Отпускаю

31 марта 2025, 14:04
День второй        Башка трещала. Нет, даже не так — раскалывалась в прямейшем смысле слова, словно в темечко, а заодно и в оба виска вогнали по широкому острому граненому колу и теперь безостановочно проворачивали их, снова и снова раздирая и вспарывая всё черепное нутро. От каждого шевеления, даже самого осторожного, колья на миг переставали вращаться — только затем, чтобы немилосердная рука анонимного экзекутора вогнала их ещё поглубже, после чего круговорот немедленно возобновлялся. Всё прочее чувствовало себя под стать. Суставы ломило, по горлу словно прошлись изнутри наждаком, в животе… об этом лучше вообще было не думать. Там, по ощущениям, был не кол, а клубок жгучеслизней, тоже не забывающих самозабвенно крутиться.       Северус не сразу нашел в себе силы на повторную попытку открыть глаза, ещё какое-то время заняло набраться решимости поднять голову со скрещенных рук. Сознание, непрестанно перемешиваемое кольями, возвращалось с трудом. Где это он? Голые обшарпанные стены, пол, усыпанный осколками, тусклый, словно припыленный, холодный магический свет. Спустя сколько-то тупого таращенья в убогое окружающее пространство пришло прошмыгнувшее между водоворотами понимание: Выручайка. Где он торчит уже… сколько? Который сейчас час? А день?       Впрочем, мысль о том, что придется прибегать к магии, пусть и такой простейшей, как Темпус, вызвала очередной удар кувалды по кольям. Сначала воды… нужно смочить пересохшую и будто бы содранную глотку. И вообще восполнить водный баланс, ранее так старательно и нещадно выжженный.       Морщась и не особо смотря по сторонам мутным взглядом, который резало даже от этого придушенного и приглушенного света, он зашарил рукой вокруг себя в надежде наткнуться на стакан. Ведь был же он где-то тут, это он относительно четко помнил. Когда? Ну… когда-то. Когда он, Северус, уже тоже был здесь. Точнее не вспоминалось, колья продолжали свою безжалостную работу, дробя память на рваные лоскуты.       Рука нашарила что-то стеклянное и подгребла это поближе к линии взгляда, всё так же, из экономии сил, направленного в стену. Это оказался не стакан, а мензурка, увеличенная до размеров средней чашки. Тоже сойдет. Осталось наколдовать внутрь воду, однако сие элементарное действие казалось неподъемным и неосуществимым. Парадокс: чтобы сотворить заклинание, нужно попить, но, чтобы попить, не обойтись без заклинания, ёбаный замкнутый круг!       Стоп, вроде там на дне что-то блестит за толстыми стенками. Глоток-другой — ему хватит, чтобы прийти в себя, утихомирить наждак и хотя бы замедлить вращение кольев. А тогда уже можно будет напрячься и разжиться ещё. И Темпусом, и чем угодно.       Хорошо — не успел глотнуть, сначала по зельеварской привычке потянул носом. Из поднесенной к лицу посудины так шибануло спиртом, что на глаза навернулись слёзы. Жгучеслизни в животе возбудились и мерзким комком устремились к свободе, вверх. Он едва успел подавить позыв, наклонив голову, прижав руку ко рту и судорожно дыша. Впрочем, это не спасло бы, будь в желудке хоть что-нибудь, кроме фантомных тварей.       Несмотря на общую хреновость, еще усугубленную давешним занюхом, память неожиданно дала о себе знать — не иначе, вытолкнутая наружу взбунтовавшимися слизняками. Он увеличил мензурку, потому что разбил стакан. Он разбил стакан, потому что взорвался бы сам, не запульни он тогда что-нибудь в стену. Он взорвался бы сам, потому что… Потому что.       Сколько таких мензурок он замахнул, прежде, чем вырубиться мордой в стол — две, три, больше? Ясно помнились две, потом — какая-то из последующих, уже смутно, отпечатавшаяся потому, что сопротивлялась — затуманенному разуму не с первого раза удалось создать внутри необходимую жидкость. Жидкость. Надо всё же попить. А сначала…       Сумка обнаружилась под столом, явно запинанная туда ногами — пыльная, обвившая ремнем деревянную ножку, точно в поисках спасения. Нагнуться за ней вместе со всеми своими кольями и слизняками не представлялось возможным. Проще самому было сползти с табуретки на пол. Схватиться неверными руками за край стола и сползти. Костяшки на правой ссажены в хлам, от усилия, с которым он вцепляется в прочное дерево, свежая корочка лопается и кровит. Желудок вновь бунтует, спотыкаясь об сердце где-то на полдороге. Башка трещит. Как он призвал из бездонных холщовых недр пузырек Восстанавливающего, он и сам не понял.       