Та, что стала частью Сопротивления
23 мая 2026, 14:48«Знание — это не оружие. Знание — это карта.
И тот, кто делится картой, дарит не путь, а возможность выбора». — Джон Рёскин.
Астория выздоравливала медленно. Мадам Помфри говорила, что это нормально — после такого приступа организм восстанавливается долго, и лёгкие, ослабленные проклятием, заживают в три раза медленнее, чем у здорового человека. Она объясняла это с той спокойной, почти будничной интонацией, с какой обычно рассказывала о свойствах зелий или о режиме сна, но Гарри слышал в её голосе плохо скрытую тревогу. Мадам Помфри была опытным колдомедиком, она видела многое за свои годы в Хогвартсе — сломанные кости, проклятия, укусы ядовитых тварей, магические ожоги, — но даже она, кажется, не до конца понимала, как работает это конкретное проклятие. Оно не поддавалось обычным методам, не реагировало на стандартные заклинания, не описывалось ни в одном учебнике, который она держала в руках. Оно было древним, тёмным и глубоко личным — вплетённым в саму кровь, в саму суть рода Гринграсс, в каждую клетку её тела. Оно не лечилось — его можно было только замедлить. И каждый приступ, каждое обострение забирали у неё немного больше, чем возвращало восстановление. Каждое утро Астория выпивала зелье, которое ей приносил Снейп. Гарри однажды видел, как мадам Помфри откупоривала пузырёк: жидкость внутри была такой плотной, что казалась почти маслянистой, и от неё поднимался тонкий, горьковатый запах, от которого щипало в носу. Зелье переливалось в свете лампы, как жидкий обсидиан, и Астория брала пузырёк обеими руками — потому что пальцы ещё не до конца слушались, — и пила медленно, маленькими глотками, морщась от горечи. Гарри каждый раз смотрел на это и думал, что она, наверное, уже привыкла — к горечи, к боли, к медленному, неотвратимому угасанию, — но всё равно морщилась, и в этом была какая-то трогательная, упрямая человечность. Она никогда не жаловалась. За все месяцы их знакомства — с октября по февраль, от мокрой трибуны до этой больничной койки — Гарри ни разу не слышал от неё ни единой жалобы. Ни на боль, ни на усталость, ни на несправедливость судьбы. Она принимала всё как есть — спокойно, с той же сосредоточенной отстранённостью, с какой разбирала квиддичные схемы: вот проблема, вот переменные, вот решение. Если решения не было — она принимала и это, не тратя сил на бесплодные сожаления. Но Гарри видел, чего ей это стоит. Он научился замечать то, что она старалась скрыть. Как она морщится, делая первый глоток зелья, — едва заметно, одними уголками губ, но он уже знал этот жест. Как дрожат её пальцы, когда она переворачивает страницу, и как она на мгновение замирает, собираясь с силами, прежде чем продолжить чтение. Как она прикрывает глаза — не потому что хочет спать, а потому что устала держать их открытыми. Как она чуть сильнее сжимает край одеяла, когда боль становится особенно острой, — и тут же расслабляет пальцы, словно стыдясь этой мимолётной слабости. Как она иногда замолкает на полуслове, и её взгляд уходит куда-то вдаль, за окно, на падающий снег, — и Гарри знает, что в эти мгновения она думает о том, о чём никогда не говорит вслух. О матери, которая тоже больна. О времени, которого осталось так мало. Он ничего не говорил в такие минуты. Гарри знал, что Астория не хочет, чтобы он замечал. Она выстроила вокруг себя стену — не из холода, не из высокомерия, а из достоинства, — и эта стена была её защитой. Он не пытался её сломать. Он просто сидел рядом — день за днём, — и читал ей вслух, когда она уставала, и рассказывал новости, когда она хотела слушать, и молчал, когда ей нужно было молчание. Он приходил к ней каждый день. Это стало частью его расписания — такой же неотъемлемой, как тренировки по средам и пятницам, как занятия с Дамблдором по вторникам, как ночные бдения над Картой Мародёров, когда шрам не давал уснуть. После уроков, после тренировок, после собраний в Выручай-комнате он шёл в больничное крыло, и мадам Помфри, уже привыкшая к его визитам, только кивала в сторону дальней койки, отгороженной ширмой. Она больше не спрашивала, зачем он пришёл, не напоминала о часах посещения, не ворчала, что он сидит слишком долго и мешает пациентке отдыхать. Она просто приняла его присутствие как часть больничного распорядка — так же, как принимала ежедневные обходы или запах зелий. Однажды она даже сказала — вполголоса, словно разговаривая сама с собой: «Ей легче, когда вы здесь. Не знаю, что вы делаете, но продолжайте». Гарри не ответил — он просто запомнил эти