Глава II. «Разящий» 1747
28 декабря 2025, 02:15Последние тучи уползли на восток, уступив небо вымытому дождём солнцу. На рассвете оно ещё светило милостиво, но каждый на борту знал — позже его тепло превратится в изнуряющую жару, что будет плавить смолу в палубных стыках и раскалит медные гроши в карманах. Израсходовав свою ярость в течение долгой, неугомонной ночи, Карибское море пребывало в состоянии мирного изнеможения. Шквал, который рвал снасти, ослабел до посвистываний, играющих с изодранной парусиной, а волны, несколько часов назад напоминавшие горные хребты, теперь плескались перед форштевнем податливой пеной.
Новый день застал «Разящий» в дрейфе. Корабль Его Величества, выдержав ночную дуэль с атлантическим штормом, устало покачивался на зыби. Однако всё в его образе: от резных фигур льва и единорога, вздыбившихся на бушприте, до замысловатых узоров гакаборта — по-прежнему кричало о непоколебимом честолюбии Адмиралтейства. Более ста семидесяти футов выдержанного английского дуба от киля до клотика. Шестнадцатифутовые борта раскрашены в то, что позже будут называть нельсоновской клеткой: чередующиеся полосы угольно-чёрных и охряно-жёлтых орудийных портов. Кормовую галерею, отделанную яркой киноварью и сусальным золотом, украшала искусная резьба в виде листьев аканта и королевских гербов.
Целых три орудийные палубы, за закрытыми ставнями которых скрывались сотни дул. Нижний ган-дек носил самые тяжёлые тридцатидвухфунтовые батареи — пушки, способные разнести в щепки корпус любого фрегата, дерзнувшего подойти на расстояние полумили. Мидель-дек оснащали двадцатичетырехфунтовые орудия, а опер-дек — двенадцатифунтовки. Даже бак и квартердек были вооружены лёгкими карронадами — шестидесятивосьмифунтовыми короткоствольными пушками, не годящимися для дальнего боя, но прекрасно справляющимися с зачисткой вражеского экипажа на близком расстоянии.
Приводимый в движение тридцатью льняными полотнами, «Разящий» мог развивать все десять узлов хода при попутном ветре — удивительно много для цитадели в три тысячи тонн водоизмещения. Фок, грот и бизань-мачта держали сложную сеть рей и парусов, предназначенных для того, чтобы улавливать малейшее дуновение и обращать его в тяглую силу. Самые низкие и большие из них — гроты и марсели — толкали корабль вперёд; более высокие и меньшие брамсели и бом-брамсели оттачивали ход и баланс, добавляя сноровки. На гафелях их дополняли косые паруса, придающие «Разящему» манёвренность в бейдевинд. Кливера и стаксели, закрепленные на вантах между мачтами и на бушприте, поворачивали гордый нос на новый галс, а бизань с её латинской рейкой позволяла совершить поворот оверштаг — опаснейший манёвр.
Чтобы управлять этим изощрённым механизмом требовалась команда численностью более чем в восемьсот душ. В самом низу корабельной иерархии, в её тёмном и сыром основании, жили матросы — разношёрстная, крепкосбитая порода, собранная из бристольских доков, шотландских высокогорий и ирландских деревень. Всего свыше пятисот человек, которые в любую погоду — будь то жаркое ямайское солнце или леденящий ветер Ла-Манша — карабкались на мачты, чтобы обуздать полотнища, тянули просмоленные канаты до кровавых мозолей и ворочали кабестаны, чтобы поднять со дна многопудовые якоря. Все они ютились в подпалубных кубриках, где спали и ели, вешая свои гамаки и столы прямо над чугунными стволами пушек.
Бок о бок с ними, но отделённые незримой сословной чертой, жили сто двадцать пехотинцев. Именно их красные мундиры поддерживали дисциплину и авторитет офицеров, напоминая матросам о том, что любое неповиновение будет караться по военному уставу. В бою солдаты, выстраиваясь шеренгой мушкетов, обстреливали артиллерийскую прислугу и встречали штыками абордажные атаки, а в обычное время стояли часовыми у капитанской каюты и складов с припасами. Их койки располагались рядом с матросскими, но ближе к корме — так, чтобы стать преградой между бунтовщиками и офицерами, если команде вдруг вздумается поднять мятеж.
Самих же офицеров было около тридцати. Обособленные уже не просто пространством, но целым набором привилегий, они жили в относительной роскоши кают-компании: обедали за настоящим столом жареным, а не засоленным мясом и наслаждались светом, льющимся из окон галереи. К ним относились и уорент-офицеры — не джентльмены по рождению, но мастера своего дела, такие как старшина-артиллерист, квартирмейстер и плотник. Самыми младшими были мичманы — юнцы от тринадцати до шестнадцати лет, зачастую отпрыски знатных фамилий или протеже влиятельных адмиралов. Они учились навигации у штурмана, вели журналы и беспрекословно выполняли поручения старших чинов, одновременно командуя матросами и оставаясь на побегушках у лейтенантов. Что же касается последних, то они занимали особое положение как связующее звено между неприкосновенной фигурой капитана и его многочисленными подчинёнными. Будучи джентльменами, на чьих патентах стояла подпись Адмиралтейства, они обладали абсолютной властью в пределах своих вахт и вверенных им участков, отвечая за поддержание чистоты, распределение работ, снабжение и сотни других мелочей, которые не стоили внимания капитана.
Он стоял на самой вершине этой строгой воинской пирамиды, в величественном и безраздельном одиночестве квартердека. На своём корабле капитан исполнял власть и короля, и судьи, и бога, от чьего единоличного решения зависело, станет ли команда сражаться до последнего ядра или спустит флаг. Ему принадлежала каюта на корме, самая просторная по корабельным меркам, с широкими окнами-транцами и походной библиотекой. Но на его плечах лежала ответственность гораздо более тяжкая, чем у любого матроса: он отвечал не только за своих людей и честь флота, но и за колоссальную стоимость самого судна.
