Часть 8

26 июня 2026, 11:40

***

— Гауптштурмфюрер Энгель, мне прекрасно известно и о ваших связях, которые вы, не стесняясь, задействовали через мою голову, и о том, что вы отчего-то считаете, что весь лагерь создан исключительно для вас и ради вас. Но я здесь комендант, а значит, мои приказы вы обязаны прежде исполнять и лишь потом пытаться оспаривать их в вышестоящих инстанциях. Поэтому вам, как и остальным докторам ревира, предписано сократить количество заключённых путём селекции. Селекцию провести до конца недели. Это приказ. Якоб вскинул руку в приветствии и, развернувшись, покинул кабинет. Только вернувшись в пустую процедурную, он позволил себе улыбнуться. Этот идиот Герман поверил в его упрямство и негодование. Нужно быть полным идиотом, чтобы не понимать, куда всё катится. Женщин из основного лагеря, которые были в состоянии передвигать ноги, отправили маршем до станции и там, погрузив в закрытые вагоны, отправили в Германию, в другие лагеря. Охрану сократили, более-менее боеспособных отправили на действующий фронт. Ясно, что скоро лагерь ликвидируют. Но это бревно Герман не поверит в это, пока не получит соответствующее предписание. А он уже окончательно решился на свою игру. Результаты исследований принадлежат прежде всего ему, его уму и умению. В своей лаборатории он получит сухую плазму и решит, что делать с этим дальше. Но в голову Германа даже мысли не должно закрасться о том, что из этой командировки он не вернётся. А учитывая то, что утром всему личному составу запретили покидать территорию лагеря и отменили все ранее выданные увольнительные, его опасения и предосторожности были не излишни. Внешне его отделение работало, как и прежде. Доноры по утрам, эксперименты с основной группой, особенно с Ваней и Сергеем, бумажная работа днём и неизменные вечера с Галкой. Но никто не знал, что днём он каталогизирует и изымает свои записи, а ночью, отправив Галку в барак, размывает реактивами все те менее значимые бумаги, которые он оставит в лагере. Этим вечером он решил не звать Гриневич, ему хотелось пройтись по каталогу документов, проверить, не забыл ли он чего-то важного. Но едва он расположился за письменным столом, как дверь распахнулась, и на пороге появился Франц. Вместе с ним в кабинет вошёл сырой вечерний воздух, приправленный запахом табака. Кудль выглядел как человек, переживший тяжёлое личное оскорбление. — Если ты сейчас скажешь, что занят, я уйду, — объявил он с порога. — Но только для того, чтобы через пять минут вернуться с ещё большей обидой и худшим вином. Якоб поднял глаза от бумаг. — Тогда лучше оставайся. — Вот. Иногда ты всё-таки способен на милосердие. Франц захлопнул дверь ногой, снял фуражку и поставил бутылку на стол. — Герман окончательно решил погубить во мне всё человеческое. Барановичи под запретом, отлучки под запретом, любые поездки только с личного разрешения. Понимаешь? Личного. Поэтому хочешь ты или нет, но тебе придётся вытерпеть моё общество. Он сам достал из шкафчика два бокала, сел напротив и с видом хозяина разлил вино. Якоб отложил карандаш. — Ты пришёл жаловаться? — Разумеется. А ещё пить, мешать тебе работать и спасать себя от одичания. Если человек лишён Барановичей, он имеет право на дружеское общество. — Значит, ты ошибся дверью. — Нет, Якоб. Именно рядом с тобой любой человек чувствует себя общительным, весёлым и почти добродетельным. Франц поднял бокал. — За нашу временную изоляцию. Пусть она закончится раньше, чем я начну находить Герману оправдания. Они выпили. За окном смеркалось. Где-то далеко, за лесом, глухо ухнуло, и оба на мгновение прислушались. — Всё ближе, — тихо сказал Франц. — Всё ещё далеко. — Только не говори, что ты стал