Глава 9: Новая Императрица BabyBus

25 мая 2026, 10:55
Прошёл день в BabyBus. Утро наступило неожиданно — не такое, как вчера, когда небо было фиолетовым, а две луны висели над городом, как два окровавленных глаза. Сегодня небо было голубым, чистым, с белыми облаками, которые плыли куда-то на восток, и солнце светило ярко, заставляя росу на траве сверкать, как бриллианты. Птицы пели — громко, заливисто, как будто радовались каждому новому дню, и в их пении не было ни страха, ни боли, ни той тоски, которая была вчера. Город просыпался. Люди выходили на улицы, открывали окна, вывешивали флаги — жёлтые, с улыбающимся автобусом, — и улыбались. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то просто стоял и смотрел на небо, не веря, что кошмар кончился. Рейден очистил убитые места магией. Он ходил по городу — от школы до мэрии, от мэрии до парка, от парка до больницы, — и его мантия — тёмно-синяя, расшитая серебряными молниями — колыхалась на ветру, и серебряные молнии на ней сверкали в лучах утреннего солнца, как живые. Он поднимал руки, и из его ладоней вырывался белый свет — чистый, тёплый, живой, — и он окутывал стены, полы, потолки, и вся кровь, вся грязь, вся боль исчезали, растворялись в воздухе, как утренний туман под лучами солнца. Стены становились чистыми, полы — блестящими, и только запах озона напоминал о том, что здесь было что-то страшное. Теперь даже запах исчез. Жители продолжили спокойно жить. Наверное. Они ходили по улицам, улыбались друг другу, здоровались, обнимались, и в их глазах не было страха. Только надежда. Та надежда, которая умирает последней, но которая, оказывается, может воскреснуть. Шериф Лабрадор стоял на крыльце полицейского участка, скрестив руки на груди, и смотрел на город. Его форма была безупречной, значок блестел, и он выглядел так, будто только что вернулся с парада, а не с похорон. Рядом с ним стояли офицер Доби и офицер Папийон. Доби был в своей обычной форме — тёмно-синей, с блестящими пуговицами и значком на груди, — и его лапа лежала на кобуре, но он не собирался её доставать. Папийон была в своём платье — розовом, с юбкой, которая доходила почти до колен, — и её огромные уши торчали в стороны, как локаторы, ловящие малейший шорох. — Кто будет новым мэром? — спросил Шериф Лабрадор, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который знает, что ответа не получит, но всё равно спрашивает. — Не знаю, — ответил Доби, и в его голосе послышалась усталость. — Никто из жителей не хочет. Все боятся. После того, что случилось... Он не договорил. Ему и не нужно было. Все и так знали, что случилось. — Может, пришлые? — предположила Папийон, и её уши дёрнулись. — Те, кто вчера спасли город? — Они не местные, — сказал Шериф Лабрадор, и в его голосе послышалось сомнение. — Жители не примут чужака. — А кого они примут? — спросил Доби. — Мэра убили. Вице-мэра убили. Секретаршу убили. Всех убили. — Придётся выбирать, — сказал Шериф Лабрадор и вздохнул. Пришла Ли Мей. Она появилась из-за угла полицейского участка бесшумно, как призрак, и её белое кимоно колыхалось на ветру, и Крисс на её поясе тускло поблёскивал в лучах утреннего солнца. Она была бледной — бледнее обычного, — и её глаза — тёмные, глубокие — были красными, как будто она не спала всю ночь. Или плакала. Или и то, и другое. — Поздравляю с победой, — сказал офицер Доби, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который говорит то, что должен, но не испытывает никаких эмоций. — Спасибо, — ответила Ли Мей, и её голос был тихим, почти шёпотом. Она остановилась у крыльца, подняла голову и посмотрела на Шерифа Лабрадора. Её глаза встретились с его глазами, и в них не было ни страха, ни гнева. Была только усталость. — Но проблема... — продолжил Доби, и его голос стал тише, почти шёпотом, — мэра больше нет. Город остался без правительства. Без политики. — По поводу политики не переживайте, — сказала Ли Мей, и её голос стал твёрже, как сталь. Она сделала шаг вперёд, и все, кто стоял на крыльце, невольно выпрямились. — Новый мэр назначен. — Что? — переспросил Шериф Лабрадор, и его глаза расширились. — Кто? Люди, которые стояли на площади — те, кто пришёл узнать новости, те, кто просто проходил мимо, те, кто хотел услышать, что будет дальше, — подошли ближе. Кто-то с надеждой, кто-то со страхом, кто-то — с любопытством. Мать Бусы, отец Жоржика, бабушка Роберта, мать Алисы — все они стояли у фонтана с бронзовым слоном и смотрели на Ли Мей, которая стояла на ступенях полицейского участка, как статуя. — Кто новый мэр? — спросила мать Викки, и её голос дрожал. — Китана, — ответила Ли Мей, и это имя прозвучало как приговор. Толпа загудела. Кто-то ахнул, кто-то закричал, кто-то просто открыл рот и не мог закрыть. — Что? — переспросила какая-то кошка, стоявшая в первом ряду. — Кто такая Китана? — Принцесса Эдении, — сказала Ли Мей, и её голос стал громче. — Сейчас она мэр. — Ну как мэр... — продолжила она, и её голос стал тише, почти шёпотом, — должности мэра больше нет. — В смысле — нет? — спросил Шериф Лабрадор, и его голос дрогнул. — А кто? Ли Мей посмотрела на него. Её глаза — тёмные, глубокие — встретились с его глазами, и в них застыло что-то, похожее на улыбку. — Демократии больше нет, — сказала она. — Есть империя. Толпа замерла. Люди переглядывались, и в их глазах застыл ужас — не тот, который был вчера, когда Милина ходила по школе и убивала детей, а другой — тихий, спокойный, но от этого не менее страшный. — Так что... — Ли Мей развела руками, и её белое кимоно колыхнулось, как знамя, — добро пожаловать в тринадцатый-девятнадцатый века. — А что такое империя? — спросил Чит, который стоял в толпе, держа Рэя за лапу, и его оранжевые глаза — большие, овальные — были полны любопытства. — И чем она отличается от демократии? — добавил Рэй, и его голос был тихим, почти шёпотом. Ли Мей посмотрела на них. На Чита — гепарда с огненно-жёлтой шерстью и чёрными пятнышками, разбросанными по всему телу, как звёзды на ночном небе, — и на Рэя — маленького, рыжего львёнка, который смотрел на неё снизу вверх, и в его глазах — больших, карих, с золотистыми искорками — застыла надежда. — Империя, — сказала Ли Мей, и её голос стал мягче, почти ласковым, — это когда один человек правит всеми. Он — император или императрица. Его слово — закон. У него нет начальников. Он никому не подчиняется. — А демократия? — спросил Чит. — Демократия, — ответила Ли Мей, — это когда народ выбирает того, кто будет им править. Есть выборы, есть президенты, есть парламенты. Все имеют право голоса. — А что лучше? — спросил Рэй. Ли Мей задумалась. Она стояла на ступенях полицейского участка, и ветер трепал её белое кимоно, и её меч — Крисс — поблёскивал в лучах утреннего солнца. — Демократия — медленнее, — сказала она наконец. — Но справедливее. Империя — быстрее, но опаснее. — А Китана — императрица? — спросил Чит. — Да, — ответила Ли Мей. — Императрица BabyBus. — И что она будет делать? — спросил Рэй. — Восстановит город, — ответила Ли Мей. — Найдёт Милину. Убьёт её. И будет править, пока город не станет безопасным. — А потом? — спросил Чит. — А потом, — ответила Ли Мей, — народ сам решит, нужна им императрица или нет. Она повернулась и пошла вверх по ступеням, оставляя толпу. — Подождите! — крикнул Шериф Лабрадор. — А вы? Вы кто? Ли Мей остановилась. Не обернулась. — Я — её меч, — сказала она. — И её щит. Она вошла в здание полицейского участка, и дверь закрылась за ней с глухим, тяжёлым стуком. Толпа загудела снова. — Императрица! — сказал кто-то. — Империя! — сказал другой. — Что это? — спросил третий. — Не знаю, — ответил четвёртый. — Но, кажется, это лучше, чем то, что было вчера. — Или хуже. — Время покажет. А на флагштоке мэрии развевался флаг BabyBus — ярко-жёлтый, с улыбающимся автобусом, — и солнце светило, и птицы пели. — Мамочка, — прошептал кто-то из детей. — Мамочка, — повторил другой. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. — Капец, — сказал Чавапа, и его голос — низкий, хриплый, с нотками усталости — разнёсся по новой школе, в которой они оказались после того, как их старую школу сожгли дотла, а новую пришлось строить заново, из руин, из пепла, из надежды, которая, казалось, уже умерла, но всё ещё теплилась где-то в глубине, в том месте, где даже самые страшные раны не могут убить до конца. Он стоял у окна, прислонившись плечом к холодному подоконнику, и смотрел на город, который лежал внизу, как на ладони. Солнце светило ярко, заставляя стёкла блестеть, и в этом блеске было что-то от того самого света, который они потеряли, когда их мир перевернулся, но который, оказывается, можно вернуть, если не переставать верить. Чавапа был волком — серым, лохматым, с умными, усталыми глазами, которые видели многое, но до сих пор удивлялись тому, как быстро может измениться жизнь. Он тусовался в новой школе с друзьями — теми, кто выжил, теми, кто не сломался, теми, кто всё ещё мог улыбаться, даже когда внутри всё болело. Вокруг него сидели и стояли другие дети. Кто-то на партах, кто-то на стульях, кто-то прямо на полу, скрестив ноги. Лео — пятнистый, с тревожно дёргающимся хвостом, — сидел на подоконнике, обхватив колени лапами, и смотрел в одну точку. Тиг — полосатый, с челюстью, которая ещё побаливала, — стоял у стены, скрестив руки на груди, и его глаза бегали по сторонам, как у зверя, который ищет выход из клетки. Яра — рысь с зелёными глазами и луком за спиной — сидела на стуле, выпрямив спину, и её лицо было спокойным, но в этой спокойствии чувствовалось напряжение, которое она не могла скрыть. Мила — ласка, маленькая и юркая, — прижималась плечом к Яре, и её хвост нервно дёргался. — Нет больше демократии, — сказал Чавапа, и его голос стал тише, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Лео зачесалась переносица. — Теперь мы живём в империи. — А что такое империя? — спросил Вася. Он стоял у доски, прислонившись спиной к холодной, зелёной поверхности, и его барсовая шерсть — полосатая, блестящая — топорщилась в разные стороны, придавая ему вид одуванчика, который пережил бурю и теперь потихоньку расправляет лепестки. Его глаза — большие, круглые, с вертикальными зрачками — были полны любопытства, того самого, которое не умирает, даже когда мир рушится. Чавапа повернулся к нему. Его морда — серая, с проседью — была серьёзной, и в его глазах — тёмных, глубоких — застыло что-то, похожее на усмешку. — Ну, короче, — сказал он, и его голос стал громче, увереннее, как у человека, который объясняет очевидные вещи ребёнку, который ещё не понимает, как устроен мир. — Теперь, если Китана что-то скажет, то это — закон. И никто не должен ослушиваться. — Как диктатура? — спросил Вася, и его уши — треугольные, пушистые — дёрнулись. — Ну, типа того, — ответил Чавапа, и в его голосе послышалось что-то, похожее на одобрение. — Только диктатура — это когда один человек правит, опираясь на армию и насилие. А империя — это когда один человек правит, и власть передаётся по наследству. — По наследству? — переспросил Лео, и его голос дрогнул. — Да, — ответил Чавапа. — Когда Китана умрёт или устанет править, власть перейдёт к её детям. Или к тем, кого она назначит. Без выборов. — Как в средние века? — спросила Яра, и её зелёные глаза сузились. — Как в средние века, — подтвердил Чавапа. — Империя — это форма правления, где вся власть сосредоточена в руках одного человека — императора или императрицы. Он может делать всё, что захочет. Никто его не контролирует. Ни парламент, ни народ, ни даже боги, если только они сами не вмешаются. — А демократия? — спросил Тиг, и его полосы на лбу собрались в складки. — Что было раньше? — Демократия, — ответил Чавапа, и его голос стал мягче, почти задумчивым, — это когда народ выбирает тех, кто будет им править. Есть выборы, есть президенты, есть парламенты. Каждый имеет право голоса. Власть не передаётся по наследству — её заслуживают. — А что лучше? — спросила Мила, и её голос был тихим, почти шёпотом. Чавапа задумался. Он стоял у окна, и солнце светило ему в спину, делая его шерсть почти золотой. — Демократия — медленнее, — сказал он наконец. — Но справедливее. Империя — быстрее, но опаснее. В империи всё зависит от одного человека. Если император добрый и мудрый — жизнь будет хорошей. Если злой и глупый — жизнь будет адом. — А Китана? — спросил Вася, и его глаза загорелись. — Она добрая? — Не знаю, — ответил Чавапа. — Но она спасла нас. И она не убивает детей. Уже хорошо. Он замолчал, и в классе стало тихо. Дети переглядывались, и в их глазах застыло что-то, похожее на понимание. — А что, если она станет злой? — спросил кто-то из угла. — Тогда мы её свергнем, — ответил Лео, и его голос был твёрдым, как сталь. — Или умрём, — добавил Тиг. — Или и то, и другое, — закончила Яра. Они замолчали снова. Смотрели в окно, на город, который лежал внизу, и думали о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если верить. А внизу, на площади, люди уже привыкали к новой жизни. Кто-то с радостью, кто-то со страхом, кто-то — с надеждой. Флаг BabyBus развевался на ветру, и солнце светило, и птицы пели. — Мамочка, — прошептал кто-то из детей. — Мамочка, — повторил другой. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. Учительница Дина стояла у доски, прислонившись плечом к холодной, зелёной поверхности, и её глаза — большие, зелёные, с длинными ресницами — медленно обводили класс, в котором сидели дети. Кошечка-собачка, бело-серая, в очках для шитья, которые она забыла снять после вчерашней бессонной ночи, когда обзванивала всех знакомых в поисках пропавших учеников. Дина была учительницей в той самой школе, где когда-то учились их дети — Лео, Тиг, Яра, Мила, Мартик, Куба и все остальные, кто потом ушёл в школу супергероев, а потом исчез, а потом вернулся, а потом снова исчез, но уже в другой мир, и теперь, наконец, снова был здесь — в BabyBus, в Империи, под властью императрицы Китаны. Она была строгой, но справедливой — такой, какой и должна быть учительница, которая видела, как её ученики уходят и не возвращаются, и которая научилась не плакать на уроках, потому что слёзы не помогают, когда нужно учить детей писать и читать. — Дети, урок! — сказала Дина, и её голос, мягкий, но твёрдый, разнёсся по классу, заставляя учеников выпрямиться на стульях. Кто-то перестал шептаться, кто-то оторвал взгляд от окна, кто-то убрал телефон под парту. В классе было тихо — не той тишиной, которая бывает перед бурей, а той, которая бывает перед важным разговором, когда каждый знает, что сейчас скажут что-то, что изменит их жизнь. Или, по крайней мере, их понимание жизни. — И так, — продолжила Дина, поправляя очки, которые сползли на нос, и её пушистый хвост, белый с серыми полосками, нервно дёрнулся. — Сегодня новый день жизни нашего города. Она сделала паузу, обвела взглядом класс и увидела их лица — испуганные, любопытные, уставшие, но живые. Они были живы. Это было главное. — У нас теперь Империя, — сказала Дина, и это слово повисло в воздухе, как тяжёлое, свинцовое облако, которое никак не могло пролиться дождём. — А это значит — новые правила. — А если она станет злой? — спросила Буся, и её голос дрогнул. Она сидела за второй партой, маленькая, рыжая, с огромными глазами, которые смотрели на учительницу с надеждой и страхом. Её лапы, пушистые, с розовыми подушечками, сжимали край парты так сильно, что костяшки побелели. Она только что вернулась из другого мира, где видела смерть, и теперь боялась, что этот мир тоже рухнет. — Мы её свергнем, — ответила Дина, и её голос был спокойным, ровным, как поверхность мёртвого озера. Она не знала, правда ли это. Но она знала: она должна верить. Потому что если она перестанет верить, они все умрут. Или, по крайней мере, перестанут быть теми, кем были. — Китана — не Шао Кан, — сказал Рэй, и его голос, звонкий, детский, но в этой звонкости слышалась такая уверенность, что дети, которые сидели рядом, невольно повернулись к нему. Он сидел за третьей партой, маленький, рыжий львёнок, и его грива топорщилась в разные стороны, придавая ему вид одуванчика, который пережил бурю и теперь потихоньку расправлял лепестки. Его глаза — большие, карие, с золотистыми искорками — смотрели на учительницу с вызовом, как у человека, который знает правду и не боится её говорить. — Она убила Арнольда, Антел и Волка, — сказала Викки, и её голос дрогнул. Такса, маленькая, коричневая, с длинной мордой и печальными глазами, сидела у окна и смотрела на улицу, где люди уже привыкали к новой жизни, а флаг BabyBus развевался на ветру, как знамя победителя. Она не знала, что чувствовать — страх или надежду. Может быть, и то, и другое. — ЭТО ВООБЩЕ АШРА СДЕЛАЛА! — закричал Рэй, и его голос разнёсся по классу, заставляя стёкла в окнах дрожать. Он вскочил с места, уперев лапы в парту, и его грива встала дыбом, как у разъярённого льва, хотя он был ещё маленьким и не умел рычать так, чтобы враги боялись. — Китана вообще другими делами занималась! — добавил он, и в его голосе послышалась обида. — Ты думаешь, Китане больше делать нечего, чем убивать злодеев? Он замолчал, тяжело дыша, и его глаза — большие, карие, с золотистыми искорками — обвели класс, ища поддержки. Никто не ответил. Дети смотрели на него, и в их глазах застыло что-то, похожее на уважение. — Так она хочет убить злодеев, — сказал Дэн, и его голос был тихим, почти шёпотом. Он сидел за последней партой, маленький корги с большими ушами и вечно испуганными глазами, и сжимал в лапах рюкзак, из которого торчала тетрадь по математике. Корги — порода маленькая, но смелая, и он старался не показывать страх, хотя внутри у него всё дрожало. — Китана хочет убить Бараку, — продолжил Дэн, и его голос стал твёрже. — И Милину. И армию Шао Кана. Дина кивнула, и её очки блеснули в свете утреннего солнца, которое пробивалось через окна. — Да, — сказала она, и её голос был ровным, спокойным, как у человека, который говорит то, что должен, но не испытывает никаких эмоций. — Императрица защищает город. Это её работа. — А наша? — спросила Буся, и её голос дрогнул. — Ваша, — ответила Дина, и её губы чуть приподнялись в лёгкой, едва заметной улыбке, — учиться. Жить. Радоваться. Потому что если вы не будете жить, то зачем она всё это делает? Она повернулась к доске, взяла мел и написала крупными буквами: «ИМПЕРИЯ BABYBUS». — Запомните этот день, — сказала Дина, не оборачиваясь. — Сегодня начинается новая история нашего города. Дети молчали. Смотрели на доску, на слова, которые были написаны мелом, и думали о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если верить. — А что будет с Милиной? — спросил кто-то с задней парты. — Китана убьёт её, — ответила Дина, и её голос был холодным, как лёд. — А если не убьёт? — Убьёт. Она не знала, правда ли это. Но она знала: она должна верить. Потому что если она перестанет верить, они все умрут. Или, по крайней мере, перестанут быть теми, кем были. А внизу, на площади, люди уже привыкали к новой жизни. Кто-то с радостью, кто-то со страхом, кто-то — с надеждой. Флаг BabyBus развевался на ветру, и солнце светило, и птицы пели. — Мамочка, — прошептал кто-то из детей. — Мамочка, — повторил другой. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. — Интересно, а что будет Китана делать? — спросила Буся, поднимая голову от парты. Её глаза были большими, круглыми, полными того самого детского любопытства, которое ещё не убили ни войны, ни смерть. Она сидела за первой партой, маленькая, рыжая, с торчащими в разные стороны ушами, и её лапы, пушистые, с розовыми подушечками, лежали на крышке парты, как два маленьких, живых существа, которые тоже хотели знать, что будет дальше. — Сидеть и печатать документы? — предположила она, и в её голосе послышалось сомнение. Рэй, который сидел через ряд, наклонился вперёд, уперев локти в парту, и его глаза — большие, карие, с золотистыми искорками — сверкнули. — Нет, — сказал он, и его голос был уверенным, как у человека, который знает ответ, даже если никто не задавал вопроса. — Императрицы не пишут документы и не печатают. Они сидят на троне и ждут, пока кто-то из их подданных не узнает что-то важное. — Фига себе, — протянул Жоржик, и его глаза расширились. Он сидел у окна, маленький бульдожка с большими, висячими ушами, и смотрел на улицу, где люди уже привыкали к новой жизни, а флаг BabyBus развевался на ветру, как знамя победителя. — То есть она будет в мэрии? — спросил Роберт, поправляя очки, которые сползли на нос. Котёнок в очках, всегда серьёзный, всегда задумчивый, сжимал в лапах ручку, которой записывал всё, что казалось ему важным. Может быть, он хотел написать книгу. Или просто боялся забыть. — Нет, — ответил Рэй, и его голос стал громче, почти криком. — Императоры живут либо в замке, либо во дворце. Не в мэрии. Мэрия — для чиновников. А императоры — для империи. — А почему? — спросил Роберт, и его голос дрогнул. — ПОТОМУ ЧТО ИМПЕРИЯ! — закричал Рэй, и его голос разнёсся по классу, заставляя стёкла в окнах дрожать. — В ИМПЕРИИ ВСЁ ПО-ДРУГОМУ! Он вскочил с места, уперев лапы в парту, и его грива встала дыбом, как у разъярённого льва, хотя он был ещё маленьким и не умел рычать так, чтобы враги боялись. — Одежда другая, — сказал он, и его голос стал тише, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у детей, которые сидели рядом, зачесалась переносица. — Жизнь другая. Всё другое. Дина, которая всё это время стояла у доски, прислонившись плечом к холодной, зелёной поверхности, молчала. Она смотрела на Рэя, на его горящие глаза, на его взъерошенную гриву, и в её взгляде — больших, зелёных, с длинными ресницами — застыло что-то, похожее на уважение. — Император, — сказала она наконец, и её голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера, — это не просто правитель. Это символ. Символ власти, единства, силы. Он не занимается бумажками. Он принимает решения. Он ведёт народ. — Как Китана, — сказал Рэй, и в его голосе послышалась гордость. — Как Китана, — повторила Дина. В классе стало тихо. Дети переглядывались, и в их глазах застыло что-то, похожее на понимание. Или на надежду. А на флагштоке мэрии развевался флаг BabyBus — ярко-жёлтый, с улыбающимся автобусом, — и солнце светило, и птицы пели. — Мамочка, — прошептал кто-то из детей. — Мамочка, — повторил другой. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. Во внешнем Мире, в огромном зале дворца Шао Кана, где даже воздух казался тяжёлым от веков тирании и крови, было темно. Багровый свет двух лун с трудом пробивался сквозь узкие, стрельчатые окна, расположенные высоко под потолком, и падал на мозаичный пол причудливыми, зловещими узорами, напоминавшими лица умерших императоров, которые, казалось, следили за каждым, кто осмеливался войти сюда без приглашения. Трон из чёрного металла, украшенный шипами и черепами тех, кто когда-то посмел бросить вызов императору, возвышался на платформе, и на нём, откинувшись на высокую спинку, сидел Шао Кан. Его красные глаза — пульсирующие, как угли в потухшем костре, который вдруг ожил и запылал с новой силой, — были устремлены на дверь, которая с грохотом распахнулась, и в зал, тяжело дыша, вбежала Милина. Она была в своём розовом кимоно, но одежда её была порвана и испачкана в грязи и крови — не её крови, чужой. Саи на поясе позвякивали, ударяясь друг о друга, и этот звук был похож на смех. Или на предупреждение. Её волосы — чёрные, как смоль, которые обычно были собраны в пучок, — растрепались и падали на лицо, закрывая глаза, но даже сквозь пряди было видно, что она возмущена, как дикий зверь, которого загнали в угол. — Вы слишком долго, — сказал Шао Кан, и его голос был низким, рокочущим, как далёкий гром, который никак не может найти грозу. Он не сдвинулся с места, не подался вперёд — он просто смотрел на неё, и в этом взгляде было что-то от того самого холода, который заставлял трепетать целые армии. — Это пиздец, — сказала Милина, и её голос слетел на высокой ноте, срываясь в тот самый звериный рык, который прорывался у неё, когда она теряла контроль. Она не остановилась у подножия трона — она подошла почти вплотную к отчиму, так близко, что могла видеть каждую трещинку на его доспехах, каждую морщину на его лице. — Полный пиздец. — Че уже? — спросил Шао Кан, и в его голосе послышалось любопытство. Он чуть наклонился вперёд, и его красные глаза сверкнули в багровом свете, как два маленьких, красных солнца. — Какие новости? Милина замерла. Сделала глубокий вдох — такой глубокий, что её грудь вздымлась, как кузнечные мехи, и её саи звякнули, ударяясь друг о друга. — Во-первых, — сказала она, и её голос стал холодным, как лёд, — Бараку убили. Во-вторых... Она замолчала. Её глаза — тёмные, глубокие, с вертикальными зрачками — впились в глаза Шао Кана, и в них застыл вызов. Или ненависть. Или и то, и другое. — Китана получила трон. Она стала императрицей того... — она запнулась, подбирая слово, — ...того BabyBus. — ЧЕЕЕ? — заорал Шао Кан, и его голос разнёсся по залу, заставляя стены дрожать, а факелы в нишах вздрагивать и потрескивать громче. Он вскочил с трона, и его фигура — огромная, массивная, закованная в чёрные доспехи с золотыми вставками — нависла над Милиной, как гора над долиной. Его молот, который всегда стоял у трона, был в его руке, и его рукоять — длинная, толстая, покрытая шипами, — блестела в багровом свете, отражая две луны, как два маленьких, красных солнца. — КАКИМ ХУЕМ? — прорычал он, и в его голосе послышалось такое, от чего даже Милина, которая видала виды, невольно отступила на шаг. — НЕ ПОНЯЛ!! Он ударил молотом по полу, и каменные плиты треснули, разлетаясь в стороны. Мозаика, которая складывалась в лица умерших императоров, рассыпалась в прах, и по полу пошли глубокие, зияющие трещины. — Э-э-э! — сказала Синдел, которая всё это время сидела на своём троне — чуть ниже, чем трон Шао Кана, но достаточно высоко, чтобы смотреть на всех свысока. Её глаза — пустые, мёртвые, как у куклы, у которой вынули душу, — расширились. Её белое платье, которое она носила ещё при жизни, когда была королевой Эдении, колыхалось на ветру, и её корона — золотая, с драгоценными камнями — сверкнула в багровом свете. Она смотрела на Шао Кана, на Милину, на разбитый пол, и её лицо ничего не выражало. Только пустота. — Что? — спросила она, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у тех, кто стоял рядом, зачесалась переносица. Все ахуели. Даже стража, которая стояла у стен, замерла, не в силах пошевелиться. Их копья, обычно такие острые и готовые к бою, сейчас дрожали в их руках, и наконечники блестели в багровом свете, как глаза мертвецов. Рептилия, который стоял в тени, вытянул свою чешуйчатую шею, и его жёлтые глаза — с вертикальными зрачками — расширились. Даже Куан Чи, который редко появлялся при дворе, но сегодня почему-то был здесь, замер на полуслове, и его посох — чёрный, с черепом на навершии — застыл в воздухе, как остановившееся время. Шао Кан опустил молот. Его дыхание — тяжёлое, прерывистое — наполняло зал, как вой ветра перед бурей. Его красные глаза — пульсирующие, безумные — смотрели на Милину, и в них горел огонь. Не тот, который согревает — тот, который сжигает. — Рассказывай, — сказал он, и его голос был тихим, почти ласковым, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Милины пробежали мурашки по спине. — По порядку. Всё. С самого начала. Милина вздохнула, поправила кимоно, которое съехало набок, и начала рассказывать. О том, как она пришла в город, как нашла школу, как Барака остался снаружи, а она вошла внутрь. О том, как она играла с детьми, как убили охранника, как потом пришли те — воины Земного Царства, Китана, Джейд, Соня Блейд, Джакс, Джонни Кейдж, монахи. О том, как они сняли флаг Внешнего Мира и повесили свой, как Ашра помогла им соединить город с их реальностью. — Ашра? — переспросил Шао Кан, и его красные глаза сузились. — Та самая? — Та самая, — ответила Милина. — Демоница. Та, что прошла через Преисподнюю. Она была на их стороне. — Сучка, — прошипел Шао Кан и ударил молотом по полу ещё раз. Плиты треснули снова, и по полу пошли новые трещины, зияющие, как раны. — И что теперь? — спросил он. — Она — императрица? Китана? Императрица BabyBus? — Да, — ответила Милина, и её голос был ровным, спокойным, как у человека, который говорит то, что должен, но не испытывает никаких эмоций. — BabyBus, — повторил Шао Кан, и его голос стал тише, почти шёпотом. — Детский автобус. Он рассмеялся. Смех его был громким, истеричным, почти безумным. Он разнёсся по залу, отражаясь от стен, возвращаясь эхом, превращаясь в какофонию, от которой у стражников зазвенело в ушах. — Детский автобус! — заорал он, и его голос слетел на высокой ноте. — Она — императрица ДЕТСКОГО АВТОБУСА! Он ударил молотом в третий раз, и плиты под его ногами рассыпались в прах. Мозаика, которая складывалась в лица умерших императоров, исчезла навсегда, и только чёрная, потрескавшаяся земля осталась под его ногами. — Что будем делать? — спросила Синдел, и её голос был тихим, почти беззвучным. — Что будем делать? — переспросил Шао Кан, и в его голосе послышалось удивление. Он повернулся к ней, и его красные глаза — пульсирующие, безумные — встретились с её пустыми глазами. — Мы будем готовиться к войне, — сказал он, и его голос стал твёрдым, как сталь. — Мы соберём армию. Мы уничтожим этот город. Мы убьём Китану и всех, кто на её стороне. Мы сделаем BabyBus — частью Внешнего Мира. Навсегда. Он поднял молот и ударил им о землю. — И никто, — сказал он, и его голос разнёсся по залу, как гром, — никто не остановит меня. Синдел кивнула. Милина кивнула. Стража замерла. А где-то далеко, в городе, который назывался BabyBus, Китана сидела на троне — высоком, деревянном, с резными подлокотниками — и смотрела на флаг, который развевался на ветру. — Пусть приходит, — сказала она, и её голос был холодным, как лёд. Она не знала, победит ли она. Но она знала: она будет сражаться. Потому что если она не будет сражаться, то зачем всё это? А солнце светило, и птицы пели, и флаг BabyBus развевался на ветру, как знамя победителя. — Мамочка, — прошептал кто-то из детей. — Мамочка, — повторил другой. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. Китана сидела за столом в кабинете, который когда-то принадлежал мэру — тому самому, старому лысому коту в очках, который умер у них на руках, истекая кровью, и которого Рейден потом магией очистил от грязи и боли, но не смог вернуть к жизни. Теперь этот кабинет был её. Высокие потолки, массивный письменный стол из красного дерева, стены, обитые тёмной тканью с золотыми узорами, и окна, выходящие на площадь, где всё ещё стоял фонтан с бронзовым слоном, из хобота которого била струя воды, сверкавшая на солнце. На стене, там, где раньше висел портрет мэра, теперь висел флаг BabyBus — ярко-жёлтый, с улыбающимся автобусом, у которого вместо фар были большие, круглые глаза с длинными ресницами, а из выхлопной трубы вылетали разноцветные сердечки. За столом, напротив Китаны, стояли трое. Шериф Лабрадор. Офицер Доби. Офицер Папийон. Шериф Лабрадор был высоким, жёлтым лабрадором с квадратной головой, которая напоминала манго — как когда-то заметил Мук, и с тех пор это сравнение прижилось, хотя сам Шериф делал вид, что не слышит. Его форма была безупречной, значок блестел, и он стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на Китану с таким выражением, с каким смотрит старый, опытный полицейский на нового начальника, который ещё не доказал, что достоин уважения. На его поясе висела кобура, но оружие он не доставал — пока. Рядом с ним, чуть позади, стоял офицер Доби — доберман с чёрной, блестящей шерстью, поджарый, мускулистый, с вечно серьёзным выражением морды. Он был ниже Шерифа, но шире в плечах, и его лапы были тяжёлыми, налитыми силой, как у человека, который привык, что его слушаются. Его глаза — чёрные, как угли, — бегали по сторонам, как у хищника, который ждёт, что в любую секунду из-за угла выскочит опасность. Третьей была офицер Папийон — молодая, розовая собачка породы папийон, с огромными ушами, похожими на крылья бабочки, и длинной, шелковистой шерстью. На ней была форма — тёмно-синее платье с юбкой, которая доходила почти до колен, и такого же цвета кепка с логотипом BabyBus, надетая чуть набок. Она была самой младшей из них, но в её глазах горел такой огонь, какого не было у её старших коллег — огонь амбиций, желания доказать, что она чего-то стоит. — Что ты хочешь? — спросила Папийон, и её голос прозвучал резко, почти грубо. Она не смотрела на Китану — она смотрела на флаг на стене, на этот улыбающийся автобус, который, казалось, насмехался над ними. Китана подняла голову. Её глаза — тёмные, глубокие, как колодцы, в которых никогда не было дна, — встретились с глазами Папийон, и в них не было ни злобы, ни гнева. Только спокойствие. Такое спокойствие бывает у человека, который знает, что он прав, и не нуждается в том, чтобы это доказывать. — Общайся вежливее, — сказала Китана, и её голос был тихим, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Папийон зачесалась переносица. Она не повышала голоса, не угрожала, не запугивала. Она просто сказала — и этого оказалось достаточно. Папийон опустила глаза, её огромные уши чуть прижались к голове, и она сделала шаг назад, прячась за спину Шерифа. — Ладно... — пробормотала она, и её голос был глухим, почти беззвучным. — Че вы хотите? Китана откинулась на спинку кресла. Кресло было старым, скрипучим, с высокой спинкой и подлокотниками, покрытыми кожей, которая потрескалась от времени, но оно было удобным. Она положила руки на подлокотники, и её веера — сложенные, убранные за пояс — тихо звякнули, ударившись о дерево. — Я вынуждена вас уволить, — сказала она, и её голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера. — Что? — выдохнул Доби, и его голос дрогнул. Он сделал шаг вперёд, и его лапа, тяжёлая, с острыми когтями, стукнула по полу. Его глаза — чёрные, как угли — расширились, и в них застыло непонимание. Не гнев — удивление. Он не ожидал этого. Никто из них не ожидал. — З-за что? — спросил он, и его голос дрожал — впервые за долгое время. Он был офицером. Он служил этому городу годами. Он ловил преступников, рисковал жизнью, не спал ночами, защищая тех, кто не мог защитить себя. И теперь его увольняют? За что? — Прости, — сказала Китана, и в её голосе не было сожаления. Не было извинений. Не было жалости. Только констатация факта. — Но полиция будет расформирована. Она встала из-за стола, и её кресло скрипнуло, протестующе, как будто не хотело отпускать её. Она обошла стол, остановилась напротив них, скрестив руки на груди. Её синий костюм — с открытыми плечами, золотыми накладками и высокими сапогами — блестел в лучах утреннего солнца, пробивавшихся через окна, и она была похожа не на чиновника, а на воина, который только что вернулся с поля боя. — Теперь тут будут другие стражи порядка, — продолжила она, и её голос стал твёрже, как сталь. — И лидером этого будет Ли Мей. — Ли Мей? — переспросил Шериф Лабрадор, и его голос был ровным, но в этой ровности слышалось напряжение. Он не сдвинулся с места. Он стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на Китану сверху вниз — с высоты своего роста, с высоты своего опыта, с высоты своей обиды. Его глаза — карие, усталые — встретились с её глазами, и в них застыл вызов. — Та самая, которая избила Мистера Волка на фестивале? Та, которая живёт в монастыре и ходит с мечом? — Та самая, — ответила Китана, и в её голосе послышалась гордость. — Она не полицейский, — сказал Доби, и его голос стал твёрже. — Она воин. Она не знает законов, не знает правил, не знает процедур. Она просто убивает. — Именно, — ответила Китана, и её губы чуть приподнялись в лёгкой, едва заметной улыбке. — В мире, где на нас нападают демоны и монстры, законы не помогут. Поможет только сила. — А как же справедливость? — спросила Папийон, и её голос дрогнул. Она вышла из-за спины Шерифа, и её глаза — большие, розовые — смотрели на Китану с надеждой и страхом. В её руке был её инструмент — тот самый, который она носила за спиной, в специальном чехле, и который, она верила, однажды спасёт мир. — Справедливость, — повторила Китана, и в её голосе послышалась горечь. — Я тоже когда-то верила в справедливость. Но справедливость не спасла Эдению. Справедливость не спасла моего отца. Справедливость не спасла детей в той школе. Она замолчала, и в кабинете стало тихо. Только часы на стене тикали, отсчитывая секунды, которые никто не считал. — Ли Мей справится, — сказала Китана, и её голос стал мягче. — Она прошла через Преисподнюю. Она убила Арнольда и Антел. Она защитила Рэя, когда тот был в опасности. Она не предаст. Она не бросит. — А мы? — спросил Шериф Лабрадор, и его голос дрогнул. — А вы, — ответила Китана, — вы будете выполнять новые обязанности. Не полицейские — другие. Более важные. Я расскажу позже. Она подошла к окну, встала спиной к ним, и её отражение — бледное, с острыми скулами и тёмными глазами — застыло в стекле, как призрак. — Вы свободны, — сказала она, не оборачиваясь. Шериф Лабрадор, Доби и Папийон переглянулись. В их глазах застыло что-то, похожее на понимание. Или на надежду. Или на то и другое вместе. Они развернулись и вышли из кабинета. Дверь закрылась за ними с глухим, тяжёлым стуком. — Держись, — сказал Доби, когда они спускались по лестнице. — Держусь, — ответил Шериф Лабрадор. А Папийон, которая шла сзади, поправила свою кепку и прошептала: — Императрица... Кто бы мог подумать. Они вышли на улицу. Солнце светило, птицы пели, и флаг BabyBus развевался на ветру, как знамя победителя. — Мамочка, — прошептал кто-то из детей, которые бегали на площади. — Мамочка, — повторил другой. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. Мне не нравится Китана, — сказала Папийон, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Шерифа Лабрадора, который шёл рядом, зачесалась переносица. Они спускались по широким ступеням мэрии, и солнце светило им в спины, отбрасывая на серый камень длинные, чёрные тени. Внизу, на площади, кипела жизнь — люди спешили по своим делам, дети бегали у фонтана, продавцы зазывали покупателей. Флаг BabyBus развевался на ветру, ярко-жёлтый, с улыбающимся автобусом, и казалось, что всё идёт как обычно. Но ничего не было как обычно. Папийон шла чуть позади, и её огромные уши — розовые, похожие на крылья бабочки — были опущены, и она сжимала в лапах свою кепку, которую сняла, когда вошла в здание, и так и не надела обратно. Её глаза — большие, розовые, с длинными ресницами — были красными, как будто она плакала, хотя никто не видел её слёз. — Надо свергнуть её, — сказала она, и её голос стал громче, почти вызывающим, как у человека, который боится, но не хочет этого показывать. — Что ты сказала? — раздался голос сзади. Не громкий, не требовательный, но такой, от которого у Папийон подкосились колени. Она замерла, не в силах пошевелиться, и её сердце, которое ещё секунду назад билось ровно, вдруг пропустило удар, а потом забилось так часто, что, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди. Она обернулась. Ли Мей стояла на верхней ступеньке, белая, как призрак, и её белое кимоно колыхалось на ветру, и Крисс на её поясе тускло поблёскивал в лучах утреннего солнца. Её глаза — тёмные, глубокие, как колодцы, в которых никогда не было дна, — смотрели на Папийон, и в них не было ни злобы, ни гнева. Только спокойствие. Такое спокойствие бывает у человека, который знает, что он прав, и не нуждается в том, чтобы это доказывать. — Ты арестована, — сказала Ли Мей, и её голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера, — за угрозы в адрес императрицы. Она спустилась по ступеням, и её шаги были лёгкими, почти невесомыми, как у призрака, который не касается земли. Шериф Лабрадор и Доби, которые стояли рядом, не двигались. Они смотрели на Ли Мей, на Папийон, и в их глазах застыло что-то, похожее на страх. — Я... — начала Папийон, но не договорила. Ли Мей схватила её за руку — грубо, не церемонясь. Её пальцы — длинные, с острыми когтями — сжались на запястье Папийон, и та вскрикнула от боли. — Молчи, — сказала Ли Мей, и её голос был холодным, как лёд. Она потащила Папийон вверх по ступеням, обратно в мэрию. Папийон пыталась вырваться, дрыгала ногами, кричала, но Ли Мей держала её крепко, и её хватка была железной, как у того, кто привык держать в руках не только меч, но и судьбы людей. — Помогите! — закричала Папийон, обращаясь к Шерифу и Доби. — Вы же полицейские! Вы обязаны меня защитить! Шериф Лабрадор опустил глаза. Доби отвернулся. Они не могли помочь. Потому что Ли Мей была права. И они знали это. — Прости, — сказал Шериф, и его голос был тихим, почти беззвучным. — Трусы! — закричала Папийон, и её голос сорвался на высокой ноте. Но Ли Мей уже тащила её вверх по лестнице, к дверям мэрии, которые были открыты, как пасть гигантского зверя, готового проглотить её. Они вошли внутрь. В коридорах было темно, и только редкие лампы под потолком горели тусклым, мигающим светом, отбрасывая на стены длинные, дрожащие тени, которые плясали, как призраки. Пахло пылью, старыми бумагами и страхом. Ли Мей толкнула дверь в кабинет, где за столом сидела Китана, а рядом с ней, прислонившись к подоконнику, стояла Джейд. Китана подняла голову. Её глаза — тёмные, глубокие — встретились с глазами Папийон, и в них не было ни удивления, ни гнева. Только спокойствие. — Ли Мей сделала доклад, — сказала Ли Мей, и её голос был ровным, как у человека, который делает то, что должен, и не ждёт благодарности. — Арестована за угрозы в адрес императрицы. Она толкнула Папийон, и та упала на колени. Её кепка, которую она всё ещё сжимала в руках, упала на пол, и она осталась стоять на коленях, дрожа, плача, не в силах поднять глаза. — Что вы со мной сделаете? — спросила Папийон, и её голос дрожал, как натянутая струна, которая вот-вот лопнет. Она плакала. Слёзы текли по её щекам, оставляя на розовой шерсти мокрые дорожки, и она была похожа не на полицейского, не на воина, а на маленького, испуганного ребёнка, которого наказали за то, что он не понимал. Джейд отлепилась от подоконника и подошла ближе. Её зелёное платье — облегающее, с высоким воротником и длинными рукавами — блестело в свете ламп, и её копьё, которое она держала в руке, сверкало, как молния. Её глаза — зелёные, яркие, как изумруды, которые нашли в шахте, где веками никто не добывал руду, — смотрели на Папийон с таким выражением, с каким смотрят на насекомое, которое случайно залетело в комнату и теперь бестолково бьётся о стекло. — Либо вечная темница, — сказала Джейд, и её голос был жёстким, как сталь, — либо казнь. — Что? — выдохнула Папийон, и её глаза расширились. — Казнь? — переспросила она, и её голос сорвался на высокой ноте. — Её же отменили! В цивилизованных странах... Она не договорила. — Забыли, где живёте? — перебила её Китана, и её голос был холодным, как лёд. Она встала из-за стола, обошла его и остановилась прямо перед Папийон, глядя на неё сверху вниз. Её веера на поясе позвякивали, ударяясь друг о друга, и этот звук был похож на похоронный колокол. — В империи, — сказала Китана, и её голос был тихим, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Папийон перехватило дыхание. — Здесь нет отмены казни. Есть только император и его воля. Она наклонилась, взяла Папийон за подбородок и подняла её голову, заставляя смотреть в глаза. — Ты угрожала мне. Ты говорила о свержении. Это измена. За измену — смерть. — Но я... — начала Папийон, но Китана не дала ей договорить. — Но я милосердна, — сказала Китана, отпуская её подбородок. — Ты получишь вечную темницу. Она повернулась к Ли Мей. — Уведите её. Ли Мей кивнула, схватила Папийон за руку и подняла её с колен. — Нет! — закричала Папийон, пытаясь вырваться. — Не надо! Я больше не буду! Я клянусь! Но Ли Мей не слушала. Она вытащила Папийон из кабинета и потащила вниз по лестнице, в подвал, где когда-то были архивные комнаты, а теперь — темницы. — Прости, — сказала Джейд, когда дверь закрылась. — Не за что, — ответила Китана. Она села за стол и взяла в руки флаг BabyBus — ярко-жёлтый, с улыбающимся автобусом. — Империя, — сказала она, и в её голосе послышалась горечь. — Это не игрушки. — И не демократия, — добавила Джейд. — И не демократия, — согласилась Китана. Она положила флаг на стол и закрыла глаза. А внизу, в подвале, Папийон сидела на холодном, каменном полу, прижавшись спиной к стене, и плакала. — Мамочка, — прошептала она. — Мамочка, — повторил кто-то из соседних камер. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. — Китана сказала: я поменяю флаг и соединю этот мир с Эденией, — произнесла Ли Мей, и её голос прозвучал в тишине кабинета, как удар колокола, который отмеряет не время, а судьбу. Она стояла у окна, прислонившись плечом к холодному стеклу, и смотрела на площадь, где люди уже привыкали к новой жизни, где флаг BabyBus развевался на ветру, ярко-жёлтый, с улыбающимся автобусом, который, казалось, улыбался всем, кто на него смотрел. Её белое кимоно колыхалось на ветру, который тянул из приоткрытой форточки, и Крисс на поясе тускло поблёскивал в лучах утреннего солнца, отражая их, как маленькое, золотое солнце. — Ну... хоть не с Внешним Миром, — сказала Ли Мей, и в её голосе послышалось облегчение, смешанное с усталостью. Она не любила Внешний Мир. Не любила его багровое небо, две луны, запах серы и горелого металла, который преследовал её везде, стоило только ступить на его землю. Не любила его обитателей — таркатанов с лезвиями вместо рук, которые убивали ради удовольствия, шоканцев с четырьмя руками, которые убивали ради силы, кентавров, которые убивали ради мести. Внешний Мир был местом, где убивали. А Эдения... — Давайте так и сделаем, — сказала Джейд, и её голос был твёрдым, как сталь, как лезвие её бумеранга, который висел на поясе, готовый в любой момент вылететь и поразить цель. Она сидела на подоконнике, скрестив ноги, и её зелёное платье — облегающее, с высоким воротником и длинными рукавами — блестело в лучах утреннего солнца, делая её похожей на статую, которую кто-то забыл в саду под дождём, но которая всё ещё хранила черты того, кем была когда-то. Её глаза — зелёные, яркие, как изумруды — смотрели на Китану, и в них было что-то, похожее на надежду. — И... теперь этот город будет столицей? — спросила Ли Мей, и в её голосе послышалось удивление. Она повернулась к Китане, и её глаза — тёмные, глубокие, как колодцы, в которых никогда не было дна, — встретились с её глазами. — Да, — ответила Китана, и её голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера. Она встала из-за стола, и её кресло скрипнуло, протестующе, как будто не хотело отпускать её. Её синий костюм — с открытыми плечами, золотыми накладками и высокими сапогами — блестел в лучах утреннего солнца, пробивавшихся через окна, и она была похожа не на чиновника, а на воина, который только что вернулся с поля боя и готовится к новому. — BabyBus — столица Эдении, — сказала она, и её голос стал твёрже, как сталь. — Новый дом для нового мира. Она вышла из кабинета, и Ли Мей с Джейд пошли за ней. Они поднялись на крышу — ту самую, где ещё вчера развевался флаг Внешнего Мира, чёрный, с багровой каймой и золотым черепом, где вчера Китана стояла на краю и смотрела на город, который стал её, и думала о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Ветер на крыше был сильным, холодным, он выл и завывал, срывая с крыши черепицу и разнося её по городу. Солнце светило ярко, и его лучи — золотистые, тёплые — падали на флагшток, где висел флаг BabyBus — ярко-жёлтый, с улыбающимся автобусом, у которого вместо фар были большие, круглые глаза с длинными ресницами, а из выхлопной трубы вылетали разноцветные сердечки. Китана подошла к флагштоку, взялась за верёвку, и её руки — сильные, уверенные — дёрнули её. Флаг BabyBus полетел вниз, кружась, как огромная, жёлтая птица, которая сломала крыло и теперь падала на землю, чтобы больше никогда не взлететь. — Прощай, — сказала Китана, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Ли Мей, которая стояла рядом, зачесалась переносица. Она подняла руку, и в её ладони засветился шар — белый, пульсирующий, как сердце, которое бьётся в последний раз. Магия. Та самая, которую она носила в себе годами, ту самую, которую она унаследовала от своей матери, королевы Синдел, ту самую, которая была проклята и свята одновременно. Из шара появился флаг. Он был синим — глубоким, тёмно-синим, как небо над Эденией в летнюю ночь, когда звёзды горят особенно ярко, а луна светит так, что можно читать книги. В центре флага был герб — золотой, с изображением вееров и меча, перекрещённых, как символ мира и войны, которые всегда идут рядом. Вокруг герба — надпись, сделанная изящными, золотыми буквами: «Империя BabyBus. Столица Эдении». Китана повесила флаг на флагшток, и ветер подхватил его, расправил, и он зареял над городом, как знамя победителя. Из флага вырвалась линия — тонкая, золотая, пульсирующая, — и она уходила вверх, прямо в небо, и там, на огромной высоте, разворачивалась, как цветок, который распускается не по правилам. Линия была живой. Она дышала, пульсировала, и от неё исходило тепло — не адское, не обжигающее, а тёплое, живое, как от костра, у которого можно греться бесконечно. Небо начало меняться. Сначала появился голубой оттенок — не такой, как утром, когда небо было чистым и прозрачным, а другой — глубокий, насыщенный, как океан в солнечный день, когда волны переливаются всеми оттенками синего и зелёного. Потом он стал гуще, плотнее, и вот уже небо над городом не было голубым — оно было синим, как сапфир, как глаза Китаны, когда она смотрела на мир с высоты своего трона. Облака, которые ещё минуту назад были белыми и пушистыми, порозовели, а потом стали золотистыми, как рассвет, который никогда не кончается. Солнце светило ярче, теплее, и его лучи — золотистые, тёплые — падали на землю, заставляя росу сверкать, как бриллианты. Небо цвета рассвета. — Теперь BabyBus — часть Эдении, — сказала Китана, и её голос был ровным, спокойным, как у человека, который знает, что он прав, и не нуждается в том, чтобы это доказывать. Она стояла на краю крыши, и её синий костюм колыхался на ветру, и её веера на поясе позвякивали, ударяясь друг о друга, и этот звук был похож на музыку. Или на предупреждение. Или на то, что остаётся от души, когда её вырывают из тела, а потом возвращают обратно. — Красиво, — сказала Ли Мей, и в её голосе послышалось уважение. — Да, — ответила Джейд, и её зелёные глаза сверкнули. Они стояли на крыше, смотрели на небо, которое стало синим, как сапфир, и думали о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если верить. На следующий день в школе было шумно. Дети бегали по коридорам, смеялись, играли, и в их смехе не было ни страха, ни боли, ни той тоски, которая была вчера. Они были живы. И это было главное. Рэй вошёл в класс, и его шаги — тихие, осторожные — гулко отдавались в пустоте, которая ещё не успела заполниться голосами учеников. Он был маленьким, рыжим львёнком, и его грива топорщилась в разные стороны, придавая ему вид одуванчика, который пережил бурю и теперь потихоньку расправляет лепестки. Его глаза — большие, карие, с золотистыми искорками — смотрели на мир с надеждой, которая, казалось, уже умерла, но всё ещё теплилась где-то в глубине, в том месте, где даже самые страшные раны не могут убить до конца. — Поздравляю, — сказал он, и его голос был громким, звонким, как колокольчик, который звенит по утрам, когда все ещё спят, но уже пора вставать. — Че такое? — спросил Чит, и его голос был грубым, недовольным, как у человека, который не выспался и не хочет, чтобы его беспокоили. Он сидел за партой, скрестив лапы на груди, и его оранжевые глаза — большие, овальные — смотрели на Рэя с подозрением. Гепард, с огненно-жёлтой шерстью и чёрными пятнышками, разбросанными по всему телу, как звёзды на ночном небе, был выше всех в классе — даже выше учительницы Дины, которая стояла у доски и писала что-то мелом. Он всегда был самым быстрым, самым гордым, самым самоуверенным. Но сейчас в его глазах было что-то ещё — может быть, страх. А может быть, любопытство. — Теперь мы находимся в Эдении, — сказал Рэй, и его голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у детей, которые сидели рядом, зачесалась переносица. — В смысле? — спросил Чит, и его голос стал тише, почти беззвучным. — В прямом, — ответил Рэй, и его глаза загорелись. Он подошёл к доске, взял мел и начал рисовать. Круг. Внутри круга — квадрат. В квадрате — маленькие кружочки, которые должны были обозначать людей. — Эдения — это мир, — сказал он, и его голос был уверенным, как у человека, который знает, о чём говорит. — Мир, который когда-то был захвачен Шао Каном, но потом освободился. Это мир магии, дворцов, садов и синего неба. Небо здесь всегда синее — даже ночью, когда появляются звёзды. Он нарисовал над кругом солнце — жёлтое, лучистое, с улыбающимся лицом. — Китана — принцесса Эдении, — продолжил он, и его голос стал громче. — Настоящая принцесса. Её отец был королём, а мать — королевой. Но Шао Кан убил её отца, а мать забрал в жёны, и Китане пришлось расти при его дворе, думая, что он её настоящий отец. — И что? — спросил кто-то с задней парты. — А то, — ответил Рэй, и его голос стал твёрже, как сталь, — что когда она узнала правду, она поклялась отомстить. И она отомстила. Она убила Милину, своего клона, который был у Шао Кана. Она спасла свою мать от чар. Она помогла воинам Земного Царства победить Шао Кана. Он замолчал, и в классе стало тихо. — А BabyBus? — спросил Чит, и его голос дрогнул. — BabyBus теперь — часть Эдении, — ответил Рэй, и его голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера. — Китана присоединила наш город к своему миру. Теперь мы — столица. Столица Эдении. Он повернулся к окну, за которым синело небо — глубокое, насыщенное, как сапфир, — и в его глазах застыло что-то, похожее на гордость. — И теперь, — сказал он, — нас защищает не только Ли Мей, не только Китана, но и вся Эдения. Все её воины, вся её магия, вся её сила. — А что такое Эдения? — спросил Вася, и его глаза — большие, круглые, с вертикальными зрачками — были полны любопытства, того самого, которое не умирает, даже когда мир рушится. Рэй посмотрел на него. На его полосатую шерсть, на его пушистый хвост, на его уши, которые торчали в разные стороны, как локаторы, ловящие малейший шорох. — Эдения — это наш новый дом, — сказал Рэй, и в его голосе послышалась надежда. — Который мы должны защитить. — Как и он нас, — добавил Чит. — Как и он нас, — повторил Рэй. Они замолчали. Смотрели в окно, на небо, которое было синим, как сапфир, и думали о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если верить. — Мамочка, — прошептал кто-то из детей. — Мамочка, — повторил другой. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. А внизу, на площади, люди уже привыкали к новой жизни. Кто-то с радостью, кто-то со страхом, кто-то — с надеждой. Флаг Империи BabyBus развевался на ветру, и солнце светило, и птицы пели. Китана сидела на троне — высоком, деревянном, с резными подлокотниками — и смотрела на город, который стал её. — Империя, — сказала она, и в её голосе послышалась горечь. — Империя, — повторила Джейд, стоящая рядом. — Империя, — сказала Ли Мей, стоящая у дверей. — Мамочка, — прошептал кто-то из детей. — Мамочка, — повторил другой. Но мамочка была далеко. И не могла их спасти. По крайней мере, сегодня. Сегодня они спасали себя сами. — Это, конечно, круто, — сказал Рэй, и его голос, звонкий, детский, но в этой звонкости слышалась такая уверенность, что дети, которые сидели рядом, невольно повернулись к нему. Он стоял у доски, маленький, рыжий львёнок, и его грива топорщилась в разные стороны, придавая ему вид одуванчика, который пережил бурю и теперь потихоньку расправляет лепестки. Его глаза — большие, карие, с золотистыми искорками — смотрели на класс с высоты его маленького роста, и в них было что-то, похожее на мудрость. Мудрость, которую он приобрёл не в книгах, не в школе, а там — в том мире, где небо было багровым, а две луны висели над головой, как два окровавленных глаза. Он сделал паузу, переводя дыхание, и его лапы — маленькие, с розовыми подушечками — сжались в кулаки. — Но время теперь течёт иначе, — сказал он, и его голос стал тише, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Чита, который сидел за партой, скрестив лапы на груди, зачесалась переносица. — Не понял, — сказал Чит, и его голос был грубым, недовольным, как у человека, который не выспался и не хочет, чтобы его беспокоили. Гепард был выше всех в классе — даже выше учительницы Дины, которая стояла у доски и писала что-то мелом, о чём-то задумавшись, — и его оранжевые глаза — большие, овальные — смотрели на Рэя с подозрением и любопытством. Его шерсть — огненно-жёлтая, с чёрными пятнышками, разбросанными по всему телу, как звёзды на ночном небе, — блестела в свете утреннего солнца, пробивавшегося через окна, и он был похож на статую, которую кто-то забыл в саду под дождём, но которая всё ещё хранила черты того, кем была когда-то. Рэй повернулся к нему, и его глаза встретились с глазами Чита. В них не было вызова, не было желания спорить. Было только желание объяснить. Объяснить то, что он сам понял не сразу, а только после того, как пережил, прочувствовал, пропустил через себя. — Ну, типа, — начал он, и его голос стал увереннее, громче, — если пройдёт год у нас, в BabyBus, в Эдении, то в обычном мире — в Земном Царстве, откуда мы родом, — пройдёт пятьсот лет. Или больше. Или меньше. Я точно не знаю. Но примерно так. — Что? — выдохнул Чит, и его глаза расширились, и в них застыл ужас — тот самый, который он думал, что забыл, но который, оказывается, всегда был с ним. Он отлепился от парты, выпрямился, и его хвост — длинный, полосатый — нервно дёрнулся. — Ты это серьёзно? — Серьёзно, — ответил Рэй, и в его голосе не было сомнения. — Я слышал, как Китана говорила с Джейд. Они обсуждали это, когда думали, что никто не слышит. А я слышал. Я всегда слышу, когда говорят о важном. В классе стало тихо. Дети, которые до этого перешёптывались, вертелись, кидали бумажки, замерли, как вкопанные. Даже Дина, которая стояла у доски, опустила мел и повернулась к Рэю. Её глаза — зелёные, с длинными ресницами — смотрели на львёнка с уважением и тревогой. — Это правда? — спросила Мила, и её голос дрожал. Она сидела за второй партой, маленькая, белая, с огромными, испуганными глазами, и её хвост — пушистый, белый, с чёрными полосками — был поджат. — Правда, — ответил Рэй. — Эдения — это не Земля. Здесь всё иначе. Даже время. Он подошёл к доске, взял мел и начал рисовать. Две линии — одна длинная, другая короткая. Над длинной написал «Земное Царство». Над короткой — «Эдения». — Смотрите, — сказал он, и его голос стал учительским, как у человека, который знает предмет и хочет, чтобы другие тоже поняли. — В Земном Царстве время течёт быстро. Люди там живут лет семьдесят, может быть, восемьдесят. Реже — девяносто. А в Эдении — медленно. Очень медленно. Он провёл пальцем по короткой линии. — Эденианцы живут тысячи лет. Десять тысяч. Двадцать тысяч. Ещё больше. Они почти бессмертны. — Как Китана? — спросила Буся, и её глаза загорелись. — Как Китана, — кивнул Рэй. — Ей уже больше десяти тысяч лет. Но она выглядит на двадцать пять. — Десять тысяч? — выдохнул кто-то с задней парты. — Это сколько же? — Много, — ответил Рэй. — Очень много. Он вернулся к парте, сел, и его ноги — короткие, пушистые — повисли, не доставая до пола. — А теперь представьте, — сказал он, и его голос стал тише, почти шёпотом, — мы теперь здесь. В Эдении. Наше время будет течь так же медленно. Если мы проведём здесь год, то в Земном Царстве пройдут сотни лет. — А наши родители? — спросил Лео, и его голос дрогнул. Он сидел у окна, пятнистый, с тревожно дёргающимся хвостом, и его глаза — большие, карие — были полны страха. — Они состарятся, — ответил Рэй, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который говорит то, что должен, но не испытывает никаких эмоций. — Или умрут. Или мы их не застанем, когда вернёмся. — А если мы не вернёмся? — спросил Тиг, и его полосы на лбу собрались в складки. — Не знаю, — ответил Рэй. — Но если вернёмся, то будем старше их. Нам будет по пятьсот лет, а им — по семьдесят. Мы будем выглядеть как дети, а они — как старики. — Это же... это же ужасно, — прошептала Мила, и слёзы потекли по её щекам. — Это Эдения, — ответил Рэй, и его голос был холодным, как лёд. — Здесь всё не так, как на Земле. В классе стало тихо. Дети переглядывались, и в их глазах застыл страх — не тот, который заставляет кричать, а тот, который заставляет молчать. И думать. — Но Китана обещала, — сказал Рэй, и его голос стал громче. — Она обещала, что поможет нам вернуться. И что наши родители будут в безопасности. — А если она не сдержит обещание? — спросил Чит, и его голос был тихим, почти беззвучным. — Сдержит, — ответил Рэй, и в его голосе послышалась уверенность. — Я верю. Дина, которая всё это время молчала, подошла к доске и взяла мел. — В Эдении, — сказала она, и её голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера, — время течёт иначе. Это факт. Мы не можем его изменить. Но мы можем использовать его. — Как? — спросил кто-то из детей. — Мы можем учиться, — ответила Дина. — Мы можем становиться сильнее, умнее, лучше. У нас есть время. Много времени. И мы не должны его тратить на страх. Она повернулась к Рэю, и её глаза — зелёные, с длинными ресницами — встретились с его глазами. — Ты хорошо объяснил, — сказала она, и в её голосе послышалось уважение. — Но не пугай детей. — Я не пугаю, — ответил Рэй, и его голос был тихим, почти шёпотом. — Я просто говорю правду. — Правда иногда страшнее лжи, — сказала Дина. — Но она нужна. Она повернулась к доске и написала крупными буквами: «ВРЕМЯ В ЭДЕНИИ». — Сегодня мы поговорим о том, как устроено время в нашем новом мире, — сказала она, и её голос стал учительским, как у человека, который знает предмет и хочет, чтобы другие тоже поняли. — И о том, как нам жить дальше. Дети молчали. Смотрели на доску, на слова, которые были написаны мелом, и думали о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если верить. А за окном, на площади, ветер гонял сухие листья, и флаг Империи BabyBus развевался на ветру, и солнце светило, и птицы пели. — Так нам теперь по пятьсот лет будет? — спросил Вася, когда звонок прозвенел и дети высыпали в коридор. — Или больше, — ответил Рэй, поправляя гриву. — Круто, — сказал Чит, и в его голосе послышалось восхищение. — Старые пердуны. — Сам ты пердун, — ответил Рэй и толкнул его в плечо. — Догони! — закричал Чит и побежал по коридору. — Догоню! — закричал Рэй и побежал за ним. Их голоса — звонкие, радостные — разнеслись по школе, отражаясь от стены, возвращаясь эхом, превращаясь в музыку. А на крыше мэрии Китана стояла, смотрела на небо, которое было синим, как сапфир, и думала о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. — Ты готова? — спросила Джейд, подходя сзади. — Всегда готова, — ответила Китана, и в её голосе послышалась сталь. Она повернулась и пошла вниз, в кабинет, где её ждали бумаги, карты, планы. Время шло. Но в Эдении оно шло медленно. Очень медленно. Китана шла по городу, и её шаги — лёгкие, почти невесомые — гулко отдавались в пустоте, которая окружала её со всех сторон. Город просыпался. Люди выходили на улицы, открывали ставни, здоровались друг с другом, и в их голосах не было ни страха, ни боли, ни той тоски, которая была вчера. Только надежда. Та надежда, которая умирает последней, но которая, оказывается, может воскреснуть, если дать ей время и немного веры. Она была одета просто — для тех, кто не знал, кто она. Тёмно-синяя туника, почти чёрная в тени, но вспыхивающая сапфировым огнём на солнце, облегала её тело, подчёркивая каждый изгиб, но не сковывая движений. Ткань была плотной, но дышащей — как у старых мастеров, которые знали, что война не терпит ни лишнего веса, ни лишних мыслей. Рукава туники были длинными, доходящими почти до запястий, но не мешали ей двигаться — широкие, свободные, они колыхались на ветру, как крылья. На плечах — лёгкие наплечники из потемневшей бронзы, покрытые тонкой, изящной резьбой: драконы, фениксы, цветы лотоса. Они не блестели — они тускло мерцали, как старая память о чём-то, что уже никогда не вернётся. Воротник туники был высоким, закрывающим шею, но не жёстким — мягкая, тонкая ткань облегала горло, как вторая кожа. На груди, чуть ниже ключиц, висела золотая брошь в виде веера — маленькая, изящная, с двумя скрещёнными лезвиями. Это был её знак. Её символ. Её напоминание о том, кто она и зачем здесь. Пояс был широким, кожаным, чёрным, с золотыми вставками, на которых были выгравированы иероглифы — старые, архаичные, которые редко используют в современном языке. «Сила», «честь», «месть». На поясе висели её веера — два, сложенных, готовых в любой момент раскрыться и превратиться в смертоносное оружие. Они были старыми, потёртыми, с царапинами и следами крови, которую уже не смыть. Они были её частью. Нижняя часть костюма состояла из широких, свободных штанов, заправленных в высокие сапоги из мягкой кожи. Сапоги были тёмно-синими, почти чёрными, на небольшом каблуке, с металлическими вставками на носках и пятках, которые блестели на солнце. Штаны не сковывали движений, и она могла бы сделать шпагат, если бы захотела — но она не хотела. Она просто шла. Волосы её были собраны в высокий хвост, перехваченный синей лентой, которая развевалась на ветру. Несколько прядей выбились вперёд, обрамляя лицо, и эти тонкие линии лишь подчёркивали остроту скул и безупречную форму бровей. Её кожа была бледной, почти