После зелья в глазах несколько прояснилось. Колья утихомирились и сгладились, превратившись всего-навсего в груду булыжников, произвольно катающихся и сталкивающихся в черепушке. Слизни притихли, но обольщаться не стоило — они явно собирали силы для следующей атаки. Попытался утопить их наконец-то наколдованной водой, но не тут-то было.       Сотворил-таки Темпус — из принципа и упрямства, привычки, что бы ни стало, доводить дела до конца. Четыре пополудни. Ха, интересно, какого дня? Хотя кому он пиздит: не интересно. Совершенно, ни капельки не интересно. Какая вообще разница, день или ночь, а если день — то который?! Разве теперь они все не на одно лицо?!       От резкого движения головой камни снова пришли в движение, застучали друг другу по твердым шершавым бокам. Так паршиво ему не было никогда — даже после тех нескольких сотрясений, что устраивал ему в детстве его папаша, даже после того, которым сопроводилось его падение об лестницу на первом курсе. Те, прошлые, лечила ему мать, зельями, это, последнее — как будто утихомиривалось само под руками Лили.       Лили… Имя и вызванный им образ пронзили раскаленным копьем от сердца до макушки. Этого больше не будет — никогда. Никогда ему не почувствовать её рук, унимающих любую боль. Никогда. Никогда. Она предала его, они все постоянно предавали его. Сначала отец, для которого он всю жизнь был недостаточно хорош. Потом мать, раз за разом выбиравшая не его. Даже дракклов индюк Слагхорн — просто, видать, чтобы не выбиваться из общего ряда, не портить столь безупречную статистику. И теперь Лили. Лили…       Он верил ей, как себе — да что там, больше, чем себе! Себя он знавал и трусом, и слабаком, и сопливой размазней, и неумехой, а она… Она всегда была идеальна, всегда была светом, озарявшим самые потаенные глуби, в которых он утопал, темнейшие провалы, в которые рушился, лабиринты, в которых блуждал. Все свои беды и горести он всегда нёс ей — нет, не вываливал нагора, не ныл и не плакался — ну, почти, но она и без того всегда обо всём знала, догадывалась, ловила на лету без слов. И раны и язвы его души затягивались под её светом, как затягивались раны тела от её рук.       И вот теперь она тоже… Или не теперь, а раньше, гораздо раньше — когда?!.. Когда это началось?! И было ли когда-нибудь вообще без — без этой тайной подоплеки, без скрытности, без вранья?! Не выдумал ли он себе целиком и полностью этот живительный свет — незаслуженно, нечаянно на него снизошедший?! Было ли ей вообще до него когда-нибудь дело — или всё тот же равнодушный бесчувственный похуй, каким награждали его родители, один и второй, каким раз за разом одаривал его этот гребаный мир?!.. Как?! Как она могла?! За что?!..       Северус, по-прежнему коленопреклоненный, запрокидывает голову к потолку, сжимает кровоточащие кулаки и кричит — без голоса, одним напряжением содранного горла, до исступления, до удушья, до звона в ушах.       Вчера он орал со звуком — так же, до хрипоты, до надсадного кашля и сквозь него. Бил со всей дури ни в чём не повинные стены — снова и снова, не видя пятнающих камни багряных отметин. С тем же примерно эффектом — его никому не услышать ни этак, ни так. Ночь вторая       Коридоры были пусты и безмолвны, даже портреты клевали в своих рамах носами, не замечая укрытую невидимостью фигуру, кравшуюся мимо них.       Выходить из своего убежища не хотелось, а пришлось. Когда он забивался сюда вчера, почти не соображая, едва выбравшись из-под рухнувшей на него башни, его мало заботила окружающая обстановка и наличие в ней элементарных удобств. Сейчас же ссать в наколдованное ведро с функцией самоочистки ему претило. Для этого он ещё недостаточно низко пал, хотя, казалось бы — куда уж ниже. После того, как он прямой дорожкой протопал по проторенному пути его папаши, утопив свою ярость в бутылке. Ладно, в мензурке, какая, нахуй, разница! В тот момент это казалось едва ли не единственным спасением, тем, что поможет отрешиться и хоть на время забыть. Не помогло. Повторять этот опыт он не собирался ни за что и никогда.       