оптимистом, особенно сейчас. Ведь, как я понимаю, новых детей тебе так и не привезли. — Нет, — Якоб всё так же односложно отвечал, не желая втягиваться в беседу. — И не привезут. Дороги разбиты, транспорт исчезает, каждый начальник держит грузовики при себе, словно это его любовницы. А когда речь заходит об общем деле, все вдруг становятся бедными, занятыми и совершенно незаменимыми. — Ты пришёл обсуждать снабжение? — Нет. Но работа — это единственная тема, которая тебе интересна. Франц взял одну папку, но Якоб молча протянул руку, и тот с улыбкой вернул её на место. — Ладно, не буду трогать твоих бумажных детей. Скажи лучше другое. Ты ведь действительно считаешь мой метод перспективным? — Какой именно? — Не притворяйся. Стерилизация. Якоб посмотрел на него поверх бокала. — Да. Франц замер, потом театрально приложил ладонь к груди. — Повтори. — Нет. — Жестокий человек. В кои-то веки ты сказал мне приятное и тут же лишил возможности насладиться этим повторно. — Сам метод, конечно, груб. — Вот теперь узнаю друга. — Но направление верное. Франц уже не смеялся открыто. В глазах у него появилось настоящее любопытство. — Направление куда? Якоб встал, прошёл к окну и некоторое время смотрел в темноту. — К освобождению человека от случайности. — О, — протянул Франц. — Началось. Я же не на лекции Дарре. — Пока ребёнок развивается в женском теле, медицина всегда запаздывает. Мы наблюдаем последствия, исправляем ошибки, боремся с тем, что уже произошло. Здоровье женщины, её возраст, течение беременности, осложнения родов — слишком многое зависит от обстоятельств, которые невозможно контролировать полностью, — не обращая внимания на реплики Франца, продолжал развивать тему Якоб. — Пока невозможно, — заметил Франц. — Именно. Кудль медленно покрутил бокал. — Ты говоришь об искусственном вынашивании. — Рано или поздно. — От зачатия до рождения? — Да. — Смело. — Не смело. Неизбежно. Франц не стал спорить. Он отпил вина, устроился удобнее и жестом предложил продолжать. — С точки зрения евгеники это открывает совсем иные возможности. Контроль наследственности, контроль развития, устранение дефектов до того, как они станут проблемой. Чистая работа. Без истерик родни, без акушерок, без деревенских суеверий и женских обмороков. И без зависимости. — От женщины? — с некоторым удивлением уточнил Кудль. — От её тела, — спокойно ответил Энгель. — Формулировка, за которую тебя в прежние времена в приличной гостиной могли бы ударить веером, — парировал Франц, широко улыбнувшись. — Поэтому я не читаю лекции в гостиных. — И слава богу. Дамы бы заскучали. Якоб вернулся к столу. — Женщина рожает ребёнка и на этом основании требует признания своей жертвы. Внимания. Терпения. Уступок. Мужчина превращается в должника только потому, что её организм выполнил биологическую функцию. Франц приподнял бровь. — Ты сегодня особенно любезен к прекрасному полу. — Я точен, — не уступал Якоб. — Это у тебя часто одно и то же, — продолжал пикироваться Франц. — Беременность романтизируют потому, что не умеют заменить, — в голосе пробилось лёгкое раздражение. — Когда процесс станет управляемым, исчезнет и этот нелепый ореол. — А вместе с ним половина семейных драм, — цинично заметил Кудль. — По крайней мере, их основание. Франц расхохотался. — Ханнелоре сказала бы, что ты безнадёжен. Якоб не ответил. Кудль или не заметил паузы, или сделал вид, что не заметил. — Хотя, признаю, в твоей теории есть порядок. Холодный, неприятный, но порядок. Фюрер, кажется, прав: сентиментальность испортила немцев. Слишком много слёз вокруг того, что следовало бы считать задачей, ведь так? — Сентиментальность удобна тем, кто не способен к порядку, — продолжал морализаторствовать