Прикладное язычество 9.3.
14 марта 2025, 09:40 Его небылицам стоило верить, и для распоследних материалистов вроде Ивана Иваныча Коутс не тот человек, чьи "предчувствия" можно пропустить мимо ушей.
Он уединялся на чердаке, и там, при свече, в компании ящиков и рухляди, ему нисходило некое надчеловеческое откровение подчас такой силы, что Фёдор — лишь ему доверено — выносил его оттуда, если сам Коутс не добирался до его спальни накануне панического приступа.
Там, поверх всего бытового, под скрипучими потолочными балками, дотягиваясь макушкой до паутины, очищал совесть союзников и противников, сжигал продиктованные ими записки и с невнятными заклятиями сеял золу на головы и плечи. Чарующий поток сознания Коутса, его шелестящие заговоры и формулы, тихое и летучее брожение по кругу, колыхание тусклого огонька мигом устраняли у товарищей скептицизм и чувство времени.
Коутс делился предсказаниями со своей и чужой бригадой, и не припоминали такого, чтобы они, брошенные вскользь, не сбылись. Совпадения отпечатывались в мозгу только тогда, когда обещанное случалось и мигом всплывал разговор с Коутсом об этом самом. Его категоричное "нельзя" наутро перед долгожданной поездкой спасало день, как ни странно, и здоровье.
— Почему ты не гадаешь мне? — подстегнул его Ганс однажды на кухне, когда не успел соорудить на скорую руку ужин себе и Освальду до чьего-то появления. Коутс не испугался:
— Не могу ничего распознать, бумага искрит и рвётся до того, как отбросит тень. Может, по частичкам твоего тела что-нибудь толковое выйдет. Давай? Ты свободен?
— Минутку, отнесу еду напарнику, — он обогнул Коутса с овощным рагу и чаем на подносе.
— А его...?
— Даже не думай! — и раскинул немного, исправился: — Если я разрешу.
К их воссоединению в капитанской спальне Коутс перенёс с чердака свечу-столбик в восковых оборках. Благовониями, потом и чаем пахло уже рядом с замочной скважиной, и внутри соцветие ароматов окутывало гостя целиком, впитывалось в одежду.
— Чаем угостишься?
Ганс приземлился рядом с термосом и пустой керамической чашкой из сервиза. На худом лице Коутса, вовсю хлюпавшего настой из авторского травяного сбора, распускалось блаженство хиппи, которому ополовиненная чашка заменила джойнт.
— Он наркотический? — Мнение о здешних снайперах у него давно сложилось предосудительное.
— Нет, чай вкусный. Дурманящий я б сам не стал пить и тебе не предложил. Попробуй. Сам намешал. Мята, чабрец, василёк, розмарин, эхинацея, черный и зелёный чай.
— У меня ни на что нет аллергии.
Пар обласкал и увлажнил нос, и Ганс повременил с дегустацией.
— Никогда не можешь быть уверен, когда и на что она проявится... Ты мне всё-таки хороший друг.
Душистый и таинственный полумрак. С каждой секундой логово бушмена постепенно знакомило Ганса с экспонатами. Блошиный рынок из города переезжал к Коутсу. На вешалках секонд-хенд, потасканный и не стиранный со дня покупки. Ракушки, статуэтки, рамки с картинками и картинки без рамок. На подоконнике единственный кактус, маленький и круглый, и белая шторка в зацепках от длинных игл. Над узкой и непомерно длинной кроватью ловец снов с бусинами, разноцветными нитями и лентами, перьями.
"Весь мир меняется под луной, ты знаешь... И моя ночная жизнь с дневной не связана. Просыпаюсь в комнате у себя и не въезжаю, откуда камни притащил, гербарий всякий, шишки. Ракушки на каком-то дне собирал... Букетики с травой все высохшие, венки. Сидел где-то и плёл полночи... То вношу в дом, то выношу". — "Что выносишь?" — "Ленточки, и на деревья повязываю. Только на следующую ночь, когда туда возвращаюсь, могу вспомнить, зачем всё делал". — "И зачем, скажешь, пока солнце не взошло?" — "Секрет. А то не сбудется".