Северус раньше не пил огневиски. И обычного виски тоже. И вообще ничего, кроме редкого бокала вина вместе с Лили, пары глотков шампанского с ней же или праздничного глинтвейна, из которого жар вытапливал половину и без того не ахти какой крепости. Всегда только с ней. В радость, от счастья, для настроения, но никогда с горя. Потому что рядом с ней не было никогда никакого горя, его невозможно было даже представить возле, оно с ней бы не ужилось.       Вот и он не ужился. Сам — ходячее горе. Мог ли он вообще хоть где-нибудь ужиться, было ли ему место в этом мире, имел ли он на него право?.. Пока что он крался, словно тать в ночи, под сводами замка, который раньше искренне считал домом, в поисках облегчения отнюдь не души.       Можно было, конечно, выйти и зайти в Выручайку, сформулировав свои насущные желания — чай, не еды просит, могла бы и отжалеть ему искомое. Но об этом он подумал уже, когда вышел, не поворачивать же назад. Заодно умыться не помешает, а то всю морду стянуло будто бы в узелок.       Зелий он больше пить не стал, с каким-то упоением купаясь в своих страданиях. И то сказать — когда тебя мутит и шатает, меньше ресурса остается на мысли и сопли. Да, сопли, они же нюни, в которых он отказал себе десять лет назад. И да, прооравшись, вернее — просипевшись до окончательной немоты и сорванных связок, он свернулся клубком и выл — без слёз, как до того вопил без звука. Потому что все слёзы кончились ещё вчера, остатки вышли в пьяном угаре вместе со злостью и ругательствами. Теперь осталась только пустота.       В спальню он возвращаться точно не собирался — не после того, как к нему под дверь по окончании уроков заявился Люпин. Тот и всегда громко думал, а на этот раз думал особенно громко, расстроенно, раздосадованно, бродя вдоль так и не открывшейся стены. Он не пытался его дозваться, не полагаясь на свои более чем скромные способности менталиста, просто надеялся уболтать Выручайку пустить его внутрь.       Что он собирался говорить, если б это случилось, он и сам в тот момент не знал. А Северус знал — что бы тот ни сказал ему, светлый пушистый щенок, залюбленный родными, обласканный невестой, которому всегда дули в задницу все, начиная от матери и заканчивая Дамблдором, нарушившим ради него все мыслимые предписания, что бы он ни сказал ему — всё будет мимо. Он не поймет его, никто его не поймет. Северус сам не мог понять, кто он теперь и что он, зачем, для чего. Все слова, казалось, позабылись, остались только крик, только вой, а после — не осталось и этого. Пустоте не нужны собеседники, не помогут утешения и советы.       Ну и рожа глянула на него из зеркала в уборной! Хлеще, чем даже обычно: свинцово-белая даже в полутьме, с красными лихорадочными глазами, окруженными такими мешками, что куда там безразмерной суме! Унылая, распавшаяся на пряди пакля на голове никак не маскировала это великолепие.       Под носом, на подбородке и проплешинами вдоль щек выступили отвратные черные точки — предвестники будущей мерзкой поросли, что, как мнилось ему всегда, равняла его с драгоценным папашей. Он никогда не позволял ей отрастать. Теперь было видно, что на тобиасовскую щетина совсем не похожа — черная, редкая, неравномерно распределенная вдоль скул, не то что густой, как щетка, ржавый покров покойного родителя.       Роднило же их не это. Кто не далее как вчера надрался, как последняя скотина, плевав с Астрономической на все данные себе когда-то зароки?! Кто, я тебя спрашиваю, рожа?! И ты ещё спрашиваешь, «за что»?! В зенки б твои красные не смотрел — не щетиной ты похож на него, ой, не щетиной! И ладно бы только этим…       Мысль проскочила, уколов, и нырнула вместе с текущей водой в дырку раковины. Чтобы потом непременно всплыть и вернуться.       Угребище. Тьфу. День третий       Погано было до самого утра. Вернее, до времени, условно, согласно Темпусу, нареченного утром, ведь окон в Выручайке нет. Промаявшись, пока наколдованный циферблат показал без малого семь, Северус выполз из логова снова. Нужно раздобыть какой-никакой еды — или того, из чего её можно изготовить. От мыслей о еде по-прежнему мутило, но это сейчас. Когда-нибудь же голод возьмет свое, добавив ещё один обессиливающий вакуум к пустоте душевной. Дай пустоте волю — и она тихо окочурится на грязном полу, позабыв, что людям вообще-то порой требуется пища.       