Якоб. — Несомненно. Именно поэтому я сейчас расскажу тебе крайне сентиментальную историю и назову её клиническим наблюдением. — Я уже сожалею, — в тон ему ответил Энгель. — Рано. Сожалеть нужно после середины. Франц откинулся на спинку стула, пригрел бокал в ладони и улыбнулся так, будто заранее наслаждался собственным рассказом. — Скажи, когда я стал отцом? — Когда родилась Анита. — Вот! Именно так ответил бы любой здравомыслящий человек. Первая дочь, поздравления, цветы, родня с выражением лиц, будто я лично обеспечил будущее немецкой нации. Всё было правильно, чисто и достойно. Ханнелоре усталая, красивая, акушерка сияет, ребёнок орёт так уверенно, что моя тёща немедленно напророчила ей сильный характер и оперное будущее. Я тогда подумал, что в доме с таким количеством женщин у ребёнка просто нет выбора. Он сделал глоток. — Я был доволен. Правда, доволен. Здоровая дочь, здоровая жена, никаких осложнений. Я посмотрел на Аниту и решил, что всё в порядке. Хороший ребёнок. Громкий. Крепкий. Жадный до жизни. Но отцом я тогда почувствовал себя примерно так же, как человек чувствует себя владельцем дома после подписания бумаг. Важное приобретение, несомненно. Но ещё не жизнь под собственной крышей. Якоб слушал молча. Франц чуть наклонился вперёд. — А вот Беттина решила появиться иначе. С капризным характером, неприятием времени и календаря и полным презрением к моему профессиональному авторитету. Он усмехнулся каким-то своим внутренним переживаниям. — Ханнелоре последние месяцы тяжело переносила город. Духота, запахи, шум. Она попросила уехать за город. И я, как любящий муж, совершил редчайший подвиг: согласился с женщиной до того, как она меня сама к этому принудила. — Безрассудно, — сухо заметил Якоб. — Конечно. Но ей там действительно стало легче. Она гуляла по саду, сидела у окна, ругала меня за сигареты и уверяла, что ребёнок тоже доволен. Я не стал уточнять, каким методом она ведёт переговоры с младенцем до рождения. Ханнелоре выглядела спокойнее, а иногда, представь себе, этого достаточно. Франц тем временем уже входил в рассказ всё глубже, перебирая детали с почти театральным удовольствием. — Я был абсолютно уверен, что до клиники мы успеем. Абсолютно. Говорил это так убедительно, что первым убедил самого себя. Ханнелоре смотрела на меня с подозрением и говорила: «Франц, ты слишком спокоен». А я отвечал: «Дорогая, если я начну волноваться каждый раз, когда женщина рожает, меня самого придётся отправить в лечебницу». Он засмеялся. — Разумеется, природа услышала это и решила немедленно поставить меня на место. Сначала Ханнелоре сказала, что ей нехорошо, и поднялась наверх, позвав служанку. Потом служанка появилась в дверях с лицом человека, которому прочитали смертный приговор. А дальше я понял, что машину из гаража можно уже не выводить, потому что наша дочь выбрала не клинику, а спальню на втором этаже, дождь за окном и перепуганную девицу с тазом кипятка. — Ты был один? — С Ханнелоре, служанкой и собственной самоуверенностью. Последняя мешала больше всех. Франц помолчал, потом добавил тише: — Я принял сотни родов, Якоб. Сотни. После определённого числа перестаёшь видеть в этом чудо. Остаётся ремесло. Трудное, грязное, иногда опасное, иногда благодарное, но всё же ремесло. Руки знают порядок раньше головы. Проверить, подождать, повернуть, не спешить, не дать испугаться другим, даже если сам понял, что всё может пойти плохо. Он посмотрел в бокал. — А тогда у меня дрожали руки. Не сильно. Никто бы не заметил. Но я-то чувствовал. — Из-за Ханнелоре? — Из-за обеих. Франц ответил сразу, без шутки, и только потом снова попытался улыбнуться. — Но ребёнка я боялся потерять ещё до того, как увидел. Странная вещь. Её