Термин «линкор первого ранга» был не просто описанием размера, но и определяющей классификацией стратегического значения. В линейном бою линкоры, выстроенные в кильватерную колонну, образовывали плавучую артиллерийскую крепость. Нередко становясь флагманами, они принимали у себя на борту адмирала и весь его офицерский штаб. С их квартердеков открывался превосходный вид на всё поле боя, в обширных, богато отделанных салонах разрабатывалась стратегия, после чего приказы передавались всей эскадре с помощью сигнальных флагов, вывешенных на могучих мачтах. Строго говоря, линкор служил суверенной частью британской империи и её главным дипломатическим аргументом. Он мог обезопасить конвой, блокировать порт или усмирить мятежную колонию, не сделав ни единого выстрела, а его швартовка на якоре сдерживала любое вторжение, так как ни один адмирал не стал бы легкомысленно рисковать своими судами против его орудий. За пределами линии баталии линкор исполнял роль главного блюстителя морского права, являя собой грозное напоминание каждому пирату и каперу о том, что море принадлежит Короне.
Но за это величие приходилось платить. Монументальные борта и громоздкие корпуса, столь надёжные в эскадренном строю, неохотно подчинялись штурвалу, и, когда фрегаты, пользуясь своей меньшей оснасткой, ловко маневрировали между валами, неповоротливый «Разящий» принимал их налёты всей своей площадью. Глубоко посаженный киль, делавший его устойчивой орудийной платформой в сражении, в шторм делал его неуправляемым — каждый разворот, любой манёвр требовал титанических усилий рулевых и постоянной регулировки парусов.
8 июня 1747 года «Разящий», пережив двухдневную бурю, крейсировал на спокойном фордевинде где-то к юго-западу от Тобаго.
Ветер крепчал с позапрошлого вечера, заходя к зюйду и неуклонно усиливаясь, пока не превратился в шквал. К полуночи второй вахты он, сменившись к вест-норд-весту, начал опасно заходить, сбивая корабль с курса и заставляя его рыскать между крутым бейдевиндом и левентиком, а обрушившийся на следующий день вихрь, положил его на борт с такой силой, что подветренные порты захлестнуло водой, едва не перевернув. Утлегарь и блинда-рей были снесены в одно мгновение; грот-марса-рей дал трещину. Фок, хоть и зарифленный, получил несколько дыр. Что до бизани, то ее штормовой трисель боролся всю ночь, пока не изодрался по швам. И только к началу утренней вахты буря окончательно стихла.
Зрелище с новым рассветом предстало суровое, но не отчаянное: такелаж был изрядно потрёпан, но ни одна мачта не сломана и ни один матрос не упал за борт, что уже само по себе следовало считать немалой удачей. К предполуденной вахте норд наконец отступил до крепкого брамсельного, позволив поставить фок, и к полудню «Разящий», подняв уцелевшие стаксели, уже шёл на смирных пяти узлах под свежий норд-вест.
На всех его палубах планомерно уничтожались следы шторма. Вымотанные «разящие» наслаждались затишьем, неспеша сматывая тросы в аккуратные бухты, латая кое-где переломанный рангоут и переконопачивая заделанную в спешке течь. Отяжелевшие от сырости паруса, которые в разгар бури были крепко зарифлены, теперь распускали марсовые, чтобы ловить попутный бриз. Парусные мастера, уединившись на баке, расстелили изорванный грот-марсель и, вооружившись дратвой и иглами, принялись за своё кропотливое ремесло. Одни, устроившись на салингах, сплеснивали оборванные брам-фалы и топенанты, а другие с помощью мушкелей накладывали бензели на изношенные ванты. Работа шла под непрерывный стук, что не смолкал вот уже больше суток. Две помповые команды трудились на износ, постоянно откачивая воду из трюма, пока наконец юнги, стоявшие у выходных желобов, не доложили, что струя идёт чистая, с редкими щепками и крупицами угля.
У фок-мачты вышагивал первый лейтенант Теодор Гроувз, руководя починкой эзельготфа.
— Легче на фал, — командовал он. — Томпкинс, проверьте стропы на салинге. Если они потёрты, замените сразу. Я не потерплю, чтобы наш новый нок рухнул при первом же порыве.
Он понаблюдал, как его указания превращаются в действие, и затем повернулся к бригаде, что заканчивала с бугелями на грот-марса-рее.
— Как стяжка? — спросил он и сам дёрнул обруч, проверяя, насколько прочно тот впивается в древесину.
— Крепкая, как совесть квакера, сэр, — отвечал старший плотник, постукивая молотком по бугелю.
— Очень хорошо. Как закончите, займитесь клюзами на шпиле.
Тем временем второй лейтенант Эндрю Джиллетт, в чьи обязанности входила забота об артиллерии, в компании канониров обходил орудийные деки.
— Видите этот найтов? — он указал на ослабленную стропу, удерживающую лафет. — Немедленно подтянуть! Или вам по нраву, что эта трёхтонная дама пойдёт танцевать по палубе при следующем крене и размозжит вам ноги?
— Так точно, сэр!
— И не «так точно», а выполняйте! Барлоу, иди сюда, взгляни на этот талер! — и он перешёл к механизму вертикальной наводки у следующей пушки. — Протереть насухо и смазать салом. Я проверю позже. И если найду пятнышко окиси, вы будете чистить все двадцатичетырёхфунтовки.
Пройдя батарею, он спустился ещё ниже, в святая святых — крюйт-камеру. И при его появлении часовой у толстой дубовой двери, обитой медью, вытянулся по струнке.
— Всё в порядке, сэр. Никакой течи.
— «Всё в порядке» будет когда я сам увижу, — отрезал Джиллетт, принимая ключ.
