Глава 5. Второй заплыв к Бобрихе
19 мая 2026, 02:30Утром следующего дня, 15 июня, весь поток третьего курса юридического факультета ИГУ отправлялся на занятие по уголовному праву у Марины Юрьевны Бобровской. Группа Вероники Кожиной, Юр-4-370, даже не замечала, что самой Вероники нет в университете. Они привыкли к её присутствию на первой парте — маленькой, рыженькой, с вечно испуганными глазами, — но, когда она исчезла, никто не заметил. Никто, кроме одной. Василиса Безродных, подруга Вероники, сидевшая всегда сзади неё и привыкшая видеть перед собой её рыжий затылок, забеспокоилась. Она вертела головой, оглядывая аудиторию, проверяла телефон, снова оглядывала аудиторию — и с каждой минутой её тревога росла. Что-то было не так. Вероника никогда не пропускала пары. Даже когда болела, даже когда у неё была температура, она приходила — потому что боялась Бобровскую больше, чем любую болезнь. А сегодня её не было. И это могло означать только одно: случилось что-то серьёзное. Василиса начала писать Кожиной ВКонтакте десятки сообщений. «Вероник, ты где?», «С тобой всё в порядке?», «Почему тебя нет?», «Бобриха сейчас придёт, что мне ей сказать?», «Ответь, пожалуйста, я волнуюсь!».
Вероника, занимавшаяся гимнастикой в своей крохотной студии на Шпагина, долго не отвечала. Она стояла в планке, чувствуя, как дрожат мышцы, как пот катится по лбу, как сердце колотится где-то в горле, и думала. Думала о том, что вчера сказал ей Игорь. «Ты — талант. Ты — актриса. Ты — музыкант. Ты — больше, чем просто студентка юрфака. Ты — Вероника Кожина, и ты не обязана терпеть». И она больше не хотела терпеть. Не хотела бояться. Не хотела быть жертвой. Она хотела быть собой — громкой, яркой, живой. И она знала, что должна сказать. И когда телефон завибрировал в десятый раз, она взяла его, пробежала глазами сообщения Василисы и начала печатать. Её пальцы дрожали — не от страха, а от решимости. От той самой решимости, которая копилась в ней три года и наконец-то нашла выход.
«Вась, иди на хуй, — написала Вероника. — И весь поток пусть тоже туда катится. И Бобриха. И вся эта вонючая шарага. Двадцатого, когда с соревнований по танцам вернусь, притащу в универ автомат Булыжникова 78-й модели, и вам всем пиздец. Я вас всех убью на хер, сволочи. Начну с тебя, мразь. Передай своей секс-госпоже Бобрихе, что я желаю ей сдохнуть. Вы все мне за игнорирование того, как она меня травила, ответите. Мне похуй, что меня посадят, за дерьмо и срок отмотать не жалко. Я больше никогда не буду учиться нигде, подавитесь своими ебучими корочками. Я всё равно лучше вас, а вы этого не хотите признавать. Меня, между прочим, в кино один известный режиссёр позвал, так что всем сосать. И я напишу про вас трек для моего проекта NIKA PRINCESS».
Она нажала «отправить» и замерла. Сердце колотилось так, будто она только что пробежала марафон. Но на душе было легко — легче, чем когда-либо за последние три года. Как будто она сбросила с плеч многопудовую тяжесть, которую таскала на себе с первого курса. Как будто она наконец-то выдохнула после долгой-долгой задержки дыхания. Она посмотрела на себя в зеркало, висевшее на стене студии, и не узнала. Из зеркала на неё смотрела не запуганная девчонка с первой парты, а взрослая, уверенная девушка. С горящими глазами, с расправленными плечами, с улыбкой, которая ещё не родилась, но уже обещала что-то тёплое, светлое, настоящее. И эта девушка была ею. Вероникой Кожиной. Актрисой, музыкантом, будущей звездой. И она больше никому не позволит себя унижать.
— Марина Юрьевна, — обратилась Безродных к Бобровской, когда та вошла в кабинет, — Вероника сегодня не придёт. Её не будет до 20 числа. Она на соревнованиях по танцам, но активно готовится к экзамену. В новом семестре уходит с концами в кинематограф, её пригласил в какой-то проект некий известный режиссёр. Как его там... Рыбников Максим, из Санкт-Петербурга, но сотрудничает с киностудией «Ипинбасфильм».
Василиса замолчала, ожидая реакции. В аудитории повисла тишина — та особенная тишина, которая бывает перед грозой, когда воздух становится плотным и тяжёлым, и даже самые болтливые студенты замолкают, чувствуя, что сейчас произойдёт что-то важное. Бобровская замерла у доски, держа в руке журнал, который только что открыла, чтобы отметить отсутствующих. Её лицо, обычно такое надменное, такое уверенное, вдруг изменилось. На нём проступило что-то, чего студенты никогда раньше не видели. Не гнев, не раздражение, а... растерянность. И что-то ещё, похожее на страх. Как будто она только что узнала, что одна из её жертв вырвалась на свободу. Вырвалась по-настоящему, со скандалом, с угрозами, с обещанием вернуться и отомстить. И эта жертва теперь была не просто свободна — она была опасна. Опасна своей свободой, своей решимостью, своей готовностью идти до конца. И Бобровская, которая привыкла, что её жертвы молчат, сжимаются, прячутся, не знала, что делать с той, которая заговорила в полный голос.
— Никуха — в кино? — удивился староста группы Вероники, Дима Соколовский. — Ни хера себе! Ну, удачи, чё. Я всегда знал, что она выше юриспруденции. Ребят, а вы знали, что Вероничка в кино снимается? Она мне никогда не говорила. А я сидел с ней за одной партой два года и думал, что она — просто тихая отличница, которая боится собственной тени. А она, оказывается, актриса. И музыкант. И, судя по этому сообщению, ещё и боец. Вот это поворот.
— Не, Димас, — отозвался Руслан Быков из 360-й группы. — Она мало об этом рассказывала. Вот только про театр всё, про какие-то эпизоды, но вдруг в большое кино? Ещё на главную роль, поди. Вась, ты что-нить знаешь? Ты же её подруга. Она тебе рассказывала? Вы же, кажется, с первого курса вместе. Все пары, все перемены, все обеды в столовой. И ты не знала, что она в кино снимается?