фарфоровой, но не болезненной — как у человека, который провёл всю жизнь в тени, но иногда выходил на свет. Она шла по улице, и люди расступались перед ней. Не потому, что узнавали — нет, её лицо было им незнакомо. А потому, что в ней было что-то, что заставляло их уступать дорогу. Что-то, что говорило: «Эта женщина не из вашего мира. Эта женщина видела то, что вам и не снилось. Эта женщина — опасна». — Доброе утро, — сказала она прохожему коту, который нёс сумку с продуктами. Кот замер, уставился на неё, открыл рот, но не смог вымолвить ни слова. Только кивнул и пошёл дальше, ускоряя шаг. — Доброе утро, — сказала она собаке, которая вела за лапу маленького щенка. Щенок заулыбался и помахал ей лапой. Собака поклонилась — неловко, но искренне. — Доброе утро, — сказала она старушке, которая сидела на скамейке и вязала шарф. Старушка подняла голову, посмотрела на неё, и её глаза — выцветшие, с возрастом — вдруг стали яркими, живыми. — Вы — императрица? — спросила она. — Я — Китана, — ответила Китана. — Просто Китана. Она пошла дальше. Площадь, фонтан с бронзовым слоном, школа, полицейский участок, магазины, кафе. Везде люди. Везде жизнь. Везде надежда. — Смотрите, это же она, — услышала она шёпот за спиной. — Кто? — спросил другой голос. — Та, которая спасла город. — Императрица? — Она самая. Китана не оборачивалась. Она шла дальше, и её тень — длинная, чёрная — падала на асфальт, и люди смотрели на неё с уважением и страхом. Она остановилась у фонтана. Вода была чистой, прозрачной, и в ней отражалось небо — синее, как сапфир, как её костюм, как её глаза, когда она смотрела на мир с высоты своего трона. — Красиво, — сказала она. — Да, — раздался голос сзади. Она обернулась. Рядом стоял маленький, рыжий львёнок. Рэй. — Ты одна? — спросил он. — Одна, — ответила Китана. — А можно с тобой? — Можно. Они пошли вместе. Маленький львёнок и высокая женщина в тёмно-синей тунике. Им никто не мешал. Люди расступались, но не из страха — из уважения. — Ты боишься? — спросил Рэй, когда они вышли на набережную, где река блестела на солнце, как расплавленное серебро. — Чего? — ответила Китана. — Шао Кана. Китана задумалась. Она смотрела на воду, на её гладкую, блестящую поверхность, и думала о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. — Нет, — сказала она наконец. — Я его ненавижу. Но не боюсь. — А я боюсь, — признался Рэй. — Но я верю. — В кого? — В тебя. Китана посмотрела на него. На его гриву, которая топорщилась в разные стороны, на его глаза — большие, карие, с золотистыми искорками, — и в её груди что-то дрогнуло. То, что она прятала годами. То, что она считала мёртвым. — Спасибо, — сказала она. — Не за что, — ответил Рэй. Они пошли дальше. Ветер дул, и листья кружились в воздухе, как маленькие, золотые бабочки. — Китана, — позвал Рэй. — Да? — А ты когда-нибудь плакала? Китана не ответила. Она только сжала его лапу крепче и ускорила шаг. — Я плакала, — сказала она наконец. — Когда умер мой отец. — А после? — После — нет. Не могла. Если бы я начала плакать, я бы не остановилась. Они замолчали. Рэй понял. Он не знал, что сказать. Но он знал, что говорить не нужно. Иногда достаточно просто быть рядом. — Пойдём, — сказала Китана. — Я хочу показать тебе одно место. — Какое? — Увидишь. Они свернули в переулок, прошли мимо старых, заброшенных домов, мимо гаражей, мимо мусорных баков, и вышли на пустырь. В центре пустыря росло дерево — старое, корявое, с чёрными ветвями, которые тянулись к небу, как пальцы умирающего. — Что это? — спросил Рэй. — Это дерево посадила моя мать, — ответила Китана. — Когда была маленькой. Она говорила, что оно будет расти, пока жива Эдения. Оно росло. А когда Эдения пала — оно засохло. — А теперь? — спросил Рэй, глядя на сухие, чёрные ветви. — Теперь — снова растёт, — ответила Китана, и в её голосе послышалась надежда. Рэй присмотрелся. На одной из веток, у самого ствола, проклюнулся маленький, зелёный листок. Один. Маленький. Но живой. — Видишь? — сказала Китана. — Вижу, — ответил Рэй и улыбнулся. Они стояли у дерева, смотрели на маленький, зелёный листок, и ветер шевелил их волосы и гривы. — Империя BabyBus, — сказал Рэй. — Империя BabyBus, — повторила Китана. Она не знала, победит ли она. Но она знала: она будет сражаться. Потому что если она не будет сражаться, то зачем всё это? А солнце светило, и ветер дул, и дерево росло. И листок был зелёным. Прошло два с половиной часа. Солнце поднялось ещё выше, и его лучи — золотистые, тёплые — заливали город, заставляя стёкла домов блестеть, как зеркала, а тени становились короче и острее. Флаг Империи BabyBus развевался на ветру, и его синее полотнище с золотым гербом выглядело почти торжественно. Город жил своей обычной жизнью — кто-то спешил на работу, кто-то сидел в кафе, кто-то гулял по парку. Люди уже привыкали к новой власти. Не все, конечно, но большинство. Шериф Кейн Корсо въехал в город на своём чёрном внедорожнике с затемнёнными стёклами и мигалкой, которая не горела, но могла загореться в любую секунду. Он был огромным — даже для корсо, породы, которая славится своей мощью и свирепостью. Его шерсть была короткой, гладкой, цвета мокрого асфальта, с подпалинами на груди и морде, которые делали его похожим на старого, битого волка, который пережил слишком много боёв, чтобы бояться ещё одного. Глаза его — тёмно-карие, почти чёрные — были узкими, как щёлки, и в них застыло что-то, похожее на презрение. Он вышел из машины, хлопнул дверью так, что стекло задребезжало, и огляделся. Его форма — чёрная, с красными нашивками на рукавах и золотыми пуговицами — была безупречной, значок блестел, а дубинка на поясе висела тяжело, как готовый к удару молот. Он не любил этот город. Не любил его яркие дома, его улыбающихся жителей, его дурацкий флаг с автобусом. Но больше всего он не любил новый порядок. — Где Китана? — спросил он, и его голос был низким, хриплым, как у человека, который много курил или много говорил в шумных переулках. Он обращался к прохожим, которые шарахались от него, как от чумы. Кто-то пожал плечами, кто-то опустил глаза, кто-то просто ускорил шаг. — Мы не знаем, — ответил кто-то из толпы, и этот кто-то поспешил скрыться в дверях ближайшего кафе. — Ладно, — сказал Кейн Корсо, сплюнул на асфальт и зашагал по улице. Он был зол. Не на Китану — хотя на неё тоже. Не на детей — хотя они раздражали его своим вечным шумом и беготнёй. Он был зол на мир, который менялся слишком быстро, на людей, которые принимали перемены, как будто это было нормально, на себя — за то, что не мог ничего с этим сделать. С мороженым в руках стоял Рэй. Маленький, рыжий львёнок, грива которого топорщилась в разные стороны, придавая ему вид одуванчика, который пережил бурю и теперь потихоньку расправляет лепестки. Он ел мороженое — белое, ванильное, с шоколадной крошкой, которое капало на его лапы и на асфальт, оставляя маленькие, белые пятна. Он был счастлив. Его глаза — большие, карие, с золотистыми искорками — блестели, и он улыбался, даже когда мороженое текло по подбородку. Он не видел Кейна Корсо. Или видел, но не придал значения. — Уйди, сопляк, — сказал Кейн Корсо, и его голос был грубым, как наждачная бумага. Он не смотрел на Рэя — он смотрел на мэрию, где, по его мнению, должна была быть Китана. Но Рэй стоял на его пути. Буквально. — Что? — переспросил Рэй, и его голос был спокойным, почти ленивым. Он не испугался. Он вообще перестал бояться после всего, что пережил. После Милины, после Арнольда, после Антел, после Внешнего Мира. Он видел смерть, и она не была страшной. А этот пёс — просто пёс. — Повежливее, дурак, — сказал Рэй, и его голос стал твёрже. — Попроси нормально — уйду. — Уйди, — повторил Кейн Корсо, и его голос стал тише, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Рэя зачесалась переносица. Он не знал, что это было — угроза или предупреждение. Но ему было всё равно. — Нет, — сказал Рэй, и его голос был твёрдым, как сталь. — Попросишь нормально — уйду. А так — нет. Глаза Кейна Корсо сузились. Его кулак — огромный, с выступающими костяшками — сжался сам собой, без его воли. Он не хотел бить ребёнка. Но этот ребёнок был на его пути. И он не уступал. — Уйди, — сказал он, и его голос стал громче. — Нет, — ответил Рэй. Тогда Кейн Корсо ударил. Удар пришёлся в челюсть — со всей силы, на которую был способен взрослый, здоровый пёс, который весил больше центнера и мог свалить быка одним ударом. Рэй отлетел на несколько метров, перекувырнулся в воздухе и приземлился на спину, подняв облако пыли. Из его рта вылетела кровь и два зуба — маленькие, молочные, которые блеснули на солнце, как две маленькие, белые косточки. Рэй упал на колени. Кровь текла изо рта, заливая подбородок, шею, гриву. Он держался за челюсть, и его глаза — большие, карие, с золотистыми искорками — были полны слёз. — Ты подонок, — сказал Рэй, и его голос дрожал. — Я расскажу это Ли Мей. — Расскажешь? — усмехнулся Кейн Корсо, и его усмешка была кривой, невесёлой. — А ты думаешь, она поверит? Он ударил снова — в живот. Рэй согнулся пополам, выплёвывая воздух, который уже не мог вдохнуть. Он упал на четвереньки, и слёзы потекли по его щекам, смешиваясь с кровью. Кейн Корсо ударил ещё раз — в спину. Рэй рухнул на асфальт, и его тело дёргалось в агонии, как у сломанной куклы. — Ещё что-то скажешь? — спросил Кейн Корсо, и в его голосе не было злобы. Только скука. Рэй не ответил. Он поднялся — шатаясь, спотыкаясь, падая, вставая снова, — и побежал. Его ноги дрожали, он хромал, и его кровь капала на асфальт, оставляя тёмные, быстро впитывающиеся пятна. — НЕНАВИЖУ ТЕБЯ!!! — закричал Рэй, и его голос разнёсся по улице, заставляя людей оборачиваться и сжиматься от этого крика. — ЧТОБЫ ТЫ СДОХ, ТВАРЬ!!! — закончил Рэй, когда скрылся за поворотом. Кейн Корсо остался стоять на месте. Он смотрел на асфальт, на капли крови, на маленькие, белые зубы, которые лежали в пыли, и ничего не чувствовал. Ни жалости. Ни раскаяния. Только усталость. — Сопляк, — сказал он и пошёл дальше — к мэрии, где его ждала Китана. А Рэй бежал. Бежал по улицам, не разбирая дороги, спотыкаясь о камни, ударяясь о стены. Он не знал, куда бежит. Он знал только, что должен уйти. Должен спрятаться. Должен рассказать. — Ли Мей, — шептал он, и его голос был тихим, почти беззвучным. — Ли Мей... Он не знал, где она. Не знал, найдёт ли. Но он знал: он должен попытаться. Потому что если он не попытается, то этот пёс победит. А он не мог этого допустить. Он бежал, и его тень — маленькая, искажённая — падала на асфальт, как призрак. — Ли Мей... — шептал он. И бежал дальше. Рэй вбежал в участок, спотыкаясь на пороге и едва не упав, но удержался за косяк. Кровь с его разбитых губ капала на пол, смешиваясь с грязью и песком, которые налипли на шерсть во время бега. Правая сторона лица была опухшей, глаз заплыл, и сквозь узкую щель виднелся только блеск — не слёз, даже не боли, а того самого упрямства, которое уже спасло ему жизнь однажды и, возможно, спасёт снова. Грива его, рыжая и пушистая, слиплась от крови и слюны, свисала жалкими сосульками, делая его похожим не на львёнка, а на маленького, больного зверька, которого выбросили на помойку и который каким-то чудом ещё дышал. В участке было тихо. Ли Мей сидела за столом, который раньше принадлежал Шерифу Лабрадору, но теперь на нём стояла только чернильница, стопка чистых листов и кружка с остывшим чаем. Она что-то писала — может быть, рапорт, может быть, личное письмо, может быть, просто перебирала в голове события последних дней, пытаясь разложить их по полочкам. Её белое кимоно было безупречным, Крисс висел на поясе, и она выглядела так, будто только что вернулась с прогулки, а не с допроса, не с битвы, не с того места, где решались судьбы. — Ли Мей... — прошептал Рэй, и его голос был тихим, надломленным, как у человека, который боится, что если заговорит громче, то потеряет контроль. Он стоял в дверях, держась за косяк, и его ноги дрожали — мелко, судорожно, не переставая. Ли Мей подняла голову. Увидела его — его опухшее лицо, его разбитые губы, его гриву, слипшуюся от крови, — и в её глазах что-то изменилось. Не гнев — нет, гнев пришёл бы позже. Сначала была пустота. Та пустота, которая бывает перед ударом, когда время замирает, а потом взрывается тысячей осколков. — Рэй? — переспросила она, и её голос дрогнул. Она встала, отодвинула стул, и он упал с глухим стуком, но она даже не обернулась. Она шла к нему, и её шаги были быстрыми, резкими, как у хищника, который учуял добычу. — Меня избили, — сказал Рэй, и его голос сорвался. Он хотел сказать что-то ещё, но не смог. Боль была слишком сильной. Не только физическая — та, которая внутри, которая хуже любой раны. Боль от предательства. От жестокости. От того, что кто-то посмел поднять на него руку просто потому, что он стоял на пути. — Что? — выдохнула Ли Мей, и её глаза расширились. Она опустилась перед ним на корточки, взяла его за плечи, и её пальцы — длинные, с острыми когтями — бережно, почти невесомо коснулись его лица. Она повернула его голову, осмотрела разбитую челюсть, заплывший глаз, сломанные зубы. — Кто? — спросила она, и её голос стал тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Рэя пробежали мурашки по спине. — Какой-то старый пёс в форме, — ответил Рэй, и его голос дрожал. — Он хотел, чтобы я ушёл. А я не ушёл. И он ударил меня. Он заплакал. Слёзы потекли по его щекам, смешиваясь с кровью, и он был похож не на воина, не на героя, а на маленького, испуганного ребёнка, который не понимает, почему мир так жесток. — Я не хотел... я просто... я просто стоял... и ел мороженое... — Сиди здесь, — сказала Ли Мей, и её голос стал твёрдым, как сталь. Она поднялась, поправила кимоно, проверила Крисс на поясе. Её глаза — тёмные, глубокие, как колодцы, в которых никогда не было дна, — смотрели на дверь, и в них застыла смерть. — Я разберусь. Она вышла из участка, и дверь закрылась за ней с глухим, тяжёлым стуком. Рэй остался сидеть на полу, прижавшись спиной к стене, и сжимал в лапах свою разбитую челюсть. — Ли Мей... — прошептал он, но она уже не слышала. Ли Мей нашла его на площади, у фонтана с бронзовым слоном. Кейн Корсо стоял, прислонившись плечом к холодному камню, и смотрел на мэрию, где на флагштоке развевался флаг Империи BabyBus — синий, с золотым гербом. Он был спокоен. Даже расслаблен. Его форма была безупречной, значок блестел, и он выглядел так, будто только что вернулся с учений, а не избил ребёнка. — Ты мудак? — сказала Ли Мей, и её голос разнёсся по площади, заставляя людей оборачиваться. Она шла к нему, и её шаги были быстрыми, резкими, как у хищника, который учуял добычу. Её белое кимоно колыхалось на ветру, и Крисс на поясе тускло поблёскивал в лучах утреннего солнца, отражая их, как маленькое, золотое солнце. — Или что? — продолжила она, и её голос стал громче. — Ты зачем ребёнка избил? Кейн Корсо повернулся к ней. Его глаза — тёмно-карие, почти чёрные — встретились с её глазами, и в них не было ни страха, ни раскаяния. Только усталость. — Он встал на моём пути, — сказал он, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который говорит то, что должен, но не испытывает никаких эмоций. — Пути? — переспросила Ли Мей, и в её голосе послышалось удивление. — Ты щас серьёзно? Она подошла к нему вплотную, и её голова едва доставала до его подбородка, но она не боялась. Она никогда не боялась. — Ты — бывший сотрудник полиции. Ты должен защищать людей. А ты избил ребёнка. За что? — Он не уходил, — ответил Кейн Корсо, и его голос стал тише. — Не уходил? — Ли Мей усмехнулась, и её усмешка была кривой, невесёлой. — Ты обойти не мог? Ты такой огромный, а обойти маленького львёнка не мог? — Я не хотел его бить, — сказал Кейн Корсо, и его голос дрогнул — впервые за всё время. — Не хотел? — переспросила Ли Мей, и в её голосе послышалась ярость. — Ты сломал ему челюсть. Ты выбил ему зубы. Ты ударил его в живот. Ты избил его, как тряпичную куклу. И ты говоришь, что не хотел? Она замолчала, и в этой тишине слышно было только, как ветер шелестит листвой и где-то вдалеке кричат дети. — Я за Рэя готова порвать, — сказала Ли Мей, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Кейна Корсо зачесалась переносица. Он попытался ударить. Его кулак — огромный, с выступающими костяшками — полетел в её лицо, но Ли Мей была быстрее. Она схватила его за руку, и её пальцы — длинные, с острыми когтями — сжались на его запястье. Раздался хруст — ломались кости, рвались мышцы, и Кейн Корсо закричал. — А-а-а-а-а! — заорал он, и его голос разнёсся по площади, заставляя людей шарахаться и прятаться за углами. Ли Мей не остановилась. Она схватила его за другую руку — и сломала её. Потом ударила его в живот — раз, два, три. Кейн Корсо согнулся пополам, выплёвывая воздух, который уже не мог вдохнуть. — Ты — кусок дерьма, — сказала Ли Мей, и её голос был холодным, как лёд. — Ты посмел поднять руку на ребёнка. На моего ребёнка. Она ударила его в лицо. Кровь брызнула из разбитого носа, заливая форму, асфальт, руки Ли Мей. — Он не твой, — прохрипел Кейн Корсо, пытаясь подняться. — Он — мой, — ответила Ли Мей, и в её голосе послышалась такая уверенность, что Кейн Корсо не нашёл, что ответить. Она ударила его ещё раз. Он упал на колени, и его глаза — тёмно-карие, почти чёрные — смотрели на неё с мольбой. — Хватит, — прошептал он. — Нет, — ответила Ли Мей. Она ударила его в челюсть — так же, как он ударил Рэя. Зубы посыпались на асфальт, и Кейн Корсо завыл от боли. — Это — за Рэя, — сказала она. — Это — за его слёзы. Это — за его кровь. Она ударила его в последний раз, и он рухнул на землю, как мешок с костями. — Убирайся из моего города, — сказала Ли Мей, и её голос был тихим, почти шёпотом. — Если я ещё раз тебя увижу — убью. Кейн Корсо поднялся — шатаясь, спотыкаясь, падая, вставая снова. Его форма была разорвана, лицо залито кровью, руки висели плетьми. — Ты ещё пожалеешь, — прохрипел он, и его голос был тихим, почти беззвучным. — Уходи, — ответила Ли Мей. Он ушёл. Его шаги были тяжёлыми, шаркающими, и он был похож не на шерифа, не на полицейского, а на старого, больного пса, которого выгнали из дома. Ли Мей осталась стоять на площади, глядя ему вслед. В её глазах не было ни радости, ни удовлетворения. Только усталость. Она повернулась и пошла обратно в участок — к Рэю, который ждал её. Который верил в неё. — Ли Мей... — прошептал Рэй, когда она вошла. — Всё хорошо, — сказала Ли Мей, опускаясь перед ним на корточки. — Я больше никому не дам тебя в обиду. Она обняла его, и он заплакал. Плакал от боли, от страха, от облегчения. Плакал, потому что кто-то был рядом. — Я здесь, — сказала Ли Мей. — Я всегда здесь. Они сидели на полу участка, обнявшись, и время текло мимо них. А на площади, у фонтана, на асфальте остались капли крови и сломанные зубы. — Империя BabyBus, — сказал кто-то из прохожих, глядя на это. — Империя, — ответил другой. Они разошлись. Город жил своей жизнью. Солнце светило, ветер дул, и флаг развевался. Рэя доставили в больницу на старой, потрёпанной «скорой», которая когда-то была жёлтой, но от времени и грязи стала напоминать цвет засохшей горчицы. Машина затормозила у крыльца с визгом, от которого у прохожих заныли зубы, и из неё выскочили двое санитаров — высокий, тощий конь в очках и низенький, коренастый барсук с вечно недовольным выражением морды. Они вытащили носилки, на которых лежал Рэй, и его голова безвольно свешивалась в сторону, а грива, рыжая и пушистая, теперь была тёмной от запёкшейся крови. Глаза его были закрыты, и он не открывал их даже когда яркое солнце било прямо в лицо. — Осторожнее, — сказала Ли Мей, и её голос дрожал. Она шла рядом с носилками, сжимая лапу Рэя, и её пальцы — длинные, с острыми когтями — были в крови. В его крови. Санитары вкатили носилки в приёмный покой. Там пахло лекарствами, стерилизацией и чем-то ещё — чем-то сладковатым, приторным, от чего у Ли Мей засосало под ложечкой. На стенах висели плакаты с правилами гигиены, на стойке регистратуры сидела усталая кошка в белом халате, а в углу стоял допотопный телевизор, который показывал новости, но никто их не смотрел. — Врача! — крикнул конь-санитар, и его голос разнёсся по коридору, отражаясь от стен, возвращаясь эхом. Из ординаторской вышел врач. Он был пожилым, с седой шерстью и добрыми, усталыми глазами. На нём был белый халат, на груди висел стетоскоп, а в лапах он держал планшет, на котором, наверное, были истории болезней или расписание операций. Он подошёл к Рэю, наклонился и осторожно, почти невесомо, провёл пальцами по его лицу. — Всё будет хорошо, малыш, — сказал врач, и его голос был тихим, спокойным, как у человека, который видел много страданий и научился не показывать эмоции. Он жестом велел санитарам отвезти Рэя в палату, и те послушно покатили носилки дальше, в глубь коридора. Ли Мей хотела пойти за ними, но врач остановил её. — Подождите здесь, — сказал он. — Ему нужно осмотреть раны. Вы сможете зайти позже. Ли Мей осталась стоять в приёмном покое, глядя на дверь, за которой скрылся Рэй. Её руки дрожали. Не от холода — от ярости. Та ярость, которую она сдерживала годами, которую прятала за маской спокойствия, за мечом, за тысячами убитых врагов, сейчас вырвалась наружу, и она чувствовала, как её пальцы сами собой сжимаются в кулаки, а когти впиваются в ладони, оставляя кровавые полумесяцы. — Ненавижу тебя, Кейн Корсо... — прошипела она, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего медсестра, сидевшая за стойкой, невольно съёжилась и опустила глаза. — И твою шайку. Она не знала, была ли у него шайка. Она просто хотела, чтобы он знал: она ненавидит не только его, но и всех, кто на него похож. Всех, кто поднимает руку на тех, кто слабее. В больницу вошёл Лю Цзянь. Он был без посоха — оставил дома, в монастыре, у статуи Будды, — и в своей серой хламиде, подпоясанной верёвкой, он выглядел чужим среди белых стен и стерильного воздуха. Его сандалии гулко