечно, безмерно счастлива, что даже ночной кошмар, который ещё сегодня на рассвете казался ей предвестником чего-то ужасного, сейчас, в этом кругу смеха, света и родных лиц, окончательно растаял, уступив место чистому, незамутнённому рождественскому чуду. И вот, когда под ёлкой почти не осталось свёртков, а воздух в столовой стал густым от тепла, ароматов и смеха, Сириус, который до этого момента всё ещё сидел в окружении подарков друзей вместе с Джеймсом медленно, словно собираясь с духом, поднялся со своего места. Он подошёл к Вивиан, и на его губах, когда она подняла на него удивлённый взгляд, играла полуулыбка, которая всегда предвещала нечто совершенно неожиданное. В руке он держал крошечную, обёрнутую в простую, серую бумагу коробочку, перевязанную тонкой, серебряной ленточкой, которая, казалось, была сорвана с какой-то старой, ненужной упаковки. — Это тебе, Звёздочка, — тихо, так, чтобы слышала только она и, может быть, ещё Юфимия, которая как раз в этот момент делала вид, что поправляет салфетку, произнёс он. — С Рождеством. Вивиан, чувствуя, как её пальцы вдруг стали ватными, непослушными, приняла коробочку и осторожно, словно боясь сломать, развязала ленту. Откинула крышку. На её ладони, мерцая в мягком, золотистом свете свечей, лежал кулон. Та самая крошечная, изящная серебряная звёздочка, которую она тогда, в заснеженном Хогсмиде, в полумраке старой ювелирной лавки, так и не решилась купить. Лучики её, тускло сияли, а в самом центре, в окружении пяти лучиков, мерцал крошечный камушек удивительного, дымчато-голубого цвета, напоминавший ей его глаза. Точь-в-точь как тот, из её мечты, которую она даже себе боялась озвучить. Точь-в-точь как те серьги, которые только что подарили ей родители, и которые сейчас так красиво поблёскивали в её ушах. Она подняла на Сириуса свои ореховые глазки. — Ты… когда ты успел его купить? — тихо спросила она. — Да в тот же день, когда все уже по спальням разошлись. Еле-еле к закрытию успел. Ты так смотрела на него. — Сириус увереннее и шире заулыбался. Его пальцы коснулись её шеи, и от этого лёгкого, почти невесомого прикосновения по всему её телу пробежала тёплая, искрящаяся волна. Замочек с тихим, едва слышным щелчком застегнулся, и серебряная звёздочка легла ей точно в ямочку между ключицами. Она развернулась к нему, и на её лице засияла такая счастливая, сияющая улыбка. — Ну а теперь моя очередь, — сказала она, смахивая с ресниц пылинку и кивая на последний, довольно большой и явно тяжёлый свёрток, который всё это время, как она надеялась, оставался незамеченным за ворохом других упаковок. — Это тебе. С Рождеством, Сириус. Это была черная кожаная куртка. Ровные, швы, тяжёлая, блестящая молния и ряд металлических, чуть поцарапанных заклёпок на воротнике. В точности такая, какую он однажды мельком увидел в маггловском журнале, который стащил у Джеймса. — Просто запомнила, о чём мечтал один мой знакомый нахал. Примерь. — улыбнулась она с искорками нетерпения в глазах. Он медленно надел куртку. Она села идеально — по плечам, по рукавам, по длине спины, — обтянув его широкие, накачанные квиддичем плечи и чуть скрадывая ту юношескую, угловатую худобу, которая так часто заставляла его сутулиться. В этой куртке он выглядел… иначе. Старше. Более собранно. Джеймс, наблюдавший за этой сценой с открытым ртом, забыв о своей наполовину разобранной коробке с драже, присвистнул. Флимонт, поверх своих очков, одобрительно ухмыльнулся в усы. А Юфимия, встретившись на мгновение взглядом с дочерью, улыбнулась ей тихой, понимающей, совсем чуть-чуть грустной, но бесконечно тёплой улыбкой. Сириус же, разгладив лацканы и засунув руки в карманы, которые, по счастливой случайности, оказались именно там, где нужно, нашёл в себе силы сказать только: — Спасибо, Виви, никогда теперь не сниму её. — улыбка у него была прям до ушей и во все тридцать два зуба. Юфимия, всё это время наблюдавшая за ними со своего места, чуть склонила голову набок. Её губы, тронутые лёгкой, едва заметной улыбкой, беззвучно шевельнулись. Вивиан, которая как раз в этот момент, не в силах сдержать переполнявшей её радости, обернулась к матери, чтобы поймать её взгляд и безмолвно разделить с ней это мгновение, вдруг услышала её голос. Он прозвучал не в ушах, а возник где-то в голове. «Моя маленькая девочка… Какая же ты умница…» — Мам, — Вивиан, не задумываясь, ответила вслух, и её собственный голос, прозвучавший в повисшей вдруг тишине, показался ей неожиданно громким. — Ну что ты такое говоришь… Улыбка на лице Юфимии застыла. А затем медленно, словно её стирали невидимым ластиком, исчезла, сменившись выражением странного, почти пугающего недоумения. Её брови, тонкие и изящные, чуть сдвинулись к переносице, а рука, до этого безмятежно лежавшая на скатерти, дрогнула и сжалась в кулак. Флимонт, который в этот момент как раз наливал себе в чашку остатки чая, замер с чайником в воздухе, и тонкая струйка пара, подрагивая, застыла в неподвижности. Джеймс, не успевший донести до рта шоколадную лягушку, так и остался сидеть с открытым ртом. Сириус, стоявший рядом с Вивиан и всё ещё оглаживавший лацкан своей новой, восхитительно пахнущей кожей куртки, перевёл на неё быстрый, острый, как лезвие, взгляд. — Вивиан, — произнесла Юфимия, и её голос, обычно такой мягкий и мелодичный, прозвучал непривычно напряжённо, словно она с трудом подбирала слова, которые могли бы описать нечто, не укладывающееся в рамки обыденности. — Родная… я ничего не говорила. В столовой повисла такая тишина, что стало слышно, как в камине, за толстой чугунной решёткой, тихо, жалобно осыпается прогоревшее полено, взметнув в воздух сноп багровых, умирающих искр. Вивиан перевела взгляд с матери на отца, потом на Джеймса, потом на Сириуса. — Как это… не говорила? — спросила она, и её собственный голос показался ей чужим, донёсшимся откуда-то издалека. — Я же слышала, мам. Ты сказала, про то что я умница… Юфимия, которая до этого момента так же неподвижно сидела на своём стуле, медленно, словно во сне, покачала головой. — Я действительно подумала об этом, — прошептала она, и её пальцы, лежавшие на скатерти, мелко, едва заметно задрожали. — Но я ничего не произносила вслух, Вивиан. Клянусь тебе Мерлином. — Но тогда как… — Начала было Вивиан, но её голос прервался, сорвавшись на полуслове. Она стояла посреди столовой, прижимая ладонь к груди. Воспоминание о ночном кошмаре, о том, как она слышала мысли Лорда Волан-де-Морта, ворвалось в её сознание с такой силой, что ей пришлось опереться рукой о край стола. — Это как… как во сне. Когда он… тоже не говорил. А я слышала. Флимонт, который всё это время сидел, словно окаменев, с такой силой сжал в кулаке несчастную чайную ложку, что та жалобно звякнула и погнулась. Он медленно, словно каждое движение давалось ему с невероятным трудом, снял очки и принялся протирать их о край скатерти, хотя стёкла были идеально чисты. — Юфи, — глухо произнёс он. — Это не просто совпадение. Ты же понимаешь это. — Понимаю, — ответила Юфимия, и её рука сама собой потянулась к мужу, найдя его ладонь и крепко сжав её. — О, Мерлин… Флимонт, ты думаешь, что это… — Я думаю, — перебил он её, тяжело, со свистом выдохнув, — Что она действительно могла услышать твои мысли. Джеймс сидел, застыв с таким выражением лица, будто его только что огрели по голове бладжером, медленно поднялся со своего места. Его глаза расширились а явном непонимании, судорожно метались от сестры к родителям и обратно. — Погодите, — сказал он. — Погодите, погодите. Вы хотите сказать, что Вив — легилимент? Что она может читать чужие мысли? Вот так просто, взяла и услышала, о чём подумала мама? Флимонт, наконец, прервал своё молчание. Он посмотрел на Вивиан, с такой грустью, не зная, как преподнести свои слова, явно боясь напугать дочь. — Я должен рассказать вам кое-что, — произнёс он. — — Мне следовало сделать это давно, много лет назад, но я… я всё откладывал. Надеялся, что