— Нет, конечно, — ответила Безродных. — Потому что она боялась. Боялась, что, если кто-то узнает, Марина Юрьевна начнёт её травить ещё сильнее. А теперь ей нечего бояться. Потому что она уходит. Уходит навсегда. И знаете что? Я тоже ухожу. Я не могу больше здесь учиться. Не могу делать вид, что ничего не происходит, когда Бобровская унижает людей. Не могу смотреть, как она ломает талантливых студентов только потому, что они талантливее её. Я забираю документы. Сегодня же. И плевать мне на экзамены, на диплом, на всё. Я хочу быть свободной. Как Вероника. И ещё... Ребята, Вероника нас всех ненавидит. Официально. Это из-за травли со стороны Марины Юрьевны, между прочим. Что скажете, блядь, «уважаемая» Мариночка Юрьевна? Нравится, да? Вас только что официально умыла та, кого вы ненавидели и травили. Та, кого вы называли «посредственностью» и «никем». Та, кому вы говорили, что её место — на панели, а не в зале суда. И вот она уходит в кино. А вы остаётесь здесь. В пустой аудитории. С пустым журналом. С пустой жизнью. Когда Ника сдаст ваш ебучий экзамен, она заберёт документы и уйдёт отсюда навсегда. Сосите, Марина Юрьевна. Я тоже ухожу. Прямо сейчас пойду к Кате и заберу документы. Сдохните все, твари.
— Мы с Димасом тоже уходим, — объявил Руслан, вставая. — Мы больше не будем учиться там, где обсирают талантливых студентов. Там, где ненавидят блогеров, музыкантов и актёров. Там, где обзоры того же Игоря Радаева называют просто «тупыми видео тупого русского блогера». Я уважаю Игоря Сергеевича. Он, между прочим, отряду «Борцы за независимость» в июле двадцать первого помогал. Он меня лично, сука, сопроводил до БТРа двадцать восьмого июля, дал пожрать, раны залатать приказал. Я лежал там, в грязи, с осколком в ноге, и думал, что всё, конец. А он подошёл, поднял меня, сказал: «Держись, пацан. Мы своих не бросаем». И я держался. Потому что он верил в меня. А вы бы так смогли, Марина Юрьевна? Ставлю хуй вашего мужа, что нет. Значит, вывод можно сделать словами Марии Киселёвой: вы самое слабое звено. Прощайте.
— Мы с Юлей Артёмовой тоже уходим! — поднялась с места Вика Крупнова из 350-й группы. — Заебала эта шарага. Весь поток уходит. С сегодняшнего дня вы у третьего курса больше ничего не ведёте. Всё. Мы больше не ваши студенты. Мы — свободные люди. И мы не позволим вам больше никого травить. Ни Веронику, ни Катю, ни кого-либо ещё. Слышите, Марина Юрьевна? Всё кончено. Ваша власть закончилась. Ваше время вышло. И мы уходим. И никто из нас не вернётся. Никогда.
Студенты, которые сидели в аудитории, один за другим начали вставать. Сначала робко, неуверенно, оглядываясь друг на друга. Потом всё смелее, всё решительнее. Как будто кто-то невидимый дал им разрешение. Как будто они ждали этого момента три года и наконец-то дождались. Они вставали, собирали рюкзаки, переглядывались, кивали друг другу — и шли к двери. Шли молча, но в этом молчании было больше громкости, чем в любых криках. Потому что это был молчаливый бунт. Бунт против страха. Бунт против унижения. Бунт против всего, что олицетворяла собой Бобровская.
Бобровская стояла у доски, и её лицо было белым, как мел. Она смотрела на студентов, которые один за другим покидали аудиторию, и не могла вымолвить ни слова. Её губы шевелились, но звука не было. Как будто кто-то выключил её голос. Выключил её власть. Выключил всё, что составляло её сущность. Она смотрела на пустые парты, на брошенные рюкзаки, на забытые кем-то ручки и тетради, и не могла понять, как это случилось. Как она, Марина Юрьевна Бобровская, которую боялись все, вдруг осталась одна в пустой аудитории, как прокажённая, как изгой, как никто. Ещё вчера эти студенты дрожали перед ней. Ещё вчера они прятали глаза, когда она проходила мимо. А сегодня они уходили — с гордо поднятыми головами, с решимостью в глазах, с чувством собственного достоинства, которое она пыталась в них уничтожить. И она не могла их остановить. Потому что у неё больше не было власти. Власть держалась на страхе. А страх исчез. И вместе с ним исчезла и она — та Марина Юрьевна Бобровская, которую знали все. Осталась просто женщина. Испуганная, растерянная, одинокая. Такая же, какой она когда-то сделала своих жертв.
— Вы не можете уйти, — прошептала она, но её голос был таким тихим, что его услышали только те, кто стоял ближе всех к двери. — Вы не имеете права. Я — ваш преподаватель. Я — декан. Я... я требую, чтобы вы вернулись на места. Немедленно. Это приказ. Вы слышите? Это приказ! Я буду жаловаться ректору! Я поставлю всем прогулы! Я... я уничтожу ваши дипломы! Вы никогда не найдёте работу! Вы... вы не можете так со мной поступить! Я... я...
— Пошла на хуй, сука, — вернувшись в аудиторию, отчеканила Василиса и отвесила Бобровской смачную пощёчину.
Звук пощёчины разнёсся по аудитории, как выстрел. Как финальный аккорд симфонии. Как точка в конце долгой, мучительной истории. Бобровская пошатнулась, схватившись за щёку, и в её глазах, всегда таких холодных и надменных, вдруг блеснули слёзы. Не от боли — от унижения. От осознания того, что её только что ударила студентка. Что её власть рухнула в один момент. Что все эти годы, все эти унижения, все эти оскорбления, которые она обрушивала на других, вернулись к ней. Вернулись в виде этой пощёчины. И она ничего не могла с этим сделать. Потому что она была одна. Совершенно одна. В пустой аудитории, среди брошенных парт и забытых тетрадей. И это было самое страшное наказание. Не суд, не увольнение, не тюрьма. А одиночество. То самое одиночество, на которое она обрекала своих жертв. И теперь она сама стала жертвой. Своей собственной жестокости. Своего собственного страха. Своей собственной пустоты.
— Ты... ты... — начала Бобровская, но Василиса перебила её.
— Тыкать будешь сама себя фаллоимитатором или искусственным членом, поняла, мразота? — Безродных плюнула Бобровской в лицо. Слюна попала на щёку, и Бобровская дёрнулась, как от удара током, но не посмела вытереть её. — Ребят, идите к Кате в секретариат, я вас догоню. Забирайте документы. Все. До единого. Мы больше не студенты этого универа. Мы — свободные люди. И мы никогда не вернёмся. Никогда. Надя! — крикнула она своей соседке по парте, Наде Добрыниной. — Я щас твою тетрадь принесу. Нике передай, что мы её должники, если свяжешься с ней. Она про нас трек обещала написать за соучастие преступнице. Скажи ей, что мы поняли. Что мы осознали. Что мы больше никогда не будем молчать. Что мы на её стороне. И что мы тоже уходим. Все.