слова. Иногда он приносил ей книги. Она составляла список — своим мелким, убористым почерком, — и он находил их по каталогу. Это отнимало у него вдвое больше времени, чем у Гермионы, но ему нравилось делать это самому. Нравилось бродить между высокими стеллажами, проводить пальцами по корешкам, выискивать нужные названия. Нравилось представлять, как она откроет книгу и проведёт пальцами по страницам — тем самым медленным, бережным жестом, который он так хорошо запомнил. Однажды он принёс ей томик маггловской поэзии — не Блейка, а Китса, — и она, прочитав несколько строк, подняла на него глаза и сказала: «Ты помнишь, что я люблю поэзию». Это был не вопрос. «Я помню всё, что ты говорила», — ответил он. И она улыбнулась. Иногда он приносил ей новости. О команде: Джимми наконец-то перестал заносить на виражах, и теперь его удары стали точнее — он даже попал в Рона на тренировке, и Рон потом полчаса ворчал, но был явно доволен; Джинни забила три гола подряд, и Гарри показалось, что она летает лучше, чем когда-либо; сам Рон всё ещё боялся промахнуться, но уже меньше, и Гермиона пообещала наложить на него Заглушающее заклятие, если он будет слишком нервничать перед матчем. О замке: Малфой ходит с таким видом, будто вот-вот сорвётся — он почти не ест, не разговаривает, и даже Паркинсон не может его расшевелить; Нотт теперь иногда сидит с Забини за одним столом, и они о чём-то тихо переговариваются, склонив головы друг к другу; Паркинсон стала меньше улыбаться и больше смотреть в окно. О Сопротивлении: Гермиона разработала новую систему передачи записок через зачарованные монеты — она взяла идею у Грюма и усовершенствовала её, так что теперь сообщения нельзя было перехватить; Невилл завербовал двух новых курьеров из Пуффендуя, которые могли проходить там, где гриффиндорцев обыскивали; Полумна предложила использовать Тарарайку для отвлечения Пивза, и это сработало. Астория слушала, задавала вопросы, а потом говорила: «Дай мне пергамент. Я набросаю схему». И он давал. И она чертила — медленно, потому что рука уставала, но всё так же точно, как раньше. Её пальцы, сжимавшие перо, дрожали, но линии выходили ровными, а расчёты — безупречными. Гарри смотрел на неё и думал, что она, наверное, единственный человек в мире, который может чертить тактические схемы, лёжа на больничной койке, с пузырьком зелья на тумбочке и снегом за окном. На второй неделе февраля мадам Помфри разрешила Астории вставать. — Только ненадолго, — предупредила она, подкладывая пациентке под спину ещё одну подушку. — Несколько минут в день. Пройдитесь по палате, разомните ноги. Но если почувствуете слабость — сразу обратно. И никаких резких движений, мисс Гринграсс. Ваше тело ещё не готово. Астория кивнула. Она была бледна — бледнее, чем до приступа, — но в её глазах горел тот самый сосредоточенный огонь, который Гарри видел у неё перед матчами. Огонь человека, который поставил себе цель и не собирается отступать, даже если эта цель — просто пройти три метра до окна. Гарри знал этот взгляд. Он видел его у себя в зеркале перед важными матчами. Первая попытка была неудачной. Она встала — медленно, держась за спинку кровати, и Гарри заметил, как побелели костяшки её пальцев, как напряглись мышцы на тонких запястьях, — и сделала два шага, прежде чем её колени подогнулись. Гарри успел подхватить её под локоть — он стоял рядом, готовый к этому, — и она оперлась на него, тяжело дыша. Её плечо под его ладонью было хрупким, почти невесомым, и он чувствовал, как дрожат её мышцы от напряжения. — Я в порядке, — сказала она, хотя он видел, что это не так. Её дыхание было частым и поверхностным, а лоб покрылся испариной. — Просто... давно не ходила. — Ты лежала три недели, — сказал он. — Это нормально. Давай попробуем завтра. — Нет, — ответила она. — Давай сейчас. Я не хочу ждать до завтра. Я и так прождала слишком долго. Она была упрямой. Гарри знал это с первой встречи — с той мокрой трибуны в октябре, когда она сидела под проливным дождём и не уходила, хотя губы у неё уже посинели от холода, а пальцы дрожали. Поэтому он не стал спорить. Он просто встал рядом и протянул ей руку — открытой ладонью вверх. — Держись за меня, — сказал он. — Если что — я подхвачу. Она посмотрела на его ладонь. Потом на его лицо. Её глаза были серьёзными, почти строгими, и в них читалось что-то, чего он не мог до конца расшифровать. Гордость? Упрямство? Или, может быть, страх — не перед падением, а перед тем, чтобы принять помощь? — Я не хочу, чтобы ты меня тащил, — сказала она. — Я хочу идти сама. Понимаешь? Я