стучали по кафельному полу, и этот стук был похож на метроном, отсчитывающий секунды до того момента, когда он увидит Рэя. — Где Рэй? — спросил Лю Цзянь, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который уже знает ответ, но надеется ошибиться. — В палате, — ответила Ли Мей, не глядя на него. — Врач осматривает. Она стояла у стены, прислонившись плечом к холодному кафелю, и её белое кимоно колыхалось на ветру, который тянул из приоткрытой форточки. Крисс висел на поясе, и его лезвие тускло поблёскивало в свете ламп, отражая их, как маленькое, золотое солнце. — Что с ним? — спросил Лю Цзянь, подходя ближе. — Челюсть сломана, — ответила Ли Мей, и её голос был холодным, как лёд. — Зубы выбиты. Рёбра... не знаю. Может быть, сломаны. Может быть, просто ушибы. — Кто? — спросил Лю Цзянь, и в его голосе послышалось напряжение. — Кейн Корсо, — ответила Ли Мей. — Бывший шериф. Приехал в город, чтобы найти Китану. Рэй стоял на его пути. Тот ударил его. Несколько раз. Лю Цзянь закрыл глаза. Его лицо — бледное, с острыми скулами и тёмными кругами под глазами — стало ещё бледнее. — Где он? — спросил он, и его голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего Ли Мей невольно повернулась к нему. — Я его избила, — сказала Ли Мей. — Сломала обе руки. Выбила зубы. Отправила его из города. Если он вернётся — я его убью. — Хорошо, — сказал Лю Цзянь, и в его голосе послышалось одобрение. — Молодец. Они замолчали. Стояли в приёмном покое, глядя на дверь, за которой скрылся Рэй, и думали о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Но не тогда, когда в нём есть такие, как Кейн Корсо. Врач вышел из палаты через полчаса. Он был бледным — бледнее обычного — и его лапы дрожали. — Всё будет хорошо, — сказал он, и его голос был ровным, спокойным, как у человека, который говорит то, что должен, но не испытывает никаких эмоций. — Мы наложили шины, зашили раны. Челюсть срастётся, зубы вырастут новые — он же ещё ребёнок. Рёбра целы — только ушибы. Главное — покой. Несколько дней без нагрузок. — Можно его увидеть? — спросила Ли Мей. — Да, — ответил врач. — Но недолго. Ему нужно отдыхать. Они вошли в палату. Рэй лежал на койке — маленький, бледный, с замотанной головой и капельницей в лапе. Его глаза были закрыты, но он не спал — веки его подрагивали, и губы что-то шептали. — Рэй, — позвала Ли Мей, садясь на край кровати. — Ли Мей? — прошептал он, и его голос был тихим, почти беззвучным. — Ты здесь? — Я здесь, — ответила Ли Мей, и её голос дрожал. — Я всегда здесь. — Я не боялся, — сказал Рэй, и его губы чуть приподнялись в лёгкой, едва заметной улыбке. — Я знал, что ты придёшь. — Молодец, — сказал Лю Цзянь, стоя у дверей. — Ты храбрый. — Я знаю, — ответил Рэй и закрыл глаза. Ли Мей взяла его за лапу, и её пальцы — длинные, с острыми когтями — осторожно, почти невесомо, сжались на его ладони. — Спи, — сказала она. — Я рядом. Рэй заснул. Его дыхание было ровным, спокойным, и на его лице не было боли. Только усталость. — Вы мама? — спросил врач, заглядывая в палату. — Да, — ответила Ли Мей, и её голос был твёрдым, как сталь. Врач посмотрел на неё, на её белое кимоно, на её меч, на её глаза — тёмные, глубокие, как колодцы, в которых никогда не было дна, — и покачал головой. — Странно, — сказал он. — Вы же не похожи на её маму. У вас разные расы. — Да, — ответила Ли Мей, и в её голосе послышался вызов. — Разные. И что? Врач хотел что-то сказать, но передумал. Только пожал плечами и вышел. — И что? — повторила Ли Мей, обращаясь к пустоте. — Ничего, — ответил Лю Цзянь. — Просто люди иногда не понимают, что семья — это не кровь. Ли Мей не ответила. Она смотрела на Рэя, на его замотанную голову, на его капельницу, на его маленькую, беззащитную лапу в своей руке. — Он — мой сын, — сказала она, и в её голосе послышалась такая уверенность, что Лю Цзянь невольно улыбнулся. — Знаю, — ответил он. Они сидели в палате, глядя на Рэя, и время текло мимо них. — Империя BabyBus, — сказал Лю Цзянь, и в его голосе послышалась горечь. — Империя, — ответила Ли Мей. Солнце садилось. За окном темнело. И флаг на мэрии всё так же развевался на ветру. Шериф Кейн Корсо плёлся по городу, не разбирая дороги. Руки его висели плетьми — там, где Ли Мей сломала их, уже начинала распухать плоть, и каждый шаг отдавался тупой, пульсирующей болью, которая поднималась от пальцев к плечам и дальше, к шее, к голове, заставляя его скрежетать зубами и сжимать челюсть так сильно, что она сводило скулы. Форма его была разорвана, на груди темнели пятна крови — его собственной, которая всё ещё сочилась из разбитого носа и разбитых губ. Значок, который когда-то блестел на груди, куда-то исчез — наверное, отлетел, когда Ли Мей ударила его в челюсть, и теперь валялся где-то на площади, у фонтана с бронзовым слоном, и прохожие, наверное, смотрели на него с удивлением и страхом. Он не знал, куда идти. Не знал, зачем вообще приехал в этот город. Может быть, хотел увидеть Китану — ту, которая назвала себя императрицей, ту, которая разрушила привычный порядок вещей, ту, которая посмела изменить мир, который он знал и понимал. Может быть, хотел сказать ей что-то — предупредить, пригрозить, потребовать, чтобы она убиралась. А может быть, просто хотел посмотреть на неё. Убедиться, что она существует. Что всё это — не сон, не бред воспалённого сознания, а реальность. Но теперь ему было всё равно. Ли Мей выбила из него всю злость. Всю гордость. Всё, что оставалось, — это боль и желание уйти. Уйти подальше от этого города, от этих людей, от этой женщины в белом, которая сломала его руки так же легко, как он ломал чужие судьбы. Его ноги сами привели его к дворцу. Не к мэрии — к настоящему дворцу, который Китана построила магией в центре города, на месте старого парка, где раньше росли дубы и клёны, а теперь стояло здание из белого мрамора с золотыми колоннами и высокими, стрельчатыми окнами. Дворец был красивым — как картинка из сказки, которую рассказывают детям на ночь. Но Кейну Корсо было не до красоты. Он вошёл внутрь. Двери были открыты — никто не охранял вход, никто не спрашивал, кто он и зачем пришёл. Дворец был пустым — или, по крайней мере, казался пустым. Коридоры были длинными, бесконечными, с высокими потолками и стенами, расписанными фресками, на которых были изображены битвы и праздники, коронации и казни. Пол был выложен мраморной плиткой, и его шаги — тяжёлые, шаркающие — гулко отдавались в пустоте, отражаясь от стен, возвращаясь эхом, умножаясь. Кейн Корсо брёл по коридору, не разбирая дороги. Он не знал, куда идёт. Он просто шёл, потому что остановиться было страшнее. Страх — это когда ты стоишь на месте и ждёшь. А когда идёшь — кажется, что ты что-то делаешь. Что ты контролируешь ситуацию. Хотя, конечно, это была иллюзия. Из-за угла, бесшумно, как тень, выступила Джейд. Она была высокой — выше его, хотя он и сам был не маленьким. Её зелёное платье, облегающее, с высоким воротником и длинными рукавами, блестело в свете ламп, отражая их, как маленькие, зелёные солнца. Её глаза — зелёные, яркие, как изумруды, которые нашли в шахте, где веками никто не добывал руду, — смотрели на него с тем выражением, с каким смотрят на насекомое, которое случайно залетело в комнату и теперь бестолково бьётся о стекло. Её волосы — чёрные, как смоль, с тёмно-зелёными прядями, которые переливались в свете, как крылья жука-скарабея, — были собраны в высокий хвост, перехваченный зелёной лентой. Несколько прядей выбились вперёд, обрамляя лицо с острыми скулами и прямым, чуть горбатым носом. В руках она держала копьё — длинное, с острым наконечником и зелёным древком, на котором были вырезаны руны. Копьё было её оружием, её символом, её способом заявить миру, что она — не просто телохранительница, а воин, который прошёл через тысячи битв и не сломался. — Стоять! — сказала Джейд, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Кейна Корсо зачесалась переносица. Он замер. Не потому, что испугался — он вообще перестал бояться после того, что с ним сделала Ли Мей, — а потому, что понял: сопротивляться бесполезно. Она была быстрее. Сильнее. Опаснее. Джейд подошла к нему, схватила за плечо и развернула к себе. Её пальцы — длинные, с острыми ногтями — впились в его форму, и он почувствовал, как они сжимаются на его мышцах, почти пробивая кожу. — Иди, — сказала она, и её голос был холодным, как лёд. — И не вздумай бежать. Она повела его за собой — по коридору, мимо фресок, мимо окон, за которыми синело небо, — в ту часть дворца, где находились личные покои Китаны. Кейн Корсо шёл, не сопротивляясь. Он знал, что его ждёт. Или, по крайней мере, думал, что знает. — Мне сказали, что ты сделал, — сказала Джейд, не оборачиваясь, — и ты за это ответишь. Её голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера, но в этой ровности слышалось такое, от чего у Кейна Корсо сжалось сердце. Он знал, что она говорит не о его вторжении во дворец. Она говорит о Рэе. — Я не хотел, — сказал он, и его голос был тихим, почти беззвучным. — Не хотел? — переспросила Джейд, и в её голосе послышалась усмешка. — Ты избил ребёнка. Сломал ему челюсть. Выбил зубы. Ударил в живот. Избил, как тряпичную куклу. И ты говоришь, что не хотел? — Он встал на моём пути, — сказал Кейн Корсо, и его голос дрогнул. — Пути? — переспросила Джейд, и в её голосе послышалось удивление. — Ты — взрослый, здоровый пёс. Обойти ребёнка ты не мог? — Я просто... — Ты просто трус, — перебила Джейд, и её голос стал твёрдым, как сталь. — Трус, который поднял руку на того, кто слабее. Который не мог ответить. Который не мог защитить себя. Она остановилась у массивной, деревянной двери, украшенной резьбой — драконы, фениксы, цветы лотоса. Нажала на ручку, и дверь открылась с тихим, жалобным скрипом. — Входи, — сказала она, и её голос был холодным, как лёд. — Ну, здравствуй, Шериф Кейн Корсо, — сказала Китана, и её голос был холодным, как лёд, как лезвие её вееров, которые висели на поясе, готовые в любой момент вылететь из ножен. Она сидела на троне — не на том высоком, деревянном, с резными подлокотниками, который стоял в мэрии, а на настоящем троне, который она привезла из Эдении. Трон был вырезан из цельного куска белого мрамора, с инкрустацией из золота и драгоценных камней, с высокой спинкой, украшенной изображениями драконов и фениксов, и с подлокотниками в виде львиных голов. Он стоял на возвышении, на постаменте из чёрного базальта, и от него веяло холодом — не физическим, а тем, который исходил от власти, которую не делят ни с кем. Китана не вставала. Она сидела, положив руки на подлокотники, и её веера — стальные, с лезвиями, которые блестели в свете факелов — были в пределах досягаемости. Её синий костюм — с открытыми плечами, золотыми накладками и высокими сапогами — блестел в багровом свете, делая её похожей на статую, которую кто-то забыл в саду под дождём, но которая всё ещё хранила черты того, кем была когда-то. Её волосы — чёрные, как смоль, — были собраны в высокий хвост, перехваченный синей лентой, и ни одна прядь не выбивалась из причёски. Кейн Корсо стоял перед ней, тяжело дыша. Его руки висели плетьми — там, где Ли Мей сломала их, уже начинала распухать плоть, и каждый вдох отдавался тупой, пульсирующей болью, которая поднималась от пальцев к плечам и дальше, к шее, к голове, заставляя его скрежетать зубами и сжимать челюсть так сильно, что сводило скулы. Форма его была разорвана, на груди темнели пятна крови — его собственной, которая всё ещё сочилась из разбитого носа и разбитых губ. Значок, который когда-то блестел на груди, куда-то исчез — наверное, отлетел, когда Ли Мей ударила его в челюсть, и теперь валялся где-то на площади, у фонтана с бронзовым слоном, и прохожие, наверное, смотрели на него с удивлением и страхом. — Мгм, — сказал Кейн Корсо, и в его голосе не было ни страха, ни уважения. Только усталость. — Ты понимаешь, почему тебя задержали? — спросила Китана, и её голос был холодным, как лёд, как лезвие её вееров, которые она ещё не вынула, но уже готовилась вынуть. — Да... — ответил Кейн Корсо, и его голос дрожал — не от страха, от боли. — Понимаю. И я пришёл тебя остановить. Он выпрямился — насколько позволяли сломанные руки — и посмотрел на неё сверху вниз, с высоты своего роста, с высоты своей обиды, с высоты своего непонимания. — Ты незаконно получила власть. — Незаконно? — переспросила Китана, и в её голосе послышалось удивление. Она чуть наклонила голову набок, как птица, которая услышала незнакомый звук. — Говоришь? — Да, — ответил Кейн Корсо, и его голос стал твёрже, как сталь. — Ты без выборов получила трон. Сама. — И что? — Китана встала, и её тень — длинная, чёрная — упала на пол, как крыло хищной птицы. Она сошла с возвышения, и её веера на поясе позвякивали, ударяясь друг о друга, и этот звук был похож на похоронный колокол. Она подошла к Кейну Корсо вплотную, и её голова едва доставала до его подбородка, но она не боялась. Она никогда не боялась. — Ты понимаешь, что сейчас говоришь? — спросила она, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Кейна Корсо зачесалась переносица. — Я никого не убивала, — сказала она, и в её голосе послышалась горечь. — Никого, кто не пытался убить меня. Она сжала кулаки, и её когти — длинные, острые — впились в ладони, оставляя кровавые полумесяцы. — Тебе сколько лет, девочка? — спросил Кейн Корсо, и в его голосе послышалось презрение. — Двадцать? Двадцать пять? Ты не должна лезть в политику. — Ха-ха-ха, — рассмеялась Китана, и её смех был громким, истеричным, почти безумным. Он разнёсся по залу, отражаясь от стен, возвращаясь эхом, превращаясь в какофонию, от которой у стражников зазвенело в ушах. — Да я старше тебя, сопляк, — сказала Китана, и её голос стал холодным, как лёд. Она перестала смеяться так же внезапно, как и начала, и её лицо — бледное, с острыми скулами и тёмными глазами — стало серьёзным. — Мне десять тысяч лет. — Что? — выдохнул Кейн Корсо, и его глаза расширились. — Это невозможно, — сказал он, и его голос дрогнул. — Как видишь — возможно, — ответила Китана, и в её голосе послышалась усмешка. — Я старше тебя и твоей семьи. — Да я свергну тебя, — сказал Кейн Корсо, и его голос стал твёрдым, как сталь. Он попытался сделать шаг вперёд, но его ноги дрожали, и он едва удержался на месте. — Как ты смеешь мне угрожать? — спросила Китана, и её голос был холодным, как лёд. — Я научу тебя уважению. Она раскрыла веера. Они вылетели из-за пояса, как два стальных лезвия, и засверкали в свете факелов, отражая их, как два маленьких, золотых солнца. Веера были старыми, потёртыми, с царапинами и следами крови, которую уже не смыть. Каждый веер состоял из пяти заострённых стальных лезвий, соединённых между собой шарнирами — в раскрытом виде они образовывали полукруг с острыми краями, способными резать металл и плоть. В сложенном состоянии веера превращались в два коротких кинжала, похожих на саи, но более изящных и смертоносных. Лезвия были сделаны из стали, которая не тускнела и не ржавела — магия, вплетённая в металл древними эденийскими кузнецами, которые уже тысячу лет как умерли. На каждом лезвии были выгравированы руны — старые, архаичные, которые редко используют в современном языке. «Смерть», «честь», «месть». В раскрытом виде веера были похожи на крылья бабочки — тонкие, изящные, почти невесомые. Но каждый, кто видел их в деле, знал: эти крылья не для полёта. Они для убийства. — Что ты хочешь от меня? — спросил Кейн Корсо, и его голос дрогнул. — Сражайся или умри, — сказала Китана, и её голос был холодным, как лёд. Она встала в боевую стойку — ноги на ширине плеч, центр тяжести опущен, руки с веерами вытянуты вперёд. Её поза была похожа на танец — плавная, грациозная, но в этой грации чувствовалась скрытая сила, как будто в любой момент она могла превратить его в смертоносный выпад. — Я согласен, — сказал Кейн Корсо, и его голос был твёрдым, как сталь. Он встал в стойку — насколько позволяли сломанные руки. Его поза была неуклюжей, но в ней чувствовалась отчаянная решимость человека, который знает, что проиграет, но не может сдаться. — И какое у тебя оружие? — спросил Кейн Корсо, и в его голосе послышалась усмешка. Он не видел вееров — или видел, но не придал значения. Для него они были просто игрушками, которые не могли причинить вреда. Китана улыбнулась. Её улыбка была холодной, как лёд, как лезвие её вееров. Она раскрыла их шире, и стальные лезвия засверкали в свете факелов, отражая их, как два маленьких, золотых солнца. — Вот моё оружие, — сказала она, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Кейна Корсо перехватило дыхание. Она взмахнула веерами, и воздух засвистел, рассекаемый лезвиями. — Готов? — спросила она. — Всегда готов, — ответил Кейн Корсо, сжимая кулаки. — Тогда начнём, — сказала Китана, и её голос был холодным, как лёд. Она сделала шаг вперёд, и её веера засверкали в свете факелов. — Империя BabyBus, — сказала она, и в её голосе послышалась горечь. — Империя, — повторил Кейн Корсо, и в его голосе послышалось презрение. Они замерли друг напротив друга. Два врага. Две правды. Две жизни. — Умри, — сказала Китана, и её веера полетели вперёд. — Никогда, — ответил Кейн Корсо, и его кулаки сжались. Он бросился в атаку, и его сломанные руки, которые ещё минуту назад висели плетьми, вдруг обрели силу. Он не чувствовал боли. Или чувствовал, но не обращал внимания. Он знал: если он не победит, то умрёт. А умирать он не хотел. Китана встретила его ударом вееров. Лезвия скрежетнули по его кулакам, оставляя глубокие, кровавые раны. Кейн Корсо закричал — не от боли, от ярости. Он ударил снова. Она уклонилась. Он ударил ещё раз. Она блокировала. — Ты слаб, — сказала Китана, и её голос был холодным, как лёд. — Я силён, — ответил Кейн Корсо, и его голос дрожал. Он ударил в третий раз. Она парировала. — Ты не понимаешь, — сказала Китана. — Ты не понимаешь, что такое настоящая сила. — А ты? — спросил Кейн Корсо. — Я — это сила, — ответила Китана, и в её голосе послышалась уверенность. — Сила, которая спасла этот город. — Ты его захватила, — сказал Кейн Корсо. — Захватила? — переспросила Китана, и в её голосе послышалось удивление. — Нет. Я его защитила. Она ударила веерами, и Кейн Корсо отлетел к стене. Он упал на колени, и его кровь потекла на пол. — Сдавайся, — сказала Китана. — Я сохраню тебе жизнь. — Никогда, — ответил Кейн Корсо, и его голос был тихим, почти беззвучным. — Тогда умри, — сказала Китана, и её веера полетели вперёд. — Империя BabyBus, — прошептал Кейн Корсо, и его голос затих. Китана опустила веера. — Это было не сложно, — сказала она, и в её голосе послышалась горечь. — Ты — не мой враг. Ты — жертва. Она повернулась и пошла к трону. — Уведите его, — сказала она, и её голос был холодным, как лёд. Стража подошла к Кейну Корсо, подняла его и повела в подземелье. — Империя, — сказал кто-то из стражников. — Империя, — повторил другой. Китана села на трон, и её веера засверкали в свете факелов. — BabyBus, — сказала она, и в её голосе послышалась надежда. — Мой дом. Дверь в класс открылась ровно в восемь утра, как всегда, с тем самым скрипом, который дети уже давно перестали замечать. Учительница Дина вошла стремительно, её бело-серая шерсть была аккуратно прилизана, очки сидели на переносице ровно, но в её движениях не было той спокойной, мягкой уверенности, к которой ученики привыкли за последние дни. Она выглядела так, будто не спала всю ночь. — Дети, садитесь, — сказала Дина, и её голос прозвучал тише обычного. Дети затихли мгновенно. Даже те, кто обычно шушукался на задних партах и кидался бумажками, замерли, почувствовав что-то неладное. Такая тишина бывает в классе только тогда, когда учитель собирается сообщить что-то, что изменит всё. Или, по крайней мере, то, как они смотрят на мир. — Сегодня Рэя не будет, — сказала Дина, и её голос дрогнул. Она стояла у доски, сжимая мел в лапе, и не оборачивалась. Её плечи — хрупкие, кошачьи — были напряжены, и она, казалось, боялась повернуться к ученикам лицом, боялась увидеть их лица, когда они услышат то, что она должна была сказать. — Что? — переспросил Чит, и его голос был грубым, требовательным, как у человека, который привык получать ответы сразу и не терпит промедления. Он сидел за первой партой, скрестив лапы на груди, и его оранжевые глаза — большие, овальные, с вертикальными зрачками — сверкнули в свете утреннего солнца, пробивавшемся через окна. Он был самым быстрым в классе, самым гордым, самым нетерпеливым. Он не любил, когда ему что-то не договаривали. — Его избили, — ответила Дина, и каждое слово падало в тишину, как камень в воду. В классе стало ещё тише. Настолько, что слышно было, как за окном воркуют голуби и как где-то вдалеке работает двигатель машины, которая, наверное, везёт продукты в магазин на углу. Дети замерли. Кто-то перестал дышать, кто-то закрыл глаза, кто-то — наоборот, распахнул их шире, надеясь, что это ошибка. — Кто? — спросил Вася, и его голос дрожал. Барс сидел у окна, его полосы на лбу собрались в складки, а хвост нервно дёргался из стороны в сторону. Он держал в лапах пенал, но не открывал его, только сжимал так сильно, что пластик трещал. — Шериф. Кейн Корсо, — ответила Дина, и её голос стал твёрже. Она наконец повернулась к классу, и дети увидели её лицо — бледное, с красными глазами, как будто она плакала. Но она не плакала. Она была учительницей, а учителя не плачут на уроках. — Он сломал ему челюсть. Выбил зубы. Избил его за то, что Рэй отказался уйти с дороги. Мила заплакала. Тихо, беззвучно, только плечи вздрагивали. Она сидела за третьей партой, маленькая, белая, с огромными, испуганными глазами, и её хвост — пушистый, белый, с чёрными полосками — был поджат. Она знала Рэя. Они играли вместе, когда были маленькими, до того, как всё перевернулось. Он дарил ей рисунки, а она — конфеты. Он был её другом. И кто-то посмел сделать ему больно. — Где он? — спросил Лео, и его голос был