пронесёт. Что этот дар обойдёт вас стороной, как он обошёл меня. Но теперь, после того, что случилось сегодня… после того, что рассказала нам Вивиан о своём сне… я больше не имею права молчать. Он замолчал, собираясь с мыслями, и Юфимия, которая всё это время сидела рядом с ним, не произнося ни слова, тихо, почти незаметно коснулась его руки, лежавшей на столе, и её пальцы, легонько сжали его запястье и Флимонт, бросив на жену короткий, полный благодарности взгляд, чуть заметно кивнул и продолжил. — О вашей бабушке. Вивиан вздрогнула и невольно переглянулась с Джеймсом, который сидел, подавшись вперёд, вцепившись пальцами в край стола и сверля отца напряжённым, требовательным взглядом, в котором читалось одно-единственное, отчаянное желание понять, что же такое происходит с его любимой сестрой, и как им всем теперь с этим жить. Сириус, стоявший чуть поодаль, у каминной полки, на которую он машинально опёрся рукой, был бледен и молчалив — Ваша бабушка, Изабель Поттер, — снова заговорил Флимонт, дрожащим голосом, когда произнёс имя матери с такой теплотой, но щемящей сердце тоской, что даже двойняшки, которые никогда не видел свою бабушку по отцовской линии, кроме как на фото, почувствовали, как к горлу подкатывает ком. — Урождённая Пьюси. Но в семье, да и среди близких друзей, её всегда звали просто Иза. Она была… удивительной женщиной. Очень красивой, умной, весёлой, но главное было то, что Иза Поттер, как и её кузина, обладала редким, почти невероятным магическим даром. Даром, который, как я надеялся, не передался ни вам, ни мне. Она была прирождённым легилиментом. Вивиан стояла, словно громом поражённая, и слова отца, казалось, не сразу доходили до её сознания, застревая где-то на полпути, как мухи в густом, липком сиропе. Легилименция. Это слово было ей знакомо, конечно. Она читала о ней в учебниках по Защите от Тёмных Искусств, слышала краем уха о том, что это сложнейшее магическое искусство, требующее невероятной концентрации или врождённого таланта. Но никогда, никогда в жизни она даже предположить не могла, что этот талант может иметь к ней хоть какое-то отношение. — Именно так, принцесса, — кивнул Флимонт, глядя на дочь с бесконечной, всепоглощающей нежностью, смешанной с глубочайшей тревогой, которая, казалось, состарила его на добрый десяток лет за эти несколько минут. — Твоя бабушка Иза могла слышать мысли других людей так же ясно, как мы с тобой слышим сейчас друг друга. Она была двоюродной сестрой Порпентины и Куинни Голдштейн, — продолжал он, и его голос, по мере того как он погружался в воспоминания, становился всё более ровным и уверенным. Вивиан судорожно перебирала в голове крупицы информации, которую когда-то слышала о семье Голдштейн. Эта фамилия была не столь громким и скандальным в Британии, но она знала, что было связано, с событиями, произошедшими по ту сторону Атлантического океана много лет назад. — Порпентина, или просто Тина, была грозной и решительной женщиной, она сделала блестящую карьеру в американском Магическом Конгрессе, стала одной из лучших мракоборцев своего времени. И она, кстати, вышла замуж за весьма известного человека, Ньюта Саламандера, автора того самого учебника по Уходу за Магическими Существами, по которому вы занимаетесь в Хогвартсе. Но Куинни… Куинни, младшая сестра Тины, была совсем другой. Она была нежной, мечтательной, удивительно красивой. И у неё был тот же самый дар, что и у моей матери. Дар читать мысли и чувства других людей. Но она пошла ещё дальше. Она не просто слышала их, она умела проецировать свои собственные мысли в чужое сознание, создавая там иллюзии, успокаивая или, наоборот, предупреждая об опасности. У неё был удивительный, чистый дар, и она никогда не использовала его во зло. К сожалению, её судьба сложилась… непросто. Её дар, её любовь к магглу, в конце концов, привели её к трагическому выбору, о котором я не хотел бы сейчас рассказывать, ибо в итоге всё закончилось хорошо, но… — Но почему, пап? — вдруг перебил отца, подав голос Джеймс. — Почему ты нам никогда не рассказывал о бабушке? Почему мы ничего не знали об этом даре? Почему ты надеялся, что он обойдёт нас стороной? Ну типо… — Это ни хрена ж себе, — выдохнул он, запуская пятерню в свои и без того всклокоченные волосы и взъерошивая их ещё сильнее. — Моя сестра — легилимент! Читает мысли! По-моему это круто! — Джеймс, — мягко, с лёгким укором произнесла Юфимия — Потому что, сынок, — тихо, но твёрдо произнёс Флимонт, — Я видел, как она уставала от этого постоянного, нестихающего шума в голове, от которого невозможно было спрятаться ни за какими стенами и никакими заглушающими чарами, потому что в отличии от Куинни не могла это контролировать. И я боялся… что этот же самый шум однажды начнёт терзать и вас. — Значит, — прошептала Вивиан. — значит, это правда? Значит, я… я легилимент? И этот кошмар… это был не просто сон? Сам-Знаешь-Кто действительно был в моей голове? — Я не знаю, принцесса, — честно ответил Флимонт, пожав плечами. — Я не могу тебе этого сказать наверняка. Это могло быть просто совпадением, диким, невероятным совпадением. Он поднялся со своего стула — медленно, пошатываясь обойдя стол, приблизился к дочери. Его руки легли ей на плечи, заставляя поднять голову и посмотреть ему в глаза. — Послушай меня, Вивиан, — произнёс он тихо, Мы защитим тебя. Мы научим тебя контролировать этот дар. Я пока не знаю как и к кому обратится за помощью, но… мы сделаем это, обещаю. Вивиан, слушая его, медленно, неуверенно кивнула. Она не знала, верит ли она ему до конца. Слишком уж свеж был ужас, пережитый во сне, слишком уж сильно дрожали сейчас её руки. — Вот и славно, — выдохнул Флимонт. — А теперь, — он обвёл взглядом всех собравшихся, и его взгляд, чуть задержавшись на бледном, лице Сириуса. — давайте-ка успокоимся и продолжим наш праздник. Стабби! Домовой эльф, вздрогнув от неожиданности, выронил салфетку. — Д-да, хозяин Флимонт, сэр?! — Будь добр, принеси из моего кабинета графинчик огневиски. И бокалы. Для меня и для миссис Поттер. А молодым людям, — он бросил быстрый взгляд на Джеймса, Вивиан и Сириуса, — налей ещё чаю. — Сию секунду, хозяин! — пискнул Стабби и с тихим хлопком исчез.***
В те же самые часы, за много миль от залитой ярким, холодным солнцем Годриковой Впадины, над унылым, продуваемым всеми ветрами пустошным краем, бледные и негреющие лучи, пробившись сквозь густую пелену облаков, заглянули в окошки. Лайалл Люпин, который всю эту ночь простоял на страже у входа в подвал, сжимая в пальцах волшебную палочку и вслушиваясь в доносившиеся снизу леденящие душу звуки, первым спустился вниз, едва первые лучи солнца коснулись окна тронутого инеем и звериный рык, наконец, сменился тишиной, а затем тихим стоном. Сердце забилось часто-часто, сбивчиво, когда он увидел то, во что превратился этой ночью его единственный, горячо любимый сын. Римус лежал на полу. Он был совершенно наг, и каждый дюйм его бледного, почти прозрачного в этом тусклом свете тела был покрыт бесчисленными, уродливыми ссадинами, глубокими, рваными царапинами и огромными, уже начавшими наливаться багровым и фиолетовым синяками. Острые, ещё не до конца втянувшиеся в ложе когти, оставлявшие на камне глубокие, борозды, были сломаны и залиты кровью. Он лежал, свернувшись в дрожащий комок, подтянув колени к груди и обхватив голову руками. Из его горла вырывались тихие, сдавленные стоны, больше похожие на всхлипы раненого зверя, а всё его тело сотрясала крупная, неконтролируемая дрожь, от которой зубы выбивали мелкую, противную дробь, а мышцы сводило болезненными судорогами, заставляя его корчиться и извиваться на холодных камнях. — Римус… — выдохнул Лайалл. — Сынок… Сейчас, сейчас, потерпи, родной… Он упал на колени рядом с сыном, не обращая внимания на то, как холодная, липкая кровь тут же пропитала ткань его брюк и принялись ощупывать его, проверяя, нет ли где переломов или особо опасных, глубоких ран. — Хоуп! — крикнул