Василиса развернулась и вышла из аудитории, хлопнув дверью. И в этом хлопке было что-то окончательное, как будто дверь захлопнулась не за ней, а за всей предыдущей жизнью. За жизнью, в которой был страх, унижение, молчание. И началась новая. В которой была свобода, решимость, правда. Бобровская осталась одна. В пустой аудитории. С прижатой к щеке рукой. С плевком на лице. С рухнувшей властью. И в этот момент она, возможно, впервые за много лет поняла, что натворила. Что все эти годы она была не строгим преподавателем, не принципиальным деканом, не опорой системы. Она была тираном. Мучителем. Убийцей — пусть не физическим, но душевным. И теперь наступила расплата. И эта расплата была страшнее любого суда, любого приговора, любой тюрьмы. Потому что она была внутри. В её душе. В её совести. В её одиночестве.
***
— Ребят, мне Надя Добрынина написала, что весь третий курс отчислился! — объявила Вероника, когда все, кроме Алисы и Ларисы, уже сидели в Push Start. Она ворвалась в зал, запыхавшаяся, с горящими глазами, и её голос звенел от возбуждения. — Весь поток просто ушёл на хер с пары Бобровской. Они все забрали документы. Все до единого. Представляете? Они ушли. Из-за меня. Они сказали, что больше не будут учиться там, где травят талантливых студентов. А Вася просто отпиздила Бобриху. Влепила ей такую пощёчину, что та, говорят, чуть не упала. А потом плюнула ей в лицо. И сказала: «Тыкать будешь сама себя». Представляете?! Вася! Моя Вася! Которая всегда была тихой, незаметной, которая боялась Бобриху не меньше меня! Она дала ей пощёчину! И плюнула! Я... я даже не знаю, что сказать. Я просто... я так рада. За неё. За всех. За нас. — Чептэк-маскыртэк... (Ебать-ковырять...) — удивлённо выдохнул Игорь. Он встал, отпустив Полину, подошёл к Веронике и крепко, по-братски, обнял её. Его объятие было тёплым, уверенным, гордым — как объятие старшего брата, который только что узнал, что его младшая сестра победила в самой важной битве. Он прижал её к себе и почувствовал, как она дрожит — не от страха, а от радости. От освобождения. От того, что всё наконец-то закончилось. — Никусь, ты... ты супер! А что касается экзамена, стратегию меняем. Ты двадцатого идёшь к Бобрихе, тянешь билет, начинаешь говорить, а когда она на тебя наедет, скажешь: «Не перебивай меня, шлюха!», ну, и продолжишь ответ. Если ещё раз перебьёт, въеби ей. Я это официально санкционирую, рядовой. Возьми рюкзак и ебани ей по роже раз сто-сто пятьдесят. Я тебя потренирую. До двадцатого. У меня есть опыт — я на той операции столько чесноковцев уложил, что Бобриха тебе покажется детским лепетом. Ты справишься. Я в тебя верю. Мы все в тебя верим. И твой брат верит. Антон. Он сейчас смотрит на тебя оттуда, — Игорь поднял глаза к потолку, — и говорит: «Молодец, Никусь. Я всегда знал, что ты сможешь». — Игорь, — Вероника подняла на Радаева глаза, полные слёз, и улыбнулась. — Спасибо тебе. Спасибо вам всем. Я не знаю, что бы я без вас делала. Я бы, наверное, так и осталась той запуганной девчонкой с первой парты. Которая боится собственной тени. Которая думает, что она — никто. А теперь... теперь я знаю, кто я. Я — Вероника Кожина. Я — актриса. Я — музыкант. Я — боец. И я никому не позволю себя унижать. Никогда. И это — ваша заслуга. Твоя, Игорь. Алисина. Ларисина. Полинина. Всех. Вы дали мне силы. Вы дали мне веру в себя. Вы дали мне свободу. И я никогда этого не забуду. — Херня вопрос, Никусь, — Игорь чмокнул Кожину в макушку. — Ты садись, родная, садись. Давай я тебе ступни помассирую. Ты, наверное, набегалась за сегодня. Сначала гимнастика, потом эта новость... Твои ножки заслужили отдых. И ты заслужила. Больше, чем кто-либо. Ты сегодня стала героем. Не для газет, не для новостей, а для самой себя. И это — самое важное. Потому что настоящий герой — не тот, кто спасает мир. А тот, кто спасает себя. Он усадил Веронику на диван, бережно снял с неё балетки и начал массировать её ступни. Его пальцы двигались осторожно, почти нежно, разминая уставшие мышцы, и Вероника почувствовала, как напряжение, которое она даже не осознавала, начинает уходить. Она откинулась на спинку дивана и закрыла глаза, позволяя себе просто чувствовать. Чувствовать тепло его рук. Чувствовать заботу. Чувствовать, что она — не одна. Что она — часть чего-то большего. Что она — дома. И от этого чувства у неё на глазах снова выступили слёзы — но теперь это были слёзы счастья. Чистого, незамутнённого, настоящего. — Игорюш, — прошептала она, не открывая глаз, — а знаешь, что я сейчас поняла? Я всю жизнь думала, что сила — это когда ты никого не боишься. А теперь я понимаю: сила — это когда ты боишься, но всё равно делаешь. Когда ты дрожишь, но говоришь. Когда ты плачешь, но не сдаёшься. И я сделала это. Благодаря тебе. Благодаря всем вам. Я сделала это. И теперь я знаю, что могу всё. Всё, что угодно. И это... это самое большое счастье. Спасибо тебе. За всё. — То ли ещё будет, Никусь, — ответил Игорь, целуя ступни Кожиной. — То ли ещё будет. Не знаю, как по срокам, но к новому семестру твою мучительницу раскатают так, что она жить не захочет. А ты будешь сниматься в кино у Макса Рыбникова. И писать треки для своего проекта NIKA PRINCESS. И жить. По-настоящему. Без страха. Без оглядки. Без этой проклятой тени, которая преследовала тебя три года. Потому что ты свободна. Ты сильна. Ты прекрасна. И ты наша. Навсегда. И никто, слышишь, никто и никогда не отнимет у тебя это. Обещаю. Так... Радаев потянулся к рюкзаку Вероники, достал из кармана для телефона какой-то крем, выдавил немного белой субстанции себе на ладонь и принялся натирать кремом ступни Вероники. Запах лаванды и ромашки разлился по залу. — Никусь, а ты хочешь скинуть с себя бремя универа? — спросил Игорь. — Я имею в виду, официально. Забрать документы и больше никогда туда не возвращаться. Потому что тебе это не нужно. Ты выше этого. Ты — больше, чем просто студентка юрфака. Ты — актриса. Музыкант. Творец. И тебе не нужны эти корочки, чтобы доказать миру, что ты чего-то стоишь. Ты уже это доказала. Сегодня. Перед всей аудиторией. Перед всей Бобровской. Перед самой собой. — Да, Игорюш... — с блаженным вздохом ответила Вероника. — После