низким, рычащим, как у зверя, который готов защищать свою стаю. Он сидел у стены, пятнистый, с тревожно дёргающимся хвостом, и его глаза — большие, карие — были полны гнева. — В больнице, — ответила Дина. — Его положили в палату. Челюсть зафиксировали, зубы... зубы вырастут новые. Он ещё ребёнок. — А этот пёс? — спросил Тиг, и его голос был резким, как удар хлыста. — Где этот пёс? — Его арестовали, — ответила Дина. — Китана приказала посадить его в темницу. Он будет ждать суда. — Суда? — переспросил Чит, и в его голосе послышалось презрение. — Какого суда? У нас нет судов. У нас есть императрица. — Императрица сказала — суд будет, — ответила Дина, и её голос был ровным, спокойным, как у человека, который верит в то, что говорит. Дети замолчали. Смотрели на доску, на слова, которые были написаны мелом, и думали о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если верить. — А Рэй? — спросила Буся, вытирая слёзы. — Рэй поправится, — ответила Дина, и её голос стал мягче, почти ласковым. — Ли Мей с ним. Она его не бросит. — Ли Мей — его мама? — спросил кто-то с задней парты. — Да, — ответила Дина, и в её голосе не было сомнения. — Она его мама. Дети переглянулись. Они знали, что Ли Мей — не родная мать Рэя. Но они знали и то, что это не важно. — А этот Кейн Корсо... — начал Чит, и его голос стал тише. — Он... он пожалеет? — Он уже пожалел, — ответила Дина. — Ли Мей сломала ему обе руки. Выбила зубы. Он будет долго вспоминать этот день. — Хорошо, — сказал Чит, и в его голосе послышалось удовлетворение. — Не хорошо, — сказала Дина, и её голос стал строже. — Насилие — это не хорошо. Даже когда оно справедливое. — А что тогда хорошо? — спросил Вася. — Хорошо — это когда никто никого не бьёт, — ответила Дина. — Когда дети могут спокойно есть мороженое на улице и не бояться, что какой-то взрослый подойдёт и ударит их за то, что они стоят на его пути. — Но этот пёс ударил, — сказал Лео. — Да, — ответила Дина. — И он за это ответит. А мы... мы должны сделать всё, чтобы такое не повторилось. Она повернулась к доске, взяла мел и написала: «ЗАЩИЩАТЬ СЛАБЫХ». — Это — закон, — сказала она, и её голос был твёрдым, как сталь. — Отныне и навсегда. Дети смотрели на доску, на слова, которые были написаны мелом, и думали о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если верить. — А Рэй скоро вернётся? — спросила Мила, и её голос был тихим, почти шёпотом. — Через несколько дней, — ответила Дина. — Может быть, через неделю. Врачи сказали, что он быстро поправляется. — А мы можем его навестить? — спросил Чит, и его голос был нетерпеливым. — После уроков, — ответила Дина. — Я спрошу у Ли Мей. — Ура! — закричали дети, и их крик разнёсся по классу, отражаясь от стен, возвращаясь эхом, превращаясь в музыку. — Тише, — сказала Дина, и её голос был строгим, но в глазах её — больших, зелёных, с длинными ресницами — зажглась улыбка. — У нас ещё урок. Она повернулась к доске и начала писать задание. — Открывайте тетради. Записывайте тему. Дети зашуршали, открывая тетради и пеналы. — А Чит, — сказала Дина, не оборачиваясь, — будешь отвлекаться — пойдёшь к директору. — Я не отвлекаюсь, — ответил Чит, но его хвост, длинный, полосатый, нервно дёрнулся. Все засмеялись. — Империя BabyBus, — сказал кто-то. — Империя, — повторили остальные. Солнце светило, ветер дул, и флаг на мэрии развевался. А где-то в больнице, в палате на втором этаже, Рэй лежал на койке, смотрел в потолок и думал о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если верить. — Ли Мей, — позвал он. — Да? — ответила Ли Мей, сидящая рядом. — Ты здесь? — Я здесь. Я всегда здесь. В это время в школе уже заканчивался третий урок, и коридоры наполнились привычным шумом перемены — детские голоса перекликались, хлопали дверцы шкафчиков, где-то на первом этаже играла бодрая музыка из динамиков. Директор сидел в своём кабинете на втором этаже, за массивным дубовым столом, заваленным бумагами, отчётами и классными журналами. Он был старым сенбернаром с густой рыже-белой шерстью, которая топорщилась в разные стороны, и добрыми, усталыми глазами, видевшими не одно поколение учеников. Только что он допил остывший чай и собирался разобрать очередную кипу документов, когда раздался стук в дверь. — Да-да? — отозвался директор, откладывая очки. — Войдите. Дверь открылась, и в кабинет вошла Сарина. Директор узнал её не сразу — он вообще не должен был её знать, потому что никогда не видел эту женщину раньше. Но что-то в её появлении заставило его старое, опытное сердце пропустить удар. Она двигалась бесшумно, почти скользила по паркету, как тень, и в её чёрных глазах не было ни отражения, ни блеска — только глубокая, бездонная пустота. Узкое чёрное платье с длинными рукавами облегало её фигуру, не скрывая, однако, смертоносной грации её движений, а на поясе, у правого бедра, тускло поблёскивали ножи в кожаных ножнах. Кожа её была бледной, почти прозрачной, а длинные чёрные волосы струились по плечам тяжёлой, блестящей волной. Директор не знал, кто она. Но он почувствовал — всем своим существом, всей своей старой, уставшей шкурой, — что эта женщина не из их мира. И что она опасна. — Здравствуйте, — голос Сарины был мягким, почти ласковым. Она остановилась у стула напротив стола, не садясь, ожидая приглашения. — Я по поводу работы. Учителя физкультуры. — Учителя физкультуры? — переспросил директор, сжимая в лапах потёртую ручку. — У нас, знаете ли, нет вакансий... — Есть, — перебила Сарина, и её чёрные глаза сверкнули — безжизненно, холодно. — Я наводила справки. У вас не хватает четырёх преподавателей, в том числе физкультуры после того, как прежний уволился. Директор сглотнул. В горле пересохло. — Кто... кто вас рекомендует? — Лин Куэй, — ответила Сарина, — и Саб-Зиро. Можете проверить. Она села без приглашения, скрестив ноги, и положила руки на подлокотники кресла. Ножи на поясе тихо звякнули, ударившись о дерево. Директор молчал, вглядываясь в её лицо — прекрасное, неподвижное, как маска. И только глаза — эти чёрные, страшные глаза — не лгали. В них не было ничего. — Хорошо, — сказал он наконец. — Вы приняты. Сарина улыбнулась — одними уголками губ, едва заметно. — Завтра приду. Она встала, развернулась и вышла, не оглядываясь. Дверь за ней закрылась с тихим, жалобным скрипом. Директор долго сидел неподвижно, глядя на закрытую дверь. Потом поднял трубку старого, ещё проводного телефона и набрал номер. — Ли Мей? — сказал он в трубку. — У нас тут новая учительница физкультуры... Думаю, вам стоит с ней познакомиться. Час спустя, на большой перемене, дети уже знали: завтра у них будет новая физкультурница. Красивая, чёрненькая, с ножами на поясе. Чит, сидевший на подоконнике, спросил у Рэя, который пришёл в школу с замотанной челюстью: — А ты её видел? — Нет, — ответил Рэй, качая головой. — Но что-то мне подсказывает, она не просто физкультурница. — А кто? — Не знаю. В окно светило солнце, и кто-то в коридоре громко смеялся, не ведая, что их новый день в школе начинается с появления той, чья красота — всего лишь оболочка. На следующий день в школе было особенно шумно. Дети бегали по коридорам, хлопали дверцами шкафчиков, перекрикивались, и в этом привычном, почти уютном хаосе никто не заметил, как учительская раздевалка на первом этаже открылась и оттуда, бесшумно ступая по кафельному полу, вышла Сарина. Она двигалась так, будто не касалась земли, будто её тело было легче воздуха, и только едва уловимый скрип половиц под её весом выдавал, что она здесь — реальная, настоящая, из плоти и — чёрт возьми, — из чего там ещё делают демонов. Её чёрное платье с длинными рукавами колыхалось при каждом движении, но не издавало ни звука. Ткань была матовой, поглощающей свет, и на ней не было ни складок, ни украшений — только гладкая, абсолютная чернота, которая смотрелась почти вызывающе среди белых стен и светлых, деревянных шкафчиков. На поясе, у правого бедра, покоились два ножа в кожаных ножнах — короткие, с тонкими, изогнутыми лезвиями, которые тускло блестели, отражая свет ламп, хотя до ближайшего источника света было несколько метров. Волосы её были распущены — длинные, чёрные, прямые, как струны, — они падали на плечи и спину тяжёлой, блестящей волной, закрывая часть лица. Дети, которые бегали по коридору, заметили её не сразу. Первым увидел Рэй. Львёнок с замотанной челюстью только что вышел из туалета и, поднимая голову, чтобы поправить сбившуюся повязку, замер. Сарина шла прямо на него — не глядя, просто по коридору, в сторону спортзала, — и в её чёрных глазах не было ни зрачков, ни радужки, ни даже того самого блика, который появляется, когда свет падает на влажную поверхность. Две бездонные чёрные дыры, которые, казалось, не отражали ничего — ни света, ни страха, ни даже пустоты. Рэй попятился, вжавшись спиной в стену, и Сарина прошла мимо, не удостоив его даже взглядом. Он выдохнул — громко, облегчённо, — и услышал, как за его спиной кто-то злорадно хмыкнул. Чит стоял у питьевого фонтанчика, скрестив лапы на груди, и смотрел на Рэя своими оранжевыми глазами с откровенной насмешкой. Его хвост — длинный, полосатый — нервно дёргался, но в остальном гепард был абсолютно спокоен. — Ты чего, испугался? — спросил Чит, не скрывая ухмылки. — Я не испугался, — ответил Рэй, и его голос прозвучал глухо из-за бинтов, закрывавших челюсть. — Я просто... — Просто испугался, — закончил за него Чит и, развернувшись, пошёл в сторону спортзала. Рэй потоптался на месте, вздохнул и поплёлся за ним. Челюсть ныла. Не сильно — так, фоново, как напоминание о том, что заживление ещё не закончилось. Он потрогал бинты языком — через них чувствовалась только шершавая ткань и немного крови, которая ещё сочилась из-под швов. Врач сказал, что всё нормально, что так и должно быть, что через неделю снимут. Но сейчас, когда он шёл на физкультуру, к новой учительнице с чёрными глазами и ножами на поясе, ему казалось, что неделя — это слишком долго. Звонок на урок прозвенел, и дети потянулись в спортзал с той ленивой неохотой, с какой всегда идут на физкультуру. Кто-то жевал бутерброд на ходу, кто-то доделывал домашку, кто-то просто плёлся в конце колонны, надеясь, что его не заметят. Но когда они вошли в зал и увидели Сарину, стоящую в центре, скрестив руки на груди, все разговоры стихли мгновенно. Спортзал был большим, светлым, с высокими потолками и рядами пластиковых стульев, сложенных у стены. С одной стороны висели баскетбольные кольца, с другой — шведская стенка и канаты, свисающие с потолка. Пол был деревянным, скрипучим, и каждый шаг отдавался эхом, которое мешалось с детскими голосами. Окна выходили на юг, и солнце заливало зал ярким, золотистым светом, который падал на паркет и поднимался вверх, отражаясь от стен. Но этот свет почему-то не касался Сарины — она стояла в тени, которую, казалось, создавала сама, и её чёрное платье поглощало даже те редкие лучи, что осмеливались приблизиться. — Так... — сказала Сарина, и её голос, мягкий и холодный, разнёсся по залу, заставляя детей вытянуться по струнке. Чит, который вошёл в зал с самым независимым видом, вдруг почувствовал, как его спина выпрямилась сама собой — без его воли, без его желания. Он попытался расслабить плечи, но они не слушались. Он сжал кулаки, впиваясь когтями в ладони, и заставил себя смотреть на неё прямо — в эти чёрные, бездонные глаза, которые, казалось, видели его насквозь. — Назовите ваши имена, — произнесла Сарина, и каждый звук был слышен в самом дальнем углу зала. Рэй, стоявший в первом ряду, сделал шаг вперёд. Его челюсть всё ещё болела, и он старался говорить тише, чтобы не напрягать мышцы, но голос его прозвучал твёрдо. — Рэй, — сказал он, и его глаза встретились с чёрными глазами Сарины. Она кивнула — едва заметно, только подбородок чуть дрогнул, — и перевела взгляд на Чита. — Чит, — сказал гепард, и его голос прозвучал громко, почти вызывающе. — Лео, — сказал пятнистый леопард, стоявший чуть позади, и его хвост нервно дёрнулся. — Тиг, Яра, Мила, Бао, Соня, — посыпались имена с разных концов зала, и Сарина кивала, запоминая, но её лицо оставалось неподвижным, как каменная маска. — Хорошо, — сказала она, когда последнее имя затихло. — А после начнём урок. — А что мы будем делать? — спросил Вася, потирая свои короткие, толстые лапы. — Для начала, — Сарина прошлась по залу, и её шаги были бесшумными, как у призрака, — время. Мальчики — двадцать отжиманий. Девочки — десять. — Двадцать? — возмутился кто-то с задних рядов. — Это много! Сарина повернулась к нему. Её чёрные глаза остановились на нём, и он замолчал, не договорив. Даже не закрыл рот — просто замер, как кролик перед удавом. — Вы в каком классе вообще? — спросила она, и в её голосе послышалась лёгкая, едва заметная усмешка. — Это норма для вашего класса. — В армии вообще по сто-двести делают, — буркнул Чит, и его оранжевые глаза сверкнули. Сарина повернулась к нему. Её лицо оказалось в нескольких сантиметрах от его — она подошла так быстро, что никто не заметил движения. Чит почувствовал холод, исходящий от её кожи, как от куска льда, который положили на затылок, и его шерсть встала дыбом. — Ты не в армии, — сказала Сарина, и её голос был мягким, почти ласковым. — Ты в школе. Делай двадцать. Чит хотел возразить, но не смог. Его рот открылся, но слова застряли в горле. Он опустил глаза — впервые за всё время — и медленно опустился на пол, упираясь лапами в деревянный паркет. — Быстрее, — сказала Сарина, и её голос стал твёрже. Дети засуетились, опускаясь на пол. Рэй, морщась от боли, упёрся лапами в паркет. Его челюсть заныла сильнее, когда он принял упор лёжа, и он сжал зубы — насколько позволяли бинты — и начал отжиматься. Раз. Два. Три. С каждым разом боль становилась сильнее, но он не останавливался. Он не хотел казаться слабым перед новой учительницей. Чит, который мог отжаться сто раз без особого труда, делал упражнение лениво, не напрягаясь. Он опускался едва ли на половину, а то и меньше, и Сарина заметила это. — Чит, — сказала она, останавливаясь рядом с ним. Он поднял голову. Его оранжевые глаза смотрели на неё с вызовом, но в глубине этого вызова уже не было прежней уверенности. — Ты можешь быстрее, — сказала она. — Могу, — ответил Чит, и его голос дрогнул. — Но не хочу. — Хочешь, — сказала Сарина, и её чёрные глаза сверкнули — в них на секунду отразился свет, хотя источника света рядом не было. Чит не ответил. Он ускорился. Его тело двигалось быстрее, чётче, и он чувствовал, как мышцы начинают гореть, но не остановился. Он не знал, что заставило его подчиниться — страх, любопытство или что-то другое, — но он больше не ленился. Девочки отжимались тихо, стараясь не смотреть на мальчиков. Мила, маленькая ласка, едва выдерживала темп. Её лапы дрожали, она то и дело падала на пол, касаясь его носом, но вставала и продолжала. Буся, рыжая кошечка, старалась изо всех сил, её хвост нервно дёргался, а на лбу выступил пот, который она вытирала тыльной стороной лапы между отжиманиями. Яра, рысь с зелёными глазами и луком за спиной, делала упражнение молча, сосредоточенно, и на её лице не было ни страха, ни усталости — только холодная, спокойная решимость. — Время, — сказала Сарина, и её голос прозвучал ровно, без намёка на усталость. Дети поднялись, тяжело дыша. Кто-то отряхивал колени, кто-то вытирал лоб, кто-то просто стоял, пытаясь отдышаться. Рэй медленно выпрямился, чувствуя, как ноет челюсть, как кружится голова, но он не подал виду. Он стоял прямо, смотрел на Сарину и ждал. — Неплохо, — сказала Сарина, и в её голосе не было похвалы — только констатация факта. — Для первого раза. Она прошлась по залу, и её тень — длинная, чёрная, с острыми краями, как крыло хищной птицы, — падала на пол, перекрывая свет из окон. Дети следили за ней глазами, и никто не решался заговорить. — Завтра повторим, — сказала Сарина, — и добавим новые упражнения. — Какие? — спросил Лео, и его голос прозвучал тише, чем он хотел. — Увидите, — ответила Сарина, и её губы чуть приподнялись в лёгкой, едва заметной улыбке. — А теперь — растяжка. Садитесь на шпагат. Кто не умеет — учится. — На шпагат? — переспросил кто-то с задних рядов, и в его голосе послышалось отчаяние. Сарина медленно повернула голову в ту сторону, и голос замолк. — Я сказала — на шпагат, — повторила она, и в её голосе не было сомнений. — Это — не армия. Это — школа. Но если вы хотите в армию — я могу попросить. У меня есть знакомые. Они научат. Дети переглянулись, и никто больше не произнёс ни слова. Они начали садиться на шпагат — кто-то легко, кто-то с трудом, кто-то со слезами на глазах. Сарина ходила между ними, поправляла, нажимала на плечи, и от её прикосновений становилось холодно. Рэй сел на шпагат и почувствовал, как мышцы тянут, как ноет челюсть, как кружится голова, но он не сдавался. Он смотрел на Чита — гепард садился на шпагат легко, с улыбкой, и это было несправедливо, но Рэй молчал. Он не жаловался. Через десять минут Сарина хлопнула в ладоши. — Достаточно, — сказала она. — Можете идти на перемену. Дети, не сговариваясь, бросились к выходу, и только Рэй задержался. Он стоял у двери, обернулся и посмотрел на Сарину. Она стояла в центре зала, скрестив руки на груди, и её чёрные глаза смотрели на него — бездонные, пустые, но почему-то не страшные. — У вас есть вопрос? — спросила она. — Нет, — ответил Рэй, развернулся и вышел в коридор. Дверь за ним закрылась с тихим, жалобным скрипом. Чит ждал его у фонтана с питьевой водой. — Ну как? — спросил гепард, и в его голосе не было насмешки — только любопытство. — Нормально, — ответил Рэй, и его голос прозвучал устало, но спокойно. — Она странная, — сказал Чит, оглядываясь по сторонам. — Да, — согласился Рэй. — Но, кажется, она не злая. — Откуда ты знаешь? — Не знаю, — ответил Рэй и пошёл к кабинету, где через пять минут должен был начаться следующий урок. Чит посмотрел ему вслед, потом на дверь спортзала, за которой скрылась Сарина, и почувствовал, как по его спине пробежал холодок. — Странная, — повторил он и пошёл за Рэем. В спортзале было тихо. Сарина стояла у окна, смотрела на детей, которые бегали по двору, и в её чёрных глазах ничего не отражалось. — Интересные, — сказала она, и её голос потонул в тишине. Она повернулась и бесшумно вышла из зала, оставив после себя только запах озона и лёгкий, едва уловимый скрип половиц, который затих через несколько секунд. После школы Рэй вышел на крыльцо, и весенний ветер ударил ему в лицо — тёплый, с запахом мокрой земли и первых цветов, которые только начинали проклёвываться на клумбах перед школой. Он был не сильным, но достаточно ощутимым, чтобы шевелить кончики его рыжей гривы, которая сейчас, после всего пережитого, висела тусклыми, слипшимися прядями, и он не пытался её поправить — не было сил. День уже начал клониться к вечеру, солнце висело низко над крышами домов, и его лучи — уже не яркие, полуденные, а мягкие, золотистые, почти ласковые — падали на серые каменные ступени, делая их тёплыми, почти оранжевыми. Где-то вдалеке, за парком, лаяла собака — не тревожно, не агрессивно, а так, обыденно, как лают собаки, когда хотят, чтобы их покормили или выпустили гулять. И этот лай, такой простой, такой земной, казался Рэю невероятно успокаивающим после всего, что он пережил. Он спустился на несколько ступенек и остановился, держась за перила — старые, металлические, с облупившейся зелёной краской, которая отходила кусками и оставляла на лапах мелкую, противную пыльцу. Голова всё ещё кружилась после вчерашних ударов, и каждый шаг давался с трудом. Челюсть была плотно замотана белым бинтом, под которым угадывались очертания его морды, и бинт этот уже успел пропитаться слюной и остатками мази, которую в больнице велели менять два раза в день. Левый глаз почти не открывался — только узкая щёлочка оставалась между припухшими веками, и сквозь неё он видел мир размыто, словно сквозь запотевшее стекло. Рюкзак — старый, потрёпанный, с выцветшим рисунком ракеты, которая когда-то была ярко-красной, а теперь превратилась в бледно-розовое пятно, — висел на одном плече, сползая вниз, и Рэй не поправлял его, потому что сил не было даже на это простое движение. На нижней ступеньке, у самого тротуара, его ждала Ли Мей. Она стояла неподвижно, прислонившись плечом к высокому фонарному столбу, который когда-то был зелёным, а теперь покрылся пятнами ржавчины и чьими-то инициалами, выцарапанными ножами. Её белое кимоно сегодня казалось ещё белее, чем обычно — может быть, потому, что солнце уже садилось и его лучи делали всё вокруг золотистым, а белое на этом фоне выделялось особенно резко, почти ослепительно. Крисс висел на поясе, и его изогнутое лезвие тускло поблёскивало в лучах заката, отражая оранжевые и розовые оттенки, словно впитывая в себя краски уходящего дня. Она не спала всю ночь — Рэй знал это по красным, воспалённым белкам её глаз, по той особенной тяжести, с которой она держала голову, словно боялась, что она упадёт. Она сидела у его кровати, когда он засыпал, и когда он просыпался от боли посреди ночи, она тоже была там — молчаливая, неподвижная, похожая на статую, которую кто-то забыл в саду под дождём. Она не говорила утешительных слов, не гладила по голове, не обещала, что всё будет хорошо. Она просто была рядом. И этого было достаточно. — Эй, — сказала Ли Мей, и её голос был мягким, почти невесомым, как будто она боялась, что если заговорит громче, то Рэй рассыплется на части. Она отлепилась от столба и сделала шаг к нему. Её кимоно колыхнулось, открывая край сапог — чёрных, с металлическими вставками, которые поблёскивали в свете заходящего солнца. Её волосы были распущены — она редко распускала их при посторонних, но сейчас рядом не было посторонних, — и они падали на плечи чёрными, блестящими прядями, которые ветер, всё ещё тёплый, лениво шевелил, бросая на её лицо лёгкие, танцующие тени. — Как? — спросила она, и в этом коротком слове было столько всего, что Рэй невольно задержал дыхание. Как