должна идти сама. — Я не буду тащить, — ответил он. — Я просто буду рядом. Ты будешь идти, а я буду страховать. Как на тренировке — помнишь? Ты говорила мне про Джимми и слепую зону. А я просто стоял и слушал. Вот так же. Она помедлила — всего мгновение, — а потом взяла его за руку. Её пальцы были холодными, как всегда, но хватка оказалась на удивление крепкой. Он чувствовал, как её ладонь лежит в его, чувствовал каждую косточку, каждое сухожилие, — и ему хотелось сжать эту ладонь сильнее, но он не стал. Она просила не тащить. Она просила просто быть рядом. Они пошли. Это было медленное, мучительное движение. Она делала шаг — маленький, осторожный, — и замирала, переводя дыхание. Потом ещё один. Её свободная рука была вытянута в сторону, словно она балансировала на невидимом канате. Она считала шаги — одними губами, беззвучно. Один, два, три. Остановка. Выдох. Четыре, пять, шесть. Остановка. Вдох. Гарри шёл рядом, подстраиваясь под её ритм, и чувствовал, как напряжена её рука. Он молчал. Он знал, что слова сейчас не нужны — они будут только отвлекать. Они дошли до окна. Это заняло у них почти пять минут, хотя расстояние было не больше десяти футов. Астория оперлась обеими руками о подоконник и прижалась лбом к холодному стеклу. Её дыхание было частым, но уже не таким рваным, и на стекле оставался туманный след от её выдоха. За окном падал снег — февральский, колючий, гонимый ветром. Гарри стоял рядом и смотрел на неё. — Я снова вижу снег, — сказала она, и голос её прозвучал задумчиво, почти мечтательно. — Значит, я ещё здесь. — Ты здесь, — подтвердил Гарри. — И ты идёшь. Десять футов — это только начало. Она повернулась к нему. На её губах играла лёгкая, едва заметная улыбка — не торжествующая, а скорее задумчивая, как будто она сама ещё не до конца верила в свой успех. — Спасибо, — сказала она. — За то, что просто был рядом. — Я же обещал, — ответил он. — Ты идёшь сама. Я просто страхую. Она кивнула и снова взяла его за руку — уже увереннее, чем в первый раз. Её пальцы всё ещё были холодными, но хватка стала твёрже. Они пошли обратно к койке — так же медленно, шаг за шагом, — и когда она наконец опустилась на подушки, Гарри увидел, как она устала. Её плечи опустились, дыхание стало чаще, а на висках выступили капельки пота. Но она выглядела... счастливой. Тем тихим, сдержанным счастьем, которое он редко у неё видел и которое каждый раз поражало его до глубины души. — Завтра попробуем снова, — сказала она, откидываясь на подушки. — Может быть, дойдём до коридора. Или даже до выхода. — Дойдём, — согласился он. — Я приду сразу после уроков. — Ты всегда приходишь. — А ты всегда ждёшь. Она чуть улыбнулась — и это было лучше всяких слов. Гарри смотрел и думал, что ради этой улыбки он готов приходить сюда каждый день — не потому что должен, а потому что хочет. Потому что, когда она улыбалась, мир за окном — снежный, холодный, военный — на несколько мгновений переставал существовать, и оставалась только эта палата, этот свет из окна и эти три тёмные пряди в светлых волосах. Он приходил снова и снова. Дни сливались в череду: уроки, тренировки, собрания в Выручай-комнате, а потом — неизменно — дорога в больничное крыло. Он знал каждый поворот этого пути, каждую ступеньку, каждый факел на стене. Однажды он пришёл не один. Гермиона вызвалась пойти с ним — и это было так неожиданно, что Гарри сначала не поверил. Она сказала это за завтраком, не отрываясь от книги, тем самым будничным тоном, каким обычно говорила о домашнем задании: «Я хочу с ней поговорить. Не о тебе. О другом». Рон, сидевший рядом, подавился тостом и уставился на неё с таким выражением, будто она предложила пригласить Малфоя на чай. Он даже перестал жевать — что с Роном случалось крайне редко, — и несколько секунд просто смотрел на Гермиону, открывая и закрывая рот. Крошки тоста застряли у него в уголке губ. — Ты? — выдавил он наконец. — К Гринграсс? Добровольно? Гермиона, ты здорова? — Да, Рон, — ответила Гермиона, переворачивая страницу. — Добровольно. У неё есть информация, которой у нас нет. И я думаю, она согласится поделиться. — Но она же слизеринка, — сказал Рон, и в его голосе прозвучала скорее растерянность, чем враждебность. — Ты сама всегда говорила, что слизеринцам нельзя доверять. — Я много чего говорила, — спокойно ответила Гермиона. — Но она также человек, который отказался служить Волдеморту, рискуя жизнью. Она наложила на себя заклятие, Рон. Она могла умереть — лишь бы не брать метку. И она — друг Гарри. Этого достаточно. Рон перевёл взгляд на Гарри, ища