На стёганом покрывале рукодельная мягкая игрушка из лоскутов в виде человечка. Шляпка из фетра, тёмно-синий костюм, веточка-сигарета в углу рта, глаза-пуговки.
— Абрахам?
Коутс не отозвался, занятый спичками. Щелчок, пламя из форфорного бутона, и Ганс вскрикнул.
— Ай... — Коутс рывком подпалил чёрный фитиль и окунул спичку в воск. — Ты огня боишься, я вспомнил. Извиняй.
— Это кукла вуду, я тебя спрашиваю?! На Абрахама?
— Нет! Это я... просто так сделал. Могу и твою для тебя, или Освальда. Люблю шить.
Любил Коутс и засушивать травы на прищепках вдоль стен, и громоздить сыпучий гербарий в вазах, им же поднятых из глины и не обожжённых.
Единственное, чему бы не нашлось места в шкафу и на полках — сигаретам, алкоголю и чему похуже. "Я не понимаю, зачем! Я от обычного чёрного чая в доброй компании развеселюсь хлеще, чем они с коньяка, и не усну! И перемою посуду, и утром проснусь легче, чем они!" Ганс искренне сочувствовал ему в отчуждении, отдалялся с ним от пьяной массы в дни торжеств, чтобы через полчаса с разбега отправить Коутса в суматоху и убраться к Освальду.
— Дай-ка волос отстричь, не жалко? Они такие красивые, пышные у тебя...
— Не каркай!
— Я никогда не каркаю! Не умею. Я добрый колдун.
Ганс отвернулся и приподнял чёрную копну над шеей. "Стриги сколько надо". "Ух ты". — Коутс мелко свистнул ножницами под затылком, предупредил, что подожжёт бумагу от спички через посредство его густой кудряшки на блюдце.
Отгораживаясь от быстрых ленивых вспышек, Ганс допытывался его, жрец он или шаман.
— Это разве не одно и то же?
— Нет. Ты командуешь духами или поклоняешься им?
— Поклоняюсь.
— И чем-то платишь за знаки судьбы?
— Вроде нет.
— Значит, шаман.
— Ну, вытягиваю из них то, что надо. Я не задумывался... Беру, потому что посылается и я могу истолковать, вот.
Ганс постепенно вникал в таинство, допивал остывший чай и не гнушался листочков на дне; отводил глаза то на куклу, то на свечу, когда смотреть на рыжие языки становилось выше его сил. Его очаровывали резкие движения длинных и сухощавых рук, напряжённые морщины на сосредоточенном и отнюдь не прекрасном лице напротив, век не стриженные патлы надо лбом и ушами.
Всё как рассказывал Коутс: бумага осыпалась, чадила, и едкий дым прятал за собой тени на стене, на уникальном её участке, где не висело прошлогоднего календаря, хвороста или клетчатой рубашки.
— Почему так? — тихо спрашивал Ганс, не перебивая треск обрывка из блокнота.
— Не знаю. На всех свободно гадается, а если ночь невещая, то хоть разорвись. Ты необыкновенный какой-то.
— Что такого есть в людях, что тебе открывается их будущее?
— Душа.
— Угу.
— Каждая душа на Земле вписана во всеобщую канву судьбы, я так понимаю, и идти поперёк неё на то и непросто, потому что ты жалкий термит во всей человеческой колонии.
— Но ты предостерегаешь заранее, и всё обходится, все в порядке и никто не страдает.
— Потому что страдаю я, едрить. — Коутс бросил невесомую заплаточку бумаги на блюдце, и она развеялась прахом. — Сам собой привязываюсь к людям вокруг, и даже без гадания на стенку лезу, когда ближнему крышка. Я как прогноз погоды тут. Ещё могу попотеть и перетянуть болезнь на себя, чтобы тот человек повеселился в свой праздник и его планы ничто не разрушило.
— И так тоже...
— А твоей души я не чувствую, как ни стараюсь. Как и настоящих родителей: их нет ни среди живых, ни среди мёртвых. Ты мой очень-очень близкий друг, честно, я не притворяюсь.
— Охотно верю... Ты гадаешь на чём-то ещё?
— По снам, звёздам. Звуки природы могут что-то мне подсказать, приметы подмечаю.
— Карты таро знаешь?
— Заумно, — Коутс собрал пепел в носовой платок и отправил в карман.