Внутри, в кромешной тьме, нарушаемой лишь свечением его фонаря, царила образцовая канонерская прибранность. Бочонки с чёрным порохом, кожаные картузы, запальные трубки — всё было закреплено и размечено. Лейтенант провёл рукой по стенкам и принюхался к воздуху — нет ли едкого запаха селитры. Но пахло только серой и сладковатой смолой. Значит, вода не добралась сюда.
Закончив, он поднялся на квартердек и доложил:
— Пушки занайтованы, сэр. Порох сух. Одна девятифунтовая с правого борта отдала лафет, но плотники уже взялись за неё.
Фигура у наветренного релинга склонила голову. Командор Джеймс Лоуренс Норрингтон стоял, сцепив руки за тёмно-синим мундиром, украшенным золотой каймой на лацканах и кое-где запятнанном кристалликами высохшей соли. Ему не исполнилось и тридцати, и хотя гладковыбритое лицо с высоким лбом, аристократично прямым носом и гордо вздёрнутым подбородком выдавали его молодость, зрелая строгость в нахмуренных бровях и сжатых тонких губах придавали ему пять-семь лишних лет, а строевая осанка вдобавок к шести футам роста добавляли той самой внушительности, заставляющей людей невольно выпрямляться в присутствии командора. Надвинутая на лоб треуголка отбрасывала тень на его глаза. Издали они казались холодными и сумрачными из-за теней, залёгших после бессонной ночи, но если найти в себе смелость выдержать его взгляд, то можно различить их истинный оттенок. Зелёные, как морская волна у мелководного рифа, они внимательно следили и за постановкой парусов на реях, и за вознёй матросов на баке, и наконец переместились на лейтенанта.
— Очень хорошо, — произнёс Норрингтон. Всю ночь он рвал глотку, перекрикивая штормовой ветер, и теперь говорил вполсилы. Но ему и не требовалось повышать тон, чтобы его услышали. — Доложите мистеру Гроувзу, что можете выделить людей на помощь с рангоутом.
— Есть, сэр.
Следующим у трапа остановился помощник хирурга. На самом деле этот плечистый, румяный девонширец по имени Пратт числился помощником кока, но из-за хронической нехватки рук был приставлен к лазарету, чтобы помогать врачу держать пациентов и пилить кости. На камбузе он неплохо разделывал солонину, но в новой должности не преуспел нигде, кроме как в вырывании зубов и передачи докладов на квартердек.
— Командор, сэр, — с почтением козырнул Пратт, дотронувшись до полотняной повязки на лбу. — Наилучшие пожелания от доктора Меррика. Он передает, что… с костями управился. Всего вышло шесть сломанных рёбер, одна рука да пара вывихов. Где-то дюжина с ушибами и двое с перетёртыми пальцами. Хирург опасается гнилой горячки и просит запасной ткани. И ещё угля для камельков — чтоб сырость убрать.
— Хорошо. Передайте квартирмейстеру, пусть выдаст уголь и остатки парусины из трюма. И сообщите доктору Меррику, что он может рассчитывать на дополнительный паёк для раненых, если сочтёт необходимым.
— Спасибо, сэр.
Прежде, чем подручный зашаркал обратно, Норрингтон подозвал его к себе:
— Пратт. Как настроение внизу?
Пратт переминулся, подбирая выражения. Он был своим среди матросов и потому знал об истинном настроении команды лучше офицеров.
— Ну, сэр… Они устали. Устали до смерти. Ворчат из-за промоченных галет и табака. Но они рады, что остались на плаву. Поговаривают, сэр, коли «Разящий» пережил такую дряную трёпку, то, значица, фортуна на нашей стороне.
Удовлетворённый ответом, командор отпустил помощника. Ворчание из-за испорченной еды можно считать здоровым признаком — значит, хватает сил возмущаться. А вера в удачу, в особую милость судьбы к кораблю, вышедшего из бури целым, была для моряков ценнее любой капелланской проповеди.
— Мистер Уоллес, передайте коку. Всему экипажу двойная порция грога после вечерней вахты.
Лейтенант одобрительно хмыкнул. На флоте не существовало более высокой похвалы, которой капитан мог наградить своих матросов, чем лишняя пинта разбавленного, тёплого рома.
— Мистер Хиггс, расчётная позиция?
— Тридцать семь лиг к северо-западу от намеченного курса, сэр, — отрапортовал штурман, щёлкая затворами своего секстанта.
— Хорошо. Проложите курс к Барбадосу.
— Ес', сэр.
— Командор, боцман говорит, что такелажники заканчивают с грот-брамселем. С новым утлегарем управятся к пяти склянкам.
— Хорошо. Как только закончат, все свободные руки — на кливер. Мистер Гроувз, пошлите плотника проверить грот-брам-стеньгу и… Эй, на марсе! Закрепите тот шкот как следует!
— Сэр.
Обернувшись, Норрингтон наконец заметил своего стюарда, который всё это время стоял рядом и настойчиво протягивал ему что-то:
— Кофе, сэр.
— Спасибо, Мэзер.
Старый слуга с выражением покорной угрюмости выслушал ещё три распоряжения, отданных через его голову, пока командор, наконец отослав старшего канонира, не принял у него кружку.
— Завтрак в каюте. Остыл, — буркнул старик и поковылял вниз.
Сделав глоток, Норрингтон почувствовал, как горечь разливается по жилам, прогоняя оставшийся в костях холод. И именно это тепло пробудило в нём дикий, до тошноты сводящий живот голод, напомнив, что он не ел больше суток. Командор ещё раз осмотрел шкафут, проследил за кренгованием марса-фала и, залпом проглотив остаток кофе, сошёл с квартердека.