экзамена пойду к Кате Савельевой и заберу документы. И аттестат, и все выписки по оплате, и свои деньги назад потребую. Я ж на платном учусь... или училась. Каждый семестр отец платил. Говорил: «Дочка, это инвестиция в твоё будущее». А оно вон как обернулось. Но знаешь, я думаю, он бы меня понял. Он бы сказал: «Вероника, диплом — это бумажка. А то, что ты сделала сегодня, — это поступок. И я горжусь тобой». — В хуюдущее это инвестиция, Ник, — не удержавшись от каламбура, вставила Маша Карпухина за стойкой бара. — Какое может быть будущее с ебанутой деканшей, которая всех травит, а какие-то три калеки ей подлизывают и подпёздывают? Ты правильно сделала, Ника. Правильно, что уходишь. Правильно, что больше не боишься. И твой отец... он бы гордился тобой. Я это точно знаю. Потому что сама прошла через похожее. И мои родители меня поняли. Пусть не сразу, но поняли. И твои поймут. Потому что ты их дочь. И они любят тебя. Несмотря ни на что. И они увидят — ты стала сильнее. Ты стала собой. И это — лучшая инвестиция, которую они могли сделать. Не в диплом. В тебя. — Вот это база, Мария Александровна, — сказал какой-то парень за третьим столиком от входа. — Моим на первом курсе вообще похуй было, когда меня Кравченко травила, а потом, когда я им показал лютый компромат, они добились того, чтобы её турнули из универа. Вы же были свидетельницей вроде, да? Вы же приезжали в ИГУ, я помню. Спасибо вам, кстати, за пары по процессуалке. Вы тогда сказали: «Ребята, не бойтесь. Если вас травят — говорите. Если молчите — вы соучастники». И я запомнил это. И сегодня я не молчал. Я встал и ушёл. И все мы встали и ушли. И это — лучшая лекция по процессуальному праву, которую мы когда-либо слышали. Спасибо вам за это. За то, что научили нас не бояться. За то, что научили нас бороться. За то, что научили нас быть людьми. — Не стоит, Паш, — улыбнулась Карпухина. — Ты с Игоря вон пример бери, он через столько дерьма прошёл, что не снилось никому, и человеком остался. Как был красивым, смелым и... всяким, в общем, так таковым и остался. Я уверен, Игорь тебя научит тому, что нужно, чтобы имя Павла Авдеева стояло в списках лучших людей республики рядом с его. А что касается Кравченко... Надежду Андреевну, как и Марию Петровну Абздряшкину, турнули не из-за компромата. Её турнули, потому что вы перестали бояться. Потому что вы сказали «нет». И это — самое мощное оружие. Мощнее любого компромата, любой жалобы, любого обращения в суд. Потому что страх — это то, на чём держится власть тиранов. А когда страх исчезает, исчезает и власть. Запомни это. И передай другим. — Во, Паш, Мария Александровна правду говорит, — кивнул Игорь. — Прям как её папка, Александр Кириллович. Тот сибиряк, бляха, как я, прямой, как негнущаяся радиоантенна. Никогда не гнётся, никогда не лжёт, никогда не предаёт. Я с ним встречался пару раз. Он мне тогда сказал: «Игорь, запомни: правда — это не то, что ты говоришь. Это то, что ты делаешь. И если ты делаешь правду, тебе не нужны никакие оправдания. Никакие компроматы. Никакие жалобы. Потому что правда сама за себя говорит». И я запомнил. На всю жизнь. И ты, Паш, запомни. И ты, Никусь. И все вы. Потому что правда — это единственное, что нельзя отнять. Единственное, что нельзя сломать. Единственное, что остаётся, когда всё остальное уходит.***
Тем временем Лариса Баринова вовсю хозяйничала в лаборантской возле 217-й аудитории. Она приготовила свечи, вино, фрукты и ещё много всего, что было нужно для идеального свидания. Лаборантская преобразилась: белая скатерть на столе, две свечи в старых канделябрах, которые она нашла в подсобке, бокалы на тонких ножках, виноград, персики, клубника — всё дышало уютом, интимностью, обещанием. Волосы Лариса распустила так, чтобы они сексуально падали ей на плечи, а рубашку, выбранную для сегодняшней вылазки, чуть-чуть расстегнула, приоткрывая вчерашнюю маечку. В полумраке, освещённом только свечами, она выглядела как героиня старого фильма — роковая, соблазнительная, но при этом какая-то... уязвимая. Именно так, как нужно было для этой роли. Она оглядела лаборантскую и осталась довольна. Всё было идеально. Свечи горели ровно, вино дышало в бокалах, фрукты источали аромат. Оставалось только ждать. И она ждала, сидя на краю стола и медленно покачивая ногой в такт музыке, которая звучала у неё в голове. Музыке, которую она слышала каждый раз перед тем, как начиналась новая игра. И сегодня эта игра должна была стать финальной. Последним аккордом. Точкой в конце истории Бобровской. Дверь открылась ровно в назначенное время. На пороге стояла Бобровская, и Лариса сразу заметила, что с ней что-то не так. Её лицо, обычно такое уверенное, такое надменное, было бледным, почти серым. Под глазами залегли тени, а губы, всегда поджатые в тонкую линию, дрожали. Она выглядела не как деканша, которая идёт на свидание, а как женщина, которая только что пережила катастрофу. Лариса знала о том, что случилось в аудитории — Игорь написал ей короткое сообщение: «Весь третий курс ушёл. Бобриха в ауте. Готовься». И она была готова. Более чем. Она ждала этого момента два дня. И теперь он настал. — Проходите, дорогая Мариночка Юрьевна, — Баринова нежно обняла Бобровскую. — Я вам обещала лучшее свидание, помните? И я держу своё слово. Всегда. Потому что вы заслуживаете лучшего. Вы заслуживаете, чтобы о вас заботились. Чтобы вас баловали. Чтобы вам говорили приятные слова. И сегодня я буду делать это. Для вас. И, если хотите, можем перейти на «ты». Прошу к столу. Я тут приготовила кое-что — вино, фрукты, свечи. Всё, как вы любите. Или, по крайней мере, как я представляла, что вы любите. Потому что я думала о вас. Много думала. И хотела, чтобы этот вечер был особенным. — Спасибо, — кивнула Бобровская, занимая место за столом, на котором была постелена белая скатерть. — Лариса... Расскажи мне, пожалуйста, что-нибудь интересное. Я просто... устала. Сегодня было максимально скучно. Студенты... они все ушли. Просто взяли и ушли. Я не понимаю, что случилось. Я всегда была строгой, но справедливой. Я требовала от них знаний. Я хотела, чтобы они стали хорошими юристами. А они... они меня бросили. Как будто я — пустое место. Как будто я — никто. И это... это больно, Лариса. Я никогда не думала, что мне может быть так больно. Я думала, что мне всё равно. Что студенты — это просто студенты, приходят и уходят. А теперь я понимаю — нет. Мне не всё равно. Мне очень не всё равно. И я не знаю, что с этим делать. Я не знаю, как жить дальше. Я... я запуталась. Совсем. — А что хочет услышать моя ненаглядная Мариночка? — игриво спросила Баринова. — Я максимально скучная, у меня очень тупая биография. Всё сплошь и рядом состоит из учёбы да работы. Вспомни, как я вчера разговаривала с Анной Сергеевной. Я читала, кстати, и твою магистерскую, кажется, по уголовной политике и современным тенденциям её развития. И меня очень тронул параграф из четвёртой главы про политико-правовые предпосылки реформы уголовного законодательства. Ты так сексуально описываешь нестабильность законодательства криминально-правового блока, что у меня, когда я читала, были мурашки. Я тогда подумала: «Эта женщина — не просто юрист. Она — художник. Она видит право не как свод законов, а как живой организм, который дышит, меняется, болеет и выздоравливает». И мне захотелось познакомиться с тобой. Узнать тебя. Понять, что за женщина скрывается за этими юридическими формулировками. И теперь, когда я вижу тебя, я понимаю: я не ошиблась. Ты — гений, Марина. Давай за нас, радость моя. За то, что мы встретились. За то, что мы вместе. За то, что впереди только хорошее. Бобровская подняла бокал, и её рука дрожала. Она смотрела на Ларису, и в её глазах, всё ещё полных слёз, было что-то, чего Лариса не ожидала увидеть. Не страх, не отчаяние, а надежда. Надежда на то, что ещё не всё потеряно. Надежда на то, что эта женщина, которая говорит ей такие слова, действительно видит в ней что-то хорошее. Надежда на то, что можно начать сначала. И она чокнулась с Ларисой, и звон бокалов разнёсся по лаборантской, как обещание. Как начало новой жизни. Как шанс, который она не хотела упустить. Она сделала глоток — большой, почти жадный, — и почувствовала, как тепло разливается по телу. Не от вина — от слов. От того, что кто-то наконец-то сказал ей, что она — гений. Что она — художник. Что она — не монстр. И она хотела верить в это. Впервые за много лет она хотела верить. После первого глотка Бобровская будто загорелась внутри. Она потянулась к пуговицам на пиджаке своего брючного костюма и небрежно их расстегнула, открывая шёлковую рубашку под пиджаком. Она сделала это не задумываясь, инстинктивно, как делают женщины, когда им жарко или когда они хотят быть ближе к тому, кто сидит напротив. Её пальцы, обычно такие жёсткие, требовательные, теперь двигались неуверенно, почти робко. И в этом жесте было что-то трогательное, почти девичье. Как будто она впервые за много лет позволила себе расслабиться. Позволила себе быть уязвимой. Позволила себе быть собой — не деканом, не тираном, а просто женщиной, которой хочется тепла. — Лариса... — сказала она, и её голос, обычно такой скрипучий, теперь звучал мягче, интимнее. — Ларисочка... Ты же не против, если я чуть-чуть разденусь, солнышко? Здесь так жарко. Или это не от свечей. Это от тебя. Ты излучаешь такое тепло, что я не могу сдержаться. Я хочу быть ближе к тебе. Хочу чувствовать тебя. Хочу... я не знаю, что хочу. Я вообще перестала что-либо понимать. Кроме одного: ты — лучшее, что случилось со мной за долгое время. Ты не боишься меня. Ты смотришь на меня и видишь не монстра, а человека. Ты говоришь со мной так, как со мной никто не говорил. И это... это меняет меня. Прямо сейчас. Я чувствую, как что-то внутри меня оттаивает. Что-то, что было заморожено годами. И это пугает. Но и радует. Потому что, может быть, я ещё не потеряна. Может быть, я ещё могу быть... хорошей. Может быть, я ещё могу быть любимой. — Конечно, нет, Мариночка, — в тон Бобровской ответила Лариса. — Не против. Раздевайся, моя королева. Я, пожалуй, тоже немножко обнажусь. От тебя исходит такая невероятная сексуальная энергия... Детка, ты у меня такая соблазнительная... М-м-м... Так бы тебя и съела... Баринова встала, потянулась к своей рубашке и нарочито медленно и соблазнительно продолжила её расстёгивать, открывая маечку под ней. Она расстёгивала рубашку в танце под звучащую из колонки на полке музыку, двигаясь так, что Бобровская замерла. Её бёдра покачивались в такт мелодии, руки скользили по телу, и каждая расстёгнутая пуговица была как приглашение, как обещание, как начало чего-то нового, неизведанного. Лариса видела, как Бобровская смотрит на неё — не отрываясь, затаив дыхание, с раскрытым ртом. Видела, как её глаза скользят по её телу, по её плечам, по её ключицам, по тонкой ткани маечки, под которой угадывались все изгибы. И она знала: Бобровская попалась. Полностью. Окончательно. Теперь она была не просто заинтересована. Она была очарована. Заколдована. Лишена воли. И это было именно то, что нужно для финала. Бобровская сняла пиджак и тоже начала расстёгивать свою рубашку. Тем временем Лариса уже перешла к своим джинсам. Расстегнув пуговицу, Баринова легко распахнула молнию и начала стягивать джинсы, двигая бёдрами в цветастых шортиках. Каждое её движение было плавным, текучим, как у танцовщицы, и Бобровская не могла отвести от неё взгляд. Она смотрела, как Лариса танцует — для неё, только для неё, — и чувствовала, как в груди разливается тепло. Не страсть — страсть была слишком грубым словом для того, что она испытывала. А нежность. Благодарность. Надежда. Надежда на то, что она ещё может быть любимой. Что она ещё может быть счастливой. Что она ещё может быть собой. Джинсы упали на пол, и Лариса осталась в шортиках и маечке. — Скажи мне, Мариночка, — начала Баринова. — А ты не хотела что-то поменять в своей жизни? Вернее, в своём существовании? Допустим, брать меньше часов занятий. А то я сегодня говорила с проректором, Алексеем Геннадьевичем Марининым, и была, мягко говоря, в ужасе от того, как у вас грузят преподавателей. Я в МГУ и СПбГУ так не страдала, как ваши тут. Мне не давали много часов. Я вчера рассказывала Анне Сергеевне, что Алексей Дмитриевич Семакин, декан юрфака СПбГУ, никогда не любил грузить преподавателей огромным количеством часов. А