Глава четвертая

24 августа 2025, 03:33
      Моя лаборатория освещается все той же лампой — я уверен, что она жужжит, а не гудит. Передо мной — «Этюды оптимизма» Мечникова, сто сорок пятая страница, четвертая строка. Я уже полчаса смотрю в стену напротив, в мыслях сплывает та рыжая стенка из медпункта. Мои руки бесперебойно барабанят по столу — тук-тук-тук. Не бам-бам-бам.       Я жду. Стрелка часов медленно ползет по циферблату. "Страх, способный сокращать мускулы, не подчиняющиеся воле, может также двигать другие мускулы, несмотря на все усилия воли оставить их". От книги пахнет чем-то старым, я перелистываю страницу — шелест тонкой бумаги разрезает застоялый запах в комнате. Сто сорок шестая страница, двадцать третья строка, читаю: «Страх способен заглушить рассудок...». На часах — восемь часов, тридцать четыре минуты, и я читаю: «[…] страх... возбуждает к бегству, а в других […] лишает движения…»       И я замираю, когда слышу скрип двери.       На Соуле такая же одежда, какая была в мой последний визит. Лонгслив теперь не бледно-желтый, в цвет занавесок, а в цвет лонгслива Соула, когда он стоит, и лампа, жужжа, освещает его обеспокоенное лицо. Подробность про Соула «Итер» Эванса: он кусает губы, когда находится в состоянии сильного расстройства. Я не больно прикусываю губу.       Он тихо кивает мне, руки в карманах, оглядывается. Морщится, словно вспоминает запах агар-агара. Я приглашаю его сесть на стул рядом со мной. Он не достает рук, садится. Спустя один глубоких вдох, Соул стыдливо начинает:       — Кошмары не проходят, профессор.       Я знаю. Моя рука все так же барабанят по столу. Ловлю взгляд Соула на мелких царапинах моих ладоней, и я тоже одергиваю руки, прячу их в карманы. Я спрашиваю, меняется ли что-то в этих кошмарах.       — Едва ли. Это как день сурка. Меняюсь лишь я, разве что, — он грустно хмыкает, на лицо лезет та самая лыба, но ее тут же смывает светом жужжащей лампы, — я не так отчаянно сопротивляюсь, как раньше. У меня нет на это сил.       Как думаешь, нужно ли тебе это сопротивление?       — А лучше бросить себя в пасть этого бесенка? — Он хмурится, голова вдавливается в острые плечи. Он смотрит на меня, будто я и есть тот бесенок.       Нет, говорю я. Но вместо того, чтобы бороться с последствиями, лучше искать истоки того, почему ты внезапно оказываешься перед таким выбором — сопротивляться до последнего или быть съеденным. И я вспоминаю про себя: «Страх — одно из первых психических проявлений ребенка. При малейшем изменении равновесия […] он проявляет несомненные признаки страха». Этюды оптимизма, сто сорок третья страница, двадцать вторая строка. На циферблате — восемь часов, сорок одна минута.       — Что мне понимать? Что я какой-то псих с идиотскими кошмарами? Профессор, я это знаю, можете не напоминать.       Я вижу, как он зол на меня. И я вспоминаю: «Когда дети злятся на родителей, важно понимать причину их гнева и помочь им выразить чувства конструктивным способом…». Буклет на кофейном столике Спирита-сенпая. Я вижу, как Соул неосознанно поворачивает голову в сторону выхода, и паника заставляет меня бежать. Я встаю, вижу, как недоуменно поднимаются брови Соула. Я спрашиваю, не хочет ли он чая.       Он пару раз моргает, стараясь приспособиться к моей быстрой смене темы. В конце концов, он неуверенно кивает.       Чайник — желтоватый, потертый, с носиком, на котором чайные пятна не омываются даже перманганатом калия — находился в моей подсобке с ненужными инструментами. Я достаточно нервно ищу хоть какое-то подобие чашек. Возможно, профессор Мьелнир забрала их с собой перед поездкой в Океанию, а этот чайник — этот потертый, желтушный чайник — оставила мне в качестве жеста доброй воли. Очень мило с ее стороны. Я тихо чертыхаюсь про себя, в охапку с чайником хватаю пару чашек Петри и выхожу обратно к Соулу. Он сидит все так же, только пальцы его левой руки тихо барабанят по столу. Тук-тук-тук.       Когда я молча ставлю чайник, а затем раскладываю импровизированные чашки, Соул тихо усмехается:       — Профессор, только не говорите мне, что мы будем пить из этого. — его палец со сгрызенной кожей вокруг ногтя тычет в одну из чашек, а глаза едва блестят из-за лампы. Я никак не реагирую. Его глаза угасают в минутном веселье.       