Экзекуция 13.2.

20 марта 2025, 09:00
      Ганс возродился как после глубокого здорового сна, услышал заспанным ухом шаги напарника, шуршание его рукавов и безразмерных брюк. Под голой спиной грубая простыня и доски, на груди хрусткое покрывало как в морге — непорочный Освальд лишь открыл воздух его голове, залечившейся сама по себе. На второй, повреждённой ноге второй сапог вместе с гипсом. Напарник допустил, что колено выздоровеет тоже, и заранее подготовил партнёра к бою — преданный, умный сподвижник.       Голуби за решёткой били и свистели крыльями, ворковали, но Людвига рядом не было. Запах солода, птичника, медицинского спирта. Ганс потянулся, выпрямил над собой руки, и Освальд откликнулся без специальных просьб — отчего-то забитый и растерянный, спавший с лица.       — Есть зубило, пила, молоток? Железка какая-нибудь?       Освальд молча протянул толстые ножницы, виновато сложил руки.       — Они не учли, что я должен стухнуть? — Он раскалывал гипс, не раскрывая ножницы, с внешней стороны поверх штанов и через низ доставал его половинки. — Или гроб у них в процессе заготовки? Поэтому мы одни?       — Они отпилили тебе голову, — зажурчал Освальд, — и держали тут в морозилке с бутылками, и ты не сгнил. Хотели ещё распотрошить на органы, думали, что они возобновляемые и отрастут заново на продажу, но пока не успели.       — Кто им сказал?!       — Я не знаю!       Молчание. "Пусть Людвиг с Эштоном благодарят своего Господа за то, что они сейчас не здесь". Ганс плавно сгибал правую ногу, тянул её к полу. Покрутился на выдуманном окурке, сел, встал, опираясь на стол, и отрепетировал на стуле ходьбу по лестнице — перелом о себе никак не напоминал, сустав не щёлкал и не заедал, значит, успел срастись как следует.       — Никто, кроме тебя, не должен знать, как меня одолеть. Я уничтожу всех, до кого дотянусь... и кто обижал тебя, пока я спал!       — Никто.       — Назови мне все имена. Не защищай никого.       — Они меня не обижали и не трогали, — Освальд не мог поднять глаза. — Людвиг один меня осмотрел и разрешил ночевать в нашей спальне.       — Обыскивали?       — Да, но ничего не вынесли и не сломали! При мне обыскивали!       — Они подписали себе смертные приговоры. — Ганс огляделся, ища инструменты для возмездия. Ножницы, канцелярский нож да шприцы в аптечке первой помощи. — Спрошу лично у каждого, что они искали. Ответь, кто обыскивал, или пострадают невинные.       Освальд чуть не расплакался, так решительно бы настроен Ганс со свежими силами.       "Кому Людвиг мог растрепать? Да всем!.." Господин Хорн поставил больную ногу на ступеньку, подскочил, держась за перила — и, наращивая скорость, взлетел на родной этаж в полном восторге от себя и бесценного напарника. Освальд догонял, вслушиваясь, не возвращается ли параллельная бригада со дня рождения Эштона, который отмечала с утра на лоне природы. Двадцать восьмое мая; Ганс лежал без малого неделю, а сейчас благодаря чуткому Освальду не может нащупать или увидеть в зеркальце шрама от прилипших частей шеи.       — Наши на месте? — Вопрос излишний: Джек, Тед и мистер Брукс галдели в общей гостиной.       — Коутсу нехорошо со вчера, Фёдор на руках его носил...       — Ну, ещё бы ему поплохело. Предчувствует!.. Ступай в комнату, я скоро приду... Отпусти и марш в комнату, собирай вещи! Мы здесь последний день!       Освальд в последний раз уткнулся в плечо Ганса, на котором трескалась мятая рубаха Людвига со дна его гардероба, вытер нос и щёлкнул дверной ручкой.       Разговоры в гостиной затихли, дверь проходного помещения захлопнулась, когда под тяжёлой и внезапно стремительной поступью Ганса затрещали деревянные полы.       — Упыри без приглашения не входят! — Он постучался.       "Фёдор тут главный ре-зер-ву-ар крови в организме! Его тут нет!" — заорал Тед с той стороны. Ганс забил воображаемые гвозди усерднее, почти с нетерпением. Если из гостиной донесётся голос Джека, значит, упыря могут встретить наперевес с дробовиком. С южанином шутки плохи.       Удар каблуком — и внутренние шпингалеты подвинулись внутрь гостиной. "Стой, я выхожу..." — и Джек грузно затопал к Гансу, повернул ключ, вышел.       — Здоро́во. С тебя ж Людвиг голову снял... Обратно приделали?       — Приделали. — Ганс скрестил руки.       — Тогда прочистишь мне протезы опять? Там недолго, в моей каморке управишься с подручными средствами, наркоз не понадобится.       — Тебе я не разрешаю жить дальше.       Джек поник от его необъяснимой вспышки ненависти, вжался в угол коридора, скатился по стенке: механическое сердце прошлогоднего образца не погналось вслед напряжению, заданному мозгом.       — Размножиться у тебя уже нет шансов.       — Ты меня...       — Нет, половые клетки скисли раньше, чем мозговые, — отрапортовал ехидно. — Столько было времени и ресурсов, чтобы оправдать вложенные в тебя старания... — Он метал огненные взоры в тех, кто приотворял дверь, и та мигом запиралась.       — Но я ещё жив, — сказал он под ногой господина Хорна, мощной как до травмы.       — С точки зрения здоровой биологии — насколько? Ты моими руками и с моего поспешного согласия превращаешься в немощного урода. Насколько ты человек?.. Ты утиль физический и моральный. Выставляешь себя изобретателем на благо человечества ради льгот. Такие лентяи не имеют права плодиться.       — Не-е-ет, нет, дружище, — зашевелил он усами и бородой. — Я для себя.       "Лентяй — и эгоист..."       Ганс ударом пятки сорвал кожу с шеи, следующими — свернул кадык, разбил артерию и шейный позвонок, когда Джек покатился набок. Формально обезглавил, но стоит разыскать пилу, которой сняли череп ему, Гансу...       "То-то же Коутс сегодня расхныкался. Кто-то сдохнет", — зачастил Тед перед вторжением господина Хорна в гостиную.       "Ты и сдохнешь! — проблеял его любезный товарищ, мистер Брукс, в адрес Ганса, поднял двустволку, верно, оставленную Джеком на его продавленном кресле. — Это Штаты, детка! Тут у всякого младенца есть пушка!.."       Ганс раньше орал на сержанта Лоуренса в дуло его заряженного ружья, надрывая глотку, но сегодня Ганса устранят именно тем, что не даст очнуться, и гарантированно коснутся Освальда как его спутника во веки веков. Ошибки недопустимы — и Ганс ретировался... чтобы напасть неожиданно, когда его бросятся искать по всему общежитию.       Лучше Ганса возомнили, что Освальд нуждается в непрошеной помощи! Раскрыли его тайну, и он вынужден устранить их, пока те не слили недоброжелателям.       Господин Хорн прыгнул на них из кладовки, и они медленно отступили. Утверждение морали господ облеклось в иную декларацию:       — Я обещал, что сорву с вас головы... Как вы мне.       — Мы фрау Хорн пальцем не трогали, она врёт!       — Я про всех наших собригадников говорил тогда?       — Ну? — Заподозрили тайного предателя среди живых и мёртвых.       — Абрахама к нам перевели?       — Да...       Ганс отвёл руку: "И что теперь скажете?", утвердил право на насилие. Набросал себе соломы несколько месяцев назад.       Он сверхчеловек, буйный, растворённый в демоническом гневе, но уполномоченный вершить суд и казнить. Не тот, кому поручено корпоративным заказом, но как знать, накажут ли его, констатировал ли Людвиг ему status letalis. Нападает как коршун, душит как питбуль, топчет до степени, когда труп невозможно опознать. Пьяница Тед, мистер Брукс, слабодушный и с женственными повадками, особенно вблизи закадычного ирландского друга... А прибить Фёдора — это вынужденная необходимость, миллион раз незаслуженная.       От Ганса, разумеется, не ожидали угрозы и по смерти, считали, что он замучен и ослаблен ногой, что та навсегда испорчена костылём и движением. Не помня себя, он резал, выкручивал, вырывал. "Чёрт бы перетрахал вас всех!" Сбил Теда с ног, расколотил вазу о затылок мистера Брукса, вышиб сознание на те полминуты, пока добивал Теда.       Ужас на лицах соседей под занесённой рукой или с лезвием, впившимся под ребро. Ладони на темени и подбородке, хруст шеи. Гулкий топот мимо спальни Хорнов, где хаотично звенели склянки с домашними препаратами и хлюпали слёзы в горле.       Ганс с былой скоростью носился по трём этажам. Поздно заполучил ствол за тем, чтобы вручить Освальду, приказать стрелять без страха во всех, кто ни вернётся с лесного празднества, и никого не миловать, даже Людвига, и уверить: "Они от неожиданности ничем не навредят".       На открытых пространствах ни Абрахама, ни Фёдора, ни Коутса. За ними Ганс вломился в спальню русского, последний оплот тихого и уютного благополучия, пропахший деревом, книгами и книжной пылью.       Нависшие над постелью полки, низкая лампа и очки для чтения на столе, тетради с выписками и рецензиями. Полумрак в ясный день несмотря на то, что плотные шторы подвязаны у деревянных рам. Ничего откровенно худого Ганс не помнил за Фёдором и его питомцем. Лишь потому Ганс здесь, что они свидетели расправы ещё до её совершения.       Вскинул ружьё и бабахнул. Бабахнул во второй и третий раз, чуть повыше сердца, боясь не завалить "этого медведя" сразу. Нормативно отделил лысую голову от туловища ударом ботинка — и пока сидел и думал, за что держать её в букете с остальными трофеями, Коутс громко всхлипнул в платяном шкафу. Истерика не иссякала. "Сам подохнет". Ганс обнял маленький череп и сбежал.       Заряда ярости хватило не поровну на всех. Если бы Ганс поначалу затратил время на то, чтобы выломать сердце из груди Джека и размозжить им опухшее жирное и красное лицо, до логова Фёдора он не добрался бы.       Раздобыл клеёнчатую скатерть из кладовки, волокушу для трупов, и вернулся на третий этаж, в спальню.       — Чего лежишь? — Спросил, швырнул мешок с головами в угол как кочаны капусты, и те разлетелись с глухим стуком. — Мы сначала прикопаем их во дворе, это быстрее, а потом на этой клеёнке оттащим тела вдвоём, отмоем полы. Слышишь?. И валим прочь из корпорации, пока не подослали судмедэкспертов! Если сегодня и ту команду прикончим, то у нас времени до завтрашнего обеда. На большее мы задержаться не можем! Освальд! — Ещё называя его по привычке Освальдом, потрепал за плечо. — Ты спишь?.. Астрид!       Заметил у изголовья лист, вырванный из нотной тетради, с много раз подчёркнутым послесловием "Вскрытие не проводить! Не оживлять!!" и подписью.       Снова на Вы, снова Хагенсон. "Моя жизнь без вас, Хагенсон, невозможна, я не могу сбежать".       "Это объяснение не успокоит мою совесть и не облегчит стыд, а ведь за мной действительно лишь старались ухаживать. Со мной хотели общаться как с подругой, мне дарили колечки, акварельные и карандашные рисунки, мне экспромтом пели и играли на гитаре, меня утешали как вдову, но одни вы мне судья. Вы сам назначите мне врагов, на их истребление лишь ваша воля. Строго утверждаю от себя в первый и последний раз: никому я, запретный плод, не достанусь, я опозорена перед вами навсегда".       Ганс просидел, схватившись за её одежду, не в силах собраться. Позже не мог вспомнить, где нашёл её, от чего она погибла и что стало с её телом, что он чувствовал в тот вечер. Дрезденскую бойню он сохранил в памяти гораздо лучше. Через день Ганс уже не восстановит, есть ли могила у Астрид, куда ей приносить полевые цветы, где разбивать клумбу, скромную и непритязательную, как сама Астрид.       Он автоматически, без единой мысли, на скатерти стащил жену на улицу и сжёг, хотя всё так же панически боялся жара, дыма, треска, воя огня. В гнетущих предчувствиях щедро разлил бензин на её многослойные одежды, отбросил спичку как плюнул, чуть она ярко распустилась. Ужас перед стихией подтачивал едкую ненависть, столько лет питавшую зверя в нём от бомбардировки до корпорации.       Вытопилось не так много жира, как он ожидал. Растирая и разбивая её сухие останки, впервые поднял на неё руку. Стоял, уверенный: на этом алтаре из огнеупорных ящиков испепелят и его по рекомендации Коутса — иначе оживёт и устроит новую жатву.       "Ой, тут барбекю жарят? — за спиной принюхались, лязгнули калиткой. — Ой..."       В доме неубранные трупы, тёплые и тягучие моря крови, но господин Хорн отвлёкся от экстренных погребений. Возбуждённый резнёй, он не вполне собой владел. Может, и зубы ещё приобнажены в оскале.       Ныл Коутс, кажется, на чьём-то плече. Людвиг как назло не переставал его касаться, обнимать на ходу, шурша травой, и тихо шептать. Коутс проклинал Ивана Иваныча неизвестно за что, и, как бы ни опасался, Ганса; наматывал на рукав слёзы, человек, двадцать два года мечтавший заплакать. Его паранормально чуткую душу глодало нечто, что ещё более уродовало его лицо, чем улыбка. Он вскрикивал и замахивался на Ивана Иваныча, его обнимали сзади — а Ганс стоял, безразличный ко всему.       "Он в твоей рубашке?.. Ястреб в голубиной шкурке". Они обошли по дальней тропинке, вошли в общежитие. Каждый выругался в меру испорченности, Коутс безмятежно заключил: "Об этом я и говорю", — а господин Хорн стоял, обдуваемый золой с алтаря.       Из спальни, действительно, ничего не исчезло. Астрид вернула в шкафчики опустошённые склянки, набросала изорванных бумажек на шприц в комнатной урне, сгладила следы обыска и разложила по местам вывернутые коробки и ящики с их содержимым. Собрала чемоданы Ганса — для новой эмиграции — и свой, чтобы он разом скинул ненужный груз перед отъездом. Вишенка на торте — аккордеон.       Хагенсон не знал, у кого здесь достать липовые документы, куда ему бежать и для чего. Кто-нибудь из бригады, объединённой из остатков двух, уволится и бросится вслед за ним на другой конец света, где иная корпорация или мафия не защитит надменного головореза.       Задержаться на земле — унести больше жизней, пустить больше бродяг и ущербных элементов на стейки, рагу и бульон, погубить больше женщин. Он тем дальше от Великогермании, чистопородных рас и высшего разума, чем ближе к животному облику. Он обезумевший монстр, оборотень, он тот, кого чурался с юных лет, начитавшись ариософских сказок. Он хуже дьявола. Люди перестанут пить кофе, когда осознают, что Ганс его обожал, и возведут в культ фундук и миндаль, потому что Ганс их ненавидел — как развеяли прах фюрера и его близких приспешников, не учредив на могилах места стихийного паломничества, и прокляли дороги Браунау, по которым он ходил каждый день, и весь его род.       Ганс эксплуатировал свои чрезвычайные права и преследовал личные цели, оборонял одну-единственную женщину, — драгоценный генотип, с его самоедского безучастия умерший на пороге климакса.       Человек, а особенно высшее его состояние, убил бы Коутса, избавив от мук ясновидца, и сжалился над последним близким другом.       