поддержки, но Гарри только пожал плечами. — Я ей доверяю, — сказал он просто. — И Гермионе тоже. Если они поговорят — будет только лучше. Рон ещё несколько секунд смотрел на них обоих, переводя взгляд с одного на другого, а потом вздохнул — тем самым глубоким, философским вздохом, которым он обычно сопровождал моменты, когда мир отказывался вписываться в его картину. Гарри слышал этот вздох много раз — когда Рон узнал, что Гарри будет сражаться с драконом на Турнире, когда понял, что Клювокрыла придётся спасать, когда осознал, что Гермиона действительно собирается читать «Историю Хогвартса» в третий раз. — Ладно, — сказал он. — Но если что — я предупреждал. — О чём именно ты хочешь поговорить? — спросил Гарри у Гермионы, когда они вышли из Большого зала и направились в сторону больничного крыла. Их шаги отдавались эхом в пустом коридоре, и где-то вдалеке слышался голос профессора Флитвика, который вёл урок. — О Сопротивлении, — ответила она, понизив голос и оглянувшись по сторонам. — Она знает то, чего не знаем мы. Чистокровные семьи. Их связи. Их слабости. Их страхи. Если она согласится поделиться — это может изменить расстановку сил. Не на поле боя — в головах. А война, Гарри, выигрывается не только заклинаниями. Она выигрывается и теми, кто выбирает сторону. Каждая семья, которую мы перетянем на свою сторону или хотя бы убедим не вмешиваться, — это десятки спасённых жизней. Это люди, которые не пойдут воевать против нас. Это дети, которые не останутся сиротами. Гарри задумался. Гермиона была права — как почти всегда. Но он также знал, что для Астории это будет непростым решением. Просить её поделиться информацией о своём круге означало просить её предать этот круг. — Я поговорю с ней сначала, — сказал он. — Она имеет право отказаться. Он пришёл в больничное крыло на час раньше обычного. Астория не спала — она сидела на койке, подложив под спину подушки, и читала. Книга была старой, в потрёпанном переплёте — кажется, что-то по истории магических родов, — и она держала её обеими руками, потому что пальцы ещё не до конца слушались. Её волосы были заплетены в небрежную косу, перекинутую через плечо, и тёмные пряди поблёскивали в свете зимнего солнца, падавшего из высокого окна. На тумбочке стоял пузырёк с зельем, уже пустой, и лежала стопка пергаментов — её заметки, исписанные мелким почерком. Она выглядела лучше, чем неделю назад: тени под глазами стали менее заметны, а дыхание — более ровным. Но Гарри всё равно видел, как она устаёт. Как после десяти минут разговора её голос становится тише. Как после получаса чтения она откладывает книгу и прикрывает глаза. Мадам Помфри сказала, что это нормально — восстановление займёт ещё несколько недель, — но Гарри всё равно хотелось, чтобы оно шло быстрее. Чтобы она снова могла ходить без одышки. Чтобы она снова сидела на трибуне. Чтобы она снова была рядом. — Гарри, — сказала она, увидев его. — Ты сегодня рано. Что-то случилось? — Ничего плохого, — ответил он, садясь на стул рядом с койкой. Стул был жёстким, с прямой спинкой — такие стояли во всём больничном крыле, — и он уже привык к нему. — Я хотел кое о чём попросить. Вернее, не я. Гермиона. Астория подняла бровь. Этот жест был ему хорошо знаком — он означал смесь любопытства и скепсиса, и Гарри уже научился его читать. — Грейнджер? Зачем я ей? — Она хочет поговорить с тобой. О Сопротивлении. О том, что ты знаешь. О чистокровных семьях. Астория отложила книгу. Её лицо было спокойным, но Гарри заметил, как её пальцы чуть сжали край одеяла. Этот жест он тоже знал — он появлялся всякий раз, когда она чувствовала себя неуверенно, хотя никогда не призналась бы в этом. — И что именно я знаю, по мнению Грейнджер? — Ты знаешь их, — сказал Гарри. — Ты выросла среди них. Ты знаешь, кто боится, кто колеблется, кто ждёт удобного момента, чтобы переметнуться на ту сторону, которая побеждает. Ты знаешь, о чём говорят за закрытыми дверями — на приёмах, на семейных ужинах, на тех встречах, куда не приглашают посторонних. Ты знаешь имена, которых не знает она. И она думает... мы думаем... что это может помочь. Не просто Сопротивлению. Всем, кто не хочет этой войны. Он помолчал, глядя ей в глаза. В палате было тихо — только снег шуршал за окном да где-то в дальнем конце больничного крыла мадам Помфри переставляла пузырьки. — Ты не обязана, — добавил он. — Если ты не хочешь — я скажу ей, и она поймёт. Она не будет давить. Но она хорошая, Астория. Она правда хорошая. И она хочет помочь. Не просто Сопротивлению. Тебе. Она сказала, что восхищается тобой. После