тебя грузят, как вьючную лошадь или осла, вот поэтому ты и устаёшь. И поэтому ты срываешься на студентах. Потому что тебе плохо. Потому что ты вымотана. Потому что у тебя нет сил быть доброй. И я понимаю это. Я не оправдываю — я понимаю. И я хочу помочь тебе. Если ты захочешь. Если ты готова измениться. Бобровская слушала, и её лицо, ещё минуту назад такое расслабленное, почти счастливое, вдруг омрачилось. Она опустила глаза, уставившись на свои руки, которые нервно теребили край расстёгнутой рубашки. Её пальцы дрожали — не от желания, а от того напряжения, которое она так долго подавляла. — Лариса, ты даже не представляешь, — сказала она, и её голос, обычно такой резкий и властный, сейчас звучал глухо, почти жалобно. — Ты не представляешь, что такое — быть мной. Каждый день просыпаться и знать, что тебя ненавидят. Каждый день идти на работу и видеть, как студенты прячут глаза. Каждый вечер возвращаться в пустую квартиру и понимать, что ты одна. Совершенно одна. Что у тебя нет ни друзей, ни любимого человека, ни даже кошки. И ты думаешь: «Почему? Почему я одна? Ведь я умная, красивая, успешная. Я декан. Меня должны уважать». А тебя не уважают. Тебя боятся. И это — не одно и то же. И от этого страха ты чувствуешь себя ещё более одинокой. Замкнутый круг. Из которого нет выхода. И я не знаю, как разорвать его. Я пыталась. Честно, пыталась. Но у меня не получается. Потому что я не умею по-другому. Я не умею быть доброй. Меня не научили. — Нет, представляю, — возразила Лариса. — Не представляешь. — Представляю, и не спорь с кандидатом юридических наук, иначе отшлёпаю, — засмеялась Лариса, и в этом смехе было тепло, которое так контрастировало с той бурей, что сейчас разразится. Дверь распахнулась с такой силой, что одна из свечей на столе погасла, и струйка дыма взвилась к потолку. На пороге стояла Алиса, и её лицо было искажено такой яростью, что Бобровская инстинктивно отшатнулась. Глаза Алисы метали молнии, ноздри раздувались, пальцы сжимались в кулаки. Она была похожа на актрису греческой трагедии в момент кульминации — когда героиня узнаёт о предательстве и готова убить. Но это была не игра. Точнее, это была игра, но игра такого уровня, когда даже сама актриса на мгновение забывает, где заканчивается роль и начинается реальность. — Лариса, что всё это значит?! — разыгрывая ярость, выпалила Матвеева. Её голос звенел, как натянутая струна, и в нём была такая боль, такая обида, что даже Лариса, которая знала, что это спектакль, на мгновение почувствовала укол совести. — Ты мне изменяешь с этой... с этой шлюхой, которая травит студентов?! Ты собираешься отшлёпать эту проститутку, которая насосала на должность декана?! Ты клялась мне в любви, а сама — здесь, с ней?! С той, кто превратил жизнь половины юрфака в ад?! С той, кто домогается до студенток?! С той, кто шантажирует их интимными фотографиями?! С этой... с этой мразью, которую весь университет ненавидит?! Отвечай, Лариса! Отвечай немедленно! Я жду! Я хочу знать, что ты здесь делаешь! Хочу знать, почему ты выбрала её вместо меня! Чем она лучше?! Чем она вообще может быть лучше?! Бобровская замерла, не донеся бокал до губ. Её рука дрожала так сильно, что вино расплёскивалось, оставляя красные капли на белой скатерти. Она переводила взгляд с Алисы на Ларису и обратно, и в её глазах читалась смесь непонимания и ужаса. Она не знала, кто эта женщина. Не знала, что происходит. Не знала, почему Лариса — её Лариса, её надежда, её спасение — вдруг оказалась чьей-то ещё. Но одно она понимала: этот уютный вечер, это свидание, это обещание новой жизни — всё рушилось. Как карточный домик. Как песочный замок под волной. Как всё, к чему она прикасалась. И самое страшное — она не могла ничего сделать. Она открыла рот, чтобы что-то сказать, чтобы оправдаться, чтобы объяснить, но голос ей не повиновался. Он пропал, как пропадал всегда, когда она сталкивалась с чем-то, что не могла контролировать. — Алиса, — жалобно сказала Лариса, и её голос дрогнул. Она прижала руки к груди, и в этом жесте было столько уязвимости, столько мольбы, что даже Бобровская на мгновение ей поверила. — Она... Она хотела меня трахнуть! А я сопротивлялась! Она меня раздевала! Я говорила ей «нет», а она не слушала! Она сказала, что, если я не уступлю, она уничтожит мою карьеру! Что она напишет жалобу в МГУ, и меня лишат степени! Я боялась! Я очень боялась! Я не знала, что делать! Алиса, прости меня! Прости, что я не сказала тебе! Прости, что я пошла сюда одна! Я думала, что справлюсь! Но она... она настоящее чудовище! Она набросилась на меня! Посмотри, она даже рубашку с меня сорвала! Алиса перевела взгляд с Ларисы на Бобровскую, и её лицо исказилось гримасой «праведного гнева». Она подошла ближе, и её каблуки застучали по линолеуму, как удары молотка по гвоздям, заколачивающим крышку гроба. Каждый шаг был как приговор. Каждый стук каблука — как слово «виновна». — Она тебя раздевала?! — воскликнула Матвеева, схватив со стола бокал с вином и сделав вид, что сейчас швырнёт его в Бобровскую. Бокал завис в воздухе, и в его стекле отразилось лицо Бобровской — искажённое, перепуганное, жалкое. — Эта тварь, которая заваливает студентов, которая домогается до них, которая предлагает им «особые условия» в обмен на близость, — она хотела трахнуть тебя?! Какого хера? Ларис, ты понимаешь, чем это чревато для неё? Ты понимаешь, что я сейчас сделаю? Я сейчас вызову полицию! Я расскажу им всё — про домогательства, про фотографии, про шантаж! Я уничтожу её! Я сотру её в порошок! Пойдём отсюда, дорогая, пойдём. Я тебя успокою, всё будет хорошо... Она не трогала тебя там? Она не причинила тебе боль? Отвечай! Если она хоть пальцем к тебе прикоснулась, я убью её. Своими руками. Прямо здесь. Прямо сейчас. — Она угрожала, что трахнет и тебя... — захныкала Лариса, и её плечи затряслись в рыданиях. Она прижалась к Алисе, пряча лицо на её плече, и в этом жесте было столько беспомощности, столько страха, что Бобровская сама на мгновение поверила в то, что всё это было на самом деле. — Она угрожала, что, если я тебя не брошу, она убьёт сначала тебя, а потом меня, а затем изнасилует наши трупы... Алиса, я не хочу