он, чуть повернув голову к лестнице. — Хоуп, быстро! Неси мою старую мантию и зелья! Те, что в синем шкафчике, с красными пробками! И… — он на мгновение запнулся, прижимая трясущимися пальцами особенно глубокую, всё ещё сочащуюся тёмной кровью рану на плече сына, — …и бренди! В следующую секунду сверху послышался торопливый, какой-то суматошный топот, и по крутой, скрипучей лестнице, едва не спотыкаясь и придерживая подол своего платья, в подвал спустилась Хоуп. Она была бледна, как сама смерть, её глаза, воспалённые и покрасневшие от пролитых за эту ночь слёз, лихорадочно блестели, а руки, в которых она сжимала несколько пузатых флаконов, мелко, испуганно дрожали. Увидев сына, распростёртого на окровавленных камнях, она издала тихий, сдавленный крик и, прижав ладонь ко рту, бросилась к нему, упав на колени с другой стороны. — Римус, мальчик мой… — прошептала она. — Что же это такое… Что же ты с собой делаешь… — Тише, родная, не сейчас, — твёрдо, с напускным, но таким необходимым сейчас спокойствием произнёс Лайалл, забирая из её рук флаконы и быстро отбирая нужные. — Вот, держи, — он сунул ей в руки небольшой флакон с мутноватой, желтоватой жидкостью и чистую тряпку, которую предусмотрительно прихватил с собой, — обработай раны на ногах. Осторожно, там, кажется, глубокие порезы. А я займусь плечом. Она работала сосредоточенно, лишь изредка, когда её пальцы касались особенно глубокой раны, с её губ срывался тихий, сочувственный вздох. Римус, который в эти минуты агонии и слабости словно провалился в какое-то серое, вязкое беспамятство, иногда всхлипывал, сжимался, пытался отдёрнуть ногу или руку, но даже в том, как он подчинялся, чувствовалось полное изнеможение. — Плечо… кажется, обошлось без перелома. — сквозь зубы произнёс Лайалл, закончив накладывать на самую страшную рану, из которой всё ещё сочилась кровь, плотную, пропитанную каким-то едко пахнущим зельем повязку. — Но вывих сильный. Придётся вправлять. Хоуп, дай ему глоток бренди. Прямо из горлышка. И придержи его за голову. Хоуп, кивнув, осторожно, словно младенца, приподняла голову сына с холодного камня и поднесла к его пересохшим, потрескавшимся, словно после долгой жажды, губам горлышко пузатой бутылки. Римус, почувствовав запах алкоголя, инстинктивно дёрнулся, но она мягко, но настойчиво прошептала: «Пей, мой хороший. Пей. Это поможет». Он сделал слабый, судорожный глоток, закашлялся, разбрызгивая капли, и снова застонал, но через мгновение его дыхание стало чуть более ровным. В тот же миг Лайалл, воспользовавшись секундной передышкой, резким, точно выверенным движением вправил плечевой сустав. Раздался влажный, тошнотворный хруст, и Римус, взревев от боли, выгнулся дугой на руках у матери, а затем, обессилев, обмяк, потеряв сознание. Хоуп вскрикнула и прижала его голову к своей груди, баюкая, как когда тот был маленький. — Всё, всё, — выдохнул Лайалл, откидываясь назад и вытирая дрожащей, перепачканной в крови рукой пот со лба. Они с осторожностью, стараясь не потревожить его израненное тело, укутали Римуса в старую, но тёплую и мягкую мантию Лайалла и на руках, спотыкаясь и тяжело дыша, подняли его по крутой лестнице из подвала и добравшись до гостиной уложили его на диван, пододвинув его поближе к огню. Хоуп, накрыв сына поверх мантии ещё и вязаным пледом, опустилась на пол рядом с диваном, так, чтобы её лицо было вровень с его лицом. Она взяла его холодную, безвольную ладонь в свои руки и принялась тихо, едва слышно шептать какие-то старые, маггловские колыбельные, которые она пела ему в детстве, когда он был ещё совсем крохой и засыпал у неё на руках, и от звуков которых, она свято верила, отступали любые, даже самые страшные ночные кошмары. Лайалл, стоявший чуть поодаль у окна. Прошло, наверное, около получаса, прежде чем веки Римуса, наконец, дрогнули. Он медленно открыл глаза. Его взгляд, затуманенный и расфокусированный, некоторое время бессмысленно блуждал по комнате, пока не остановился на лице матери, склонившейся над ним. — Мам… — прохрипел он, — Тише, тише мой хороший… — прошептала Хоуп и поднесла его руку к своим губам и принялась покрывать её быстрыми, лёгкими поцелуями. — Не трать силы. — Всё позади, сынок, — сказал Лайалл, отходя от окна и приближаясь к дивану. Он тяжело, со скрипом, опустился на стоявший рядом стул и, положив ладонь на ногу сына, укрытую пледом, легонько сжал её. — Отдыхай. Римус, всё ещё пребывая в том странном, пограничном состоянии между сном и явью, медленно перевёл взгляд с матери на отца и с трудом, чуть приподняв голову, осмотрел себя. Увидел старую, заштопанную мантию отца, в которую был закутан, и свою собственную руку, лежавшую поверх пледа, бледную, исхудавшую, с багровыми, свежими шрамами, пересекавшими старые, уже побелевшие рубцы. Воспоминания о прошедшей ночи, смутные, обрывочные, полные дикого, животного ужаса и нечеловеческой боли, которую он сам себе причинял, нахлынули на него, и он зажмурился, до крови закусив губу, чтобы не застонать вновь. — Простите, — прошептал он, не открывая глаз. ¯ За то, что я… что вам приходится… — Замолчи, — мягко, но твёрдо перебила его Хоуп, прижимая его ладонь к своей мокрой от слёз щеке. Ты ни в чём не виноват. Ты — наша радость и мы любим тебя. Любым. Понимаешь? Любым. Лайалл, сидевший на стуле, не проронил ни слова. Да это было и не нужно. Он просто продолжал держать свою ладонь на ноге сына. — Спасибо, — прошептал он наконец, открывая глаза и по очереди переводя взгляд с матери на отца. — Спасибо вам за всё. Я… я так вас люблю. — И мы тебя, сынок, — тихо, но отчётливо произнёс Лайалл. — А теперь спи. Тебе нужно набираться сил. И Римус, убаюканный теплом камина и мягким, успокаивающим голосом матери, которая снова принялась тихо напевать свою колыбельную, закрыл глаза и на этот раз провалился в глубокий, спокойный, сон.***
Рождественское утро в доме Эвансов, вопреки всем стараниям Розмари создать атмосферу «дружной, любящей семьи», было безнадёжно испорчено. Подарки, ещё утром сиявшие под ёлкой, теперь были разобраны, но вместо радости оставили после себя лишь горький, разочаровывающий осадок. Петунья, восседавшая в кресле у окна, вертела в руках свой подарок от Лили. Изящный, тонкой работы серебряный браслет с крошечными, переливающимися в тусклом зимнем свете камушками, которые, как уверяла сестра, были не простыми стекляшками, а самыми настоящими лунными камнями. Браслет был красив, а Петунья, при всей её неприязни ко всему «волшебному», не могла этого не признать. Лили, сидевшая на диване напротив и делавшая вид, что листает какой-то журнал, чувствовала этот взгляд. Тяжёлый, сверлящий, полный той самой, знакомой с детства смеси зависти и брезгливого неодобрения, от которого у неё всегда начинало противно ныть под ложечкой. Она пыталась не обращать внимания. Она дала себе слово ещё вчера, в поезде, глядя на проплывавшие за окном заснеженные поля, что эти каникулы будут другими. Что она будет терпеливой. Что она, в конце концов, мудрее этой глупой, озлобленной на весь мир девчонки, которой, в сущности, просто очень одиноко. Но терпение, как назло, было не бесконечным. — Могла бы и не тратиться, — произнесла наконец Петунья и брезгливо, двумя пальцами, отложила браслет в сторону, на журнальный столик, и он, жалобно звякнув, упал на стеклянную столешницу. — Вряд ли я это надену. Не в моём вкусе. Лили медленно, стараясь сохранять спокойствие, закрыла журнал и подняла на сестру глаза. — Чем же он тебе не угодил? — спросила она ровным, почти безразличным тоном, хотя внутри у неё уже начинал закипать гнев. — Камни настоящие. И работа ручная. Я думала, тебе понравится. — Ах, «ручная работа»! — фыркнула Петунья, и её длинный, лошадиный нос, казалось, заострился ещё больше. — Ты это так теперь называешь? А я-то думала, у вас там всё больше палочками машут да бормочут всякую тарабарщину. И где ты его взяла? Местечко, поди, то ещё, битком набитое