Впервые за тридцать шесть часов, проведенных на палубе, он переступил порог своей каюты. Несмотря на усилия Мэзера, прежнего лоска в адмиральском салоне осталось мало: роскошный персидский ковер отсырел, бархатные портьеры на окнах были сорваны, а вся мебель, кроме прибитого к доскам массивного стола, сдвинута. Очевидно, старик, предвидя разрушение стихии убрал все самые хрупкие и ценные вещи командора подальше, спасая их от тонн воды, что приняла на себя галерея, так что, ничего, если не считать привычного порядка и уютной элегантности, не пострадало. На дубовом столе, где обычно лежали его портуланы, Норрингтона ждал скромный завтрак. Еда остыла, но сейчас это казалось последней из его забот.
Как только дверь захлопнулась, отсекая людской гомон, напряжение, что держало командора на ногах, исчезло, и усталость накатила всей своей неподъёмной тяжестью. Дрожь, не имевшая ничего общего с прохладой каюты, пробежала по его телу, когда он снова начал остро ощущать липкую, холодную одежду.
— Мэзер!
Из алькова сразу показался жилистый старик с седыми бакенбардами. Словно дежуривший в ожидании этого приказа, он уже держал наготове отутюженную рубаху и кюлоты для командора.
— Вот, сэр. Переоденьтесь, пока совсем не простудились. Полагаю, вид у вас такой, будто вы лично драили палубу.
Он снял с Норрингтона насквозь вымокший мундир и обрядил его в менее парадный, но всё же сухой камзол, сохранившийся ещё со времён его капитанства. Костлявые пальцы слуги, приученные к капканам и ружьям, а ныне к игле и утюгу, выправили воротник, застегнули позолоченные пуговицы и смахнули пыль с шерстяного плеча.
— Готово, сэр. Сияте как новая гинея, — изрёк он своим излюбленным афористичным тоном.
Встряхнув командорский китель, он поднял его на уровень своих блёклых глаз, и обречённо покачал головой:
— Лучший бархат с Савой-Роу… — пробурчал старик, осматривая потёртые лацканы и потерянную пуговицу. — Ткань-то вся задубела. Краска вылянеет, если не просушить как следует. Совсем как в тот раз у мыса Горн, когда мастер Джеймс… — он осёкся, поправившись, — когда вы, сэр, ещё лейтенантом были и с «Гордеца» на «Разящий» переводились. Адмирал тогда сказал: «Смотри, Мэзер, чтоб за мундиром следил». Честь мундира — честь офицера. Так он всегда говаривал.
Мэзер служил на «Разящем» не по своей воле. Раньше он был егерем, а затем камердинером у отца Джеймса, адмирала Лоуренса Норрингтона. Когда Норрингтона-младшего, подающего надежды лейтенанта, отправили в Новый Свет сопровождать нового губернатора Ямайки, Лоуренс отрядил с ним своего верного слугу, чтобы тот присматривал за сыном и докладывал о его жизни вне всевидящего командования отца. Докладывал Мэзер скупо, ограничиваясь кратким «держится стойко», ибо его верность принадлежала не только адмиралу, но и мальчику-мичману, которого он учил стрелять из мушкета в лесах у родового поместья. Старый егерь своими глазами видел, как молодой лейтенант робел перед сердитым отцом, как затем капитан напрасно вился вокруг дочки того самого ямайского губернатора и как теперь командор хоронил в себе боль от её предательства.
Норрингтон-младший молча слушал его причитания, пока приглаживал волосы, выбившиеся из хвоста, и заново стягивал их сатиновой лентой.
— Постарайся привести его в порядок к завтрашнему дню.
— Сделаю, сэр, — послышалось из-за двери, после чего последовало бормотание, проклинающее «эту мокрую пустыню, где и солнца-то порядочного не бывает».
Стюард удалился, оставляя командора в долгожданном одиночестве, в котором тот всегда обедал. Свежее мясо, овощи и сыр были съедены ещё в первые недели плавания, так что уже второй месяц офицерский паёк мало отличался от солдатского. Однако Мэзер, используя немного приправ и каплю доброго портвейна из личных командорских припасов, умудрился придать пудингу подобие аромата, на который Норрингтон всё равно не обратил внимания. Потягивая бокал отменного малагского вина, он вчитывался в развёрнутую на столе карту, где ранее проложил курс от Ямайки к Мартинике.
Багамы, восточное побережье Флориды, Куба, Каймановы острова… Его разум вяло оперировал цифрами, считывая поправку на ветер, вероятность встречных течений, износ парусов после долгой погони и ещё десятки параметров, из которых надо было вывести одно-единственное вероятное местоположение. Где будет этот висельник? Уйдет ли на наветренную сторону Эспаньолы, чтобы иметь свободу манёвра? Или рискнет проливами, где его будет поджидать испанский патруль? А может, повернёт к Малым Антильским островам, где есть шанс затеряться среди сотен бухт и грабить ничего не подозревающих торговцев сахаром? Контуры размывались. Меридианы всё чаще двоились, по мере того, как Норрингтон боролся с искушением уснуть прямо за столом — его кровать, разумеется, тоже вся промокла.
—Фал бизань-брамселя! — долетело снаружи.
Командор заставил себя остаться в кресле, хотя хлопки ослабшей парусины диктовали ему вернуться на шканцы. Придвинувшись к столешнице, он снова взял вилку и насадил на зубцы кусок мяса, убеждая себя, что у него нет ни одного повода не доверять своим офицерам: с Джиллеттом и Гроувзом он делил кают-компанию ещё когда сам носил лейтенантские эполеты.
— Боцманская бригада, к бизани! Закрепите тот конец, пока он не снёс кого-нибудь за борт! Эй, на брасах! Проверьте подветренные шкоты! Веселее!
Чёткие, мерные приказы Гроувза успокоили его совесть и неожиданно вернули память к давно минувшему дню. К той схватке с испанским гуарда-коста у коварных отмелей Исла-де-ла-Хувентуд, где загнанный в угол капер предпринял отчаянный абордажный манёвр.