Где ещё и разжиться съестным, как не на завтраке — заявиться туда самым первым, пока никого нет, утянуть в свою сумку побольше чего-нибудь или как получится: сколько б ни утянул — хватит надолго, заклятие Умножения в помощь — и так же незаметно, как пришел, свалить. Его-то бы всяко не увидели, но и ему видеться ни с кем не просто не хотелось — не моглось.       Да ладно, кого ты обманываешь, на всех остальных тебе класть с прибором, тебя страшит и волнует только одна встреча, только её одну ты жаждешь, боишься и отрицаешь. Не ври хотя бы себе — ведь ты единственный, от кого тебе осталось этого ожидать.       Нет, он уже не злился на Лили, не пылал яростью, не ненавидел — вряд ли он вообще когда-нибудь ненавидел её хоть миг. Даже тогда. Вряд ли когда-нибудь сможет. Всё перегорело и переплавилось в горниле третьего дня. Оставив только пустоту и боль утраты. Боль, такую сильную, что затмевала собой и обиду, и разочарование, и слепящую ревность. Он никогда не предполагал, что пустота может болеть.       Пустота, оставшаяся от Северуса, лежала пластом, почти не шевелясь, ничего не желая и не ожидая. Хотелось заснуть и не просыпаться, или снова надраться в говно — и никогда не трезветь. Но этого он позволить себе не мог. Больше всего хотелось увидеть Лили. Просто увидеть. Услышать смех, словно расцвечивающий воздух вокруг неё. Почувствовать на себе лучистый взгляд цвета жизни. И этого тоже нельзя было себе позволять.       Она врала ему. Всё это время. Хранила в памяти чужой образ в тайне от него. Эта отвратительная картинка впрыгивала в голову сразу же, стоило памяти воскресить её образ. Впрыгивала — и накладывалась, перекрывая. Её можно было прогнать, очистив мозги ментальной метлой от всего разом, но мысли о Лили, рожденные неутолимой тоской, возникали снова и снова — и каждая из них, каждое воспоминание, каждый миг, оказывались искаженными наплывающим вторым слоем.       Два противоречивых, разнонаправленных, но одинаково неодолимых вектора разрывали его, четвертуя не хуже заправских палачей: невозможность быть с ней и невозможность быть без неё.       Нужно было отвлечься — хоть чем-нибудь, хоть каплю, занять мозги каким-то подобием деятельности. И на помощь, как и всегда, была призвана учеба. На оценки ему было чхать, теперь — ещё больше, чем когда-либо, на пропуски и всевозможные санкции из-за не сданных домашних работ — тоже. Но это был способ загрузить себя и отвлечься, пусть и механической, но работой.       Тему эссе, а заодно — какой нынче вообще день (оказалось — среда, милостивое в своей беспощадности похмелье преподнесло ему царский подарок, вычеркнув из сколь-нибудь осмысленного существования целые сутки — только сутки!) — он прочел в голове однокурсницы-хаффлпаффки, одной из тех, с кем вечно чирикала эта дылда из лилиной комнаты, Аннабэль. У них всегда были одинаковые задания с барсуками, некоторые уроки — даже совмещенные. Хаффлпаффка и вовсе не поняла, что случилось, только растерянно потрясла чёлкой и двинулась дальше по коридору.       Вот так всё просто. И ни к кому из воронов подходить не пришлось. Не пришлось никого даже видеть. Хотя для того, чтобы удержаться от этого, пришлось заставить себя развернуться и убежать.       К вороньей башне тянуло, как железную скрепку сильнейшим магнитом, как последнего наркомана из Паучьего — к вожделенной отраве. Увидеть. Услышать. Сделать что угодно, чтобы просто прекратить это, просто отменить, открутить назад, вычеркнуть! Он готов был падать на колени, вымаливая у неё прощение — лишь бы остановить эту пытку, лишь бы всё вернулось на круги своя!       Вместо этого — силком загнал себя обратно в свою нору, смахнул срач вместе с мензуркой, крошками, пустым пузырьком и пылью со стола и, усевшись неестественно прямо, заскрипел пером. Идти к ней, видеть её, говорить, тем паче — умолять вернуться было нельзя. Потому что… Ночь третья       Совесть подкралась на третьи сутки. Пробралась исподволь, незамеченной, неузнанной и неопознанной, осталась, подточила клыки и взялась за дело.       