ещё не было, понимаешь? Нельзя было сказать, на кого она похожа, чьи у неё глаза, будет ли она жить. А я уже боялся её потерять. За окном снова глухо ухнуло. Франц дождался, пока звук стихнет, и продолжил: — А потом Беттина закричала. Я слышал первый крик ребёнка сколько раз? Сотни. Обычно это означает только одно: лёгкие раскрылись, можно выдохнуть. Но тогда я держал её, красную, мокрую, злую на весь мир, совершенно некрасивую, если уж быть честным, и вдруг понял, что именно в эту минуту стал отцом. Не при рождении Аниты, не при поздравлениях, не при записи в документах. Там. В этой комнате. С дождём, кипятком, мокрыми полотенцами и Ханнелоре, которая плакала и смеялась одновременно. — Сентиментальность, — сказал Якоб. — Несомненно, — легко согласился Франц. — Вреднейшее качество. Мешает пить, спать, изменять жене без угрызений совести и спокойно принимать роды у собственной жены. Он поднял бокал. — Но, как видишь, даже я иногда страдаю этим пороком. Якоб не ответил. Он смотрел на Франца, но слышал уже не всё. В рассказе Кудля для него было слишком много лишнего: дождь, страх, женская боль, беспомощность прислуги, кровь, крик, тело, переставшее быть частным и ставшее процессом. Франц говорил обо всём этом с тёплой живостью, будто вспоминал хорошую охоту или удачную поездку, в которой было немного опасности, немного авантюры и прекрасный финал. Якоба это не трогало, скорее отталкивало. Он не понимал, как можно дорожить подобным воспоминанием. Как можно хотеть удержать в памяти боль, грязь, страх и эту унизительную зависимость от собственного тела. Франц рассказывал о рождении дочери, а Якоб слышал описание неуправляемого процесса, который давно следовало бы заменить более совершенным. — Ты смотришь так, будто я только что доказал тебе что-то ужасное, — заметил Франц. — Напротив. — О нет. Вот этого «напротив» я всегда опасаюсь. — Ты только подтвердил мою мысль. Франц откинулся на спинку стула. — Прекрасно. Я рассказал семейную историю и, сам того не зная, стал научным аргументом. — Даже опытный врач оказался зависим от обстоятельств. От места, погоды, сроков, состояния женщины, случайной прислуги. — И от собственной глупости, не забудь. — Тем более, — припечатал Энгель. — Якоб, я рассказывал о том, как впервые по-настоящему почувствовал себя отцом. — Ты описал несовершенство природы. Франц несколько секунд смотрел на него, потом рассмеялся. — Ты невозможен. Честное слово, невозможен. В другом месте из этой истории сделали бы тост за семью, а ты составил план работы будущей лаборатории. — В хорошей лаборатории было бы меньше риска. — И меньше жизни. — Был бы здоровый ребёнок и предсказуемый процесс. Франц снова налил вина, но спорить не стал. Он вообще не хотел спорить. Он был гостем, вино было терпимым, а значит, вечер всё ещё можно было спасти. — Хотя, дружище, признаю, мир без рожениц, тёщ и акушерок, которые уверены, что всё знают лучше врача, имеет некоторое очарование. Представь: чистая комната, ясный порядок, никакой паники. Даже скучно. — Порядок редко бывает скучным. — Это ты говоришь потому, что никогда не жил в доме с Анитой и Беттиной. Порядок там держится ровно до той минуты, пока одна из них не решит, что её новый рисунок должен украшать гостиную, а вторая не объявит, что это уродует всю комнату. Якоб машинально слушал. Франц продолжал рассказывать — уже не о родах, а о дочерях. О том, как Анита в пять лет пыталась распоряжаться завтраком так, будто родилась не ребёнком, а хозяйкой дома. О том, как Беттина однажды разбила вазу, а потом объяснила, что ваза сама виновата, так как стояла на краю стола. О том, как Ханнелоре пыталась сохранять строгость и через минуту отворачивалась к окну, чтобы