всякими… фриками вроде тебя. — Хогсмид, — поправила Лили ледяным тоном, чувствуя, как щёки начинают пылать. — И это очень красивая, очень старая волшебная деревня. Гораздо красивее и уютнее, чем наш Коукворт. И там живут такие же люди, как мы. Просто… немного другие. — Немного другие! — передразнила Петунья, и её голос сорвался на визг. — Да вы там все ненормальные! Я видела одного такого на вокзале — одет как пугало, разговаривает сам с собой, таращится на всех, как сова… И это ты называешь «немного другими»?! Вы там все просто опасны! Ты сама мне в детстве чуть глаз не выбила своей… своей магией, когда разозлилась! — Это был несчастный случай! — Вскричала Лили, вскакивая с дивана. Журнал с тихим шелестом упал на пол, и она, сжав кулаки, сделала шаг к сестре. Мне было девять лет, и я сама испугалась не меньше твоего! И я тысячу раз перед тобой извинялась! — Ах, извинялась она! — Петунья тоже поднялась с кресла, и теперь они стояли друг напротив друга. — Да что толку от твоих извинений, Лили?! Ты хоть понимаешь, каково это — жить с тобой под одной крышей?! Вечно бояться, что ты опять что-нибудь выкинешь?! Что соседи увидят, что ты сделаешь что-то… что-то ненормальное, и нас всех засмеют?! Ты хоть на минуту можешь представить, что я чувствую?! — А ты хоть на минуту можешь представить, что чувствую я?! — голос Лили дрогнул, и она, не в силах больше сдерживать рвущиеся наружу эмоции, сорвалась на крик. — Ты думаешь, мне легко?! Думаешь, я выбрала быть такой?! Я не просила этого дара, Петунья! Но он у меня есть, и я не собираюсь извиняться за то, кто я есть! Я не урод, не фрик и не опасна! Я — волшебница! И я горжусь этим! А ты… ты просто завидуешь! Завидуешь с тех самых пор, как сама не получила письмо! Петунья замерла и её лицо в один миг осунулось и погасло. — Да как ты… — прошептала она, сжимая кулаки. — Как ты смеешь… Она не договорила. Вместо этого резко, почти грубо оттолкнув Лили плечом, она бросилась прочь из гостиной, и через мгновение гулкий стук её каблуков по деревянной лестнице, ведущей на второй этаж, разорвал тишину. Хлопнула дверь её спальни, да так громко, что стёкла в окнах жалобно задребезжали. Розмари, которая всё это время молча стояла в дверях кухни, прижав ладони к груди, медленно подошла к младшей дочери. — Лили, дорогая… — тихо начала было она, но Лили, мотнув головой и чувствуя, как к горлу подступает тугой, горячий ком, не дала ей договорить. — Прости, мам, — выдохнула она, отступая на шаг. — Прости, но… я не могу сейчас. Мне нужно… мне нужно побыть одной. И, не дожидаясь ответа, она развернулась и бросилась вверх по лестнице, перепрыгивая через ступеньки и чувствуя, как слёзы, которые она так пыталась сдержать, уже обжигают ей щёки. Она ворвалась в свою комнату и, захлопнув за собой дверь, прижалась к ней спиной. Грудь её судорожно вздымалась, а из горла наконец-то вырвался тихий, сдавленный всхлип, который она так долго сдерживала. Слёзы душили её. Она плакала горько, навзрыд, вцепившись пальцами в старенькое, застиранное покрывало, и плечи её крупно, безостановочно вздрагивали. Она плакала не столько из-за этой конкретной ссоры, сколько из-за всего сразу. Из-за этой бесконечной, изматывающей войны с собственной сестрой, из-за того, что она так безумно, отчаянно скучала по Хогвартсу. Она лежала так долго, не в силах пошевелиться, и зимнее, бледное солнце, что с трудом пробивалось сквозь заиндевевшее окно, медленно ползло по полу, рисуя на нём длинные, дрожащие прямоугольники света. Постепенно рыдания стихли, сменившись тихой, обессиленной икотой, а подушка под щекой стала совершенно мокрой. Лили перевернулась на спину и уставилась в потолок, где в детстве светились в темноте старые, вырезанные из фосфоресцирующей бумаги звёзды, которые они с Петуньей когда-то клеили вместе, стоя на цыпочках на её кровати. И в этот самый момент раздался звук. Негромкий, но настойчивый стук в окно, заставивший Лили вздрогнуть и приподняться на локте. Она обернулась. За морозным, узорчатым стеклом, сидела сова. Маленькая, незнакомая, взъерошенная и явно замёрзшая. Она нетерпеливо переминалась с лапки на лапку на обледенелом карнизе и постукивала клювом по стеклу, требуя, чтобы её впустили. К её лапке был привязан небольшой, свёрнутый в трубочку пергамент, перехваченный знакомой, простой бечёвкой. Она вскочила с кровати и, поёжившись от холода, бросилась к окну. Деревянная рама, заклеенная на зиму полосками старой газеты, поддалась не сразу, но наконец, с протяжным скрипом, распахнулась, впуская в комнату облако морозного пара и колючего, ледяного воздуха. Сова, не дожидаясь приглашения, спорхнула с карниза и, сделав круг под низким потолком, уселась на спинку её кровати, выжидающе уставившись на Лили блестящими, умными глазами-бусинками. Лили, дрожащими от холода и волнения пальцами, отвязала письмо и, прежде чем развернуть его, бросила взгляд на сову. Та, лишь пару раз моргнула и принялась чистить пёрышки. Лишь пару раз моргнула и принялась чистить пёрышки. Почерк Северуса. Лили опустилась на край кровати. Они переписывались редко, их дружба, некогда такая крепкая и нерушимая, дала трещину с того самого дня, как они ступили на порог Хогвартса, и с каждым годом эта трещина становилась всё шире. Разные факультеты, разные компании, разные взгляды на то, что хорошо, а что плохо. Но сейчас, в этот момент, когда на душе было так погано и одиноко, вид этого знакомого, родного почерка вдруг отозвался в ней теплом, которого она сама от себя не ожидала. Она развернула пергамент. «Лили, С Рождеством. Знаю, что ты, наверное, не ждала от меня вестей, и я, признаться, не был уверен, что отправлю это письмо. Но сейчас, когда я сижу в своей старой комнате в Коукворте, а за окном темнеет, мне вдруг подумалось, что это глупо — сидеть в четырёх стенах, когда до тебя рукой подать. Я тут гулял вчера у реки. Там, за старым мостом, где мы когда-то пускали по воде бумажные кораблики. Помнишь? Ты ещё тогда поскользнулась на мокрой траве, и мы оба перемазались в грязи с головы до ног. Я шёл и думал об этом. И о многом другом. Короче, я хотел спросить: может, встретимся? Завтра, ближе к полудню? У нашего старого дуба, что на холме за пустошью. Там сейчас, наверное, всё засыпано снегом, но я помню дорогу. Я буду ждать. Пожалуйста, не отвечай, если не хочешь. Я пойму. Но если всё-таки решишься, просто дай знать. Я буду рад. Твой друг Северус». P.S. Прости за корявый почерк. Перо опять сломалось, а нового взять негде. Лили дочитала и замерла, прижимая пергамент к груди. Она не колебалась ни секунды. Быстро, всё ещё шмыгая носом и вытирая мокрые от слёз щёки тыльной стороной ладони, она бросилась к своему маленькому письменному столу, что стоял у окна, и, выдвинув ящик, извлекла на свет чистый лист пергамента, чернильницу и новое, блестящее золотым пером, подарок от подруг, — которое она ещё ни разу не опробовала. Рука, когда она обмакнула перо в чернила, слегка дрожала. «Северус, Конечно, я помню. И я согласна. Завтра, у дуба. Только, ради Мерлина, оденься потеплее. Там, наверное, ужасный ветер. Мне очень нужно отвлечься. И я… я правда рада, что ты написал. С Рождеством тебя. Всегда твой друг, Лили». Она подула на пергамент, чтобы чернила высохли, и, свернув его в аккуратный треугольник, привязала к лапке совы, которая всё это время терпеливо ждала, изредка тихонько ухая. Сова, приняв ношу, тут же вспорхнула с кровати и, выскользнув в распахнутое окно. Лили закрыла окно и, прижавшись лбом к холодному стеклу, долго-долго смотрела на заснеженную, безмолвную улицу.***