— А руны? Скандинавские, славянские?
Коутс задумался, хлебнул чая.
— Краем уха невесть где и невесть от кого слышал... Кажись, и руководство по ним держал в барахолке, но нет, не моё. Они же и с Германией твоей связаны?
— Да, мифология в основном одна.
— Кстати! — Он хлопнул по острым коленям. — Когда ты родился?
— Я скорпион.
— Эх, долго ждать. Ладно. Я сейчас...
Он поднялся на длинные ноги (он никак не понимал прозвища "цапля" — не видел их вживую и в атласе Австралии), закопался в шкаф, придержал гору вещей, не дал ей развалиться на грязном ковре и затолкал обратно, вытащил что-то из её середины.
— Вот. Тогда с наступающим тебя.
— У нас заранее поздравлять не принято, — шикнул Ганс, взял книгу и тотчас раскаялся в грубости.
При тусклом свете разглядел немецкие тиснёные буквы на обложке. Пролистал — вся книга на его родном языке. В Америке конца шестидесятых, в глуши!
Именно та, которую Ганс не мог заполучить в своё время ни в родном городе, одном из крупнейших в его земле, ни в Лейпциге, ни в Берлине!
Давно не выпадало случая чистосердечно обрадоваться сюрпризу, Ганс шуршал страницами с милой фрактурой, петлистой или с обрубками.
— Где ты это достал?..
— В букинистике осталось несколько книг на немецком, Людвиг подтвердил, а откуда они у продавца, чёрт знает. Ему я другое подарил, первого декабря не дождался, а это должно тебе понравиться.
— Сукин ты сын! Это и тебе пойдёт. Переведу на английский, когда время освободится, заодно в языке попрактикуюсь.
Тьма сгущалась вокруг него, Коутса и свечки. Огонёк на фитиле вилял и волновался следом за счастливыми выпадами Ганса, стелил отблески по хламу, топил воск и снижался. Огонёк болтался на фитиле. Коутс давно хотел дожечь обломанные спички у подножия широкого светлого маяка, сложить из них мини-костёр, но повода к этому не подавали ни интуиция, ни фобия господина Хорна.
— А там о чём?
— "Спиритизм". Гипноз и медиумы. Фон Гартмана в библиотеке-то сложно достать, а это навеки со мной...
— Такое надо, да!
— Переведу для тебя.
— Супер!.. А как чай?
— Чай как чай. Я не задохнулся, как видишь.
— Лучше перебдеть, согласись.
Коутс опять соединил и выпрямил ноги, ушёл под потолок относительно сидящего друга. Ганс с широкой улыбкой вчитывался в строки, нюхал чуть сырой клей и чернила, ворошил блок в поисках записок от предыдущего читателя, его земляка.
Над ухом протяжно, но коротко загудело. Как будто детский кулачок ударил в тяжёлый гонг, но наставник сверхъестественной силой тотчас успокоил латунный диск диаметром в целую комнату.
Бушман посмеялся над недоумённым испугом Ганса, вращая в руках деревянную щербатую трубу, расписную, длинную как он сам, и задел его голову.
— Прости, я случайно. Гля, что оттопырил. Я давно на эту штуку у Микея глаз положил, чувствовал: "моя вещь", меня к ней тянуло. Она должна была мне принадлежать. Год назад увёл у него в ответ, когда он увёл мой лук без колчана.
— И опять украл?
— А он умер, застрелился на пустыре, ты не слышал?
— Это был выстрел в себя?..
"Так обкурился, что взял заместо этой дуры винтовку. В рот вставил и — бам! И нет придурка. До сих пор вторая команда его ищет, не сыщет... Зато выкупать не пришлось!" Злорадствующий Коутс мешал ему осознавать утрату. Минус звено тайной агентурной сети.
— Здесь мои суеверия насчёт вещей покойного не работают, я счастлив, мне ничего душу не гложет.
— А что это?
— Народный инструмент в Австралии, диджериду. — Коутс не дотянул неведомый аккорд на пол-объёма лёгких. — Играю ещё плохо, но буду учиться. Моя вещь!
Ганс хмыкнул: следовательно, на днях Коутс предложит на время махнуться, обменяет дудку на аккордеон — и никто из них не поймёт в силу неопытности, если его сломают. Освальд их рассудит.