Господин Хорн, обретший способность ходить, скитался по лесу и по территории базы, словно искал останки жены. Вспоминал, зачем устроился в корпорацию, что́ нашло на него, когда он проснулся у Людвига. Окна во двор могли отвориться в любую секунду. Заряжены и сняты с предохранителей револьверы и охотничьи ружья, любимая винтовка Коутса. Никакого корпоративного заказа для него как для снайпера, однако на Ганса всюду наставлен вымышленный пистолет. Не войти и не выйти, не показать носа из комнаты; дни сочтены, и сезон охоты внушал низменный страх.       Та бригада тоже заметно поредела; отсеялись Абрахам, сержант Лоуренс и следующий за ним безликий мистер Смит. Людвиг вряд ли согласится на повторное убийство, неизвестно, как долго его отпаивали после той буффонады — но Иван Иваныч один способен свернуть Гансу шею, не напрягаясь.       На время подготовки к неизбежному покушению наёмники хлынули от него, затаились, наверняка донимая Коутса расспросами, как на веки вечные изгнать нечистую силу. Ганса распилят на куски в миг уязвимости, вымочат в кислоте из химотдела Эштона, скормят енотам или канализационным крысам, отравят его запеканку — сделают всё возможное и невозможное, чтобы Ганс не вернулся.       Средства возобладали над целью, Ганс сам подлежит уничтожению как выродившийся брак, злоупотребивший правом на селекцию.       То, что произошло на базе, навеки останется в ней, в кусочке секретного мини-государства в США. В больнице, в служебном автобусе, в городе Ганса не мнили преступником. Агентов вызовут после уикэнда, но расследование встанет в тупик — Ганса Хорна опять не существует. Он убит как Шульц, убит как Мейендорф, убит как Хорн. Со смертью Астрид он исчез и как Хагенсон. Убрав Людвига, он переизобретёт себя под его документами — но выручит ли это его? Нерезонно возвращаться в Германию следующие полвека, а после Гитлера, мнилось, он в целом мире не отыщет себе уголка. Грош цена его бессмертию, его идеалы нежизнеспособны. Незачем повязывать шарф в апрельскую жару как броню от ножа энтузиаста или от топора дотошного мстителя, ведь в таком случае его грохнут издали огнестрельным оружием.       Ганс не стыдился потворству смерти, крепло отчаяние. Он желал принять её от чужой руки, презирая самодеятельность в этой области. Закат расовой сегрегации, повсеместные моральные и нравственные революции; с обоих Германских рейхов дважды сбили гонор, дважды укротили империю, которая опоздала торжествовать и ошибаться вровень с Европой в века иллюзий и триумфов.       Он ни секунды не пожалел, что подобрал каждому союзнику причины не жить — жалел лишь о том, что бойня, последняя за честь Астрид, была напрасна. Гансу никогда не было дела, что́ о рукоприкладствах думает жена, ему всегда виднее.       Он доспал свою норму, но перед облегчительным забытьём мозг истерзал его скверными видениями: нечищеные зубы кричащего Теда, лапа Фёдора размером с голову убийцы, жена на костре. Господину Хорну ничего не снилось с начала века, и он смел горевать, что так рано отрёкся от них, испугавшись, что состарится в быту и хозяйстве, умрёт от пустяка, так и не дойдя по канату до Сверхчеловека.       Ещё в начале марта он едва захлопывал веки, сторожил тайну личности Освальда, как овчарки сторожили его имущество до Освальда и до корпорации. Кажется, даже съезжала крыша от хронического яда на сердце, профилактической злобы, разогретой всеобщей тягой к познанию его жены, тем паче против воли её и согласия. Голова трещала и ныла, глаза сохли, мутился рассудок, и не каждый его вердикт взвешивался на весах справедливости, логики и здравого смысла. К году поступления в корпорацию Хорнов отстранила друг от друга ссора, первая за два десятка лет: Ганс не смирился с попытками подруги отдалиться от любимого, которому так рьяно клялась в преданности до конца дней. Подумать только, в последние месяцы его побаивалась даже Астрид.       На своей половине кровати Ганс не слышал сопения второго человека, хруста пружин за спиной. Коса не щекотала локти, стриженая макушка не драла нос. Прежде он смеялся над привычкой Людвига раскачиваться, а сейчас сам находил это умиротворяющим — и пресекал на корню. Не стремился чистить лук в промышленных масштабах за тем, чтобы вооружиться поводом к плачу, приемлемым для мужчины. Не ощущал ежечасно женскую мягкую руку на плече; эти фантазмы — чепуха на постном масле. Астрид ушла туда, где Хагенсон никогда её не настигнет. Погасли звуки, неотлучно окружавшие Ганса годами, исчез липкий и чуть душный запах. Футляр со скрипкой над рабочим столом — нарочно повешенный туда Гансом — ранил поутру и на протяжении нескончаемого дня.       Всё-таки её руна — Ансуз: порядок, звук, снятие оков.       "..