её... И никогда не хотела... Забери меня, пожалуйста... Я так боюсь. Я так сильно боюсь. Я думала, что смогу справиться с ней сама, но она... она сумасшедшая. Она настоящая сумасшедшая. И она опасна. Очень опасна. Я люблю только тебя, Алисочка... — Что? Что за бред?! — крикнула Бобровская, и на её лице отразился ужас — не тот ужас, который бывает, когда тебя обвиняют в том, что ты сделал, а тот, который бывает, когда тебя обвиняют в том, чего ты не делал. — Я ничего такого не говорила! Лариса, зачем ты врёшь?! Я не угрожала тебе! Я не собиралась тебя насиловать! Я просто... я просто хотела быть с тобой! Потому что ты — единственная, кто посмотрел на меня не как на монстра! Единственная, кто сказал мне доброе слово за последние годы! И теперь ты... ты говоришь, что я угрожала тебе? Что я хотела тебя трахнуть? Что я собиралась убить тебя и твою подругу?! Зачем ты это делаешь?! Зачем ты меня губишь?! Я же верила тебе! Я же... я же, кажется, полюбила тебя! — Заткни ебальник, нимфоманка, — отрезала Матвеева, показала Бобровской средний палец и вывела Ларису из аудитории. У двери она обернулась и бросила на Бобровскую последний, уничтожающий взгляд — такой, от которого хотелось провалиться сквозь землю. — И запомни: ты — никто. Пустое место. И всегда им была. И все твои фотографии, все твои игрушки, вся твоя власть — ничто. Потому что ты сама — ничто. Прощай. Или, вернее, до встречи в суде. Когда дверь за ними закрылась, Лариса и Алиса остановились в коридоре и переглянулись. На их лицах не было торжества — было только спокойное удовлетворение от хорошо выполненной работы. Они сделали то, за чем пришли. Бобровская была повержена. Не физически — физически с ней ничего не случилось. Но морально, душевно, эмоционально. Она потеряла всё. Своих студентов. Свою власть. Свою иллюзию о том, что она может быть любимой. И теперь, оставшись одна в этой лаборантской, среди свечей, которые догорали, среди фруктов, которые никто не тронул, среди расплёсканного вина на белой скатерти, она должна была решить, что делать дальше. Сломаться или измениться. Опустить руки или попробовать начать сначала. И этот выбор был только за ней. — Как думаешь, она что-нибудь поняла? — спросила Алиса, поправляя волосы. Её голос был ровным, спокойным, деловым, как у актрисы после спектакля, которая обсуждает с партнёром, как прошла премьера. — Чёрт его знает, Алис, — честно ответила Лариса. — Но играешь ты убедительно. Я даже почти поверила в то, что ты ей сейчас бокалом пизданёшь. Уровень МХАТа, не меньше. Ты была великолепна. Я смотрела на тебя и думала: «Господи, как хорошо, что мы на одной стороне». Потому что, если бы ты действительно была той, за кого себя выдавала — ревнивой, обманутой, доведённой до отчаяния женщиной, — я бы сама тебя испугалась. А Бобровская... она поверила. Полностью. Ты видела её лицо? Она была готова провалиться сквозь землю. Я думаю, этот урок она запомнит надолго. Может быть, навсегда. Может быть, он даже изменит её. Но это уже не наша забота. Мы сделали то, что должны были. Остальное — за ней. И за правосудием. — Мхуята, — хохотнула Алиса. — Надо было видеть мой взгляд со стороны, я как будто прожечь её или тебя была готова. Пока ты там готовилась, я в её кабинете порылась в столе и нашла много всего интересного. В Push Start покажем ребятам? Я даже не знаю, как комментировать эти находки, но это, говоря на среднеипинбасском диалекте безбашмакского, карагандец клиникылгы (клинический пиздец). Я чуть не блеванула — раз, а потом чуть не брякнулась в обморок — два. Там столько всего, что любой следак бы охуел. Поехали? Ребята наверняка знают, чего с этим всем делать.***
Уже в Push Start Алиса и Лариса, найдя Игоря, Полину Иващенко, Настю Горынину и Веронику за большим столиком, сразу же присели к ним. Зал был наполнен тем особенным оживлением, которое бывает после больших событий — все говорили громче обычного, смеялись чаще, и в воздухе висело предвкушение чего-то ещё. В углу Макс Череповский наигрывал на гитаре какую-то мелодию, Ира разносила кофе, а Андрей, стоя за стойкой, смотрел на всех с той особенной полуулыбкой, которая означала, что он доволен. Доволен тем, что всё идёт как надо. Доволен тем, что справедливость торжествует. Доволен тем, что его семья становится всё больше. — Ребята, пока Лариса вела основную часть игры, я покопалась в столе нашей неуважаемой Бобрихи, — начала Алиса, — и нашла там столько, что хватит не то что на четырёхтомник, даже на восьмитомник. Меня чуть кондрашка не хватила. Вы готовы? Потому что то, что я сейчас покажу, изменит всё. Это не просто компромат. Это — доказательства преступлений. Многолетних, систематических, отвратительных. И когда вы это увидите, вы поймёте, что Бобровская — не просто строгая деканша. Она — маньяк. В прямом, клиническом смысле этого слова. — Да, капитан, — ответил Игорь. — Что там у тебя, Алис? — Начнём с главного, — Алиса извлекла из сумочки синий продолговатый предмет, который она предусмотрительно засунула в файлик, чтобы не трогать его руками. — Фаллоимитатор. Нашёлся в запертом ящике стола, ключ от которого, кстати, лежал в горшке с геранью. Она что, думала, что никто не догадается? Или просто настолько уверена в своей безнаказанности, что даже не пыталась спрятать как следует? В общем, это ещё не всё. Там же — пачка презервативов, несколько откровенных фотографий, судя по всему, сделанных в этом самом кабинете, и... записная книжка. С именами. И датами. И суммами. Короче, полный джентльменский набор. Она вела учёт. Как бухгалтер. Кому, когда, сколько. Как будто это были не люди, а статьи расходов. Как будто это была не жизнь, а бизнес. И это — самое отвратительное. Не сам факт того, что она делала, а то, как она к этому относилась. Как к рутине. Как к работе. Как к чему-то, что можно записать в ежедневник между «провести совещание» и «проверить курсовые». — КАКИХ ЕЩЁ, В ПИЗДУ, ОТКРОВЕННЫХ ФОТОГРАФИЙ?! — вдруг завопила Вероника. — ТАМ ЧЁ, НАДЬКА ГОЛАЯ?! ИЛИ ОНА ТАМ НАТАШКУ КОЗЫРЕВУ СТРАПОНИТ?! — Хлеще, Ник, — ответила Алиса. — Там явно отфотошопленные твои фотки. Она в Photoshop с каких-то твоих фоток из соцсетей одежду убрала. Ещё Надины фотки в