А пока, в другом уголке магической Британии в доме семьи МакКиннон, сложенном из потемневшего от времени, но всё ещё крепкого камня, с остроконечными башенками по бокам и рядом высоких, закруглённых сверху окон, которые сейчас, в этот ранний рождественский час, сияли мягким, золотисто-медовым светом Марлин, которая, несмотря на бурное окончание вчерашнего вечера, а они с матерью, по своему обыкновению, просидели у камина далеко за полночь, распивая горячее какао с корицей проснулась на удивление рано и в прекрасном расположении духа. Она лежала в своей огромной, мягкой, как облако, кровати, застеленной алым, расшитым золотыми звёздами покрывалом, и смотрела на то, как сквозь неплотно задёрнутые шторы пробиваются первые, ещё робкие и бледные, лучи зимнего солнца, играя на причудливых морозных узорах, разрисовавших оконное стекло. Где-то внизу, на кухне, раздавался звон посуды и властный голос Оливии, которая, судя по доносившимся обрывкам фраз, отдавала распоряжения их домовому эльфу, что-то насчёт того, что индейку нужно поливать соусом чаще, а за фруктовым пирогом следить в оба глаза, ибо в прошлом году тот чуть не сгорел, оставив их без сладкого. Она уже собиралась, перебороть наконец, негу тёплой постели и спуститься вниз, чтобы помочь матери с последними приготовлениями, как вдруг снизу, перекрывая весь этот уютный, домашний гул, раздался звук дверного колокольчика, висевшего на массивных, дубовых входных дверях, а затем последовал и голос Оливии. — Марлин, дорогая! Спускайся немедленно! Они приехали! Марлин, которая в этот момент как раз натягивала на себя тёплый, вязаный свитер, замерла на полпути, просунув голову в ворот. Сердце в груди радостно ёкнуло. Бросив последний, быстрый взгляд в зеркало, висевшее над туалетным столиком, она сорвалась с места и, перепрыгивая через две ступеньки, помчалась вниз. В главном холле, прямо посреди огромного, устилавшего почти весь пол персидского ковра в тёмно-красных и золотых тонах, уже стояла группа людей. Это были дядя и тётя со стороны матери и их сын. Финн Фоули, родной старший брат матери, на которого Оливия, к слову, была поразительно похожа, хотя сам Финн, разумеется, наотрез отрицал это. Это был высокий, широкоплечий мужчина с открытым, приятным лицом, обрамлённым густой рыжеватой бородой, и такими же, как у матери, яркими, лучистыми глазами, которые сейчас, при виде племянницы, засияли неподдельной, щедрой радостью. Рядом с ним, чуть поодаль и словно немного смущаясь поднятого ими шума, стояла его супруга, Грейс. Это была женщина гораздо более миниатюрная и хрупкая, чем её муж, с мягкими, округлыми чертами лица, тихой, какой-то застенчивой улыбкой и большими, необыкновенно тёплыми глазами цвета тёмного шоколада и чёрными волосами. Но взгляд Марлин, скользнув по дяде и тёте, которых она, несомненно, любила, почти сразу же метнулся к третьей фигуре, что стояла, прислонившись плечом к косяку входной двери и скрестив руки на груди. Это был Стефан. При виде него Марлин, не в силах сдержаться, широко, во весь рот, улыбнулась. В свои пятнадцать Стефан выглядел так, словно сошёл с одной из тех старых, слегка пугающих, но притягательных картин. Его тёмные волосы, были зачёсаны назад, открывая высокий, чистый лоб. Чёткая линия челюсти, прямой, с лёгкой горбинкой нос, высокие скулы и тонкие, чуть изогнутые в знакомой, насмешливой ухмылке губы. Всё это складывалось в образ, который, как Марлин не раз приходилось слышать от девочек в школе, вызывал у многих томные вздохи и полную потерю дара речи. Но самым поразительным в нём были глаза. Большие, миндалевидной формы, цвета серого зимнего неба перед снегопадом, Но такие озорные, выдававшие в нём человека весёлого, острого на язык и совершенно не способного долго сохранять серьёзное выражение лица. — Ну наконец-то, кузина! — воскликнул Стефан, отлепляясь от дверного косяка и делая шаг навстречу Марлин. — Я уж думал, ты там, на своём львином насесте, совсем про нас забыла. — Завались, Стефан! — беззлобно, но с той же привычной горячностью, с какой она всегда отвечала на его подначки, ответила Марлин, подходя ближе и чувствуя, как её губы помимо воли расползаются в улыбке до самых ушей. Стефан, услышав это, лишь хмыкнул и легонько, пихнул её кулаком в плечо. — Узнаю нашу Марли. — Он широко, открыто улыбнулся, обнажая ровный ряд белых зубов. — С Рождеством, кузина. Я скучал. — И я, Стеф, — тихо, почти шёпотом, ответила Марлин и они крепко обнялись. Они и правда сразу нашли общий язык, когда их впервые познакомили шесть лет назад. Тогда Марлин, маленькая, вертлявая, увидела этого темноволосого, чуть насупленного мальчика, который стоял в стороне от взрослых и с независимым видом пинал носком ботинка камешек. Финн, который только-только женился на Грейс, привёл её и её девятилетнего сына в дом МакКиннон. Родной отец Стефана, Бен Хиггс, грозный и бесстрашный мракоборец, которого Марлин никогда не видела, погиб при исполнении, когда Стефану было всего семь. И эта потеря, ещё жила где-то глубоко-глубоко, хотя сам он никогда и ни за что в этом не признался бы. Финн, который знал Бена и глубоко уважал его, принял мальчика как родного, окружив его той мужской заботой, которую не заменишь ничем. И Стефан, к немалому облегчению всей семьи, принял его. А потом подошла Марлин, протянула ему, всё так же хмуро пинавшему камешек, пригоршню только что сорванных с клумбы маргариток заявила: «Мама говорит, что те, кого мы любим, всегда смотрят за нами и грустить не нужно. Пошли лучше гонять жаб у пруда!». И Стефан, который до этого стойко игнорировал все попытки взрослых вовлечь его в разговор, вдруг, к их полному изумлению, улыбнулся и пошёл за ней. С тех пор они стали не просто кузенами, но и самыми настоящими, верными друзьями, хоть и оказавшись на разных факультетах, Гриффиндор и Когтевран, где были погружены в свои дела. — Ну, хватит вам, дайте и нам поздороваться с племянницей! — раздался добродушный, раскатистый голос Финна. Он шагнул вперёд и, отстранив слегка опешившего сына, заключил Марлин в объятия. — С Рождеством, Марлин, дорогая! Выглядишь всё краше, прямо-таки копия матери в её лучшие годы, хотя, видит Мерлин, я надеялся, что от меня в тебе тоже что-то есть. — Ох, Финн, перестань, ты меня в краску вгоняешь! — пропела Оливия, которая как раз в этот момент, сияя, подходила к Грейс, чтобы помочь ей снять пальто и принять из её рук большую, источавшую божественный аромат яблок и карамели корзину, накрытую белоснежной салфеткой. — Марлин, проводи гостей в гостиную. А ты, дорогой, — она обернулась к мужу — займи Финна разговором. Гостиная, куда Марлин повела Стефана и Грейс, была, пожалуй, самой красивой и уютной комнатой во всём доме. Высокие, от пола до самого потолка, стеллажи из тёмного, отполированного дерева, огромный, сложенный из грубого, нетесаного камня камин, а в центре этой роскоши, переливаясь всеми цветами радуги высилась та самая ёлка, которую они с матерью наряжали накануне. Грейс, тихо поблагодарив племянницу, опустилась в глубокое кресло у самого камина, Марлин, устроившись на диване напротив, принялась расспрашивать тётю о том, как они добрались, не задержала ли их в пути ужасная метель, что разыгралась вчера над южными графствами, и не промёрзли ли они. Стефан, который под этот разговор успел стащить с низкого столика горсть засахаренных орехов и теперь, развалившись в кресле с видом полнейшего довольства, грыз их, не обращая внимания на осуждающий, но полный любви взгляд матери, вмешался в разговор. Их непринуждённая перепалка, полная шуток, смеха и тех самых, особенных, понятных только им двоим намёков, текла медленно, словно согретое пряностями вино из пузатого графина, что Оливия вскоре приказала домовому эльфу подать гостям. — Но ты, кстати, так и не рассказал, — Марлин, отсмеявшись после очередной его колкости, сделала глоток из своего бокала и, чуть прищурившись, посмотрела на кузена, — что там у вас на Когтевране? Я слышала, Пандора Розье опять учудила что-то грандиозное? Стефан, услышав это, вдруг издал тихий смешок. Он откинулся на спинку кресла и, закинув ногу на ногу, покрутил в пальцах свой бокал с соком, глядя на то, как играют в нём блики от камина. — Пандора — это нечто, — произнёс он наконец с ноткой какого-то странного, уважительного восхищения в голосе. — Она и меня пыталась привлечь к своим экспериментам, представляешь? Сказала, что ей нужен доброволец. Я, конечно, сбежал. Не горю желанием быть растерзанным колючим растением, пусть даже и во имя науки. — он рассмеялся, но его смех тут же сменился более задумчивым, даже каким-то серьёзным выражением лица. — Но ты знаешь, Марли, она ведь и правда невероятно умна. Её брат, Эван, просто в бешенстве от того, что она выставляет себя, как он говорит, «посмешищем», и бросает тень на их семью. Но мне кажется… — он на мгновение замялся, подбирая слова, — …что ей просто плевать. Марлин смотрела на своего кузена с лёгким удивлением. — Знаешь, — начала она. — Может ты и прав. — Я знаю, давно пора признать, что я гений, — ответил он, снова откидываясь на спинку кресла. И Марлин, расхохотавшись кинула в него подушку.***