И он ещё смел вопрошать потолок, замещающий богов и судьбу, за что ему всё это?! Сказать бы — так тебе и надо, по заслугам огреб, но ведь этого мало, мало он ещё получил, посягнув на то, что никогда не было про его честь.       Он, ходячее и на кой-то драккл живое горе, превращающее всё прекрасное и светлое в тлен и тьму. Он, оскверняющий, извращающий всё, к чему прикасается, никчемный, безобразный, злобный паук. И её — её тоже. Он заставил её врать, изворачиваться, скрывать. Сначала по малости, дальше — больше. Впервые ей пришлось соврать матери из-за него — ещё тогда, ещё в первое их лето, в незапамятные времена. Он тогда уже начал наводить на неё тень, затемнять, затуманивать её чистую безоблачную душу. Всегда только он. Он обманывал сам и вынуждал врать её — про магию, про полеты, про цели их визитов или отлучек, про ложу, про трансгрессию, про что угодно! — исподволь затягивая в свои черные мрачные тенета, в которых давно и безнадежно запутался сам.       Он отравляет всё, к чему приближается, и вот он посмел, отважился, посягнул — и отравил. Он недостоин её света, но тянул к нему лапы, рискуя погасить. И только лишь он один виноват в том, чем и как всё для них обернулось. Он вымостил ту дорожку, что протянулась от безобидного детского вранья к большой лжи, к ёбаному сто раз проклятому Поттеру.       С какой бы радостью, непередаваемым облегчением он забыл бы каждую секунду той страшной ночи, вырвал из себя отравляющее знание о её падении — и заодно о своем, не в пример большем. И он бы даже смог, сумел бы это, препарировав и мастерски оскопив свою память, но — нельзя.       Потому что, даже забудь он всё, сотри из памяти больные мучительные образы — останется она. А она помнит. И на её память он не покусился бы даже в бреду. Нет, он один раз уже покусился, влез своими грязными, искажающими всё лапами в её душу, наследил в святая святых — и это довольно. Более чем. Она не забудет и не простит. А даже и если, даже если каким-то чудом — да, ведь она, как никто умеет прощать, сколько раз она прощала такое чудовище, как он!.. — то этого нужно как раз страшиться пуще огня.       Он ведь не остановится, страшный ядовитый паук, пока не искалечит её полностью, не выпьет досуха, оставив лишь пустую безжизненную оболочку, какую оставил Тобиас, точно так же выпив до донышка, изуродовав и погубив его мать. Он — такой же, может быть — и хуже. Ведь он, как ни крути, умнее и он маг. Хочет ли он для Лили такой судьбы? Да ни за что. Проще сдохнуть. Или, хотя бы, раз не хватает пороху решить всё столь радикально, держаться от неё подальше, чего бы это ни стоило. День четвертый       Снова не заснулось этой ночью — или тем, что её тут заменяло — ни на минуту. Только спустя долгие часы, когда стрелки, и только они, ознаменовали утро, обессиленная пустота, раздираемая тянущими врозь сбесившимися рвущими впополам порывами, сдалась и нырнула в ещё большую, глубокую всеобъемлющую пустоту. Сон не принес свежести, но принес беспамятство — и это было благо.       И благо это грубо, жестоко прервалось от, как помстилось вначале, окрика в самое ухо. Сначала инстинктивно подорвался, вскочил на задеревеневшие шаткие ноги, заозирался дуром, потом только понял — не окрик, мысль. Никакой звук не способен был пробиться сквозь искривляющие пространство стены многоликой комнаты, в отличие от направленного ментального луча.       Очень старательно направленного, в другое время захвалил бы Регулуса за успехи, выводя ему символическую «П». Потому что парню, освоившему только окклюментную защиту, обратный процесс не давался от слова совсем. Он мог транслировать, если его и без того читали, мог облегчить легиллименту работу, открывшись навстречь — и неоднократно облегчал её Снейпу для разных задач. Но вести мысленный диалог, передавать и принимать оформленный в слова посыл доселе был практически неспособен.       Очень постарался, видать, пытаясь достучаться до затворника из школьного коридора. Заострил, отчеканил мыслеформу: открытая дверь, протянутая рука, разговор. Не то, что давеча Люпин. Там никакой четкостью и не пахло — только вопиющий ментальный хаос обескураженного бывшего вервольфа.        