— Но фургон Микея на месте... Неужели пешком ушёл?
— Да чёрт знает этого Микея, что у него на уме! Спасибо ему хотя б за то, что добро на базе оставил. Разорять за месяц не разоришь его богатство. Столько мусора натаскал со всех штатов!.. А ты чего смеёшься? Я не собираю фантики, это во-первых, а во-вторых, я иногда убираюсь.
Восстановить беседу пару часов спустя, в лесу и под яркой луной, им не показалось странным. Коутс ночами бродил по окрестностям и захаживал чуть далее: в степь, на фермерские хозяйства и почти что в город. Гансу хорошо известны его похождения: они часто пересекались за воротами общежития до или после того, как воздали хвалу богам, каждый своим.
— Я тоже не могу спать при ком-то, по округе брожу то и дело, — улыбнулся Коутс.
— Стесняешься или боишься, что тебя обложат ловушками? А, ты вырос в Австралии, понял.
— Нет-нет! Там не настолько ужасно, чтобы ставить на ночь караул, но... Мне подсознательно, что ли, хочется охранять спящего, чтобы его сон ничего не нарушило, как-то так. И в городе на выходных мы с Людвигом так живём: я околачиваюсь по району, пока он спит, а потом я днём отсыпаюсь где-нибудь под его присмотром.
Сели на упавшем дереве у поляны, и Коутс постоянно с него спрыгивал, доставал бумеранг из кустов. Не матерился сквозь зубы, соблюдая утверждённое им же правило для команды, хоть и верил, что Ганс его не подставит.
Впавший в детство или ощутивший зов коренных государей его земли — как угодно, Коутс наступал на прежние грабли. Стаптывал сандалии, портил ими роскошный зелёный ковёр, ломал бумеранг о землю и стволы деревьев, если он умудрялся наискосок до них долетать. Разозлить снайпера было сложно... но как показало терпение и труд, вполне возможно. Рука, то ведущая, то неведущая, сжимала бумеранг всё крепче и крепче, до вмятин, мозолей, заноз, а умиротворённость и безмятежность становились всё показушнее. Коутс изредка выдавал "И-эх!", когда закидывал его в небо или в кусты напротив, — и чисто случайно под прежним неверным углом, и опять шёл за ним как собака за палкой.
А во время монотонных прогулок растекался мыслию по древу, развивал их и заводил в другие области, не связанные с изначальной. Слушал хруст под ногами и щебетанье бесстрашных пичуг, а после броска — глухие удары плеч бумеранга по воздуху, которые как отрезало в начале аварийного пике. Думал в основном о двух вещах: о звёздах и о родственных узах — вещах, с обывательской точки зрения не имеющих ничего общего.
"Разучился метать, ай-яй-яй". Его реакции доставало, чтобы в подскоке ловить отшлифованную и гнутую корягу у носа товарища, и тот перестал возмущаться и вздрагивать.
— Чудак был этот Микей. — Решил увлечь союзника страстным монологом. — Позорище, а не снайпер, с десяти метров не попадал.
— Его филина не встречал?
— Джеффри? Бумерангом убил, надеюсь.
— За что так жестоко? — и Коутс выпалил:
— Клювом щёлкал на меня, раздувался, шапка пернатая! Охранял своего идиота. По этой самой поляне катался и на меня прыгал. Летает теперь, Людвиговых птиц дерёт. Выпускать ему их во двор или нет, как думаешь?
— Пусть сам решает, — буркнул Ганс.
Пауза.
У Ганса годами вырабатывался совиный образ жизни наперекор естественному, а Коутс отказался привыкать к чуждому часовому поясу. Он обожал диапазон от поздних сумерек до восхода солнца, когда не досаждают комары, а природа, более дружелюбная в отличие от австралийской, расцветает во второй раз и совершенно иначе.
В плотной сочной траве юркали мыши, и Коутс не нервничал, пока не увидит змею. Выросший в бестиарии, где любой паук не так прост и готов постоять за себя и семью, он истреблял всех ползучих и летающих гадов и потом разбирался, ядовиты ли они.