того, что ты сделала на каникулах. Астория долго смотрела на него. Гарри ждал. Он уже научился ждать, когда она думает, — не торопить, не заполнять паузу ненужными словами, не ёрзать на стуле. — Ты доверяешь ей? — спросила она наконец. — Полностью, — ответил он. — Она мой лучший друг. Она была со мной с первого курса, с того самого дня, когда мы встретились в Хогвартс-экспрессе. Она сражалась рядом со мной против тролля, против василиска, против Волдеморта. Она никогда не предавала меня. И она никогда не предаст тебя. Я ручаюсь за неё. Своей жизнью. Астория чуть склонила голову к плечу. Это движение он тоже знал — оно означало, что она обдумывает услышанное, раскладывает его по полочкам, взвешивает риски. — Тогда пусть приходит, — сказала она. — Посмотрим, что ей нужно. — Спасибо, — сказал он. — Не благодари заранее. Я ещё ничего не обещала. Я согласилась выслушать — не более. Гермиона пришла через час. Она вошла в больничное крыло не так, как обычно входила в классы или в гостиную — с напором, с энергией, готовая немедленно приступить к делу. На этот раз она замедлила шаг у самой двери, поправила волосы — машинальным, давно забытым жестом, — и одёрнула мантию, расправив складки на плечах. В одной руке она держала свёрнутый пергамент, в другой — перо, но держала их не как инструменты, а скорее как оправдание для своего присутствия. Гарри заметил, что она нервничает — не сильно, но достаточно, чтобы он это понял. Гермиона всегда нервничала перед важными разговорами, хотя никто, кроме самых близких, этого не замечал. Она просто становилась чуть более собранной, чуть более аккуратной, чуть более тихой. — Здравствуй, — сказала она, и голос её прозвучал мягче, чем обычно, — мягче, чем когда она обращалась к преподавателям, мягче, чем когда она спорила с Роном, мягче, чем почти всегда. — Спасибо, что согласилась поговорить. Я понимаю, что это непросто. Я бы на твоём месте, наверное, вообще не стала бы ни с кем разговаривать после такого. — Я ещё не согласилась, — ответила Астория, но в её голосе не было враждебности, только всё та же спокойная, сдержанная осторожность. — Я просто согласилась выслушать. Это разные вещи. — Я знаю, — сказала Гермиона. — И я ценю даже это. Правда ценю, Астория. Она опустилась на стул, который Гарри предусмотрительно поставил у койки, и положила пергамент на колени. Не развернула — просто положила. Гарри сел на соседнюю койку — пустую, застеленную свежим бельём, — и приготовился слушать. Гермиона помолчала, глядя на Асторию. Она не начинала сразу с главного — она дала паузе повисеть, позволила тишине стать уютной, а не напряжённой. Гарри видел, как она собирается с мыслями, как её пальцы поглаживают край пергамента. И только потом она заговорила — тихо, без напора: — Я слышала, что случилось на каникулах. Гарри рассказал. И я хочу, чтобы ты знала: я понимаю, чего тебе это стоило. Не умом — сердцем. Ты сделала то, на что не каждый решился бы. Ты рисковала жизнью, чтобы не стать частью того, что ненавидишь. И я... — она запнулась, подбирая слова, и Гарри увидел, как её пальцы чуть сильнее сжали пергамент. — Я восхищаюсь тобой. Правда. Я знаю, что мы не были... что мы не общались. Что я для тебя — просто гриффиндорка, подруга Гарри. Но я хочу, чтобы ты знала: я на твоей стороне. Что бы ни случилось. Ты не одна. Астория чуть склонила голову, и в её глазах мелькнуло что-то, чего Гарри раньше не видел. Может быть, удивление. Может быть, тень благодарности. Может быть, и то и другое. Её ресницы дрогнули. — Это неожиданно, — сказала она, и её голос прозвучал тише, чем обычно. — Я не привыкла к... такому. К благодарности. Ко мне обычно приходят с другими целями. — Я знаю, — сказала Гермиона. — Но это не значит, что ты не заслуживаешь чего-то большего. Она помолчала, а потом вдруг повернулась к Гарри. В её глазах — карих, внимательных, всегда таких сосредоточенных — мелькнуло что-то, чего он не видел раньше. Какая-то мягкая, почти застенчивая решимость. Она словно собиралась с духом — и в этом была вся Гермиона: она могла спорить с профессорами, сражаться с Пожирателями Смерти, разрабатывать стратегии Сопротивления, но когда дело касалось простого человеческого разговора, она всё ещё иногда терялась. Гарри знал за ней эту черту — и любил её за это. — Гарри, — сказала она, и её голос прозвучал мягче, чем минуту назад, — ты не мог бы... выйти на минутку? Я хочу поговорить с Асторией наедине. Это не секрет, — добавила она, заметив его взгляд, — просто мне так будет легче. И ей, наверное, тоже. Без свидетелей. Гарри посмотрел