ты? Как прошёл день? Как ты себя чувствуешь? Как ты вообще ещё стоишь на ногах? Как твоя челюсть? Как рёбра? Как ты — после всего? Рэй спустился на последнюю ступеньку и остановился прямо перед ней. Ему пришлось задрать голову, чтобы видеть её лицо — она была намного выше его, и эта разница в росте сейчас казалась ему особенно заметной. Он чувствовал себя маленьким, слабым, беспомощным — но не рядом с ней. Рядом с ней он чувствовал себя защищённым. — Нормально, — ответил он, и его голос прозвучал глухо, с хрипотцой, потому что говорить было больно. Каждое слово отдавалось тупой, пульсирующей болью, которая начиналась где-то в челюсти, поднималась к вискам и растекалась по всей голове, заставляя его морщиться и прикусывать нижнюю губу — ту, что не была замотана бинтами. — Урок физкультуры был. Отжимались. — Отжимались? — переспросила Ли Мей, и её брови — тонкие, изогнутые, с едва заметной сединой на правой, которую она, наверное, даже не замечала, — чуть сдвинулись к переносице. В её глазах мелькнуло что-то, похожее на беспокойство. Она протянула руку и осторожно, кончиками пальцев, коснулась его замотанной челюсти — не надавливая, просто обозначая прикосновение, как будто хотела убедиться, что бинты на месте, что рана не открылась, что он не истёк кровью где-нибудь по дороге из школы. — С твоей челюстью? С твоими рёбрами? — А что делать? — Рэй пожал плечами, и это движение далось ему с трудом — плечо, наверное, тоже было ушиблено, хотя он не помнил, чтобы Кейн Корсо бил его туда. Может быть, он ударился, когда падал. Может быть, просто затекло от неудобной позы во сне. — Новый учитель. Не захочешь — заставит. — Кто? — спросила Ли Мей, и её голос стал твёрже, почти жёстким. В нём появились нотки, которые Рэй слышал только тогда, когда она разговаривала с врагами. Когда она допрашивала пленных. Когда она готовилась ударить. — Сарина, — ответил Рэй, и он заметил, как что-то изменилось в лице Ли Мей — не испуг, нет, она никогда не боялась, но какое-то внутреннее напряжение, как будто она услышала имя, которое знала, но надеялась никогда больше не произносить. — Красивая такая. В чёрном. С ножами на поясе. Ли Мей замерла. Её рука, всё ещё лежавшая на его плече, напряглась, и Рэй почувствовал, как её пальцы — длинные, с острыми когтями — чуть сжались, почти впиваясь в его куртку. Она не смотрела на него — она смотрела куда-то вдаль, туда, где за домами темнел лес, где, наверное, прятались те, кто не хотел, чтобы их видели. — Сарина? — переспросила она, и в её голосе появилось что-то, чего Рэй никогда раньше не слышал. Не страх — нет, Ли Мей не боялась никого и ничего. Но что-то близкое к нему. Напряжение. Уважение, смешанное с опасением. Как будто она говорила о равном — о том, кто не слабее её. О том, кто мог бы стать ей соперником, если бы захотел. — Ты её знаешь? — спросил Рэй, и его глаза — один здоровый, второй, заплывший, едва приоткрытый, — смотрели на неё с любопытством и тревогой. — Знаю, — ответила Ли Мей, и её голос стал тихим, почти шёпотом, как будто она боялась, что ветер унесёт её слова туда, где их услышат те, кому не надо. — Она из Лин Куэй. Клан ниндзя. Саб-Зиро её рекомендовал. — Саб-Зиро? — Рэй нахмурился, насколько позволяли бинты. — Тот, которого Китана... — Да, — перебила Ли Мей, не давая ему договорить. — Тот самый. Она замолчала, и в этом молчании было что-то тяжёлое, как будто она перебирала в памяти старые воспоминания, которые хотела бы забыть, но не могла. Её лицо, освещённое закатным солнцем, казалось вырезанным из старой, потрескавшейся кости, и только глаза — живые, тёмные, глубокие — выдавали в ней живое существо, а не статую. — Она опасна? — спросил Рэй, и его голос дрогнул. — Опасна, — ответила Ли Мей, и в её голосе не было сомнения. — Но не для детей. По крайней мере, пока. — А для кого? — Для врагов, — ответила Ли Мей, и её губы чуть приподнялись в лёгкой, едва заметной улыбке. — Для тех, кто посмеет напасть на этот город. Она снова замолчала, и Рэй понял, что больше она ничего не скажет — во всяком случае, сейчас. Он не стал настаивать. Он знал, что когда Ли Мей замолкала, это значило только одно: разговор окончен. — Пойдём, — сказала Ли Мей, и её голос снова стал мягким, почти ласковым. — Я провожу тебя домой. — А где дом? — спросил Рэй, и в его голосе послышалась грусть. Он смотрел на дома, которые стояли вдоль улицы — разноцветные, с черепичными крышами и резными ставнями, с цветами на подоконниках и детскими игрушками, разбросанными по газонам. У каждого из этих домов были свои хозяева, свои семьи, свои вечера, когда зажигался свет и накрывался стол. А у него? У него не было ничего. Только Ли Мей. — У тебя есть дом, — ответила Ли Мей, и её глаза встретились с его глазами. — У нас есть дом. В монастыре. — Там холодно, — сказал Рэй, и его голос дрогнул. — Я растоплю печь, — ответила Ли Мей. — Будет тепло. Она взяла его за лапу — осторожно, почти невесомо, как будто боялась причинить боль. Её пальцы были холодными, но Рэй не возражал. Он чувствовал тепло там, где не было тепла — в её присутствии, в её молчании, в её готовности быть рядом. Они пошли по улице. Мимо домов, мимо магазинов, мимо фонтана с бронзовым слоном, из хобота которого всё так же била струя воды, сверкавшая в лучах заходящего солнца. Люди, которые шли мимо, смотрели на них с уважением и страхом. Кто-то кланялся, кто-то просто отводил взгляд, кто-то шептал что-то своим спутникам, указывая на них лапой. — Ли Мей, — сказал Рэй, когда они уже подходили к монастырю. — Да? — А ты... ты тоже из Лин Куэй? Ли Мей остановилась. Повернулась к нему, и её глаза — тёмные, глубокие — смотрели на него с таким выражением, которое трудно было прочитать. В них было что-то от усталости, что-то от боли, что-то от той самой пустоты, которую она прятала за маской спокойствия. — Нет, — ответила она. — Я из Преисподни. Рэй не спросил больше ни о чём. Они вошли в монастырь, и дверь закрылась за ними с глухим, тяжёлым стуком. Внутри было темно, только маленький огонёк лампады мерцал у статуи Будды, освещая каменное лицо, которое смотрело на них с высоты своего спокойствия. Будда улыбался — той самой лёгкой, загадочной улыбкой, которая, казалось, говорила: «Я всё знаю, меня это не удивляет». — Садись, — сказала Ли Мей, усаживая Рэя на циновку у стены. Циновка была старой, потрёпанной, с вытертыми краями, но Рэй сел на неё, поджав колени к животу, и почувствовал, как усталость наваливается на него, как тяжёлое, мокрое одеяло. Она подошла к печи, открыла заслонку и начала складывать дрова — сухие, берёзовые, которые пахли лесом и детством. Поленья аккуратно легли одно на другое, образуя ровный, квадратный штабель, и Ли Мей, достав из кармана спички — старые, в коричневой коробке с потёртыми краями, — чиркнула одну о шершавый бок. Спичка вспыхнула, осветив её лицо на секунду, и она поднесла её к щепкам, которые лежали между поленьями. Пламя лизнуло бересту, затрещало, и через минуту в печи уже весело горел огонь, отбрасывая на стены танцующие, живые тени. — Расскажи, — сказала Ли Мей, садясь рядом с Рэем на циновку. Она не смотрела на него — она смотрела на огонь, но Рэй знал, что она слушает. Она слушала всем своим телом — напряжёнными плечами, сжатыми пальцами, лёгким наклоном головы. — Расскажи про Сарину. Что она делала? Что говорила? — Ничего особенного, — ответил Рэй, и его голос был тихим, почти шёпотом, потому что он боялся, что если заговорит громче, то боль вернётся. — Сказала отжиматься. Мальчикам — двадцать, девочкам — десять. Лео спросил, можно ли меньше, но она сказала — нет. Он замолчал, вспоминая. Её чёрные глаза. Её неподвижное лицо. Её голос, от которого кровь стыла в жилах. — И вы отжались? — Почти все. Мила упала несколько раз, но встала. Чит сначала ленился, но она на него посмотрела... — Рэй снова замолчал, и его заплывший глаз дрогнул. — Так посмотрела, что он сразу ускорился. — Правильно, — сказала Ли Мей, и в её голосе послышалось одобрение. — Сарина не терпит лени. — А ты её боишься? — спросил Рэй, и его глаза — один здоровый, второй заплывший — смотрели на Ли Мей с любопытством. — Нет, — ответила Ли Мей, и её голос был твёрдым, как сталь. — Я уважаю её. Она — воин. Настоящий. — А ты? — Я? — Ли Мей усмехнулась, и её усмешка была кривой, невесёлой. — Я — демон. Но я учусь быть человеком. Они замолчали. В печи трещали дрова, и их треск был единственным звуком, нарушавшим тишину. Огонь освещал их лица, делая их то золотистыми, то тёмными, в зависимости от того, как плясали языки пламени. Где-то на улице завыл ветер — тоскливо, протяжно, как волк, который потерял свою стаю. — Ли Мей, — позвал Рэй. — Да? — А ты останешься со мной? Ли Мей повернулась к нему. Её глаза — тёмные, глубокие — смотрели на него, и в них не было ни страха, ни сомнения. Она протянула руку и осторожно, кончиками пальцев, убрала прядь гривы, упавшую ему на лоб. — Всегда, — ответила она. Она обняла его — не резко, не порывисто, а медленно, плавно, как будто давая ему время отстраниться, если он не хочет. Её руки легли ему на плечи, и она притянула его к себе, прижала к груди, и он почувствовал тепло её тела, услышал биение её сердца — ровное, спокойное, как прибой. Сначала Рэй вздрогнул — от неожиданности, от того, что кто-то вообще обнимал его после всего, что случилось. Он не привык к этому. Он был один так долго, что забыл, каково это — чувствовать чужое тепло. Но потом он расслабился. Его плечи опустились, он закрыл глаза — даже тот, что был заплывшим, — и прижался к Ли Мей, уткнувшись носом в её кимоно. Оно пахло дымом, ладаном и чем-то ещё — чем-то сладковатым, неуловимым, что, наверное, было её собственным запахом. — Спи, — сказала Ли Мей, и её голос был мягким, почти невесомым. — Завтра будет новый день. Рэй закрыл глаза. В печи трещали дрова, и их треск был похож на колыбельную — древнюю, забытую, но такую родную. Он чувствовал тепло, исходящее от огня, и тепло, исходящее от Ли Мей, и ему казалось, что он в безопасности. В первый раз за долгое время — в безопасности. Он заснул. Его дыхание стало ровным, глубоким, и Ли Мей осторожно, стараясь не разбудить, уложила его на циновку и укрыла старым, потрёпанным одеялом, которое хранилось в сундуке у стены. Потом она села рядом, прислонившись спиной к холодной каменной стене, и стала смотреть на огонь. Её лицо было спокойным, но в глазах застыла тревога — та тревога, которая не проходит, даже когда всё хорошо. — Сарина, — прошептала она, и её голос потонул в треске дров. — Что ты здесь делаешь? Она не знала ответа. Но она знала: за этой женщиной стоит следить. За ней и за её ножами. Лю Цзянь стоял у окна, выходящего в лес. Окно было узким, почти бойницей — такие делали в старых монастырях, чтобы вражеские стрелы не могли залететь внутрь, а монахи могли видеть, кто приближается к стенам. Подоконник был каменным, холодным, и Лю Цзянь опирался на него локтями, чувствуя, как прохлада проникает сквозь рукава его серого халата, поднимается по предплечьям, добирается до плеч. Ткань халата была тонкой, летней, и он пожалел, что не надел что-то потеплее, но менять одежду не хотелось — лень и какая-то приятная, тягучая усталость разливались по телу, как тёплый мёд. Лес простирался до самого горизонта. Сосны и ели, тёмно-зелёные, почти чёрные в вечернем свете, стояли плотной стеной, и только кое-где между ними виднелись просветы — там, где росли берёзы с белыми, облезлыми стволами, или просто поляны, заросшие высокой, по пояс, травой. Небо было серым, низким, и тучи, тяжёлые, свинцовые, ползли с запада, закрывая остатки голубизны, которая ещё теплилась над горизонтом. Где-то там, за лесом, за холмами, за рекой, которая извивалась серебряной лентой, теряясь вдали, находился город. BabyBus. Их новый дом. Их империя. — Красивый лес, правда, Лю Кан? — спросил Лю Цзянь, не оборачиваясь. Его голос был тихим, почти задумчивым, и он сам не знал, обращается ли он к брату или просто говорит с самим собой. Иногда грань между внутренним монологом и диалогом стиралась, особенно когда устал. А он устал. Не физически — тренировки, бои, переходы между мирами давно не вызывали у него утомления. Его тело привыкло к нагрузкам, мышцы работали как часы, дыхание было ровным, пульс — спокойным. Но душа уставала. Душа — та самая, которую он воспитывал годами медитаций, молитв и самоограничений, — иногда просила пощады. И он давал ей эту пощаду — просто стоял у окна и смотрел на лес. — Да, — ответил Лю Кан. Он сидел на кровати — старой, деревянной, с высокой спинкой и продавленным матрасом, который когда-то был набит соломой, а теперь внутри него, наверное, уже не осталось ничего, кроме пыли и воспоминаний. Его ноги были скрещены в позе лотоса, руки лежали на коленях, и он тоже смотрел в окно, но не на лес — на брата. На его напряжённые плечи, на его выбритую макушку, на то, как его пальцы, лежавшие на подоконнике, чуть заметно дрожали. Лю Кан знал эту дрожь. Это была не боль, не страх — это было напряжение. То напряжение, которое копится внутри, когда думаешь о том, что нельзя изменить, но не можешь перестать думать. Пошёл дождь. Сначала это были редкие, тяжёлые капли, которые падали на листья и землю с мягким, почти музыкальным стуком. Они оставляли на пыльных стёклах маленькие, круглые следы, которые тут же стекали вниз, сливаясь в тонкие, извилистые ручейки. Потом капель стало больше, и дождь забарабанил по крыше, по подоконнику, по стёклам, заставляя их мелко, едва заметно вибрировать. Воздух за окном стал влажным, тяжёлым, и в комнату потянуло запахом озона — свежим, почти сладковатым, — смешанным с ароматом мокрой земли и хвои. — Какая атмосфера, — сказал Лю Цзянь, и в его голосе послышалось что-то, похожее на удовольствие. Он любил дождь. Любил, когда мир за окном становился серым, размытым, нечётким, как акварельный рисунок, который художник не успел закончить. Любил, когда капли стучали по крыше, создавая ритм, который невозможно было воспроизвести, но который ложился прямо на сердце, успокаивая, убаюкивая. Любил запах мокрой коры и прелых листьев, который всегда появлялся после того, как небо наконец решалось пролиться водой на землю. — Ага, — ответил Лю Кан, и в его голосе не было эмоций — только усталое согласие. Он не любил дождь. Он не ненавидел его — нет, для ненависти нужно было слишком много сил. Но дождь напоминал ему о другом мире, о том, где небо было багровым, а две луны висели над головой, как два окровавленных глаза. Там тоже шли дожди. Но они были другими — кислыми, вонючими, они оставляли на коже ожоги и въедались в одежду, разъедая ткань. Лю Кан вздохнул и отогнал воспоминания. — Мне интересно, где же может прятаться Милина, — сказал Лю Цзянь, и его голос стал тише, почти шёпотом. Он всё ещё смотрел в окно, но теперь его взгляд был не рассеянным — он всматривался в лес, в его темноту, в его глубину, пытаясь разглядеть то, что было скрыто от глаз. Милина. Клон. Чудовище. Сестра Китаны, созданная из её крови и магии. Она убивала детей, она смеялась, когда её жертвы кричали, она носила розовое, как невинная девушка, но её пасть была полна игл, а руки всегда были в крови. — Где-то в глуши леса, — ответил Лю Кан, и его голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера. Он не знал, где Милина. Он не хотел знать. Ему хватало того, что она где-то там, за стеной дождя, за стволами сосен и елей, и что рано или поздно она вернётся. Они всегда возвращались. — Там и потеряться можно, — сказал Лю Цзянь, и в его голосе послышалась лёгкая, едва заметная усмешка. Он представил Милину, бредущую по лесу, мокрую, злую, с её саями, которые позвякивали на поясе, и почему-то эта картина показалась ему почти забавной. Почти. Но не до конца. — Я слышал, она вернулась во Внешний Мир, — сказал Лю Кан, и его голос стал тише. Он услышал это от Джейд, которая услышала от кого-то ещё, а тот — от кого-то, кто видел её собственными глазами. Слухи распространялись быстро, особенно когда речь шла о таких, как Милина. Их боялись. И о них говорили. — С каждым днём Внешний Мир слабеет, — сказал Лю Цзянь, и в его голосе послышалась уверенность. — Земное Царство стало сильнее. Он повернулся от окна и прошёлся по комнате. Половицы скрипели под его босыми ногами, и этот скрип был единственным звуком, кроме шума дождя и их дыхания. Комната была маленькой, всего четыре стены, кровать, стол, стул и сундук, в котором хранились их вещи. На стене висела икона — Будда, сидящий в позе лотоса, с полузакрытыми глазами и лёгкой, загадочной улыбкой. Лю Цзянь остановился перед ней, посмотрел в каменные глаза, и почувствовал, как внутри него разливается спокойствие. — Думаю, мы скоро победим Шао Кана, — сказал он, и его голос был твёрдым, как сталь. Лю Кан ничего не ответил. Он смотрел на брата, на его прямую спину, на его выбритую голову, на его руки, которые висели вдоль тела, расслабленные, готовые к бою. Он тоже хотел верить. Но вера и уверенность — разные вещи. Лю Цзянь отошёл от окна, подошёл к кровати, скинул сандалии и лёг на спину, положив руки под голову. Матрас прогнулся под его весом, и пружины тихо заскрипели, жалуясь на несправедливость бытия. Потолок был деревянным, с тёмными, почти чёрными балками, и на одной из них, в углу, висела паутина, которую он всё никак не мог достать, чтобы смахнуть. — Надеюсь, — сказал он и закрыл глаза. Дождь за окном всё шёл. Капли стучали по крыше, по стёклам, по листьям, создавая ту самую музыку, которую он так любил. Где-то вдалеке, за лесом, за холмами, за рекой, горел огонь — в монастыре, где жили дети, в участке, где несла службу Ли Мей, в мэрии, где Китана подписывала указы, которые должны были изменить их жизнь. Мир не спал. Но Лю Цзянь спал. Лю Кан сидел на своей кровати, глядя на брата, и думал о том, что этот мир, возможно, ещё можно спасти. Если они не сломаются. Если они будут верить. Если дождь когда-нибудь кончится. — Спи, — сказал он, хотя Лю Цзянь уже не слышал. Он лёг на бок, подтянул колени к животу и закрыл глаза. Дождь шёл. И где-то в этом дожде, в этой темноте, в этом холоде, брели те, кто хотел их смерти. Но сейчас, в эту минуту, они были в безопасности. И это было главным. Следующее утро пришло в Эдению не с рассветом — здесь никогда не бывает рассветов в том смысле, к которому привыкли люди на Земле. Небо над столицей Империи BabyBus начало светлеть постепенно, переливаясь из глубокого сапфирового в нежно-голубой, с редкими, почти прозрачными облаками, которые плыли так высоко, что казались невесомой дымкой, забытой художником на чистом холсте. Солнце ещё не показалось из-за горизонта, но его лучи уже золотили верхушки шпилей дворца, делая их похожими на свечи, которые зажгли в честь нового дня — дня, который обещал быть спокойным. Или, по крайней мере, Китана хотела в это верить. Она проснулась за минуту до того, как за окном запели первые птицы. Не потому, что её разбудил шум — просто привычка, выработанная тысячелетиями тренировок и войны, когда каждая лишняя минута сна могла стать последней, когда враги не ждали, пока ты выспишься, прежде чем напасть. Она лежала на широкой кровати под балдахином из тяжёлого шёлка цвета слоновой кости, и её длинные чёрные волосы разметались по белой наволочке, как струйки дыма, застывшие в неподвижности после того, как пожар погас. Комната была залита мягким, предрассветным светом, который проникал сквозь тонкие занавески, делая всё вокруг призрачным, почти нереальным — как сон, который ты помнишь, но не можешь рассказать. Она села на кровати, потянулась, и её позвонки тихо хрустнули — не от боли, от удовольствия, от того, что тело наконец расправилось после долгой ночи, проведённой в неподвижности. Сон был глубоким, спокойным, без сновидений, и она чувствовала себя отдохнувшей впервые за долгое время. Вчерашний дождь, который шёл весь вечер и почти всю ночь, умыл город, смыл пыль с улиц, наполнил воздух свежестью, и теперь, даже здесь, в спальне, пахло влажной землёй, мокрыми листьями и чем-то ещё — чем-то далёким, почти забытым, что напоминало ей о детстве, о времени, когда её мать ещё была жива и улыбалась, когда отец брал её на руки и кружил по этому самому дворцу, а она смеялась и просила не останавливаться. Она опустила ноги на пол. Её ступни — босые, с длинными, ухоженными пальцами и бледной, почти фарфоровой кожей, на которой не было ни одной царапины — коснулись прохладного кафеля, выложенного в виде мозаики, изображающей цветы сакуры. Кафель был холодным, почти ледяным, и она почувствовала, как этот холод поднимается от пяток к икрам, от икр к коленям, заставляя её тело окончательно проснуться. Она посидела так несколько секунд, собираясь с мыслями, перебирая в голове планы на сегодня, а потом встала и подошла к гардеробу. Гардероб был старым, ещё эденийским — массивный шкаф из тёмного дерева, покрытый резьбой с изображением драконов и фениксов, которые, казалось, вот-вот оживут и взлетят, стоит только открыть дверцу. Китана провела пальцами по дереву, чувствуя подушечками каждую трещинку, каждую неровность, и на секунду задержала дыхание. В этом шкафу хранились не просто вещи — здесь хранилась память. Платья, которые носила её мать. Плащи, которые принадлежали её отцу. И её собственная одежда — та, в которой она шла в бой, и та, в которой она правила. Она открыла дверцу и провела пальцами по ряду одежды, висевшей на плечиках. Сегодня она выбрала не боевой костюм, не тунику с веерами, а платье — королевское, элегантное, которое надевала только в самые важные дни. Оно было тёмно-синим, почти чёрным, с широкой юбкой, ниспадающей до самого пола, и высоким воротником, расшитым золотыми нитями, которые блестели даже в тусклом свете, падавшем из окна. На груди, чуть ниже ключиц, алела вышитая сакура — цветок, который она любила больше всего, символ недолговечности, красоты и возрождения, напоминание о том, что даже самое прекрасное когда-нибудь увядает, но оставляет после себя семена, которые