скрыть улыбку. Кудль говорил много, легко, с удовольствием, то изображая детский голос, то возмущённый тон Ханнелоре, то собственное якобы героическое терпение. И чем дольше он говорил, тем яснее Якоб ощущал странное раздражение. Не на Франца. На обрисованный им быт. Дом, где женщины и дети занимали слишком много места. Где их желания, страхи, капризы, нежность и беспорядок считались естественной частью жизни. Где мужчина, умный, образованный, способный врач, говорил обо всём этом не как о помехе, а как о чём-то почти необходимом. Когда родился Густи, всё было иначе. Якоб хорошо помнил палату спустя несколько дней после родов. В ней пахло цветами. Букетов было слишком много, но тогда это казалось уместным. Лина лежала среди подушек бледная и красивая, достаточно слабая, чтобы вызывать сочувствие, и достаточно ухоженная, чтобы не раздражать болезненным видом. В колыбели рядом спал Густи. Крепкий здоровый мальчик. Тесть жал Якобу руку и говорил правильные слова. Медсестра улыбалась. Лина принимала поздравления с той усталой грацией женщины, которая знает, что выполнила важную роль и теперь вправе ожидать внимания. Тогда ему казалось, всё выглядело именно так, как должно было выглядеть. Брак. Дом. Лаборатория. Сын. Наследник. Продолжение семьи. Он не испытывал той бессмысленной паники, о которой говорил Франц. Не помнил дрожащих рук. Не помнил внезапного переворота внутри. Он был доволен. Спокоен. Удовлетворён. Как человек, чьи расчёты подтвердились. Предполагалось, что Густи будет первым, но не единственным. Тогда это казалось само собой разумеющимся. В доме Энгелей должен был быть не один ребёнок. Сын, потом ещё один, возможно, дочь, если уж природа сочтёт нужным. Семья не строится на единственной линии. Один ребёнок — слишком мало. Слишком случайно. Слишком ненадёжно. Но затем начались отсрочки. Сначала Лина хотела восстановиться. Потом говорила, что ещё слишком слаба. Потом слишком боялась снова испортить фигуру. Потом Густи плохо спал. Затем он получил назначение в этот лагерь. В тот момент он уступил, ему показалось достаточным наличие единственного сына. Теперь эта мысль предстала перед ним чудовищной ошибкой. Ошибкой, которую допустила даже не Лина, уступив своим желаниям и слабостям. А он. Он позволил вопросу, который должен был быть решён однозначно, превратиться в предмет переговоров. Франц щёлкнул пальцами перед его лицом. — Ты меня вообще слушаешь? Якоб поднял взгляд. — Разумеется. — Тогда что сделала Беттина? — Разбила вазу. — Две вазы. — Это существенно? — Для Ханнелоре было чрезвычайно существенно. Для меня тоже, но только потому, что это были вазы её матери, а значит, я был обязан разделить семейную скорбь. — Соболезную. Франц расхохотался. — Вот видишь, всё-таки слушал. — К сожалению. — Великолепно. Значит, в тебе ещё теплится жизнь. Он снова поднял бокал. Якоб взял свой, но пить не стал. По возвращении в Берлин этот вопрос следовало решить. Без ссор и без излишних объяснений. В конце концов Лина вольна думать об этом что угодно. Её мнение имело значение до тех пор, пока не превратилось в препятствие жизненному порядку. Если мужчина и женщина способны иметь детей, дети должны быть. В достаточном количестве. — За что пьём? — спросил Франц. Якоб наконец сделал глоток. — За будущее. — О, — Франц довольно улыбнулся. — Вот это уже опасный тост. В твоём исполнении особенно. — Тогда осторожнее, смотри не захлебнись, — съязвил Якоб. — Поздно, друг мой. Осторожность умерла во мне вместе с надеждой попасть в Барановичи. За окном снова ударил ветер. Где-то во дворе коротко крикнул часов ой. Вино в бутылке ещё оставалось, и Франц, устроившись удобнее, начал новую историю, но Якоб его уже не слушал.