на Асторию. Та чуть кивнула — едва заметно, одними ресницами, но он понял. Она не боялась оставаться с Гермионой наедине — он знал это. Она вообще мало чего боялась. Но в этом кивке было что-то ещё: разрешение. Доверие. Словно она говорила ему без слов: «Я справлюсь. Иди». — Я буду в коридоре, — сказал Гарри и вышел. Он закрыл за собой дверь и прислонился спиной к холодной каменной стене. Коридор был пуст и тих — только факелы потрескивали на стенах, разбрасывая дрожащие оранжевые блики. Их свет отражался в тёмном стекле высокого окна, и за этим окном падал снег — февральский, колючий, гонимый ветром. Гарри смотрел на закрытую дверь и думал о том, что происходит там, внутри. Гермиона и Астория. Две девушки, которые при других обстоятельствах никогда не заговорили бы друг с другом. Гриффиндорка и слизеринка. Магглорождённая и чистокровная. Одна — лучшая ученица школы, другая — та, кого всю жизнь не замечали. Но сейчас они были вместе, за одной ширмой, — и это казалось Гарри странно правильным. Он думал о том, как много изменилось за последние месяцы. Ещё в сентябре он считал, что все слизеринцы — враги. Что они все служат Волдеморту или сочувствуют ему. Что им нельзя доверять. А теперь он стоял в коридоре больничного крыла и ждал, пока его лучшая подруга поговорит со слизеринкой, которая стала для него одним из самых важных людей в мире. И это не казалось ему странным. Это казалось ему... естественным. Как будто так и должно было быть. Он ждал. Минуты тянулись медленно, но он не считал их. Он думал о том, что Гермиона, наверное, говорит сейчас с Асторией тем самым тоном, каким говорила с ним в трудные моменты, — спокойным, уверенным, ничего не требующим. Он думал о том, что Астория, наверное, слушает её с тем самым выражением лица, с каким слушала его, — внимательно, оценивающе, не пропуская ни слова. И он надеялся, что они найдут общий язык. Внутри, за дверью, Гермиона пересела ближе к койке. Без Гарри она чувствовала себя немного свободнее — не то чтобы он её сковывал, но его присутствие всегда добавляло разговору вес, а сейчас ей нужна была лёгкость. — Я не хочу, чтобы ты думала, будто я пришла только за информацией, — сказала она, глядя Астории в глаза. — Это не так. Вернее, не только так. Я пришла, потому что Гарри говорил о тебе — много, чаще, чем о ком-либо ещё, — и я поняла, что ты... необычная. Не такая, как другие слизеринцы, которых я знаю. И после того, что случилось на каникулах, я подумала: если ты можешь быть на нашей стороне, значит, и другие могут. Значит, не всё потеряно. И я хочу, чтобы ты знала: я тебе благодарна. Не за информацию — за то, что ты делаешь для Гарри. За то, что ты рядом с ним. Астория молчала. Её пальцы, лежавшие на одеяле, чуть расслабились — Гермиона заметила это, потому что смотрела внимательно. — Он много для меня значит, — сказала она наконец. — Не знаю, говорил ли он вам. Но это так. Она произнесла это тихо, почти буднично, но в её голосе была та особенная, с трудом дающаяся честность, которая появлялась у неё только в редкие моменты. Она не привыкла говорить о своих чувствах — её учили прятать их за фамильным достоинством, за иронией, за отстранённостью. Но сейчас, в этой палате, перед этой девушкой, которая пришла к ней не за информацией, а с открытым сердцем, она позволила себе эту честность. — Говорил, — ответила Гермиона, и её голос прозвучал тепло. — Не словами. Словами он вообще редко говорит о важном — ты, наверное, уже заметила. Но я вижу. Я знаю его шесть лет, и я вижу, когда ему плохо, а когда хорошо. С тех пор как ты появилась, он стал... спокойнее. Раньше он был как натянутая струна — всегда, каждую минуту, даже когда смеялся. А теперь иногда расслабляется. Иногда улыбается просто так, без причины. Это ты. Я знаю, что это ты. Астория опустила глаза. Её ресницы — светлые, почти прозрачные на кончиках — дрогнули. — Я ничего не делаю, — сказала она. — Просто... я рядом. Я слушаю. Я говорю с ним о квиддиче. О тактике. О книгах. О вещах, которые не связаны с войной. Может быть, поэтому. — Может быть, — согласилась Гермиона. — Но этого достаточно. Иногда этого более чем достаточно. Они помолчали. Тишина в палате была мягкой, как февральский снег за окном. Гермиона смотрела на Асторию и думала о том, что Гарри был прав. Она действительно была удивительной — не такой, как все. В ней сочеталось то, что редко встретишь в одном человеке: острый, аналитический ум и тихая, почти незаметная нежность; броня из иронии и уязвимость, которую она показывала лишь немногим; гордость древнего рода и