купальнике из Антальи... Катины интимные фотографии, которые та только бывшему кидала и которые тот никогда бы не слил. И знаешь, что самое страшное? Там фотографии не только вас. Там фотографии студенток, которые выпустились три, четыре, пять лет назад. Она собирала это годами. Десятилетиями. Как коллекцию. Как трофеи. Как доказательства своей власти. Потому что для неё это была не похоть. Это была именно власть. Возможность в любой момент уничтожить человека, просто показав кому-то эти фотографии. И она пользовалась этим. Она шантажировала ими. Заставляла студенток делать то, что она хотела. И никто не мог ей помешать. Потому что она была деканом. А они — просто студентками. — ОНА ЧЁ, ДРОЧИЛА НА ЭТИ ФОТКИ, БЛЯДЬ?! — завопила уже Катя Савельева, которая пришла по приглашению Игоря. — Я завтра же задушу эту суку! Завтра же! Своими руками! Она хранила мои интимные фотографии?! Те, которые я отправляла Максиму, когда мы ещё встречались?! Те, которые были только для него?! Как она их достала?! Это же... это же нарушение всего, что только можно! Это подсудное дело! Это уголовная статья! Я не знаю, какая, но я уверена, что есть такая! И я до неё доберусь! Я лично прослежу, чтобы она села! — Катюх, подожди, — поднял руку Игорь. — Ника ей двадцатого на экзамене въебёт по роже за всех вас. А я вот что думаю. Алис, давай знаешь куда всю эту дрочь определим? Гале Ефремовой в отдел МВД по Советскому району отнеси. У неё наверняка дело на Бобриху заведено, пусть поизучает. С такими уликами ей не отвертеться. Фотографии, фаллоимитатор, записная книжка с датами и суммами — это всё доказательства. Конкретные. Неопровержимые. И Галина Васильевна знает, что с ними делать. Она упечёт Бобровскую надолго. Может быть, навсегда. И это будет справедливо. Это будет то, чего она заслужила. Не месть — правосудие. Настоящее. Неотвратимое. — Игорь прав, — кивнула Лариса. — Эти находки — слишком серьёзная улика, чтобы оставлять их без внимания. Мы не можем просто уничтожить их или спрятать. Мы должны передать их в руки правосудия. Потому что это — не просто фотографии. Это — доказательства преступлений. Многолетних, систематических, отвратительных. И если мы этого не сделаем, Бобровская продолжит. Может быть, не в этом университете — здесь её власть кончилась. Но она найдёт другое место. Других жертв. И будет делать с ними то же самое. Потому что такие люди не меняются, пока их не остановят. Пока их не поставят перед фактом, что за всё придётся ответить. — Ребят, — тихо сказала Вероника, и её голос, ещё минуту назад дрожащий от гнева, теперь был ровным, спокойным. — Спасибо вам. За всё. За то, что вы сделали для меня. Для Кати. Для Нади. Для всех, кого она травила. Я знаю, что словами не отплатить. Но я сделаю всё, что смогу. Я буду жить. По-настоящему. Без страха. Без оглядки. И я стану лучшей актрисой, лучшим музыкантом, лучшим человеком, каким только смогу. В благодарность вам. Всем вам. Потому что вы дали мне шанс. Вы дали мне свободу. И я не потрачу её впустую. Обещаю. — Никуха, не ссы, — подал голос Макс Череповский, который задумчиво наигрывал на свердловской «Тонике» какую-то мелодию группы The Shadows. Звук, который он извлекал из гитары, очень походил на оригинал. — Если Игорёк обещал, значит, он сделает всё, чтобы это блядство прекратилось. Я, как человек, знающий Игорька давно, могу дать лютейшую гарантию, что с его стратегией к июлю-августу, а в худшем случае к сентябрю это блядство как раз прекратится, и посадят как Бобриху, так и ректора. Кто у вас... Андрианова какая-то, правильно? — Андрианова Оксана Петровна, — кивнула Вероника. — Подруга Бобрихи. Они вместе учились в аспирантуре. И вместе начинали здесь. Бобровская травила, а Андрианова покрывала. Они как два сапога пара. Одна — декан, другая — ректор. Одна — кнут, другая — пряник. Но пряник всегда был в руке у той, кто держала кнут. И теперь, когда Бобровская рухнула, Андрианова осталась одна. И ей тоже придётся ответить. За всё. За то, что она знала и молчала. За то, что она не остановила. За то, что она была соучастницей. И я надеюсь, что она тоже сядет. Потому что справедливость должна быть полной. Иначе она — не справедливость. — Сядет, Никусь, — уверенно сказал Игорь. — Обязательно сядет. Потому что мы этого добьёмся. Катюха рассказывала про Андрианову сегодня. Они с Бобрихой трахаются в её кабинете и во время оргазма обсуждают, как лучше травить студентов. Приколись, Андрианова такая: «Мариночка... А давай ты наедешь на Кожину за то, что она во всём лучше тебя? Она красивее, умнее, талантливее. А ты — просто старая, озлобленная баба, которая никому не нужна. Давай мы ей покажем, где её место? Давай сломаем её, как ты сломала тех, кто был до неё?». И Бобровская такая: «Ой, Оксаночка, ты моя муза! Давай!». И они трахаются дальше, а потом пишут приказы об условном отчислении. Это клиника, ребят. Настоящая клиника. Но теперь у нас есть всё, чтобы эту клинику закрыть. Раз и навсегда. И они ответят. Обе. По полной программе. За Веронику. За Катю. За всех. И никто их не спасёт. Потому что правда на нашей стороне. И справедливость — тоже. Я тебя, Никусь, до двадцатого потренирую, чтоб ты Бобрихе уебала так, чтобы та скрючилась или сдохла от первого же тычка. Если ты не против, конечно же. Ты как, готова стать моим учеником? — Готова, — ответила Вероника, и в её голосе не было страха. — Полностью. Я хочу, чтобы она запомнила этот день. Чтобы каждое утро, просыпаясь, она вспоминала, как студентка, которую она травила три года, дала ей сдачи. И чтобы это воспоминание жгло её изнутри. Не потому, что я мстительная, а потому что это справедливо. И я хочу, чтобы справедливость восторжествовала. Не только для меня. Для всех. Для каждой, кто плакал в туалете после её занятий. Для каждой, кто боялся поднять на неё глаза. Для каждой, кто думал, что это никогда не кончится. Кончилось. Сегодня. И я хочу быть той, кто поставит точку. Тренируй меня, Игорь. Я готова. Сейчас. И до двадцатого я буду готова на все сто. На все двести. На все пятьсот. Она пожалеет, что вообще связалась со мной. Я обещаю. Клянусь памятью Антона.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!