Не хочу, чтобы вы продолжали разрушать и убивать за меня. В-четвёртых, я приземляю ваши амбиции, они ржавеют, пока мы странствуем и размениваемся по мелочам... Как бы я ни была чиста, невинна и всем пригожа, мне нельзя становиться бессмертной как вы, и чем раньше мне придёт конец, тем скорее вы освободитесь и воплотите свои планы". Астрид, в прошлом стенографистка, до возвращения мужа успела всё высказать и подписать.       Хагенсон извинил самоубийство милой собачонке — ему привели веские доводы в записке — и из уважения к последней воле вырвал жену из рук тех, кто направил бы её в цех Ганса. Польщён был, что Астрид не народила от него таких же детей, неготовых смиренно дожидаться естественной смерти.       Госпожа Хорн не тосковала в изоляции, посвящала себя ему: утешала в минуты гнева и головной боли, развлекала плачущей и протяжной музыкой, оставалась одна в кабинете, запертом снаружи. Она верила, что бессмертный Хагенсон пробудет здесь до упразднения фирмы, на заработанные неисчислимые деньги выкупит всё местное оборудование и употребит на благо арийскому владычеству, взошедшему из праха забвения и деградации. И если она, Астрид, не запятнает доброе имя изменой и своеволием, муж сговорится с Джеком и изобретёт нечто, что дарует неуязвимость и ей, прародительнице расы господ, второй ветхозаветной Еве.       Он твердил: Людвиг подходит для служения достойным людям при одном условии: стерилизация. Остальных он клялся отправить под нож или на рудники и повторял это при слепоглухих пациентах, при Джеке, что постепенно вникал в немецкую лексику и грамматику, но не поддерживал разговор.       "Вот к чему приводит половая распущенность, — замечал он при виде игривого и тактильного коллеги. — К осквернению рода", но как будто подразумевал и собственную порчу. Без внутренних противоречий запрещал Астрид общение и перегляды с наёмниками, будь они арийцами хоть от Христа, как гласила переиначенная Библия. "Я противлюсь тому, чтобы ты смешала свою породистую скандинавскую кровь с человеческим мусором", — говорил Хагенсон, но ни разу не утверждал, что его гены расово верны по всем параметрам. Не пророчил истинно нордическое потомство и вклад в возрождение нации, лишь заманивал девчушку в сети.       С годами неразлучного сожительства он входил во вкус, полностью подчинив своей воле австрийку, и обращался с ней так, как считал нужным и практичным; с малолетства воспитал в ней безотказную рабыню, и Астрид, наивная влюблённая душа, не раскусила его хищнический план.       Она оправдывала мимолётный взгляд на Коутса через приоткрытую дверь его спальни желанием вышивать гладью, как он. В следующую же прогулку до города Хагенсон исполнял любую её прихоть, и Астрид умилялась его соблюдению негласных заповедей, проявлению "заботы о женщине"...       Ганс не решился поцеловать непорочную Астрид в губы, навек заключил свои нежные и приязненные чувства в тюрьму. Юная Астрид предлагала надругаться так над собой, а муж её избегал — он никогда не испортит это святое создание, хоть и неминуемо дряхлеющее. Вопиющая, дерзновенная разница в возрасте!       Глаза в зеркале не источали плотоядных искр. Это был неосмысленный взгляд за тысячу ярдов, пустой, каким, верно, был и взгляд Коутса. Господин Хорн не захворал от горя, не спятил, а наоборот, пришёл в себя. Изумился, как у него убереглись от разложения крохи совести, чтобы зудеть от закономерного прогула работы.       Он крался по второму этажу, подслушивал тихие разговоры и мечтал достоверно узнать, что за вторая рокировка за полгода и "передел власти" произошли на дне рождения Эштона, кто такой Уильям, из-за кого конкретно днём и ночью рыдает Коутс, куда он пропадает, не возвращаясь на обед. Таскался по всему общежитию, когда соседи прятали тела и головы в подзаборную землю (извещали таким способом, что вскоре примутся за Ганса и не помогут следствию), и мастерил себе бутерброды. Наорал на Людвига, что взлетел на его этаж по своим независимым делам и ненароком приблизился на метр, и то ли в шутку, то ли всерьёз переложил в руке нож. Как бы забыл на кухонном столе платочек Астрид с вышитой гладью лилией, и Коутс не мог не клюнуть на приманку.       Ганс слышал и не желал слышать Коутса, когда он приходил, измождённый — но необходимо было обсудить кое-что, пока сентиментальный бушмен не сгинул вслед за подчинёнными. Он слонялся без заказов, и Ганс не пёкся о его состоянии. Оба в глубоком трауре, но к Гансу нет и не может быть сочувствия.       В общей гостиной второго этажа, в кресле отсутствующего Ивана Иваныча Коутс отдыхал после очередного приступа, отряхивал колени от сухой земли и травы, не замечая грязные локти и щёки, кутался в одежде в махровый плед из чьей-то спальни. Гансу померещилось, что он с кем-то разговаривал, но пульт на подлокотнике его разубедил.       — Коутс, — Ганс говорил и, опустив глаза, таращился в никуда поперёк этикета, как и его уставший собеседник. — Ты ещё капитан?       — Нет, Эштон. Что ему передать? — грубо произнёс тот.       — Освальда тоже нет в живых. Пусть отметит у себя.       — Ах, теперь твоя... Соболезную.       — В один день со всеми, не в эту ночь.       — Мне не легче. — Коутс говорил сквозь зубы и трясся, плотнее заворачивался в плед. — Она сама или ты её тоже прирезал?       — Сама.       С горечью во всем теле он подошёл, устроился на диване. Коутс поправил несуществующие очки на длинном обгоревшем носу, поджал губы. На нём печать скорой гибели: мутный цвет лица, проступили жилки под тонкой кожей на лбу и висках, под нестрижеными волосами. Взгляд под тенью бровей предсказуемо тусклый и ничего не выражающий. В арсенале утомлённого Коутса лишь интонация, и её Коутс напрягал от всего нудящего сердца.       Ганс больше не осмелится обагрить руки.       — Где твои очки?       — В лесу вчера потерял, когда полз к Эштону праздник портить. Вот и сижу к телевизору поближе, не вижу там ни черта... А если ты вдруг пожалел, что меня в шкафу не добил, — угадал он, — то брось. Я не умру. Ребятки забрали б меня ещё в лесу, я был близок как никогда... но нет.       — Почему?       — У меня должок перед ними есть.       — Какой ещё? Когда успели поручить? — Нервозно перебивал, когда Коутс набивал воздух для продолжения. Медиуму становилось всё труднее говорить.       — Сразу по смерти! — и мгновенно осип. — А теперь они всё время со мной рядом, не отлетают... Они призраки, неупокоенные духи. Они умерли не в свой срок. — Он внушал всем видом, хрипами, гримасами, что снова заплачет, но слёзы не прорывались наружу. — Ты вне судьбы и обрёк их на то же самое!       — Навсегда?       — Я должен что-то с ними придумать, и пока не придумаю и их не освобожу, они меня будут душить. И за Уильямом не отпустят.       — Уильямом?       — Так Августа на самом деле зовут. Мне после его убийства сказали. Всё за один чёртов день!.. И волосы я его увидел, у его тела. — Он дёргано улыбнулся, и губа лопнула по свежему, вроде бы вчерашнему шву.       — Ты хочешь к нему?       — Жизни своей без него не вижу, — сказал как отрезал.       — А родители?       — Они меня отпустили. Вырастили и отпустили. Всегда и отовсюду ждут, но не дождутся. Я отсюда не уеду. Не сойду с этой земли, где могила Уильяма, да и ребята...       Он шмыгнул, захотел продолжить, но голос звякнул и потух как перегоревшая лампа.       Упал торшер у стены напротив, у второго кресла, зашевелились традесканции на высокой трёхногой подставке. Коутс поёжился, и на большее излияние экспрессии его не хватило.       — Бартош? — спросил Ганс.       — А! А?.. Какой Бартош? — Вскрикнул уже шёпотом, чтобы не раздражать лишний раз палача, и слишком рано сдался: — Он Бартоломео.       — Он цыган.       — Он из испанск...! Не тронь его, — не дотянулся до Ганса рукой, побоялся его коснуться. — Он клянётся, что не трогал твою Астрид! Клятва цыгана железна! И он ребёнок.       — Уже не имеет смысла, — и поспешил уйти, намекая тем, что действительно не собирается никого тут калечить. Коутс тихо бросил ему вслед:       — Лотар!       Стекло опоздало где-нибудь лязгнуть и разбиться. Господин Хорн обернулся. Брови снова подпрыгнули, но взгляд не вспыхнул здесь и сейчас, ближе, чем тысяча ярдов.       — Герр Мейендорф. Такая твоя настоящая фамилия?       — Я предпочитаю быть Хорном, — и ушёл окончательно, ускорился втрое как подстёгнутый кнутом, растворяясь в близоруких глазах Коутса.       Астрид в прощальном письме рассказала со слов самого́ наивного и таинственного Барта, кто этот Барт и откуда взялся. Ему не повезло родиться в таборе бессчётным братиком, ему дали имя с двойным дном в надежде, что хотя бы с ним Бартош спасётся в людях от кулака и ножа. Певца с прилаженными к гитарному грифу пальцами, бойкого смуглёнка, не похитили — белый европеец не из испанцев забрал его на воспитание с согласия семьи. Барт, по заверению Астрид, так и описал отчима: "Сеньор Додж, белый и богатый, любил меня очень, покупал мне игрушки, разрешал кататься на каруселях". Если Коутса отпустили из гнезда одного, но юношу, способного себя обеспечить, то Барту в большом и враждебном мире понадобился опекун.       Приёмный отец ввёз его сюда пятилетним и полностью доверил бригаде — и бригада во главе с всеобщей нянькой Людвигом переняла родительские права, когда в один вечер сеньора Доджа забрал с работы не служебный автобус, а катафалк. Барт подрастал без обиды на отца, не допускал мысли, что раздавленный Людвиг мог соврать, а сеньор Додж — увильнуть от пасынка, любимчика всех, включая сержанта Лоуренса. До настоящего дня он, подросток, жил на общественные средства, готовился в день совершеннолетия "пройти инициацию": выйти на работу и унаследовать место сеньора Доджа, кем бы он ни служил.       