— Лево на борт! Пол-румба под ветер! — задыхаясь от пороха собственных орудий, старпом Норрингтон соскочил на ахтердек и схватил за рукав перепуганного мичмана. — Передай комендорам: стрелять по вспышкам в дыму!
Тем временем Гроувз, тогдашний второй лейтенант, принял командование стрелками морской пехоты после того, как их капрала убило пушечным ядром.
— Спокойно, парни. Держать строй. Цельсь. Пли!
— К талям стоять! — гремел Джиллетт, заряжая девятифунтовку. — Шиллинг из моего собственного кармана тому, кто поднимет этого даго на воздух, пока я не закончу куплет!... Её глаза лазурней неба, а в волосах… Тащи! …золотой лоск... Поджигай! Но замужем за землеробом, а я громлю испанский флот...
Последнюю строчку баллады заглушил взрыв, когда единовренный залп картечи обрушился на испанцев, разорвав в клочья их такелаж и остановив ход.
— Человек за бортом!
Нетипичный окрик вперёдсмотрящего выхватил командора из воспоминаний о терпком вкусе вина с захваченного галеона. Кто-то из матросов сорвался с рея? Или зелёный юнец не устоял на баке? Прежде чем он поставил чашку, второй возглас с фор-салинга заставил его немедля схватить треуголку и выйти из каюты.
— Вижу обломки! Три румба по правому борту!
Позабыв о ремонте, матросы столпились у фальшборта, с жадным интересом разглядывая чужое бедствие. Такое самовольство взбесило бы любого чтущего устав командира, и Норрингтон, не пощадив связки, приказал:
— Все по местам! Боцман, займите людей делом. Мистер Уоллес, лечь в дрейф. Приготовить шлюпку к спуску.
Требовательные свистки разогнали праздных зрителей, и вскоре на фордеке, помимо вахтенных, остались только командор и старпом.
— Спасибо, мистер Блэйкли, — бросил Норрингтон спустившемуся с фока-вант мичману, который протянул ему подзорную трубу.
— Два румба по правому траверзу. Около двух кабельтовых, — доложил Блейкли, указав вдаль. — Жив или мертв, не различить.
Раздвинув обручи, Норрингтон заглянул в латунный цилиндр. Сперва в окуляре прыгали только пенные гребни и мелкие щепки, но затем в перекрестье линзы попала крупная неподвижная точка. Светлое пятно — кажется, обнажённой кожи — поднималось и скрывалось в ложбинах между волнами, цепляясь за то, что можно было принять за ошмёток палубного настила или отвалившуюся дверь.
— Кораблекрушение, сэр, — предположил первый лейтенант. — Скорее всего, каботажное судно с Каролин. При таком шторме могло потопить какого-нибудь бедного купца.
— Или не такого уж и бедного, — отозвался подоспевший Джиллетт. Приставив ладонь козырьком, он силился рассмотреть картину преступления невооруженным глазом. — Толстый ост-индиец, отставший от конвоя привлёк бы всех весёлых роджеров отсюда до Нассау. А пираты не церемонятся с пассажирами после того, как опустошат трюм.
Джиллет знал, о чём говорил. Состояние его отца, преуспевающего ливерпульского торговца, не раз страдало от каперских грабежей. Однажды его корабль, гружёный табаком и чаем, пропал где-то между Барбадосом и Бермудами, и никто из команды так и не вернулся в порт. Эта потеря не разорила их семью, но подкосила капитал, вынудив отца залезть в долги, а сына — отправиться на флот ради скудного, но верного жалованья. Так что у второго лейтенанта имелись свои, очень личные и неоплаченные счёты с морскими разбойниками.
— Не похоже на пушечный обстрел, — возразил Гроувз. — Скорее шторм поломал мачты тяжелогрузному барку, и тот не сумел остаться на плаву.
— А кто сказал, что пираты — искусные артиллеристы? — парировал Джиллетт. — Могли палить наугад и по случайности или глупости отправить ко дну быстрее, чем рассчитывали. Или судно само разбилось о рифы, спасаясь от погони, а пассажиров выбросили за борт вместе с хламом после того, как впопыхах спасали награбленное.
— Спекуляции оставьте для кают-компании, джентльмены, — перебил их Норрингтон и сложил подзорную трубу. — Будем надеяться, что море предоставит нам свидетеля, а не только его труп. Гроувз, распорядитесь спустить шлюпку. Джиллетт, доставьте бедолагу на «Разящий». Отпоим ромом, если он ещё дышит. Если нет… похороним как положено.
— Так точно, сэр.
Расстояние сокращалось с раздражающей медлительностью. Командор шествовал вдоль борта обратно на ют, глядя, как взмываются и опускаются вёсла под отрывистые команды лейтенанта, и размышлял о человеке, что вот-вот окажется на его корабле. О том был ли он жертвой недавней непогоды, как говорил Гроувз, или добычей хищников, кишащих в этих водах? Если это крушение – дело рук «Чёрной жемчужины», то Джек Воробей был ближе, чем Норрингтон смел надеяться, а его жестокость превосходила его напускное сумасбродство.
Жгучее дежавю пронзило Джеймса. Десять лет назад он уже спасал дрейфующего на отломанной переборке мальчика. «Его зовут Уилл Тёрнер. Он назвал только имя» — пролепетала юная мисс Суонн, которая по просьбе отца-губернатора приглядывала за спасённым. Норрингтон тогда не придал ему значения, распорядившись унести мальчишку в кубрик, чтоб не мешался под ногами. Если б только он знал, что этот тощий, бедный сирота в будущем лишит его невесты…
Проплывающие мимо обломки опровергали обе теории, выстроенных лейтенантами.