В тот же момент, в просторной, со вкусом обставленной квартире в престижном районе Кенсингтон, с высокими, украшенными изящной лепниной потолками, огромными, от пола до потолка, окнами, задёрнутыми сейчас тяжёлыми, тёмно-бордовыми портьерами, и старинным, но тщательно отполированным дубовым паркетом, была истинным воплощением эклектики, в которой жила семья Макдональд. Джон Макдональд — высокий, представительный мужчина с гладкой смуглой кожей маггл, стоял перед большим, овальным зеркалом в прихожей, поправлял узел своего тёмно-бордового, в тонкую золотую полоску галстука. Его короткая, ухоженная бородка и усы были сегодня, как и всегда, безупречны. На нём был строгий, но элегантный костюм цвета тёмного шоколада, сидевший на его подтянутой фигуре как влитой. — Джон, дорогой, ты, конечно, выглядишь так, будто собрался на приём к самой королеве, а не в театр, — раздался откуда-то сверху, с лестницы, женский голос. Джон, на мгновение оторвавшись от своего, казалось, бесконечного занятия, обернулся на голос жены. Блэр Макдональд, спускавшаяся по ступеням, и сама по себе была сегодня воплощением изящества. Её смуглая кожа сияла в свете люстры, а пышные, вьющиеся чёрные волосы были распущены и свободными, блестящими волнами струились по её плечам и спине, обрамляя лицо. На ней было длинное, в пол, платье глубокого, сапфирового цвета, переливавшееся при каждом её движении на шее, на тонкой, почти невидимой золотой цепочке, покоился изящный кулон с крупным опалом. Но всё внимание Джона было приковано к дочери, что шла, держа мать за руку. На ней было простое, но невероятно элегантное платье из мягкого, струящегося трикотажа глубокого, изумрудно-зелёного цвета, который так красиво оттенял её тёплую, смуглую кожу и пышные, блестящие афро-кудри. Юная леди, собравшаяся провести вечер с родителями в театре. Для Мэри этот рождественский поход в театр был не просто семейной традицией, которую они с родителями соблюдали каждый год, сколько она себя помнила. И каждый раз, затаив дыхание в тёмном, бархатном зале, она чувствовала одно и то же: то самое, ни с чем не сравнимое, пьянящее, как глоток шампанского, предвкушение чуда. Это была их традиция, в канун Рождества выбираться в театр, оставляя все заботы и тревоги за порогом, и на несколько часов погружаться в мир, где невозможное становится реальностью. И сегодня, в это самое рождественское утро, их ждал «Аладдин» — постановка в восточном стиле, билеты на которую её любимая кузина Сара, работавшая ассистентом режиссёра в «Королевском театре Друри-Лейн», доставала по великому блату. Просто увидеть эту сказку, просто сидеть в тёмном зале и следить за перипетиями знакомого с детства сюжета, за тем, как на сцене, словно по волшебству, оживают пески Аграбы и расцветают диковинные, восточные сады… Для Мэри, которая три года до Хогвартса сама постигала искусство восточного танца, в маленьком танцевальном классе миссис Шармы, это было больше, чем просто развлечение. — Ну, пап, ну скажи уже что-нибудь! — воскликнула Мэри и спустилась с последней ступеньки и, отпустив руку матери, сделала лёгкий, шутливый пируэт, заставив подол своего платья взметнуться изумрудным, струящимся колоколом. — Как я тебе? Только честно! — Честно, Мэри-Бэри? — Джон наконец-то обрёл дар речи. — Я сейчас смотрю на тебя и думаю: когда же я успел так страшно, непростительно постареть, что моя маленькая девочка, которая ещё вчера, кажется, гоняла на велосипеде по саду, превратилась в такую умопомрачительную, сногсшибательную леди? Ты выглядишь, как юная принцесса из тех самых, старых, чёрно-белых фильмов, которыми так восхищается твоя мама. — Па-а-ап, ну хватит! — Мэри, чьи щёки, и без того тронутые нежным румянцем, теперь запылали совсем уж ярко, бросилась к отцу и, крепко обняв его, спрятав своё смущение и ту радость, что грозила перелиться через край и выплеснуться наружу звонким, счастливым смехом. — Ты меня смущаешь! — Ничего не могу поделать, солнышко, — улыбнулся он, обнимая дочь в ответ и легонько целуя её в макушку, стараясь не нарушить это пышное, блестящее облако кудрей. — Это моя святая отцовская обязанность. Правда, дорогая? — он перевёл взгляд на жену. — Абсолютная правда, — кивнула Блэр, приближаясь к ним и кладя свою изящную ладонь на плечо мужа. — Но, сдаётся мне, нам пора выходить. А то «Аладдин», боюсь, не станет ждать. — Что ж, — произнёс он, отпуская дочь и с преувеличенной важностью поправив манжеты своей рубашки. — Наш экипаж ждёт, дамы. Машина плавно несла их по украшенным рождественскими огнями, запруженным несмотря на праздничный день улицам Лондона. Мэри сидела на заднем сиденье, прижавшись виском к холодному, чуть запотевшему стеклу, и смотрела, как за окном, постепенно ускоряясь и сменяя друг друга, проплывают знакомые с детства картины: серые громады старинных, викторианских зданий, соседствующие с современными, из стекла и бетона; яркие, кричащие вывески пабов и магазинов; нарядно одетые люди, спешащие по своим делам. Наконец, преодолев последний, особенно загруженный перекрёсток и свернув на более тихую, обсаженную деревьями аллею, машина остановилась перед величественным, сияющим сотнями огней зданием театра. Огромные, арочные окна, украшенные гирляндами и венками, были залиты мягким, золотисто-медовым светом, который лился на тротуар, смешиваясь с бледным, призрачным светом зимних фонарей и создавая ощущение какой-то нереальной, сказочной феерии. Вывеска над главным входом, выполненная из кованого железа и золота, гласила: «Королевский театр Друри-Лейн. Сегодня — премьера: «Аладдин. Восточная феерия». У входа, несмотря на мороз, уже толпилась пёстрая, оживлённая толпа: дамы в длинных, вечерних платьях и меховых накидках, кавалеры в строгих костюмах и при галстуках, и даже несколько детей, которые, держа родителей за руки, смотрели на всё это великолепие широко раскрытыми, горящими от восторга глазами. Выйдя из машины они пошли в сам театр. Огромный, залитый мягким, приглушённым светом вестибюль встретил их гулом голосов, шелестом дорогих тканей и звоном бокалов с шампанским, которое разносили вышколенные, облачённые в ливреи официанты. Высокие, до самого потолка, зеркала в золочёных, резных рамах отражали бесконечную, пёструю череду гостей, а с потолка, на длинных, невидимых в полумраке тросах, свисали огромные, источавшие нежный, пряный аромат гирлянды из живых, алых роз и белых лилий, перемежаемые экзотическими, ярко-оранжевыми и лиловыми цветами, названий которых Мэри даже не знала. Сара Макдональд. Высокая, худощавая, невероятно энергичная темнокожая девушка лет двадцати, с короткой, стильной стрижкой и цепким, всё подмечающим взглядом, облачённая в строгое, но невероятно элегантное маленькое чёрное платье, заметила их издалека и, стремительно лавируя между гостями, бросилась навстречу. — Ну наконец-то вы! — воскликнула она, расцеловав тётю и дядю, и, отстранившись на шаг, окинула Мэри долгим, взглядом. — Боже мой, Мэри! Да ты просто… просто бомба! Посмотрите на неё, какая красавица! — Она всплеснула руками. — Это платье тебе невероятно идёт, дорогая. Зелёный — определённо