На циферблате — восемь часов, сорок шесть минут, и чайник начинает мелко поддрагивать на плите. Я беру его за ручку, мои пальцы начинает немного печь, и в мыслях проносится накаленная бактериологическая петля. Я разливаю чай по «чашкам», и из-за формы посуды чай принимает почти желто-рыжий оттенок; цвет не того чая, который растекся бы тонким слоем по чашке Петри, а цвет такого чая, который пьют неудавшиеся отец и сын, желая воссоздать мнимую атмосферу домашнего уюта в лаборатории, где только вчера умерла очередная колония на агар-агаре. Мысли лихорадочно пытаются понять, что надо говорить рту.       Мои мысли никогда не переставали думать, но мой рот редко когда говорил. Потому что те дебри, в которые меня заводит разум в стремлении быть похожим на этих людей, настолько колючи, что я лишь стискивал зубы от боли. Старался пережить этот внезапный поток едкой, мазутной гемолимфы мозга. Мысли никогда не переставали кровоточить, рот никогда не переставал молчать, а руки — стыдливо прятаться в карманах. Потому что они не знают, где кончается нормальность и начинается ненормальность. Почему маленького Штейна тихо ругали за вскрытую крысу? Почему его так часто обходили стороной? Откуда маленькому Штейну знать, что его слова — не слова любопытства, а сплошь хамство? Откуда мне знать? Я даже не могу придумать, что сказать двенадцатилетнему мальчику, так каким образом я мог ответить на вопросы маленького меня? На циферблате — восемь часов и пятьдесят шесть минут. Я не верю, что промолчал так долго. Взгляд кидается к Соулу — он сидит, нога на ногу, рука уже не барабанит, но подпирает его подбородок. Он тоже молчит.       Этого ему и не хватало. Интересная подробность про Соула «Итер» Эванса: он расслабляет плечи, когда находится в спокойствии. Чай стоит рядом, и я молча подливаю ему еще. Он быстро переводит взгляд на меня, легко кивает и берет чашку в свои пальцы, тихий звон аккомпанирует едва слышному «жжж» лампы и далекому тук-тук-тук от каплей протекающей трубы. Я сам расслабляюсь, и стрелки часов показывают: девять часов, одна минута. Возможно, эти отец и сын не так уж и неудачливы.       

***

      Соул пришел через неделю. Руки с обгрызенными ногтями держали в руках картон с невнятным блеклым названием на обложке. Где-то капала вода с трубы — тук-тук-тук — но все мое внимание было обращено к загадочному куску картона. Соул, сжав пальцы по краям обложки, выставил ее вперед, под свет лампы.       — Оливье Мессиан. Знаете такого? — его голос звучал достаточно хрипло, и я вижу, как он жмурит глаза на свету. Белые ресницы бросают тень на его худые щеки.       Я медленно мотаю головой. Он говорит:       — Французский композитор. Пианист и органист. — он скривил губы, смотря в пол. — Я видел, что у Вас тут есть какой-то потрепанный проигрыватель, поэтому я решил...       Он смотрит на картон — теперь мне становится ясно: это виниловая пластинка, — потом взмахивает рукой, как бы считая ненужным окончить свою реплику. Мои брови ползут наверх от удивления.       Я не уверен, что проигрыватель работает, говорю я. Если он хочет, я мог бы просто послушать что-то про этого композитора, мне будет интересно.       Но его глаза тут же вспыхивают негодованием. Он кладет конверт с пластинкой на ближайший стол, в воздух поднимаются частицы пыли. Они танцуют при свете жужжащей лампы. Соул слегка прокашливается, а затем говорит мне чуть громче:       — Про Оливье Мессиана нельзя говорить. Его можно только слушать. Особенно, если вы его не знаете. И я уверен, с проигрывателем все нормально, надо просто немного почистить динамики.       Я не желаю с ним спорить, в первую очередь от того, что я никогда не видел Соула с таким горящим взглядом. Показным, злым, раздражительным, со страхом на лице — да. Но явно не так. Я чувствую, как гемолимфа перестает выедать мой мозг. Я вздыхаю и иду в дальний угол, к проигрывателю. Слышу такой же вздох облегчения за спиной, и мой рот дергается в подобии улыбки. Обычные взаимоотношения отца и сына.       Все как у нормальных людей. Не хватало только бейсбола на заднем дворе нашего дома и жены, его мамы, с счастливой улыбкой стоящей у мангала.       Я осторожно ставлю проигрыватель на пол, ближе к розетке. Я не помню, откуда он. Не секрет, что пара людей из Академии — и под этими людьми я подразумеваю Марию Мьелнир и Спирита-сенпая — считают мою лабораторию личным складом. Надо будет поговорить позже со Спиритом-сенпаем о важности самоорганизации в собственном доме. Позже, когда он дочитает тот буклет с кофейного столика. Я беру провод в руки и вспоминаю про себя буклет: «Родители должны проявлять интерес к увлечениям своего ребенка, это создает атмосферу доверия и понимания…». Провод тычется вилкой в ближайший разъем. Я слышу, как Соул сдувает с крышки пыль: она раздувается под светом лампы, и мы оба кашляем. Все как у нормальных людей.       