Они не принадлежали ни смолистому дубу торгового барка и ни крепкому тику ост-индца. В углублениях между волнами блестел гладкий серый металл, с кое-где зазубренными краями и пятнами копоти. Где же сломанные реи, спутанные клубки пеньковых тросов, разбитые бочки? Даже небольшой шлюп усеивал море щепой на многие мили вокруг. Здесь же Норрингтон насчитал лишь несколько разбитых досок и пару потрёпанных канатов. Остальные улики являли собой искорёженные, неопознаваемые жестяные осколки, и предметы, которые, по всей видимости, некогда являлись чьими-то личными вещами, вроде кожаного сапога или фляжки — ничего из того, что напоминало бы груз купца или добычу из пиратского трюма.
Однако больше всего поражало не присутствие странных принадлежностей, а отсутствие каких-либо трупов. Ни одного бездыханного, раздутого тела, качающегося на поверхности. Никаких скоплений мертвецов, запутавшихся в промокшей парусине. Только эта одинокая фигура на своем жалком плоту... Экипаж корабля насчитывал десятки, даже сотни человек. То, что все затонули без следа, за исключением одного было статистически немыслимым. И внезапно предположение Джиллетта показалось Норрингтону единственно возможным: разбойники потопили судно где-то в ином месте, а этого несчастного вместе с сором выбросили за борт уже после.
Из люка высунулся осоловелый хирург. Жмуря привыкшие к полумраку глаза, он немного постоял у фальшборта, чтобы очистить лёгкие от миазмов крови и влажной плесени, пропитавших его лазарет, а затем зашагал на корму. Несмотря на грузное телосложение, ступал он нетвёрдо, с сутулостью человека, суставы которого ныли после долгих часов, проведённых под низким потолком орлопдека. Ему не требовалось разрешения подняться на шканцы; как уорент-офицер, он обладал определенной свободой, и по его поведению можно было предположить, что в вопросах жизни и смерти хирург считал свой медицинский авторитет превыше любых других.
— Доктор Меррик, — засвидетельствовал его присутствие Норрингтон.
— Ещё работа для меня, я полагаю, — отозвался тот и направил свой взгляд на точку, что приковала всех «разящих» к штирборту. — Жив?
— Неизвестно. Джиллетт доставит его.
— На таком расстоянии, после того как пробыл в воде Бог весть сколько дней? — Меррик скривился, отчего морщины на его давно уже немолодом, но всё ещё волевом лице залегли глубже. — Если он ещё жив, то только благодаря упрямству организма, который слишком глуп, чтобы понять, что он мёртв. Холод, должно быть, уже пробрал его до костей. Вряд ли там ещё осталось что-то от тёплой крови.
Помолчав, он вдруг осмотрелся по сторонам, будто что-то упустил.
— Больше никого? — уточнил хирург, и подозрение в его тоне подсказало, что он обеспокоен той же несостыковкой, что и командор.
— Нет.
Их внимание вновь вернулось к шлюпке. Вдали Норрингтон видел спины гребцов, налегающих на вёсла, и заметил, как Джиллетт, сняв с себя камзол, накрыл им обмякшее тело. Необыкновенный акт рыцарства для утонувшего моряка.
— Они держат его как фарфоровую вазу, — сказал Меррик, издав что-то наподобие смешка, больше похожее на фырканье, лишённое всякого юмора. — Это говорит о каких-то признаках жизни. Или о том, что тело разваливается на куски.
По мере того, как поле обломков приближалось к «Разящему», любопытство команды неудержимо росло. Облепив правый борт, матросы и даже солдаты перевешивались через планширь и разглядывали остатки кораблекрушения, ища чем поживиться. Один из них притащил багор и, подцепив из воды какой-то предмет, с азартным возгласом втащил его на борт. С крюка на доски шлёпнулся белый комок. Подняв тряпицу, матрос расправил её и нахлобучил себе на голову. Это оказалась странная чашевидная шапочка, не похожая ни на вязаный монмунтский колпак, ни на круглую смоляную шляпу, которую носили моряки. Её короткие поля и нелепая приплюснутая тулья вызвали хохот у публики, пока старший помощник боцмана не сорвал с матроса находку и не швырнул её обратно в море.
— Чего развеселились, черти?! Мало вам дела? А ну-ка марш по местам! Кто ещё полезет в воду за хламом, отправится чистить трюм!
Вскоре всеобщее возбуждение передалось и командору. Он не сходил со шканцев, с невозмутимым видом наблюдая за тем, как шлюпка преодолевает последние ярды, но с нетерпением ждал, когда же второй лейтенант поднимется на «Разящий» со своим грузом. К тому времени, как лодка привалила, у входного порта собралась толпа, сдерживаемая только приказами боцманматов. Первым, согласно обычаю, взошёл Джиллетт, но без своего отличительного лейтенантского мундира. Его внесли следом, обёрнутым вокруг тела.
— Полегче! Поднимайте её!
Когда гребцы, двигаясь с осторожностью, совсем несвойственной тем, кто спасает утопленника, начали передавать свою ношу наверх, по рядам мужчин пронёсся встревоженный ропот. Как только мундир уложили на отполированные доски шкафута, вокруг него тотчас сомкнулось живое кольцо из рубах и загорелых лиц, смотрящих вниз со смесью благоговения и беспокойства. Некоторые матросы замерли, очарованные хрупкой красотой, другие наоборот отшатнулись, опасаясь, что один лишь взгляд навлечёт на них неминуемое проклятие.
— Господи помилуй… Да это ж баба…
— Русалка… Они сбрасывают хвост, когда их вытаскивают из воды.
— Она мёртвая?
— Не трогай, сглазишь!
— Разойтись! — рявкнул командор, и толпа расступилась перед офицерами.
Целых три секунды Норрингтон мог только смотреть, пока рассудок отвергал то, что видели его глаза.
— Боже правый… — прошептал Гроувз.