твой цвет. Проходите же скорее, не стойте на пороге! Места у вас, просто загляденье, в третьем ряду. Всё действо будет как на ладони. — Слушай сюда, крошка. Выступает Зарина. Ты же знаешь Зарину, да? — Глаза Сары горели. — Она живая легенда, а Аладдин — это просто что-то невероятное. Клянусь, ты ещё никогда не видела такой красоты. Особенно танцы… Ох, — она махнула рукой, словно не в силах подобрать слов, — А после спектакля я вас украду — проведу за кулисы. Увидишь всё своими глазами. У Мэри перехватило дыхание. Зарина! Она столько слышала о ней от старой миссис Шармы, от других девочек в танцевальном классе, что уже и не чаяла когда-нибудь увидеть её живое выступление. И теперь она будет танцевать здесь, на этой самой сцене. Мэри на мгновение представила себе движения: те самые, характерные для классического восточного танца, как восьмёрки бёдрами, которыми изнуряла её миссис Шарма, требуя всё большей чёткости. По её спине, от самых лопаток и до копчика, пробежал знакомый, сладкий холодок. Мышцы живота сами собой, непроизвольно, чуть напряглись, будто желая подхватить знакомый ритм. — Я поняла, Сара, — тихо, с благоговейным трепетом ответила она, чувствуя, как губы сами собой растягиваются в улыбке. — Вот и умница! — просияла кузина и, быстро чмокнув её в щёку, упорхнула по своим делам, бросив на ходу: — Наслаждайтесь, родные мои! Увидимся после! Мэри, всё ещё чувствуя, как в животе порхают от волнения и предвкушения крошечные, щекотные мотыльки, вернулась к родителям. Джон, который в этот момент с несколько растерянным видом разглядывал огромную, мраморную статую какого-то древнего греческого бога, стоявшую в нише, и, кажется, был единственным, кто ещё не до конца осознал, какой именно спектакль им предстоит увидеть, лишь улыбнулся и, подав жене руку, произнёс: — Ну что, мои дорогие, кажется, нас уже приглашают в зал. Пора занимать наши места. Они вошли в зрительный зал. Огромное, похожее на гигантскую, перевёрнутую чашу пространство было залито мягким, приглушённым светом тысяч крошечных, мерцающих лампочек, скрытых в изящных, позолоченных бра и в хрустальных подвесках исполинской люстры, что величественно парила под самым потолком, расписанным фресками с изображениями античных муз. Ряды бархатных, тёмно-красных кресел спускались амфитеатром вниз, к огромной, пока ещё скрытой тяжёлым, расшитым золотом занавесом сцене. Их места, в третьем ряду, у самого прохода и правда оказались идеальными. Мэри, опускаясь в мягкое, бархатное кресло и расправляя на коленях подол своего изумрудного платья, чувствовала, как по телу, от макушки до самых пят, разливается дрожь предвкушения. Где-то в оркестровой яме, невидимые за тёмным барьером, музыканты взяли первые, тихие, почти медитативные аккорды. Это была музыка пустыни. Музыка древнего, как сам мир, Востока. Глухие, завораживающие ритмы тамтамов, что словно пульс огромного, неведомого зверя, задавали медленную, гипотетическую основу. Их перебивал высокий, чуть гнусавый и невероятно печальный голос какого-то струнного инструмента, названия которого Мэри не знала, но который, казалось, выводил бесконечную, щемящую душу мелодию из самой «Тысячи и одной ночи». Мэри подалась вперёд, вцепившись пальцами в бархатные подлокотники кресла. Занавес поднялся окончательно. Высокие, увитые диким, цветущим плющом колонны, сложенные, казалось, из настоящего, старого, потрескавшегося от времени песчаника, уходили ввысь, теряясь в искусно сделанной, но от того не менее реальной дымке ночного неба, усыпанного мириадами мерцающих, словно живых, звёзд. По бокам сцены громоздились диковинные, задрапированные пёстрыми, шёлковыми тканями прилавки с сосудами, светильниками и фруктами, которые выглядели настолько настоящими, что Мэри на мгновение показалось, будто она чувствует их сладкий, пряный аромат. А в центре этой роскоши и великолепия, плавно, словно диковинные, тропические рыбы или же струйки дыма, подчиняясь гипнотическому ритму музыки, двигались танцовщицы. Их было около дюжины, облачённых в костюмы, расшитые пайетками и стразами короткие топы, длинные, струящиеся юбки с высокими, открывавшими стройные ноги разрезами, и бесчисленные, звенящие при каждом движении браслеты, мониста и серьги. Их смуглая, словно позолочённая мягким, волшебным светом кожа сияла, а лица, обрамлённые чёрными, блестящими волосами, были прекрасны какой-то нездешней, холодной, но от того не менее притягательной красотой. Мэри, забыв обо всём на свете, не могла отвести от них глаз. Она, которая три года постигала это искусство, которая знала, какого невероятного труда требует каждое, даже самое простое, движение, смотрела на них с нескрываемым восхищением и трепетным, почти религиозным благоговением. Она видела, как напряжены мышцы их животов, когда они исполняли сложные, волнообразные покачивания, как дрожали от напряжения мышцы их изящных рук, когда те рисовали в воздухе невесомые, причудливые узоры. А потом на сцену вышла та самая Зарина. Ведущая танцовщица, звезда, о которой с таким придыханием говорила Сара. Покачивания её бёдер, которые она начинала медленно, почти незаметно, а затем доводила до завораживающей, дрожащей вибрации, заставляли зрителей затаить дыхание. Её руки, унизанные браслетами, порхали в воздухе. А когда она, исполнив череду умопомрачительных, быстрых, как молния, вращений, вдруг замирала, замерев в изящной, почти нечеловеческой позе, Мэри почувствовала, как весь зал, выдыхает. Мэри сидела в своём кресле, не в силах пошевелиться, сжимая в руках театральный бинокль, который ей передала мать, но не поднося его к глазам. Она хотела видеть всё, всё целиком: и сцену, и танцовщиц, и потрясающую, завораживающую Зарину. Её собственные мышцы, скрытые под изящным, изумрудным трикотажем платья, непроизвольно, словно в резонанс, откликались на каждое движение. Когда же, после финального аккорда, тяжёлый, расшитый золотом занавес упал, отсекая сцену от зрительного зала, и тот взорвался бурей оваций, Мэри, вместе со всеми, вскочила на ноги, аплодируя и вдруг почувствовала, как по её щекам, совершенно неожиданно для неё самой, текут слёзы.***
А пока, в домишке на окраине маленькой маггловской деревушки, в совмещённой с кухней гостиной, было сумрачно и холодно. Энид Петтигрю сидела за грубо сколоченным, покрытым выцветшей, в пятнах, клеёнкой столом, что занимал почти всю центральную часть комнаты. Это была женщина, которую возраст и обстоятельства, казалось, измотали до срока, стерев с лица все следы былой, вероятно, вполне миловидной привлекательности. Ей было немногим больше сорока, но выглядела она на все пятьдесят. Редкие, тусклые волосы, которые она, видимо, когда-то пыталась уложить в подобие причёски, сейчас выбились из небрежного пучка, свисая вдоль худого, измождённого лица сальными, неопрятными прядями. Её кожа, когда-то, наверное, нежная и светлая, теперь была землисто-бледной, покрытой сеткой мелких, преждевременных морщин и нездоровыми, красноватыми пятнами на впалых щеках и острых, выступающих скулах. Глаза, некогда, быть может, лучистые и ясные, сейчас были тусклыми, выцветшими, обрамлёнными воспалёнными, покрасневшими веками, а под ними залегли синяки, свидетельствовавшие о бесчисленных бессонных ночах, проведённых в бесплодных терзаниях или тяжёлом, пьяном забытьи. Она была довольно худа. Перед ней на столе, рядом с полной окурков жестяной пепельницей, стоял пузатый, уже наполовину опустошённый стакан с янтарной жидкостью и початая, дешёвая бутылка виски. Энид смотрела перед собой машинально вертя в тонких, унизанных дешёвыми, но кричаще-яркими кольцами пальцах окурок. Она вообще, казалось, мало что замечала в последние дни. Потому что единственное, что было ей сейчас по-настоящему доступно и понятно — это тупое, бессмысленное ожидание, скрашенное лишь новым глотком обжигающей, дешёвой отравы, притуплявшей боль, стыд и тоску. Дверь, ведущая в спальню, крошечную, тёмную