прорастут снова. Она оделась медленно, не торопясь. Каждое движение было плавным, почти церемониальным — она застегнула пуговицы на воротнике, расправила складки на юбке, провела ладонью по ткани, проверяя, не помялась ли, не осталось ли где-то пылинки, которая могла бы испортить впечатление. Потом подошла к зеркалу — высокому, в рост, в резной деревянной раме, украшенной теми же драконами и фениксами, что и шкаф, — и посмотрела на своё отражение. Бледное лицо, острые скулы, тёмные глаза с длинными ресницами, чёрные волосы, которые она сегодня решила не собирать в хвост, а оставить распущенными, чтобы они струились по плечам и спине, как водопад, застывший во времени. Она выглядела как императрица. Как та, кто правит. Как та, кто несёт на своих плечах бремя целого мира. — Пойду выпью чай, — сказала она, обращаясь к своему отражению, и в её голосе послышалась лёгкая, едва заметная усмешка. Она вышла из спальни в коридор. Коридор был длинным, бесконечным, с высокими потолками и стенами, расписанными фресками, на которых были изображены сцены из жизни Эдении — битвы и праздники, коронации и казни, любовь и смерть. Её шаги были бесшумными, её босые ступни почти не касались мраморного пола, и она была похожа не на императрицу, а на призрак, который скользит по замку, напоминая живым о том, что время неумолимо, что оно не щадит никого — ни королей, ни нищих. Кухня находилась в западном крыле дворца, рядом с малой столовой, где Китана обычно завтракала одна, в тишине, которую никто не нарушал. Здесь было светло — высокие окна выходили на сад, где росли белые деревья с серебряными листьями, и сейчас, после дождя, они сверкали, как бриллианты, рассыпанные по бархатной подушке. Внутри пахло корицей, мёдом и чем-то ещё — чем-то травянистым, неуловимым, что, наверное, было её любимым чаем с сакурой. Она подошла к плите — старой, чугунной, с медной ручкой и выцветшей эмалью, на которой кое-где виднелись трещины, — налила воды в чайник и поставила его на огонь. Спичка чиркнула, и синеватый огонёк вспыхнул, осветив её лицо на секунду, прежде чем успокоиться и начать ровно греть воду. Пока вода грелась, она достала из шкафчика заварной чайник — фарфоровый, с росписью в виде веток сакуры, — и насыпала в него сухие лепестки из хрустальной вазы, стоявшей на столе. Лепестки были бледно-розовыми, почти белыми, и они пахли сладко, с лёгкой горчинкой, как и полагалось настоящему чаю. Вода закипела. Пар поднялся вверх, и комната наполнилась ароматом цветущей сакуры — нежным, весенним, от которого у неё на душе становилось теплее, даже когда за окном было холодно. Она залила лепестки кипятком, и они закружились в воде, как маленькие, розовые бабочки, танцующие свой последний танец. Китана ждала несколько минут, давая чаю настояться, набрать силу, впитать в себя аромат и вкус, и только потом разлила его в две чашки — одну для себя, другую для гостьи, которая, как она знала, скоро появится. — Доброе утро, Китана, — раздался голос сзади. Китана не обернулась. Она узнала этот голос — мягкий, спокойный, с лёгкой хрипотцой, которая появлялась у Джейд по утрам, когда она не выспалась, когда ночь была слишком длинной, а мысли слишком тяжёлыми. Она продолжала смотреть на чай, на то, как лепестки кружатся в заварном чайнике, как пар поднимается к потолку, как он конденсируется на холодных стенах, оставляя маленькие, почти незаметные капельки влаги. — Доброе утро, — ответила Китана и, не торопясь, поднесла чашку к губам. Она сделала первый глоток. Чай был горячим, почти обжигающим, и он разлился по её горлу теплом, которое было приятным, почти успокаивающим — как материнская рука на лбу, когда ты болен и лежишь в постели. Она закрыла глаза и сделала ещё глоток, наслаждаясь вкусом, позволяя ему заполнить её мысли, вытеснить всё лишнее. Джейд вошла на кухню и встала рядом. На ней был её обычный зелёный костюм — облегающий, с высоким воротником и длинными рукавами, — но волосы были распущены, и она выглядела моложе, уставшее — как будто тоже не спала всю ночь, ворочаясь с боку на бок и думая о том, что будет завтра. — Хороший день, — сказала Джейд, глядя в окно. — Запах на улице просто приятный. Она вдохнула полной грудью, и её ноздри раздулись, вбирая в себя аромат мокрой земли и цветов. — Вчера дождь был, — добавила она, и в её голосе послышалось удовлетворение. — Он смыл всё — и пыль, и грязь. И, может быть, немного боли. Она не была уверена в этом. Но ей хотелось верить. — Угу, — ответила Китана, не открывая глаз. Она всё ещё держала чашку в руках, чувствуя её тепло, и её пальцы — длинные, с тонкими, изящными костяшками — чуть заметно дрожали. Не от холода — от напряжения, которое не отпускало её даже здесь, в собственной кухне, в собственном дворце, в собственном мире. Джейд помолчала несколько секунд, а потом заговорила снова, и её голос стал тише, почти шёпотом: — Я слышала, Сарина в Эдении. Она пошла работать с детьми. Китана открыла глаза. Её взгляд — тёмный, глубокий, как колодец, в котором никогда не было дна, — устремился в окно, туда, где солнечный свет пробивался сквозь листья, отбрасывая на траву причудливые, танцующие тени. — Пошла... пошла, — ответила она, и её голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера, в котором не отражалось даже небо. — За ней нужно следить внимательно, — сказала Джейд, и в её голосе послышалось напряжение. Она повернулась к Китане, и их взгляды встретились. Её глаза — зелёные, как изумруды, — сузились, и в них застыла тревога. — Мало ли что у демона из Преисподни в голове. Вдруг она пытается втереться в доверие? Вдруг у неё есть свой план, и мы о нём ничего не знаем? Китана не ответила сразу. Она сделала ещё один глоток чая, поставила чашку на стол и провела пальцем по её краю, стирая невидимую пыль. — Возможно, — сказала она наконец, и её голос был тихим, почти задумчивым. — Но возможно и то, что она просто хочет жить. Как и все мы. Джейд фыркнула — негромко, едва слышно, но в этом звуке послышалось сомнение. — Демоны не хотят жить, — сказала она, и её голос стал твёрже. — Они хотят властвовать. Или разрушать. Или и то, и другое. — Ли Мей — демон, — напомнила Китана, и в её голосе появились нотки, которые Джейд не сразу узнала. — И она не хочет ни властвовать, ни разрушать. Она хочет защищать. — Ли Мей — исключение, — ответила Джейд, и её голос стал тише. — И мы обе это знаем. Она взяла заварной чайник, налила себе чай в пустую чашку, стоявшую на столе, и сделала глоток. Её лицо расслабилось, и она закрыла глаза. — Вкусно, — сказала она. — Да, — ответила Китана. Они стояли на кухне, две женщины, две воительницы, две подруги, и пили чай, глядя в окно, где солнечный свет пробивался сквозь деревья, и капли дождя всё ещё блестели на листьях, как бриллианты, забытые неосторожным ювелиром. — Империя, — сказала Джейд, и в её голосе послышалась лёгкая, едва заметная усмешка. Она поставила чашку на стол и откинулась на спинку стула, сложив руки на груди. — Империя, — повторила Китана и допила свой чай. Она поставила пустую чашку на стол, и та тихо звякнула о блюдце — звук был тонким, почти музыкальным, как колокольчик вдалеке. — Пойдём, — сказала Китана, вставая из-за стола. — Нас ждут дела. — Всегда ждут, — ответила Джейд, и они вышли из кухни, оставив после себя только запах сакуры и пустые чашки, стоявшие на столе, как два свидетеля их утреннего разговора. На столе осталось пятно от горячей воды — маленькое, почти незаметное. И две забытые ложки, которые так никто и не использовал. В школе после утренней суеты, когда коридоры постепенно пустели, а последние опоздавшие торопливо скрывались за дверями классов, в спортзале уже царила та особенная, напряжённая тишина, которая всегда предшествует уроку физкультуры. Запах нагретого дерева, резины и чего-то ещё — возможно, старого мата, который давно пора было выбросить, — смешивался с запахами, тянувшимися из столовой, и создавал ту неповторимую атмосферу, которую невозможно спутать ни с чем другим. Высокие окна пропускали мягкий, рассеянный свет, падавший на пол ровными, золотистыми прямоугольниками, в которых плясали миллионы пылинок, медленно кружащихся в танце, который длится уже не одно столетие. На стене висели плакаты с правилами игры в баскетбол и волейбол, и их выцветшие краски напоминали о том, что этот зал видел много поколений учеников. Сарина уже ждала их в центре зала, когда дети начали заходить. Она стояла неподвижно, как статуя, её чёрное платье с длинными рукавами почти сливалось с серыми стенами, и только её глаза — те самые, чёрные, бездонные, в которых не было ни единого блика, — выдавали в ней что-то нечеловеческое, что-то древнее и опасное. Её ножи — два, в кожаных ножнах на поясе — тускло поблёскивали в утреннем свете, и каждый ребёнок, который входил, невольно задерживал взгляд на них, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Дети строились в шеренгу — кто-то лениво, кто-то с интересом, кто-то просто потому, что так надо. — Так, — сказала Сарина, и её голос, холодный и ровный, разнёсся по залу, заставляя последние шёпотки стихнуть. — Рэй сегодня освобождается от занятий физкультуры. Она посмотрела на львёнка, который стоял в конце шеренги, прижимая лапу к замотанной челюсти. Его глаза — один здоровый, второй заплывший — смотрели на неё с благодарностью и облегчением. Он не хотел сегодня заниматься. Ему было больно, он устал, он хотел просто посидеть на скамейке и смотреть, как другие бегают и прыгают. Сарина кивнула ему — коротко, едва заметно, — и он, не дожидаясь повторения, пошёл к дальней стене, где стояли сложенные стулья, и сел на один из них, стараясь не встречаться взглядами с остальными. — А сегодня мы будем изучать боевой стиль, — продолжила Сарина, и в её голосе появились нотки, которых дети раньше не слышали. Не воодушевление — скорее, удовлетворение. — Сумо. Она прошлась перед шеренгой, и её шаги были бесшумными, как у призрака, который скользит по старому замку в надежде напомнить живым о себе. Её тень — длинная, чёрная, с острыми краями, — падала на пол, перекрывая солнечные прямоугольники. — Так, — сказала она, останавливаясь в центре. — Вставайте ровно. Спину выпрямляем. Живот втягиваем. Плечи расправляем. Дети зашевелились, поправляя осанку. Кто-то выпятил грудь, кто-то, наоборот, втянул голову в плечи, кто-то просто стоял, не понимая, что от него хотят. Лео, который стоял в первом ряду, попытался выпрямиться, но его хвост, длинный, пушистый, с чёрными полосками, упрямо тянулся вниз, и ему пришлось прижать его к ноге. — Повторяйте движения за мной, — сказала Сарина и встала в стойку. Её ноги — широко расставленные, колени согнуты, центр тяжести опущен. Руки — вытянуты вперёд, ладони раскрыты. Она выглядела как гора, которую невозможно сдвинуть с места, и дети, глядя на неё, чувствовали, как внутри них просыпается что-то первобытное, что-то, что помнило времена, когда люди ещё не изобрели оружие и дрались голыми руками. Чит, стоявший во втором ряду, попытался повторить стойку, но его тело, привыкшее к скорости и лёгкости, не слушалось. Он покачнулся, и ему пришлось сделать шаг назад, чтобы не упасть. — Ниже, — сказала Сарина, и её голос был твёрдым, как сталь. — Центр тяжести — в живот. Чувствуйте землю ногами. Вдруг в воздухе похолодало. Это было не постепенное изменение температуры, как бывает, когда за окном собирается туча или открывается дверь на улицу. Это был резкий, мгновенный холод, который ударил по лицу, по рукам, по всему телу, заставляя детей вздрагивать и ёжиться. Их дыхание стало видимым — маленькие, белые облачка вырывались изо ртов, и они смотрели на них с удивлением и страхом. Воздух сделался плотным, тяжёлым, как перед грозой, и в этом воздухе запахло чем-то — чем-то холодным, металлическим, как запах льда в середине зимы, когда мороз сковывает реки и озёра. — Что такое? — сказала Сарина, и её голос, обычно такой спокойный, ровный, вдруг стал напряжённым. Она повернулась к окнам, за которыми, казалось, ничего не изменилось — то же солнце, те же облака, те же крыши домов. Но холод не уходил. Он становился всё сильнее. — Мне это не нравится, — ответил Чит, и его голос дрожал — не от страха, от холода, который пробирал до костей. Его шерсть, огненно-жёлтая, с чёрными пятнышками, встала дыбом, и он казался больше, чем обычно. Изо льда появилась Фрост. Она не вышла из двери, не спустилась с потолка, не вынырнула из пола. Она просто появилась — из ниоткуда, из самого холода, который сгустился в центре зала, закрутился воронкой и выплюнул её на деревянный пол. Она была высокой — почти такой же высокой, как Сарина, — и её тело было покрыто бледно-голубой, почти белой бронёй, которая сверкала в свете ламп, как замерзшее озеро в лунную ночь. Её волосы были белыми, как снег, и они развевались на ветру, которого в зале не было. В руках она держала ледяной клинок — длинный, изогнутый, с лезвием, которое переливалось всеми оттенками синего и голубого. — Я пришла убить вас всех, — сказала Фрост, и её голос был таким же холодным, как её тело, как её оружие, как её сердце. Она улыбнулась — и в этой улыбке не было ничего человеческого. Только жестокость. Дети замерли. Кто-то вскрикнул, кто-то попятился, кто-то просто закрыл глаза, надеясь, что это сон. Лео сделал шаг вперёд, заслоняя собой Милу, которая стояла за его спиной и дрожала, как осиновый лист. Чит опустился на четвереньки, готовый бежать — куда угодно, лишь бы подальше. Рэй, сидевший на скамейке у стены, вжался спиной в стену, и его лапы, которыми он держался за край, побелели. — Вы все умрёте, — повторила Фрост, и её голос эхом разнёсся по залу. Сарина не стала ждать. Её рука метнулась к поясу, и ножи — два, стальных, с тонкими, длинными лезвиями, которые тускло поблёскивали в свете ламп, — вылетели из ножен. Она не бросила их — она их будто выдернула из воздуха, и её движения были плавными, как у танцовщицы, которая репетирует партию, которую никто никогда не увидит. — В укрытие! — крикнула она детям, и её голос был властным, не терпящим возражений. Дети не заставили себя ждать. Они бросились в разные стороны — кто-то за скамейки, кто-то за маты, кто-то просто пригнулся и побежал к выходу. Рэй, забыв о боли, спрыгнул со скамейки и рванул к двери, его лапы мелькали, как спицы колеса, и он не оглядывался. Фрост шагнула вперёд, и её ледяной клинок сверкнул в воздухе, оставляя за собой шлейф инея, который оседал на полу, на стенах, на потолке. Она целилась не в детей — она целилась в Сарину. Но дети были на её пути. Сарина встретила её ударом. Её ножи — два, стальных, с тонкими, длинными лезвиями — скрестились с ледяным клинком Фрост, и металл зазвенел, издав высокий, пронзительный звук, от которого у детей заложило уши. Искры посыпались в разные стороны, и одна из них упала на мат, оставив на нём маленькую, чёрную дырочку, которая задымилась. — Ты не пройдёшь, — сказала Сарина, и её голос был холодным, как лёд, как сама смерть. — Посмотрим, — ответила Фрост и ударила снова. Их клинки скрестились во второй раз, и сила удара была такой, что пол под ними треснул, и из трещин посыпалась пыль. Дети, которые успели добежать до дверей, замерли, глядя на эту битву, и в их глазах застыл ужас. — Бегите! — крикнула Сарина, не оборачиваясь. — Предупредите Китану! Чит, который уже был у выхода, толкнул дверь, и она открылась, впуская свежий воздух. Дети высыпали в коридор, и их шаги — топот множества лап — гулко отдавались в пустоте. — Не убегут, — сказала Фрост, и её губы чуть приподнялись в лёгкой, едва заметной усмешке. — Убегут, — ответила Сарина и бросилась на неё. Их бой продолжился. Лезвия сверкали, иней летел во все стороны, и воздух в зале становился всё холоднее. Их бой длился всего несколько минут, но для тех, кто наблюдал за ним — а наблюдали только стены спортзала да несколько случайных лучей солнца, пробивавшихся сквозь запотевшие окна, — эти минуты растянулись в бесконечность. Каждый удар, каждая вспышка стали, каждый выдох, превращавшийся в облачко пара, застывали в памяти, как кадры старой киноплёнки, которую прокручивают снова и снова, не в силах остановиться. Фрост была быстрой. Её ледяной клинок, казалось, жил своей собственной жизнью — он извивался, как змея, нанося удары с неожиданных сторон, оставляя в воздухе сверкающие дуги, которые застывали на секунду, прежде чем растаять. Её движения были плавными, почти танцевальными, и в этом танце было что-то от древних, забытых ритуалов, которые проводили жрецы в честь богов зимы. Но Сарина была быстрее. Её ножи — два стальных лезвия, которые вращались в её руках, как продолжение её тела, — встречали каждый удар Фрост, блокировали, отводили, парировали. Металл звенел, искры летели в разные стороны, и воздух в зале становился всё холоднее, пропитываясь магией, которая не принадлежала ни одному из миров, которые знали дети. Фрост попыталась обойти Сарину с фланга, её клинок описал широкую дугу, целясь в незащищённый бок, но Сарина, не глядя, выставила нож, и лезвия скрестились снова. Этот звук — высокий, пронзительный, как крик чайки над океаном, — заставил стёкла в окнах задрожать. Фрост отступила на шаг, её лицо — бледное, с острыми скулами и глазами, в которых горел ледяной огонь, — исказилось гримасой, в которой смешались гнев и удивление. — Ты сильна, — сказала Фрост, и её голос был тихим, почти ласковым, но в этой ласковости слышалось что-то змеиное, скользкое. — Но недостаточно. Она взмахнула рукой, и из воздуха соткались сотни ледяных игл — тонких, острых, почти невидимых. Они застыли на секунду, а потом рванулись вперёд, к Сарине, к детям, которые уже выбежали в коридор, но всё ещё были в пределах досягаемости. Сарина не стала уклоняться. Она шагнула вперёд, прямо под иглы, и её ножи закружились в бешеном танце, разрубая лёд на мелкие осколки, которые падали на пол, звеня, как разбитые колокольчики. Её лицо было спокойным — слишком спокойным, как будто она делала утреннюю зарядку, а не сражалась с демоном зимы. — Твоя очередь, — сказала Сарина и бросилась в атаку. Фрост не ожидала такой стремительности. Она попыталась отступить, но Сарина была уже рядом. Её нож описал короткую дугу и вонзился в плечо Фрост — не глубоко, но достаточно, чтобы та вскрикнула и выронила клинок. Ледяное оружие упало на пол и разбилось на сотни мелких осколков, которые растаяли, даже не успев коснуться дерева. — Сдавайся, — сказала Сарина, и её голос был холодным, как лёд, как сама смерть. Фрост рассмеялась. Её смех был похож на звон разбитого стекла — резкий, неприятный, он отдавался в ушах, заставляя Сарину поморщиться. — Сдаться? — переспросила Фрост, и в её глазах загорелся безумный огонь. — Ты не знаешь меня. Я никогда не сдаюсь. Она вырвала нож из плеча — кровь брызнула на пол, оставляя тёмные, быстро впитывающиеся пятна, — и отбросила его в сторону. Её руки, свободные теперь, начали светиться голубоватым светом, и воздух вокруг неё замер, как перед бурей. — Заморожу тебя, — прошептала Фрост. — Заморожу всех. Сарина не стала ждать. Она шагнула вперёд, схватила Фрост за горло и прижала её к стене. Голова Фрост с глухим стуком ударилась о кафель, и из её губ вырвался сдавленный хрип. — Ты проиграла, — сказала Сарина, и её голос был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине слышалось такое, от чего у Фрост перехватило дыхание. — Уходи. И не возвращайся. Фрост смотрела на неё. В её глазах — ледяных, безумных — застыла ненависть, смешанная со страхом. Она медленно кивнула, и Сарина отпустила её. Фрост упала на колени, тяжело дыша. Её бледно-голубая броня треснула в нескольких местах, и из трещин сочилась кровь. Она посмотрела на Сарину — последний раз, долгим, ненавидящим взглядом, — и растворилась в воздухе. Холод ушёл, и в зале снова стало тепло. Запах озона и крови смешался с запахом нагретого дерева. Сарина опустила ножи. Её руки дрожали — не от усталости, от напряжения. Она медленно выдохнула и повернулась к выходу, где в щель между дверью и косяком виднелись испуганные детские глаза. — Всё кончено, — сказала она, и её голос был ровным, спокойным, как поверхность мёртвого озера. — Можете возвращаться. Дети не двигались. Они стояли в коридоре, прижавшись друг к другу, и смотрели на неё с ужасом и восхищением. — Я сказала — всё кончено, — повторила Сарина, и в её голосе появились нотки нетерпения. Чит сделал шаг вперёд, потом другой. За ним — Лео, Тиг, Мила, остальные. Они вошли в спортзал, оглядываясь по сторонам, ища следы битвы. Следы были везде — трещины на полу, вмятины на стенах, иней, который не успел растаять, и пятна крови — тёмные, почти чёрные, они уже начали подсыхать. — Вы... вы её убили? — спросил Рэй, и его голос дрожал. — Нет, — ответила Сарина, и её голос был тихим, почти безразличным. — Она ушла. Но вернётся. Они всегда возвращаются. Она убрала ножи в ножны, и металл тихо звякнул, ударившись о кожу. — Урок окончен, — сказала она. — Можете идти. Дети не двигались. Они смотрели на неё, на её чёрное платье, на её ножи, на её лицо — бледное, спокойное, как маска. — Вы... вы спасли нас, — сказал Лео, и в его голосе послышалось уважение. — Это моя работа, — ответила Сарина. — А теперь идите. У меня ещё есть дела. Дети, переглянувшись, медленно двинулись к выходу. Кто-то шёпотом обсуждал битву, кто-то просто молчал, переваривая увиденное. Рэй, ковыляя, пошёл последним, и у двери он остановился. — Сарина, — позвал он. Она повернулась к нему. — Спасибо, — сказал он и вышел. Сарина осталась одна. Она стояла в центре зала, глядя на трещины на полу, на пятна крови, на иней, который уже начинал таять, превращаясь в маленькие, блестящие лужицы. Её руки всё ещё дрожали, и она сжала их в кулаки, заставляя успокоиться. — Фрост, — прошептала она. — Что ты здесь забыла? Ответа не было. Только ветер завывал за окнами, и где-то вдалеке, за лесом, за холмами, за рекой, собирались тучи.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!