Мундир распахнулся, обнажив женское тело. И на какой-то мимолетный, иррациональный миг древний страх внутри командора вторил шёпоту матросов. Русалка. Но разум быстро подавил предрассудок. Перед ним лежало не мифическое существо, а женщина из плоти и крови, одетая — или, скорее, раздетая — в обход всех известных ему условностей скромности. Она была молода — около двадцати пяти лет. Несмотря на предсмертную бледность, кожу золотил загар, оставленный солнцем более горячим, чем английское. Пшеничные волосы разметались вокруг лица, бескровные иссохшие губы чуть приоткрылись, а глаза прикрывала полутень пушистых ресниц. Только неприлично короткая, отделанная кружевом сорочка сдерживала воображение наблюдателя, отчего внезапный жаркий прилив — отчасти возмущения, отчасти стыда и чисто мужского потрясения — подступил к горлу и обжёг уши.
Хирург опомнился первым. Протолкнувшись к телу, он опустился перед ним на колено и придавил пальцы к изящной шее, щупая пульс. Перешёптывания разом стихли в ожидании вердикта, когда Меррик наклонился, чтобы прислушаться к биению сердца.
— Жива? — собственный голос прозвучал сдавленнее, чем Норрингтон рассчитывал.
— Да. Дыхание слабое, но оно есть.
Подавшись вперёд, командор навис над женщиной и убедился в словах хирурга. Мокрый шёлк очертил талию, изгиб бёдер и с той же безжалостной чёткостью обрисовывал округлости её груди, поднимающейся при каждом слабом вздохе. Суеверное подозрение о морской природе незнакомки окончательно развенчивал задравшийся подол, который оголял не рыбью чешую, а босые, безошибочно женские ноги в чулках. Чулках, которые ни одна куртизанка не могла бы себе позволить, а леди… никогда бы не надела. Тонкая вуаль, настолько прозрачная, что, казалось, была соткана из паучьей паутины, а не из хлопковых нитей, подражала коже под ней, облегая ноги без единой складочки или провисания, глаже, чем самые изысканные шёлковые чулки, которые Норрингтон когда-либо видел на придворных дамах. Те были со швами, часто свободной вязки, и провисали на коленях, какими бы лентами их не подвязывали. Один из чулков порвался и скатался книзу, но второй держался на середине бедра тёмной полоской, намекавшей на какую-то потайную застёжку под сорочкой. Кто, во имя всего святого, мог такое носить? Куртизанка с невообразимым богатством и экзотическим вкусом? Актриса в какой-нибудь декадансной театральной постановке? Элегантность этого предмета свидетельствовала о мире мягких постелей и роскоши, превосходящей ткацкие станки Спитафилдса. Но тут вступило другое противоречие: вьющиеся, золотистые, но неженственно коротко остриженные волосы, какие ассоциировались у Норрингтона только с палатами для больных лихорадкой или сумасшедшими из Бедлама.
— Морская ведьма… она призвала ту бурю, — прошипел кто-то.
При упоминание ведьм матросы зашевелились, осеняя себя крестным знамением и хватаясь за медали Святого Христофора, спрятанные у них под рубахами.
— Лейтенант, — командор выпрямился, восстанавливая власть, — проследите, чтобы люди были заняты работой. Мистер Гаррисон, любой, кто заговорит о русалках или проклятиях, отведает кошки. Это понятно?
— Ес', сэр. За работу, суеверные псы! Неча тут глазеть! Вы слышали командора! Живо на посты или я с вас три шкуры спущу!
Угроза порки сработала там, где оказались бессильны доводы логики. Когда подгоняемые боцманом матросы спешно разошлись по трапам и вантам, командор снова склонился над женщиной. Отбросив остатки благопристойности, он принялся изучать следы насилия, расцветшие на её теле свежими царапинами. Сперва он хотел списать их на падающий такелаж во время крушения, но зародившаяся догадка всё чаще наталкивала его на подозрение о силе иного рода. Если теория Джиллетта верна, то синяки отпечатались от мужской хватки, ссадины — от верёвки, которой связывали пленницу, ожог — от искры или, что ещё хуже, от приставленного ружья небрежного захватчика, а волосы были срезаны для унижения.
При мысли об этом холодный, знакомый гнев всколыхнулся внутри Норрингтона. Он слишком хорошо знал, на что способны морские волки, ходящие под чёрным флагом. И по сравнению с ужасами пиратского плена, жестокость стихии казалась ему более милосердной.
На борту корсарских кораблей ценность пленников измерялась выкупом, который за них могли заплатить. И тех, кто не стоил больших денег, ждала нескончаемая череда пыток на потеху скучающим головорезам. Мужчин подвешивали на ноке рея, протаскивали под килем, заставляли танцевать под ударами плетей, привязывали к мачте под палящим солнцем, волокли привязанными за кормой и в конце концов отправляли гулять по доске в акульи пасти или высаживали на пустынной отмели, где не было ничего, кроме нескольких шагов песка. Что же касается женщин… Их судьба была слишком мрачна, чтобы размышлять о ней при свете дня.
Командор уже собирался отдать приказ, чтобы «русалку» унесли вниз, как вдруг его внимание привлёк металлический блеск — цепочка, нисходящая в ложбинку между ключицами. Повинуясь импульсу, который обошел все приличия, Норрингтон подцепил железную нить и вытащил её из-под кружевного выреза. Он ожидал увидеть крест или дамский кулон, но к своей крайней настороженности обнаружил вовсе не религиозный символ и не украшение. Две полностью одинаковые прямоугольные бляшки из тускло-серого, недрагоценного металла тихо звякнули, повиснув на цепочке. Норрингтон нахмурился. Перевернув один из жетонов, он поднёс его к солнцу и нащупал буквы, выдавленные крупным, ровным тиснением.
ENFIELD, MARILYN L.
N-721386 T42
USNNC
P 0
Мысленно повторив имя, командор взглянул на женщину, примеряя его звучание к её лицу. Мэрилин Л. Энфилд. Англо-франкская мелодика соответствовала светлым, благородным чертам, которые, несмотря на надругательство и лёгкую смуглость, говорили о наследии Старого Света. Однако все остальные строчки остались для него шифром, похожим на записи в гроссбухе квартирмейстера или тюремном реестре.