— Тут другие звёзды, — заявил вдруг он, уставившись в безоблачное чёрное небо, прохлопал краткий экскурс друга в астрономию. — Выше экватора умирает другая часть человечества и по-другому расселяется на небе.
— И не поспоришь, — вздохнул Ганс.
Ему до знакомства с Коутсом были знакомы две точки зрения: научная и древнескандинавская — а в Америке невольно объединились с третьей, и по ночам его любезный Мани, сын Мундильфари, разъезжал на колеснице по умершим благочестивым духам австралийских аборигенов и прочих.
Что для Ганса Хьюки, сынишка Мани, то для Коутса Луна, помощница Матери Рождения.
Коутс не мог считать себя мункумболе, австралийским всезнающим провидцем, в полной мере, ведь не встречал в жизни многого, что должен был повидать и познать. По отсутствию образования объяснял всё сущее волей Великого Духа и Матери Богини, последствиями всего того, о чём повествуют мифы. Он смел про себя уподоблять Ганса, своего подчинённого, получеловеку-полукошке Кини Гер, столь же бессердечному и строптивому, но от трупа которого не родится управляемый мурлыка; а его в тандеме с Освальдом (над чем нескромно посмеивался) — с господином и госпожой Ниваль. Это ребячество для кого угодно, кроме Коутса, и он противился отставать от веры даже под страхом не перевоплотиться в нечто подобное звезде.
— Я как-то гадал на Микея. Точнее, на него и семью, родственные узы, так уж выпало. Они то ли слабые, то ли переломаны напрочь, но Микей не сирота... Он рассказывал, как колесил по Америке с мамой и папой в одном фургоне, переходил из школы в школу. Свихнёшься в замкнутом пространстве с роднёй, особенно если тебе не рады. Кому нужен был этот Микей? Случайно родился и нате, воспитывайте. Накопите ему на права и отдельный фургон поскорее, выпните в свободное плавание куда глаза глядят.
— С детства одиночка?
— Самый общительный из людей замкнётся в таких условиях. Но это не отменяет его скотства.
— Разумеется.
— Доносчик, предатель, вор, дилетант... и поганый ублюдок! — Он в сердцах выкинул оружие обратно в небо. — Судьба меня не накажет за эти слова, настолько он уродлив.
И когда ещё бумерангу наконец-то замкнуть круг и врезаться в голую ляжку, кроме как в момент утешительного перекуса сэндвичем с добавлением отчаяния и утраты надежды! В ту из сотен попыток, когда Коутс швырнул его наобум и опустил глаза в размышлении, что ему делать, криворукому, когда выпотрошил рюкзак. Бумеранг поцеловал худую ногу тщательно выпиленным острым плечом, повалил в натоптанную траншею и приземлился рядом.
"Сукин сын!.. — Коутс смеялся, жевал травинку и понарошку хныкал для действенного утоления боли, не отнимал от горячего синяка одну ладонь с рассыпавшимся бутербродом и тянулся второй к первобытному аэродинамическому чуду. — Как я тебя бросил, сволочь?"
— Помочь?
— Не надо.
Он устоял и, качаясь, метнул горе-поделие вверх в вертикальной плоскости, с улыбкой загляделся на его пируэты, чуть не поранил им единственную целую ногу или что-нибудь повыше. Восемь-десять запусков, удачных и не совсем, — и Коутс изловчился и поймал бумеранг.
— Молодец.
Коутс угнездился сбоку от него на постеленную тёплую жилетку. "Я не смогу учиться где-то вне дома, на лавке не получится долго сидеть, мне больно. Усижу ли на мягких... Учиться — оно, может, и интересно, но с меня хватит".
Перевязывая рану пепельным носовым платком, впервые задумался, как нелепо решение выйти в шортах и сандалиях туда, где его может поджидать осока. Подумал дома: ноги легче, чем штаны, отмыть от утренней размокшей почвы в росе — духе воды, не поспевшем за Матерью Солнцем.
"Несъёмные" по выражению ребят тёмные очки и ныне давили ему на переносицу. Коутс не желал расставаться с ними даже наедине с собой — не чтобы скрыть за широкими стёклами круги под глазами... и, вероятно, не чтобы желтизна окрасила виды Америки в ностальгические тона, стереотипные, как в Мексике или Техасе. Утром-днём Коутс оправдался бы: "Глаза болят от яркого света" и навлёк бы долгосрочную иронию, но не сейчас, в желанной полутьме.