Надеялся и три дня назад, развлекая Астрид в её вдовстве и выкапывая тем себе могилу. Судя по звонкому бряцанью гитары в утешение Коутсу, надеялся и сейчас как прежде.       Ганс затворился в комнате, мертвенно тихой. Тишина давила, Ганс много и неумело музицировал, заполнял её; пытался читать ноты, оставшиеся после Астрид, но этот язык не успел в полной мере освоить. Волосы облетали как осенние листья, он выщипывал их пучками из потускневших прядок, с шевелюрой терял и намерение жить дальше, он в тупике.       Надоело слушать вопли от незримого ужаса, хватавшего Коутса то на лестницах, то в коридоре этажом ниже, то во дворе, и Ганс запустил наконец радио.       Он обретался на этаже один-одинёшенек. Бушман навсегда и неформально переместился вниз, к Людвигу и, немощный питомец наравне с Бартошем, потерпел соседа-угнетателя из соцблока. Людвиг, вероятно, как участковый врач отстранил его от винтовки по причине дрожащих рук, выписал больничный сроком до его жертвы и так и осталась нянчиться с инвалидом, лучшим другом.       К стенаниям, на сей раз с чердака, присовокупилось скрежетание по деревянной стене как от ногтей, глухие и редкие удары по доскам и стоптанному ковру как от колен, перекаты по ступенькам как от иссохшего тела. Ганс вышел, без иронии заинтригованный, что теперь сталось с беднягой. Побрёл на ощупь, ведь при включённом свете на него прежде времени уставятся дула. "Огромный паук, ночной кошмар Коутса... Погодите. Это и есть Коутс". Господин Хорн не припас ему немного сопереживания, потому что сам в нём никогда не нуждался.       Вдоль стены к Людвигу полз именно тот, кто стонал.       "Герр Хорн?!"       — Я. — Он протянул руку, но рука Коутса обхватила её, поднялась выше к груди, подбородку, лбу, потрогала нос. Когда пальцы окунулись в жидкие пряди, робкая улыбка расширилась. Ганс выпрямился и затаил дыхание.       — Г-г-герр Хорн, помоги спуститься к Людвигу.       — И посидеть, если опять...?       — Я не вижу ничего.       Молчание. Коутс схватился за рубашку Ганса, пообещал так себе, что поводырь не растворится во мраке и пустоте.       — Это ещё что за новость?       — Не хотят, чтобы я уходил. Они не отвяжутся...       — Прекрати! — Он сорвал с себя длинную и ослабленную ладонь, и Коутс тут же прилип к стене.       — Я бы и рад!       Гаркнул и согнулся, сел на колени. Ганс хлопнул по переключателю, и Коутс с надеждой уставился туда, где на его памяти была лампочка. Зрачки, бегающие в растерянности, ничуть не помутнённые, глядели врозь и в нематериальные дали. Он ловил крики и звук шагов, а не жесты, грозный взор и уродливую мимику Ганса.       — Совсем ничего не видишь? — вздохнул тот.       — Хуже, чем темнота. Ты включил свет или выключил? Я не знаю! — Он пожимал плечами, рваными движениями тёр абсолютно здоровые глаза. — Ты голос в пустоте! Дерево пахнет, оно есть, лампочка трещит, слышишь? и она тоже есть. А тебя, пока ты молчишь, нет. Не молчи!       — А что тебе сказать?.. — насилу сдерживался. Этим слепцом Ганс отнюдь не брезговал, ведь это приобретённый порок, но неясное раздражение пробирало его до костей. Он всему виной, и боль от непривычного чувства перетекала в ярость. "Я живу в дурдоме".       — Скажи, почему ты мне голову с плеч не снял.       — Думал, ты сам умрёшь.       — Ну конечно! — Ноги затряслись, и он остался сидеть.       — Ты и умереть опаздываешь!       — Таков путь. Спусти меня к Людвигу, и я ни о чём больше не попрошу. Пожалуйста. Они мной займутся.       — А если я тебя сейчас добью? Так, что ты точно не воскреснешь.       Ганс поволок его по ступеням, выжидая, пока Коутс опустит ногу и укрепится на ней.       — Не знаю... Не знаю даже, в чей мир я попаду: в их христианский рай или к себе. Или они ко мне, кто знает.       — Обязательно сожгу в пепел как Астрид. Приставать будет не к кому.       — Хорошая идея, но, наверное, тебе не позволят.       — Я на резню разрешения у них не спрашивал.       — Но ты говорил тогда       — Ты помнишь! Как это мило.       — Да. Запомни мелочь, сказанную кем-то случайно, а потом озвучь, и людям от этого обычно приятно. — В нём словно открылся дар мудрости... если никогда не слышать до этого, каким чарующим тоном Коутс пересказывал ночами австралийские мифы и поверья.       — В таком случае, не помнишь ли ты, если со мной что-то хотели сделать?       — Убить за моих ребят?       — В частности.       Спускались они на редкость медленно, но верно; послышались голоса из гостиной, запертой изнутри.       — При мне о таком не говорили. Я поначалу с ума сходил, когда они произносили твоё имя, так что при мне до сих пор молчат.       — А теперь не сходишь?       — Самое страшное позади! Кругом темно, как будто я умер, что ж хуже?       Наёмники не выскочили при стуке подошв, но стихли от беседы двух голосов. Открыли после вежливого стука и выставили двустволку — и Ганс загородился скрюченным Коутсом.       — Ты что с ним натворил?       Руки с жилами и ногтями Людвига приняли живой щит в объятия. Эштон не опустил ружья.       — Если мы узнаем, что с ним что-то не так, те крышка.       — Он сам.       "Я клянусь!" — взвизгнул Коутс. От его резкого выпада отскочил и Барт, показался в дверной щели на мгновение. Смуглый, маленький, с детским лицом, огромными чёрными глазами и чёрным же пышным хвостом на темени и до нижних рёбер.       — Так-так-так-так, от Барта прочь! — Ганса выпихнули ружьём дальше в коридор.       — Нет! — Он отвёл дуло от себя. — Я хочу посмотреть в его глаза. Бессовестные цыганские глаза!       В перепалку вмешался Иван Иваныч, Ганс повиновался разумному инстинкту и отпрянул.       — Так мы и отдали!       — Я осмотрю его тоже и скажу, заслуживает ли он смерть.       — Мы и так заявляем, что не заслуживает! Вон!       — Для меня нет плохих в расовом отношении.       "Да что ты", — процедил Эштон.       — Нет-нет, — подтвердил Иван Иваныч с дубовым акцентом, — в таких люди, подобные тебе, видят лишь плохое.       — Так докажите, что он хорош, и я не причиню вреда!       — Он добрый.       — Всё?       Иван Иваныч наседал, закатывал рукава, и Ганс не торопился отбегать. Правдивый ответ стоил того, чтобы за него пострадать. Выстрел. Пулей в груди больше, пулей меньше.       В погоню за ним не бросились, голову не сорвали, не связали и не бросили гнить в сарай, не ликвидировали наверняка контрольным в затылок — значит, пока не запланировали ответное покушение. Что за тряпки! Начальство сменилось, но тряпки остались тряпками.       Срок больничного Коутса упирался в бесконечность, но его не спешили вычёркивать из снайперов и выселять на австралийскую ферму. Ему соорудили головоломку-погремушку из металлического хлама, а до того момента он перепортил хлорофитумы из спальни Людвига, разминая их листья и нюхая. Ганс, двигаясь на цыпочках, вольготно наблюдал за ним из коридора, не боясь, что в будний полдень квочка в белом халате грохнет его, Ганса, подручным ножом или пушкой любовника.       Коутсу описывали вещи в его руках, обновлённое содержимое комнат, его рукой гладили мебель, статуэтки.       "Жёлтая... стальная... — Коутс стучал ногтем по пустым железкам. — Зелёная".       "К чёрту все эти цвета! Их для меня нет больше!.. Какая мне разница!"       Длинные сквозные коридоры, проходные помещения, боковые двери с двух сторон — Ганс их с молодости невзлюбил. Теперь-то Коутс подкинет идею. За любой дверью, в кладовой, спальне, даже в комоде могли затаиться, и Ганс ходил медленно, топал нарочито громко. Он умолял прекратить этот абсурд, не произнося ни единого звука.       Голос прорезался-таки, чтобы захлебнуться. Лезвие вонзили и вытащили, и колени подломились. Соседи, отдраив пол от крови соседей, не побоялись испачкать его заново.       Упал какой-то инструмент, будущее орудие возмездия.       Господин Хорн дрался как лев. Его роняли и затаптывали, он дёргал за голые щиколотки, рукава и штанины, ему взбивали волосы и связывали липкой кровью. В темноте, за чёрными колтунами он не разбирал, кого хотел завалить, месил всех подряд, не смущался, что обстоятельства складывались против него.       "За Джека!.. За Теда!.. За Коутса!" — Удары сыпались наперегонки. Ганс слышал одного Эштона, держал, оттягивал и кусал тёмную кожу, шарахался от сверкающего белого оскала, но, уклоняясь в суматохе, хватался как бы за сотни предплечий. Инстинкт самосохранения не изменил себе.       Ковёр усеяли отрезанные волосы. Рваная одежда согрелась от горячих потоков. Ганс вытянул руку, и по ней полоснули как пришлось, мимо вен. Он обернулся, и лицо рассекли надвое, не щадя глазниц и хряща носа.       Эштон не позаботился о справедливости боя, не поделился вторым ножом.       Ушлая рука дотянулась до шеи Ганса и поделила его оставшиеся минуты на десять. Кровь хлестнула справа и слева, извилистыми шёлковыми язычками обласкала ключицы. Глаза застелила тусклая и холодная пена. Эштон целиться далее не стал, спина гораздо шире. В звенящей ряби промелькнуло: "Ай, залью теперь..."       Уберменш намертво сдавил ледяными жёсткими пальцами чёрное запястье с ножом. "Лотар!.." — Эштон не дрогнул при виде бледного как луна дьявола, чьи бесноватые зрачки неуклонно закатывались и утопали в темневших безднах, а тонкие синие губы судорожно кривились.       Его, изрезанного и хлюпающего, отбросили на пару секунд, чтобы вскинуть ружьё, и в трёх шагах впереди он едва разглядел брата. Счастливый Корнель сел на корточки и приподнял Ганса за плечи. "Отправляемся! Нашлось место, освободилось! Иди за мной!" Ганс в благодарность за эту радостную весть зычно откашлялся в протянутую ладонь, оттолкнулся к братцу или упал в его направлении. Дробь пришлась ниже цели, в холку, и разрубила позвоночник надвое.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!