Ты что, не чувствуешь этого?

25 октября 2025, 20:22
      Прошли недели с их последнего, так называемого свидания. Он исчез. Просто вычеркнул себя из её реальности — без объяснений, без следа, без даже жалкого «будь здорова».       Одри писала. Честное слово, писала. Десятки сообщений, каждое суше предыдущего, пока в пальцах не осталась одна инерция. Звонила тоже — слушала пустоту, тяжёлое дыхание тишины на другом конце, будто сама звонила на тот свет, бронируя местечко возле него.       Теперь всё, что ей оставалось, — закрыть глаза.       Она сидела за столом, блокнот под ладонью, слёзы высыхали прямо на бумаге. Чернила растекались, впитывались, оставляя пятна, похожие на старую кровь. Хотелось бросить ручку, отшвырнуть всё это, забыть.       Эти следы — не слова, не признания. Это просто грязь. Жуткая, липкая, тупая грязь. Грязь ебаная.       Она проверяет замок дважды — щёлк, щёлк — чтобы никто не вошёл, не позвал, не спросил, как она. Пусть весь дом идёт к чёрту.       Садится за стол, раскрывает блокнот, ещё пахнущий бумагой и слезами, и пишет. Пару строк — и вырывает страницу. Снова. И снова.       Бумага летит на пол, скручивается, будто ей самой больно от этих слов. Где-то внутри всё уже рвётся на куски, но руки тянутся за ручкой — как будто в этом есть спасение. Она пишет, пока не перестаёт видеть буквы сквозь мокрые пятна. А потом просто смеётся, всхлипывая, — истерично, без звука, и прижимает блокнот к груди, будто боль так можно унять.       Она знает: завтра попробует снова. И снова. Пока не научится писать без него. Счастливый конец.       Февраль плывёт мартом — дни смешались, как в стакане растаявший лёд. Она больше не различает, где утро, где вечер, где он был, а где просто почудился. Истерики доводят до дрожи рук — тонкой, как у наркомана на последней дозе. Эти руки больше не способны сочинять сказки о том, будто он рядом, будто жив, будто просто молчит в другой комнате.       Но его нет. Он давно впитал в себя виски с кокаином, растворился в них, как в святом причастии, и стал чужой субстанцией — смесью дыма, музыки и яда.       Она пытается писать, но слова текут криво, листы рвутся. Чернила расползаются.       А в горле всё то же — вкус сигарет, недосказанности и страха, что, может быть, теперь она тоже часть той грязи, в которую он себя втоптал.       — Ну почему, — голос хрипнет, ломается, будто его выдирают изнутри, — почему ты всё ещё внутри меня?       Она хватается за край стола, будто тот может удержать её от падения в очередную пропасть.       — Ты — как та дурь, которую принимал, мешая с виски, как грёбаное проклятие, — слова рвутся из груди. — Я дышу тобой, я задыхаюсь тобой, я… я ненавижу, что живу только когда вспоминаю тебя!       Слёзы срываются, как будто их кто-то рвёт с ресниц силой.       — Ты ведь не спасал меня, нет. Ты просто подселил себя в меня, как вирус. Паразит. Гнида. — Она смеётся — истерично, с шипением, срывая ногтями кожу на ладонях. — И я сама тебя кормила! Каждым словом, каждой грёбаной строчкой, каждым выдохом в темноте, где ты уже не отвечаешь!       Она оборачивается к пустоте, будто он стоит прямо там, за спиной, опершись о дверной косяк, с этой своей вечной, вымученно-холодной ухмылкой.       — Ты слышишь меня?! — крик — глухой, надтреснутый, будто из глотки вырвался ржавый металл. — Неужели ты не чувствуешь этого?       Стенка отвечает тишиной. Висит запах чернил, пота, пыли и старых духов. Она опускается на пол, сжимая в кулаках смятые листы.       — Я не умею без тебя, слышишь?.. — почти шёпотом, почти ребёнком. — Я даже теперь тебя не отпущу. Даже когда уже не люблю. Даже когда ты — просто грязь.       Она смотрит на ладони. Кожа — красная, вздувшаяся, как пергамент, который вот-вот треснет. Тонкие линии трещин тянутся к запястью, будто венозная карта, ведущая к центру её безумия.       Ползёт к стулу, цепляясь пальцами за пол, за разбросанные листы, за собственное дыхание. Садится, тяжело, будто садится под гильотину. Перед ней — блокнот, чернильница, исписанная, измученная бумага.       Она вспоминает — как он, с медленным удовлетворением, закидывал голову назад, как глаза его мутнели, как будто весь мир переставал существовать, растворяясь под кожей. Эта тишина, которая следовала после.       И вот теперь — её очередь. Она касается чернил, наблюдает, как они расползаются по кончикам пальцев, как будто под кожей оживают чёрные реки.       — Хочешь, я тоже исчезну? — шепчет она, наклоняясь ближе, словно пытается вглядеться в отражение того, кого больше нет.       Чернила холодные. Она рисует ими по запястью — не боль, не порез, а узор. Слово. Имя. Его. Каждая буква выходит неровной, будто рука дрожит от внутренней лихорадки.       Она откроет ему спину — не лезть лезвием, а пальцами, прикосновением? Ей ведь хочется того же — и ему тоже: не просто плотского столкновения, а вспышки, которая сотрясёт всё старое. Они ещё не устали. Они ещё могут ломать друг друга взглядами, голосами, прикосновениями, которые заставляют в мозгу переливаться молоткам.       Решить, что всё это не важно — и вычеркнуть мораль чертой ладони. Послать все чувства нахуй, потому что сейчас важно только одно — пока она влажная и ломкая, пока он может её трахать, пока между ними нет чужих слов и утренних оправданий. Пока они самые родные, пока они самые близкие — не по душе, а по телам.       Дай ему ещё кокаина — не для минутного кайфа, а как перемотку следующего утра: чтоб губы его стали быстрее, а молчание — короче.       Налей ему немного виски — чтоб пальцы стали теплее, а голос грубее, чтоб слова не успевали обращаться в сожаление.       Пусть всё будет грязно и коротко. Пусть на утро остаются только пятна на простыне, запах потных тел.       «Это же просто жуткая грязь,       Неужели, ты не чувствуешь кожей?»       Чёрнила текут из вен. Они не капают на пол, они стекают с самого воздуха: тонкие черные реки скользят по потолку, попадают в лампы, и свет начинает писать. Стены шепчут слова, которые раньше были только в её блокноте; слова растут, как плесень, и покрывают всё вокруг. Буквы отваливаются от обоев и падают на пол, мокрые, с запахом старой печати.       Она не рвёт себя — её сознание рвётся. Отекшие мысли превращаются в тёмную вязкую субстанцию — не кровь, а текст, не тело, а письмо. Ей кажется, что каждый вдох приносит очередную строчку: в лёгких — абзацы, в горле — заголовки. Она пытается проговорить — и изо рта вырываются не звуки, а затравочные фразы, которые ложатся на стол мокрыми полосами, как чернила на бумагу. Они не тонут в ней — они оседают вокруг, образуя лужицы слов, в которых её отражение дрожит и распадается.       Комната наполняется шорохом — страницы, которые раньше она рвала, теперь сами себя сшивают. Из старых строчек выходят тени: силуэты тех, кто был рядом, и тех, кто ушёл.       Как метафорично она возвращается из раза в раз к столу не за ножом, а за ручкой. Ведёт по бумаге, оформляя расписание боли: заголовок, дата, подпись. Текст становится цепями, но в этих цепях есть ритм — почти ритм любви. Она выводит заново своё имя, потом его, потом снова своё — и букв становится слишком много, они сливаются в одну большую чёрную массу, похожую на ночь.       В этом безумии нет прямого разрушения тела — есть разложение реальности: люди распадаются на строчки, чувства — на знаки препинания. Захлебывается, и ей всё труднее различать, где закончилась она и где начался текст. Плевать на чистоту страниц — грязь теперь — это язык, который держит её на плаву.       И когда всё замирает, когда последние буквы садятся и страница высыхает, она остаётся одна — с блокнотом, в котором больше нет пустых страниц, а только следы этой ночи: чёрные разводы, подписи, отпечатки пальцев. Нечистое, всё ещё теплое. Она знает, что утром будет больно, но сейчас ей важно одно: чтобы слова ещё не перестали быть плотью.       Чьи-то пальцы медленно давят под рёбрами, будто прощупывают, где у неё спрятано дыхание. Обхватывают крепче, как будто хотят достать до самого сердца. Она захлёбывается воздухом, вытирает слёзы — они смешиваются с чернилами, оставляя на лице грязные потёки, похожие на росчерки подписи, которой она заверяет собственное исчезновение.       Всё смазывается — стол, блокнот, стены, даже её руки. И в этом расплывшемся мире кто-то склоняется к уху, слишком близко, слишком узнаваемо.       — …Но, кажется, осознание того, что умирать придётся не в одиночку, делает привкус приближающейся смерти чуточку приятнее, — шепчет он негромко, будто снова комментирует вкус еды.       И она почти смеётся. Или плачет. Или просто делает вдох — первый за всю вечность. А воздух, напоённый его словами, пахнет тем самым ужином — и чернилами, и смертью, и нежностью, от которой давно должно было стать легче.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!