— В Австралии сейчас день?
— День — и зима! Скоро у родителей Рождество, представляешь?
— Редко задумываюсь. — Он прилгнул: никогда. — Отметишь?
— Могу и тебя ввязать. И ввяжу обязательно. Мы же отмечаем православное Рождество Фёдора...
— Я к чему веду: тебе сейчас австралийское солнце в глаза светит?
Коутс неожиданно вздохнул.
— Ладушки. Тебе доверить одну страшную-страшную тайну?
— Светит?
— Я близорукий. Только никому! — Он выставил длинный и лохматый палец. — Я тебе одному сознался, даже Людвиг не знает. Не выдай!
— Тебя уволят? Если вдруг не от меня узнают.
— Я выполняю работу? Да. Хорошо выполняю? Да безупречно, чёрт побери! Тряси меня и сбивай как хочешь, не смажу. Навык превыше всего. К тому же с прицелом я выхожу в ноль. То есть в единичку.
— А затемнённые они для сокрытия диоптрий?
— Конечно! — Он снял очки, повертел. — Видел, как у Людвига линия лица смещается за линзами? Боюсь, и у меня такое заметят. — Надел обратно. — И ведь как зрение посадил...
— Ослеп овец у горизонта считать на закате?
— Нет, согрешил, как только сюда приехал, в телевизор таращился день и ночь, даже рекламу смотрел. И до сих пор иногда заглядываюсь, — смущенно бормотал он, потирая бумеранг.
— Моя очередь секрет рассказывать? — перебил Ганс.
— Я не настаиваю... но было бы интересно. Ты не выдаёшь мой секрет, я твой.
— Схвачено.
Ганс с его разрешения перенял слово в первые дни, когда настойчиво попросил на охоте не целиться в хищных птиц вроде ястреба и услышал "Схвачено". Коутс тогда уловил, что к чему, признал его тотем, подтвердил, что тотем Людвига — голубь либо горлица, а про свой тотем поведал кратко и сбивчиво. "В Америке такая животина не обитает. Кузу. Сумчатое древесное млекопитающее, ведёт одиночный территориальный и ночной образ жизни, живёт в лесах или полупустынях. Вживую не видел, в атласе Австралии о них читал". Немного стеснялся того, что за двадцать лет в засушливом северном штате не встречал коал, утконосов и ехидн, о которых его вечно спрашивали, а за упоминания птички киви грозился навек рассориться. "Она в Австралии не живёт! Её бы подчистую доели кузу!"
Они снова обратили взоры к небу. С горизонта на луну и звёзды надуло облака, похожие на вычесанную серую шерсть.
— А ведь там побывали люди, — задумчиво начал Ганс.
— И туда высадились. Сержант Лоуренс так горд за своё Отечество, что в моей спальне утром слыхать его торжественный гимн.
— А ты слышишь что-то во сне?
— Я возвращаюсь домой, когда он начинает трубить! И какое там спать? Если мне слышно этажом выше, то бедные-бедные его бригадники. Ладно.
— Говоришь, души умерших возносятся и становятся звёздами...
— Да.
— Для этого обязательно сжигать трупы?
— Чего? — Коутс схватился за жилетку. — Мы никого не сжигаем.
— А, не отправляете души прямой дорогой на небо? Я несведущ в австралийских мифах.
— Да, приятно узнавать что-то новое... Я не задумывался, по правде. При мне никого не хоронили. Некого. И не слышал, чтобы аборигены так делали.
— Ну-ну. Звёзды тебе понятнее рая и ада?
— Ближе. Предки вряд ли ошибались много-много лет.
Ганс лёг на колени, продолжил созерцать небо. "Значит, продолжаем лечиться ртутью и морфием..." — Обратился ни к кому.
— Слетали туда люди, — продолжил Коутс, — и увидели всех укушенных ядовитыми пауками, медузами, змеями... Родителей моих приёмных родителей.
— И моего братца.
— Что с ним?
— Кхм. Начнём издалека. Знаешь что-нибудь о нас, немцах?