— Что это такое? — озвучил его мысли Гроувз. Наклонившись, он взял одну из пластин и попытался разобрать гравировку. — Здесь её имя?
— Похоже на бирку. Такие надевают на заключённых, которых перевозят в колонии. Ну, или на коров в Смитфилде, — сказал Джиллетт, но шутка не нашла отклика.
Заключённый. От этого слова веяло зловонием Темзы, скрипом виселиц на Уоппинге и бесплодными отмелями Ботани-Бей.
— Две штуки. Одна для судового журнала, другая для клерков из колониального ведомства. Или для того, чтобы оставить на трупе, если его похоронят в море.
— Заключённых не наряжают в кружева, — не согласился Гроувз, махнув на изысканное, хотя и испорченное белье. — Будь она каторжницей, её бы везли в дерюге, в оковах, и бирку прибили бы гвоздём к колодке, а не повесили на цепочку. Посмотрите на кожу. Она явно не крестьянка и не воровка с Лондонских доков.
— Может, просто содержанка богатого негодяя. В конце концов она могла украсть одежду у какой-нибудь пассажирки.
— А быть может, она и есть пассажирка, — Гроувз искал объяснение, которое сохранило бы достоинство этой женщины, и потому не вложил в последнее слово то неприличное значение, каким его наделил Джиллетт.
— Это не мешает ей быть заключённой, — пожал плечами тот. — Французы сажают своих графов в тюрьмы, кишащие вшами, прежде чем отрубить им головы. Почему бы не пометить их как груз? Эффективно. Нет, это клеймо. Просто более цивилизованное, чем раскалённое железо. Может, её осудили за долги отца-аристократа. Или за шпионаж.
Норрингтон ничего не сказал. Он вертел между пальцами тонкую пластинку, ощущая её острые, безупречные края, строгие, выпуклые буквы, и думал о том, какие ведомства таились за этими аббревиатурами.
— Очевидно, это номер в реестре, — Гроувз ткнул пальцем в ряд цифр. — Но его длина… В каком учреждении на земле содержатся семьсот тысяч душ? Разве что в самом аду.
— Просто дотошный тюремщик, — продолжал второй лейтенант. — «P» — значит «Prisoner», это ясно как божий день.
—Или «Patient», — парировал первый.
Наконец приняв решение, Норрингтон сорвал с цепочки один из жетонов и спрятал улику в кулаке.
— Достаточно. Мы не клерки в долговой тюрьме и не оценщики на ярмарке. Эта женщина — потерпевшая кораблекрушение. Гроувз, вы поможете доктору унести её. Обеспечьте тепло и уход… и найдите одежду. Джиллетт, возьмите матросов и обыщите все обломки в радиусе мили. Выполняйте.
— Есть, сэр.
— Кхм. В лазарет, сэр? — переспросил Гроувз.
Командор понял, что он имеет в виду. Лазарет располагался на той же орудийной палубе, что и кубрик, и отделялся от трёхсот матросских коек лишь парусиновой занавеской. Такая доступность означала, что сотня глаз, сто пар ушей и столько же горячих, лишённых женского общества умов будут ловить каждый стон пациентки. Сама идея об этом казалась Норрингтону невыносимой с точки зрения дисциплины.
— Нет. В каюту хирурга.
Лейтенант понимающе кивнул.
Женщина на корабле — к беде.
В отличие от матросов офицеры руководствовались этим суждением не из страха перед немилостью моря, а из командирского расчёта. Каждый капитан боялся, что женщина одним лишь своим присутствием подорвёт устои, выстраевамые годами. Она отвлекает, разжигает среди мужчин зависть и похоть, нарушает иерархичный уклад. Да и для неё самой заточение на военном корабле, лишённом самого понятия уединения, всегда оборачивается пыткой, если не опасностью.
Каюта хирурга на орлоп-деке будет, пожалуй, единственным убежищем от посторонних глаз. Расположенная над трюмом, она была его личной территорией, чьи скромные размеры и ограниченная функциональность не оставляли места для недостойных помыслов.
— Доктор, вы обеспечите ей всё необходимое и будете единственным, кроме стюарда, кто сможет её посещать без моего личного разрешения. Понятно?
— Понятно, сэр, — ответил Меррик и подозвал носильщиков.
Два дюжих матроса завернули женщину в мундир и, подняв тело с палубы, с непривычной деликатностью понесли его на опер-дек.
— Вы сможете привести её в чувство? — спросил Норрингтон хирурга.
Тот хмыкнул, доставая из походного несессера плоскую коробочку.
— Дыхание есть, пульс прощупывается. Но очнётся ли…? Сложно предугадать. Истощение сделало своё дело, — он открыл коробок и оттуда ударил нашатырь. — Сперва попробую нюхательные соли. Часто помогает. Если же нет… — и он захлопнул крышку. — Придётся пустить кровь. В мозгу могла застояться чёрная желчь, или гуморы сгустились. Тогда надо будет открыть вену и выпустить излишек.
Подумав о кровопускании, Норрингтон слегка поморщился. Он видел, как процедура порой ставила на ноги, а порой окончательно добивала и без того ослабших. Но он не был врачом. И потому не считал себя в праве судить о методах корабельного хирурга.
— Сообщите мне, как только она придёт в себя, — сказал он.
Поджав голову, Меррик исчез в сходном люке, и командор остался один, обдуваемый усиливающимся норд-вестом. Фигура женщины покинула шкафут, но не его мысли. В них он представил, как лезвие ланцета разрезает её запястье, из раны сочится кровь и капает на дно медного таза. Прошлое никогда не было к нему многословно, и привычка к командованию отучила его от молитв, но почему-то в этот раз, обернувшись к морю, Норрингтон в душе воззвал к Провидению:
«Господи, сохрани ей жизнь»
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!