***

Галка была в настоящем отчаянии. Всю весну она ежедневно, ежечасно боялась за Ваню. Запавшие глубоко в глазницы глаза, истончившаяся, напоминавшая пергамент, кожа. Все дети, да и она сама выглядели примерно так же. Но только в Ване она замечала эти перемены. И весну он выдюжил. И свалился в самом начале июня. Началось всё с кашля, который, естественно, не ускользнул от внимания Энгеля. Хорошо, что температуры в тот момент не было, а может быть, она бы и была, если в тщедушных телах было бы чуть больше крови, способной разносить жар. Но Галка, испугавшись, решила подстраховаться и сказала, что виной всему сосновая пыльца. На лице не дрогнул ни один мускул, хотя он прекрасно знал, что женские ремонтные команды почти сразу съели едва пробившуюся зелень, мягкую кору и молодые сосновые побеги, которые только начинали расти на берёзовой опушке, протянувшейся вдоль дороги. А последующие двое суток состояние ребёнка ухудшилось. Галка места себе не находила. Достав из своего маленького тайника ту самую плитку шоколада, она отломила половину и вызвала Сергея на разговор. — Богато живёшь, — присвистнул Сергей, увидев шоколад. — Спасибо огромное, в наши запасы ещё ни разу не попадало такое богатство. — Это не в запасы. Помоги мне поменять на стакан молока и грамм пятьдесят сливочного масла. Шоколад же — это редкость. — Дура. Зачем? Думаешь, его это спасёт? Он уже кашляет, он уже болен. А этот шоколад... Если мы разделим его на кубики и будем давать его ослабевшим, но не безнадёжным перед селекцией, то это сможет помочь им проскочить. — И не надо. Без тебя обойдусь. А его вытяну. Понимаешь? Вытяну. Сама жить не буду, а его вытяну. — Смотри, не пожалей только. А так твоя правда. У нас сбор продуктов добровольный. Не хочешь участвовать — не неволю. И без тебя обходились как-то. А шоколад-то дай, сменяю. Как ни странно, от стакана тёплого молока с маслом, которое Сергей каким-то чудом раздобыл к следующему вечеру, Ваньке стало гораздо легче. Видимо, он уже дошёл до той степени истощения, когда просто еда уже была лекарством. Но ещё через сутки пришедшая за списком Галка была оглушена страшным словом: селекция. Вернувшись в барак, она наспех стала собирать детей. Тех, кто был готов, она отправляла строиться в пятёрки около двери. Она приказала ждущим детям, не теряя времени, щипать себя за щёки и покусывать губы. Закончив с последней пятёркой, она придирчиво оглядела каждого в строю. Щипки и покусывание мало помогли, Галка увидела, что кандидатов на выбывание в этот раз будет много. А Ваня выглядел настолько плохо, что даже его редкая группа крови не была уже достаточным аргументом. Тем более мальчик не был для врача удобным донором, постоянно крутился, вырывался, несмотря на Галкины уговоры перед каждой процедурой. Притих лишь тогда, когда Энгель один раз просто привязал его ремнями к кушетке. Но даже после Ванька не сдался и каждый раз бросал на него исподлобья взгляд, полный ненависти. Ванечка стоял в последней пятёрке. Галка присела и заглянула ему в лицо. — Вань, ты на Паука не смотри, ну его. Скоро наши придут, всё забудется. Только не смотри и молчи лучше. Совсем молчи. А за это я тебе сейчас что-то дам. А ну-ка, закрой глаза и открой рот.

***

Во дворе ревира поставили стол. Детей построили рядами по пять человек в каждом, в метрах двухстах от него. Обычно справа от стола стояла Галка, в обязанности которой было сообщать номер каждого дошедшего до стола-финиша, а за столом сидел Энгель. Но сегодня к нему присоединился Герман. Комендант собственными глазами хотел увидеть, что Энгель выполняет приказ и все слабые будут отсеяны. Детей поставили в метрах двухстах от комиссии, и каждой пятёрке приказали бежать по очереди. Кто не добегал — автоматически выбывал. Галка онемела. Из каждой пятёрки до финиша в лучшем случае доходило трое. Были такие, в которых ни один не дошёл. Наконец пришла очередь Ванечки. Галка смотрела во все глаза, казалось, через взгляд она пытается передать ему свои последние силы. Добежал, смог. Вот уже Энгель водит пальцем в журнале, ищет нужную строчку. И в этот момент Ваню пробивает кашель. Он не успевает поднести руку ко рту, и крошечный, размокший кубик шоколада падает на стол прямо перед комендантом. Галкино сердце пропустило удар. Она взглянула на Энгеля и заметила, как у него по лицу разлилась почти смертельная бледность. Герман вытащил носовой платок и с его помощью поднял шоколад. Поднеся платок к лицу, он брезгливо сморщился и принюхался. — Гауптштурмфюрер Энгель, потрудитесь объяснить, каким образом донор вашего ревира получает то, чего мои солдаты не видели уже добрых пол года?!!!

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!