— Что во Второй мировой было? Не знаю, я родился в сорок шестом. Я про Черчилля ничего не знаю, о чём разговор!
— Хоть в общих чертах.
— Отрывочно. Вы там уничтожали кого-то?
— Счастливец, живи и дальше в блаженном неведении.
— Да, и дружи с тобой. И с Людвигом. Я с радостью, а в чём дело?
— Мой брат тоже готовился убивать тогда, но его убили раньше. Второго боя не выдержал. Сентябрь тридцать девятого, Польша... Пенсионер, шестой десяток разменял, а туда же, снова в полёт. "В последний раз, — говорил, — отстреляюсь на новых скоростях, не то что Альбатросы с Фоккерами".
Коутс грустно молчал, прятал губы, дёргавшиеся от крайне неуместных острот в мыслях. Кем бы ни служил неведомый братец Ганса, его гибель досадна уже потому, что скорбь мучит господина Хорна спустя столько лет.
— Подожди, — прошептал Коутс и, прощупав почву, выровнял громкость до обычной. — Он твой старший брат?
— Младший.
— Тогда сколько тебе?
— Вот тебе и мой секрет. Мне девяносто семь, и я нежить, место на небесах мне не выделено. Так покойный брат говорит, когда является мне на грани смерти.
— Слишком много вопросов, но звучит так захватывающе!
— Рад, что ты меня не отверг.
— Ну, дай время покумекать, — посмеялся Коутс. — Отвергни тут тебя, и куда денешься?
— Он зовёт, но не может увлечь, и голос у него как у повреждённой пластинки.
— У чего?
— Фонограммы, не слышал?
— Нет.
— А радио?
— Только тут узнал, — обрадовался. — В глуши жили, говорю.
— Вот! Или как у него на дрянной волне.
— А если тебе, например, жить надоест? — Он оживился. — Или, знаешь, тебе голову отрубят? Будет всадник без головы?
— Неужто ты читал про него?
— Диснеевский мультик смотрел, — и по-детски захлопал глазами. — Вот этими сломанными глазами с Людвигом смотрел.
— Не представляю себя без головы. Без конечности-то вечно жить неприятно, потому что новая не отрастёт. Если захочу умереть, обману судьбу, но признаться, я устал жить, я в тупике.
— Ты уже её обманываешь, — выдал он. — Поэтому я не могу тебя прочитать. Что ты такое с собой сделал?
— Расплачешься сейчас?
Коутс как протрезвел.
— Не надо.
— Я плакать не умею, — пробурчал Коутс, — и это бывает большой бедой по ночам. Ну так, что ты сделал?
— Если вкратце, договорился со своими богами.
— Надо же... А мне бессмертие даром не нужно. Проживу как следует, никому сильно не навредив, и уйду к звёздам в свой срок... Или нет.
— М?
— Не могу предсказать свой жизненный конец, не вижу его. Либо я попрощаюсь с душой до смерти тела, либо меня убьёт кто-нибудь, кого я не могу прочитать. Такой, как ты.
— А через судьбы сокомандников? Я же принимаю в них какое-то участие?
— Ты пустое место. — Он вдруг тихо ахнул, помолчал. — Я, когда читал моих ребят, узнал, что они все в один день погибнут, и смертью ужасной. И там тоже не видно, от чего. Ты сам видишь сны?
— Давно перестал.
— Вот. И в снах, которые я нарочно у других вызываю, тебя никогда нет.
— А это гуманно, по-твоему?
— Не знаю, — ответил наивно. — Хотел у Людвига на очередной ночёвке вызвать сон с тобой, а он без тебя побегал по горящему городу... в рваном свадебном платье — кхэм!
— Угу.
— Мне его жаль. Ему так часто снятся кошмары...
— Пойдём домой? — вспыхнул Ганс. — Я спать хочу, а мне вставать рано.
— Упс.
По ощущениям жаворонка Ганса, до рассвета оставались считанные минуты. По наручным часам Коутса — ровно сорок одна: бодрая прогулка до кукурузных угодий и обратно или двадцать минут в хижине на дереве с дорогой вверх и вниз. Луна угасала за шапкой леса и в опустившемся летучем облаке.
— Бессонница тебе несильно вредит? — Коутс вечно забывал, что его не окружают совы, подобные ему.