каморку, где едва помещалась узкая, продавленная кровать, с тихим, жалобным скрипом приоткрылась, и на пороге показался Питер. Он замер на мгновение у двери, переводя взгляд с матери на полупустую бутылку и обратно, и его пухлые, по-детски припухшие губы дрогнули, словно он хотел что-то сказать, но не решался. Сердце в его груди, словно испуганный зверёк, забилось быстрее, как это всегда бывало, когда он видел мать такой, а это случалось, увы, гораздо чаще, чем ему хотелось бы. — Мам, — тихо, почти шёпотом, позвал он, делая шаг вперёд и останавливаясь у края стола. — Ты опять?.. Я ж просил… Сегодня же Рождество… Энид вздрогнула, словно только сейчас заметив присутствие сына, и медленно, неохотно, перевела на него свой мутный, расфокусированный взгляд. Её пальцы, державшие окурок дрогнули, и она, неловко поведя плечом, отставила стакан в сторону, задев его краем пепельницу. Та жалобно звякнула, и горка серого, смешанного с пылью пепла просыпалась на клеёнку. — А, Питер… — произнесла она невнятно, заплетающимся языком, и на её губах мелькнуло жалкое подобие улыбки, которая тут же угасла. — Вернулся, значит. А я тут… это… прибраться хотела. Устала только. Прилегла на минутку. — Мам, ну какое прилегла? — Он подошёл ближе и, взяв со стола бутылку, быстро, пока мать не успела возразить, убрал её в старый, рассохшийся буфет, где среди щербатых тарелок и пустых банок из-под крупы был у него свой, надёжно спрятанный тайник. — Ты же обещала. Ещё в прошлый раз обещала, что бросишь. Помнишь? Ты мне слово дала. — Не начинай, а?.. — Энид поморщилась, словно от внезапной боли, и устало потёрла ладонью лоб. — Голова раскалывается. Дай матери покоя. Праздник ведь сегодня. — Праздник, — эхом отозвался Питер, что Энид, даже несмотря на своё полупьяное оцепенение, невольно нахмурилась. — Хорош праздник. Ты даже ёлку не нарядила. И в доме шаром покати. Спасибо ещё, что миссис Поттер, когда я в прошлом году у Джеймса гостил, собрала мне с собой целую корзину сладостей. Они у меня в комнате. Могу поделиться. Он сказал это не в упрёк, но Энид, услышав его слова, вдруг вздрогнула и и она, резко отодвинув стул, так что тот противно проскрежетал по неровным половицам, впилась взглядом в лицо сына. — Ах, миссис Поттер, значит?.. — прошипела она. — Пожалела бедного сиротку при живой-то матери?.. Какая же она, должно быть, хорошая. Какая добрая! Не то что я… — Мам, перестань! — вскричал Питер, и инстинктивно отшатнувшись, словно ожидая удара, вцепился пальцами в край стола, и его пухлые щёки залила неровная, лихорадочная краска. — Я не это имел в виду! Я просто… я к тому, что у нас хоть что-то есть! И миссис Поттер здесь ни при чём! Ты зачем так? — А как надо, Питер?! — Энид почти выкрикнула. Она схватила со стола стакан и, залпом допив остатки, с грохотом опустила его на клеёнку, так что по янтарной жидкости, оставшейся на донышке, пошла мелкая, дрожащая рябь. — Как я должна реагировать, когда мой единственный сын, моя плоть и кровь, смотрит на меня, как на пустое место?! Когда он говорит мне, что какая-то чужая, посторонняя женщина добрее и заботливее, чем я?! Ты думаешь, я не знаю, что ты обо мне думаешь?! Думаешь, я не вижу, как ты меня стыдишься?! Слёзы брызнули из её покрасневших глаз и, оставляя на щеках влажные, блестящие дорожки, закапали на клеёнку, смешиваясь с просыпанным пеплом. Она уронила голову на скрещённые руки и разрыдалась. Её худые, костлявые плечи под кардиганом, в который она была одета, безостановочно вздрагивали, и она, раскачиваясь из стороны в сторону, повторяла сквозь всхлипы: — Не нужна я тебе… Не нужна… Весь в отца пошёл… Такой же… Тот тоже… тоже не захотел с нами… с нами жить… Ушёл… Бросил… Оставил одну… с ребёнком… Одну!.. Питер стоял, словно приросший к месту. Он так ненавидел такие моменты. Ему хотелось развернуться и убежать, но он не мог. Не мог, потому что она была его матерью и без него, единственной опоры, совсем бы загнулась. — Мам… — прошептал он, делая нерешительный шаг к ней и протягивая дрожащую руку, чтобы коснуться её плеча. — Мам, прости… Я не хотел тебя обидеть. Правда. Ты только не плачь, пожалуйста. Пожалуйста, не плачь. Я тебя не стыжусь. И ты мне нужна. Очень нужна. — Сыночек мой… — прохрипела она, уткнувшись мокрым от слёз лицом в его плечо и крепко, до боли, прижимая его к себе. — Единственный мой… Прости ты меня, дуру старую… Слабая я… Глупая… Ни на что не гожусь… Только и могу, что жизнь тебе портить… — Да замолчи ты, мам! — с чувством, почти сердито, перебил её Питер. — Не говори так. Ты у меня одна. Слышишь? Одна-единственная. И я тебя люблю. Они долго стояли так посреди убогой, промозглой комнаты, обнявшись и не говоря ни слова. За окном, по-прежнему завывая, бесновалась зимняя вьюга, швыряя в подслеповатые окошки пригоршни колючего, мокрого снега, но Питеру казалось, что в комнате вдруг стало чуточку теплее. Когда Энид наконец-то затихла и, обессилев, обмякла в его руках, Питер осторожно, стараясь не потревожить, усадил её обратно на стул. Он подошёл к буфету и, порывшись в его недрах, извлёк на свет старый пузырёк с успокоительным зельем и, отмерив несколько капель в пустой стакан, залил их водой из графина. Энид, покорно, словно малое дитя, выпила лекарство и, прикрыв глаза, откинулась на спинку стула. Питер, убедившись, что мать задремала, тихо, на цыпочках, вышел в свою каморку. В углу, у самой двери, стоял его старый, ещё с первого курса, чемодан, с которым он приехал на каникулы. Он опустился на колени и, щёлкнув замками, откинул тяжёлую, видавшую виды крышку. Внутри, аккуратно завёрнутые в плотную, шуршащую бумагу, лежали подарки, которые он привёз из Хогсмида. Для матери — тёплый, крупной вязки шерстяной платок, расшитый неброскими, но изящными серебряными нитями и коробочка её любимых конфет из «Сладкого Королевства». Он знал, что она, скорее всего, даже не заметит их под ёлкой, которой не было, но всё равно не мог не подарить. Он извлёк из-под груды носков и старых конспектов эти скромные дары и, положив их на кровать, взял в руки небольшой, затрёпанный блокнот в мягкой обложке. Это был его дневник. Тот самый, куда он записывал всё то, чем не мог поделиться даже с лучшими друзьями. Он открыл его на чистой странице, макнул в чернильницу видавшее виды, обгрызенное на конце перо и, помедлив, вывел корявым, неровным почерком: «25 декабря. Рождество. Мама опять… Я приехал, а она уже… В доме холодно, даже камин толком не топлен. Мы поругались. Опять. Я опять не сдержался, сказал глупость. Она плакала. Я не могу на это смотреть. Не могу и всё тут. Мне хочется провалиться сквозь землю. Иногда я мечтаю, чтобы у меня были другие родители. Как у Джеймса. Чтобы отец не бросал нас, а мама была… ну, как миссис Поттер. Чтобы она улыбалась, а не сидела целыми днями, уставившись в одну точку. Мне так стыдно, что я об этом думаю. Она ведь моя мать. И она меня любит. По-своему. Просто она… слабая. И я слабый. Такой же слабый, как и она. Может, даже ещё хуже. Джеймс бы на моём месте что-нибудь придумал. Или Сириус. Они никогда не унывают. А я… я могу только прятаться и бояться, что кто-нибудь узнает, какая у меня на самом деле семья. Что тогда они скажут? Будут смеяться? Перестанут со мной дружить? Наверное. Я ведь никчёмный. Даже в школе я хуже всех. Зелья мне не даются, Трансфигурация — вообще кошмар. Один только шахматы и спасают. Может, если бы я был хоть в чём-то хорош, то и маме было бы ради чего жить. Ради меня. Я попробую завтра приготовить что-нибудь. Ну, яичницу там, или тосты. Может, она обрадуется. Рождество ведь. Жаль, что у нас нет ёлки». Он отложил перо, подул на влажные, блестящие чернила и, закрыв блокнот, спрятал его обратно на дно чемодана. Затем взял подарки и, в последний раз взглянув на мать, которая так и дремала на стуле, тихо вышел из дома, притворив за собой рассохшуюся, скрипучую дверь. Ему нужно было подышать.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!