смирение перед судьбой, которую она не выбирала. И сейчас, глядя на неё — бледную, уставшую, но собранную, — Гермиона чувствовала что-то, чего не ожидала почувствовать к слизеринке. Уважение. Не за фамилию, не за кровь, не за тактические схемы. За то, кем она была. А еще Гермиона видела, как девушка, наконец, расслабилась в ее присутствии. — У вас есть пергамент? — спросила наконец Астория. — Я не могу писать долго — рука устаёт. Но я могу продиктовать. Пять семей. Те, кто колеблется. Те, кому нужен только повод, чтобы выступить против Волдеморта — или хотя бы отойти в сторону. Гермиона быстро развернула пергамент и взяла перо. — Я слушаю, — сказала она. И Астория начала говорить. Она назвала Гринграссов первыми — «моя семья, вы и так знаете. Мой отец не поддержит Волдеморта открыто, но и не выступит против. Ему нужно, чтобы его убедили, что наша сторона побеждает. Дайте ему доказательства — и он будет с вами». Она назвала Прюэттов — «дальние родственники Уизли. Они не вступят в открытую борьбу, но и мешать не будут, если знать, как с ними говорить. Ключ — старшая дочь, Мюриэль. Она стара, но влиятельна. И она ненавидит Волдеморта с тех пор, как он убил её брата». Она назвала Шафиков — «они боятся. Их страх можно использовать. Они не верны Волдеморту, они верны тому, кто побеждает. Если Сопротивление покажет силу, они переметнутся. Им нужна не идеология — им нужна уверенность в завтрашнем дне». Она назвала Селвинов — «старый род, почти все с меткой. Но младший сын — он моего возраста, и он не хочет этого. Я видела его на приёмах — он стоит в углу и смотрит в пол. Он не будет сражаться, если ему дадут выход. С ним можно говорить — но осторожно». А потом она назвала Ноттов. Гермиона чуть выпрямилась, услышав это имя. Её перо замерло на полуслове, и она подняла глаза от пергамента. Если бы Гарри был в палате, он заметил бы, как дрогнули её ресницы, как пальцы, сжимавшие перо, чуть расслабились, а на лице промелькнуло что-то, что не имело отношения к стратегии. — Теодор Нотт, — сказала Астория, и её голос прозвучал ровно, но внимательно. — Его отец — Пожиратель, один из старых, он был с Волдемортом ещё в первую войну. Но Теодор — нет. Он не вступает в разговоры, он молчит, но он слушает. И он не предаёт тех, кто ему доверяет. Вы учитесь с ним шесть лет. Он не плохой человек. Он просто... одинокий. И он тоже не хочет этой войны. Если к нему подойти — правильно, без давления, — он может стать союзником. Может быть, даже больше, чем союзником. — Она помолчала, глядя на Гермиону. — Вы ведь знаете его, да? — Знаю, — ответила Гермиона, и её голос прозвучал чуть тише, чем раньше. — Мы вместе ходим на некоторые занятия. На Нумерологию. И на собрания Слизнорта иногда. Он... — она запнулась. — Он всегда казался мне другим. Не таким, как Малфой или Забини. Он молчит, но когда говорит — говорит по делу. И он никогда не смеялся надо мной. Даже когда другие смеялись. — Он не из тех, кто смеётся, — сказала Астория. — Он из тех, кто наблюдает. И он наблюдал за вами, Грейнджер. Я видела. Гермиона ничего не ответила, но её щёки чуть порозовели — совсем немного, но Астория заметила. Она была слишком наблюдательна, чтобы не заметить. — Я запишу его, — сказала Гермиона, и её перо снова заскрипело по пергаменту. — Отдельно. Как потенциального союзника. — Запишите, — согласилась Астория. — И, Грейнджер... — Да? — Если вы решите с ним поговорить — не давите. Он не любит, когда давят. Просто... спросите его о Нумерологии. Или о книгах. Он любит книги. Это будет правильный первый шаг. Астория произнесла это мягко, почти заботливо — так, как говорят о чём-то хрупком, что легко сломать неосторожным движением. Она знала Теодора Нотта не так близко, как своих однокурсников, — он учился на шестом курсе, на два года старше неё, — но за четыре года в слизеринских подземельях она научилась наблюдать. Она видела, как он держится в стороне от Малфоя и его свиты, как молчит на собраниях, как читает за обеденным столом, не обращая внимания на шум. Он никогда не был ей другом, но он был одним из немногих, кто смотрел на неё и признавал в ней равную себе. И она чувствовала, что в нём скрыто больше, чем он показывает, — те же сомнения, те же страхи, та же нелюбовь к войне, которую он не мог высказать вслух. Гермиона кивнула, и на её лице промелькнуло что-то похожее на благодарность — та особая, сдержанная благодарность, которую она испытывала, когда кто-то давал ей ключ к сложной задаче. Теодор Нотт. Она знала его — они вместе ходили на Нумерологию и иногда сидели за одним