— Я обещал Освальду вернуться к нашему будильнику, — произнёс Ганс, счастливый, что не пришлось насильно сбивать Коутса с нежелательной темы. — Мне не вредит. Трупов бывает меньше, чем я способен обработать за день, я никуда с ними не тороплюсь.
— Хе-хе, поздно им жаловаться.
— С чем не пожелаю возиться, скину на коллег, чтобы они в другой день в своём праве скинули на меня.
— Взаимовыручка — это хорошо... А трупы не гниют?
— Там холодно. Как раз поэтому нам с Освальдом тоже не спится.
Коутс — приличный и понятливый юноша, не затормошил расспросами о загадочной личности напарника, пользуясь их уединением.
— Людвига часто там видишь?
— Когда идём вместе на обед, то есть крайне редко. И тем лучше для него.
— А почему вы как кошка с собакой?
— Сношения чистокровного немца с негром мне омерзительны.
Коутс замедлил шаг, принудил Ганса обернуться.
— А, — нашёлся австралиец. — Взглядами не сходитесь... И только поэтому?
— Этого вполне достаточно, — рыкнул Ганс. — Я вправе ненавидеть его за неразборчивость в половых связях. Особенно с мужчиной, и уж особенно чуждой нам расы!
"Ой... — Коутс отвёл близорукие глаза на траву, утонувшую во мраке за светло-рыжими линзами. — Тогда и я тебе не друг".
В иной день он сознался-таки по собственному желанию — в отличие от Людвига, заранее настроенный на суровые гестаповские допросы каждую неделю и пытки. Ему, "сыну божьему с паранормальными чувствами и прихотями", сошло с рук.
"Я не прибью тебя. Как я могу поднять руку на командира?.. — и многозначительно вздохнул: — Продолжай".
"Обозначим его "предметом", и пока я живу им против его воли, поступаю слишком дерзко в отношении него и не знаю такта, и он меня ненавидит — за всю мою натуру, не за помехи. Я ему не по нраву. Стерегусь слова "любовь", но это оно самое. Я как будто заставляю его ответить взаимностью, а он не поддаётся, конечно. Очень своевольный предмет, и хорошо, что отстраняется. Ибо кто я такой, чтобы отдаваться мне. Где он и где я, страшный как атомная война... Я до предмета не преследовал никого так. И нарвавшись однажды, никогда его не брошу. Я себя хорошо знаю. Хоть в могилу его сведу, а без своего общества не оставлю. Я понимаю, как плохо себя веду, а что поделаю? Меня как будто прокляли, а со мной и предмета без вины зацепило. Чей злой язык заговорил… Чем иначе объяснить? Предмет устал побольше моего, мне нужно его освободить от себя и перестать причинять боль, так что... Людвиг по уши во врачебной этике, на тебя надежда!"
"Я Абрахама люблю — и ничего не смог поделать! Я старался! Мне гадалка по руке предсказала роковую и единственную любовь до гроба..." Ганс хохотал над горем неопытного и разбитого юноши, околдованным французской безгрудой шлюхой заодно с целой командой.
Их односторонняя любовь — единственная, о выражениях и последствиях которой Ганс не узнавал окольными путями. Всё было наглядно, ясно как зимний день. Ганс не проникался сочувствием к Коутсу, видя его привязанным к стулу, полураздетым, с кляпом, не его тугим галстуком на шее, и не карал. Снова не боялся за размножение генетического брака — поверил на слово в его лебединую моногамию и не обманулся. Более того, сам любовник послужил тому зачинателем.
Коварный француз, юркий как полоз, насквозь прокуренный, гибкий, миниатюрный, одарённый в танцах и гимнастике харизматичный суккуб — частый гость в спальнях третьего этажа. Местный капитан, зная его, давно перестал ревновать к нему, гнать как выводок тараканов, делать пустые выговоры, как и сдавать его бригадиру, сержанту Лоуренсу, грозному противнику содомии на достославной американской земле.
Совращать команду противника ради добычи компромата — дело благое, но ровно до тех пор, пока не вскроются похождения Абрахама в родном узком кругу. Поимка его на месте амурного преступления отложилась на бесконечность дней, как только отбыл Микей.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!