Он не пустил тогда Ремуса, битый час вышагивавшего под дверями, не пустил и Рега сейчас. Что тот мог ему дать? Слова утешения? Луч надежды? Не смешите гоблинские тапки! Он не хотел утешения, не мог себе позволить надежду. Он хотел беспамятства, а именно этого его незваный визитер и лишил.       Северус снова лёг на пол, подтянул колени к груди и замер, отгородившись от настойчиво зудевшего призыва. Когда уходил Люпин, ему снова остро хотелось завыть и швырнуть чем-нибудь в стену. Когда ушел наконец Регулус, он просто устало закрыл глаза, моля о возвращении снисходительного беспамятства.       Беспамятство не приходило. Милостей ему было не положено.       День пятый       Осознание накатывало волна за волной, оставляя после себя испепеляющий тошнотворный ужас. Лили была права — во всём, во всём права! Только он строил стены вокруг себя и крушил их другим, только он здесь был жалок, грязен, страшен и заклеймен, но отнюдь не она. Как по нотам, он воспроизводил роль своего папаши, стремясь повторить этот трагифарс — если не в подробностях, то в сути. А что руки не распускал — так нашел, чем хвастаться! Тем, что хоть чуточку выше, чем опустившийся темный магл? Нет, он ничем не лучше своего отца, он такой же, и нести вокруг он способен только лишь это — слёзы, несчастья и безнадежность.       Мог ли он измениться, переломав себя об колено, завязав узлом? Ну что, много ли наизменялся несравненный материн Тоби за пятнадцать-то лет?! Скорее уж — ломал об колено всех, кто попадался на жизненном пути.       Мог ли заткнуться, зашить себе рот и никогда, ни словом, ни мыслью не задевать весь тот ужас и хтонь, в который сам же и толкнул Лили? Давай уж по-честноку, паря: не сдюжишь.       Если даже сейчас, когда тебе буквально выкручивает кости и выворачивает душу от вынужденной разделенности с ней, когда тоска, пустота и боль стали твоим вторым, третьим и первым именами, нет-нет да и выскакивает перед глазами её образ — тот самый, тот самый, с другим, то что будет, если боль и тоска уймутся, а пустота — вновь наполнится? Сможешь удержаться, не отравлять этой памятью себя и её, не изводить мелочными придирками, дурным нравом, желчью, ревностью, ядом — раз за разом?! То-то же.       И закончится всё так же, как ты уже видел: сломленная, поникшая, безжизненная тень на месте тепла и света и никчемный, обожравшийся этого чужого света паук.       Нет уж, если любишь её, если ты её и правда любишь, ты найдешь в себе силы оставить, уйти, отказаться, освободить, спасти её от себя. От себя — такого.       В этой своей норе ты максимально безопасен, тебе здесь самое место, не стоило вообще когда-то выползать на свет, ты же знаешь, что свет — не про тебя! В том-то и дело, что свет. Он привлекает пауков и прочую темную гадость, они стремятся к нему, в надежде восполнить свою недостачу внутри — и им никогда не достаточно.       Лили была светом. Ясным, ярким, сильным. Который даже ему не удалось замутить — пока. И так оно обязано и оставаться. Он спасёт её — от себя. Затаится здесь, во тьме, никогда больше не бросит на её пути своей тени. Она сказала ему "прощай", нашла в себе силы вырваться из его тенет, пусть и на последнем краю, — и как же она была права! Теперь дело за ним — и он в кои веки раз обязан сделать всё правильно.       Сколько там осталось тех школьных дней — он подождет! А потом — затеряется в Коукворте или другой подобной клоаке, станет тем, чем и должен был быть с самого начала, не будь в его жалкой судьбе нежданного, ничем не заслуженного света по имени Лили. Станет ничем. Зато она будет свободна.       Нет. Не будет.       Потому что его паутина раскинулась далеко, потому что он сплел её с толком, раскинув нити вширь и вглубь. Потому что он привязал её к себе этими нитями, желая безраздельно владеть.       Чтобы дать ей свободу, возможность жить и светить, нужно порвать эти нити одну за другой, отпустить её на волю. Как и обещал когда-то. Только это он ещё может для неё сделать. Только это он должен. День шестой       Я ТЕБЯ ОТПУСКАЮ…

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!