столом на собраниях Слизнорта. Он всегда был тихим, сдержанным, но когда говорил — говорил по делу. И он никогда не смеялся над ней, даже когда другие смеялись. — Есть ещё кое-кто, — сказала Астория, и её голос стал чуть тише. — Пэнси Паркинсон. Гермиона подняла голову, и её лицо снова стало сосредоточенным. — Я знаю, что вы о ней думаете, — продолжила Астория. — Она резкая, заносчивая, вечно крутится вокруг Малфоя. Но всё сложнее, чем кажется. Она... сомневается. Она никогда не говорила этого вслух — это было бы слишком опасно для неё. Её семья всегда была на стороне Волдеморта, её отец — один из самых ярых сторонников, он не простит ей сомнений. Но я видела её лицо в тот день, когда на каникулах говорили о вербовке. Она была напугана. Не за себя — за то, что её заставят сделать. Она не хочет метки. Она не хочет служить. Но её семья не позволит ей отказаться. Они не позволят ей даже сомневаться. Она в ловушке, Грейнджер. И она, возможно, никогда из неё не выберется. Но если вы будете знать это — вы будете знать, что она не враг. Она просто... пленница. И, возможно, когда-нибудь ей понадобится помощь. Гермиона записала и это. Потом отложила перо и посмотрела на Асторию долгим взглядом. В её карих глазах стояло что-то новое — не просто уважение, а что-то, что можно увидеть в глазах старшей сестры. — Спасибо, — сказала она. — За имена. За доверие. За то, что рассказала мне о Паркинсон — я бы никогда не подумала... — она покачала головой. — Ты дала нам больше, чем просто имена. Ты дала нам понимание. Это ценнее. Это может спасти жизни — и не только наши, но и тех, кто не хочет быть нашими врагами. — Это меньшее, что я могла сделать, — ответила Астория. — Я не могу сражаться. Но я могу думать. И если мои мысли помогут — пусть. Гермиона поднялась, свернула пергамент и на мгновение задержалась у койки. Она протянула руку — не для пожатия, а просто положила ладонь на край одеяла, рядом с пальцами Астории. — Я рада, что Гарри тебя встретил, — сказала она тихо. — Правда. И я рада, что мы поговорили. Не только о семьях. Просто... поговорили. Я не думала, что когда-нибудь скажу это слизеринке, но... я хотела бы узнать тебя лучше. Если ты не против. Астория чуть склонила голову. Она ничего не ответила — но её пальцы, лежавшие на одеяле, чуть сдвинулись и коснулись пальцев Гермионы. На одно короткое мгновение. Потом она убрала руку — но Гермиона успела заметить этот жест и улыбнулась. Она вышла в коридор и увидела Гарри, который всё ещё стоял у стены. Он ждал её, скрестив руки на груди, и при её появлении выпрямился. — Я закончила, — сказала она, и её голос звучал мягче, чем обычно. — Иди к ней. И Гарри... — она коснулась его рукава. — Она удивительная. Ты был прав. И я понимаю, почему ты... Она не договорила. Но Гарри понял. Он вошёл в палату. Астория сидела на койке, откинувшись на подушки. Она выглядела уставшей — разговор отнял у неё больше сил, чем она хотела показать, — но не измученной. Скорее, удовлетворённой. Её глаза, светлые и прозрачные, были спокойны. — Ты слышал? — спросила она. — Нет. Я был в коридоре. — Грейнджер взяла пять семей. И ещё Паркинсон. — Она помолчала. — Я не должна была говорить про Пэнси. Это слишком личное. Но если это поможет... — Ты правильно сделала, — сказал он, садясь на стул и беря её за руку. Её пальцы были холодными, но он уже привык. — Ты дала нам больше, чем просто имена. Ты дала нам надежду. Что не все слизеринцы — враги. Что есть те, кто сомневается. Кто боится. Кто готов выбрать другую сторону. Ты дала нам их. И это... это огромно. Она посмотрела на него, и в её глазах мелькнуло что-то тёплое. — Я просто устала быть бесполезной, — сказала она. — А теперь... теперь чувствую, будто я часть чего-то большего. Это странно. И хорошо. — Ты всегда была частью чего-то большего, — сказал он. — Ты просто не знала об этом. Ты — часть моей жизни. Часть Сопротивления. Часть всего, что имеет значение. Она посмотрела на их переплетённые пальцы, на его тёплую ладонь поверх её холодной. — А теперь иди, — сказала она. — Тебе нужно тренироваться. Первый матч через две недели. И если ты проиграешь Когтеврану после всех моих схем, я тебе этого не прощу. Гарри усмехнулся и поднялся. — Я выиграю, — сказал он. — Обещаю. Он вышел в коридор и направился на тренировку. Но мысли его были далеко — там, в больничном крыле, где Астория Гринграсс только что стала частью Сопротивления. Не на поле боя, а за столом, с пером в руке. И он думал, что никогда ещё не гордился ею так сильно.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!