Я слышу хрип и шуршание, когда Соул аккуратно ставит пластинку на диск. Его обгрызенные худощавые пальцы с трепетной осторожностью обхватывают тонарм, ставя иглу на самый краешек. К нашему общему удивлению проигрыватель работает. Я поворачиваю голову, ловя на его потрескавшихся губах гримасу удовлетворения. Проигрыватель шуршит, трещит, но после начинается музыка.       И это абсолютно уродливо. Я слышу, как скрипка в прямом смысле ноет, пианино неприятно тычется звуками расстроенных нот. Я удивленно поднимаю брови, не ожидая услышать что-то подобное. Между тем он говорит:       — Литургия кристалла, из Квартета на Конец Света. Вообще, квартет был вдохновлен библейским Откровением, и вообще там прослеживается та религиозная дичь. Я не разбираюсь, но звучит круто.       Это абсолютно непонятно. Флейта выуживает из легких музыкантов всю волю к жизни, а виолончель дотошно дребезжит струнами. Я морщусь, и мне даже кажется, что «жжж» от лампы и тук-тук-тук от капель с трубы не так уж и плохо звучит. А Соул говорит, мой сын говорит:       — Вокализ для ангела, вторая часть Квартета. Прислушайтесь, насколько у пианино эмоциональная, но плавная партия…       Это абсолютно ненормально. Скрипка вновь плачется, пока музыкант избивает пианино кулаками. Я вздрагиваю плечами, а Соул все продолжает, мой сын продолжает:       — А это третья часть, Бездна птиц. Здесь самое лучшее соло кларнета. Чувствуете, сколько света и тоски?       Это очень странно. Я чувствую, как флейтист задыхается от долгих, унылых нот, и меня слегка бросает в дрожь. А он добавляет, мой сын добавляет:       — Потом интермедия. Чистое скерцо. А вы знаете, что здесь принимают участие только кларнет, скрипка и виолончель…       Это очень интересно. Я не слушаю его, мой мозг зациклен лишь на хаосе этих звуков. Гемолимфа течет не из моего мозга, она тонким слоем тумана растекается из динамиков. Я сглатываю, и Соул продолжает, сын продолжает:       — Четвертая часть — Похвала вечности Иисуса. Очень мощно, моя любимая часть.       Это очень захватывающе. Я чувствую, как скрежет и крики музыки отдаются в моих костях, заполняя полости, выталкивая гемолимфу. Я вспоминаю самку золотистого шелкопряда, вспоминаю, как давлю ее ногтем, и из нее вытекает не мазут — из нее вытекает партия кларнета. И он все говорит, сын говорит:       — Шестая часть называется типа «Танец ярости, для семи труб». Самая грузная композиция…       Это так хорошо. Кончики моих пальцев ощущают резонирующую пульсацию пианино и мазута, перед глазами вижу, как расплывается свет лампы, как звонкая капля попадает в кульминацию, как пыль танцует между нами. Соул говорит, сын говорит:       — Седьмая — Хаос радуг для Ангела, возвещающего конец света…       Это так невероятно. Мои глаза уставились в точку, стремительно сужающуюся на одной из пылинок. Мне стало не хватать места, и я поспешно дергаю себя за горловину внезапно душной водолазки. А Соул продолжает, мой сын продолжает:       — И последняя: Похвала бессмертию Иисуса…       Это так нормально. Мой сын делится увлечением. Я сижу с ним. Моя жена, его мать — черт с ней. Мы играем вместе в бейсбол, и вместо мячей у нас комки мазута. И нам хорошо. Все как у нормальных людей, только без мангала на заднем дворе.       Когда плач прекращается, и на смену ему приходит шуршание потертого проигрывателя, Соул поднимает глаза ко мне. Я вижу на лице неуверенность, на душе — испуг. Сто сорок шестая страница, двадцать третья строка, и я вспоминаю: «[…] страх... возбуждает к бегству, а в других […] лишает движения …»       И он замер.       Я чувствую, как это много значит для него. Его душа для меня понятна. Я мог бы с закрытыми глазами описать ее с помощью уравнения Шредингера. Но я не мог почувствовать это до дрожи в костях, до кипения гемолимфы в мозгах. Он сам описал мне все, и это было по-настоящему страшно. Страшно, потому что я смог понять.       Моя рука опускается в его белые волосы, и я легко провожу ладонью по его макушке. Мне понравилось, говорю я. Включи еще. Еще секунду он сидит неподвижно, его красные глаза нет-нет да перебегают с тонарма в мои глаза. Наконец, он с пылом кивает и ставит пластинку заново.       Я вновь слушаю его душу. Мой мозг цепляется за каждую кривизну. Жужжание лампы, звон капель — все кажется таким мелочным. Абсолютно неважно. Я не вспоминаю про шоколадный агар-агар, про дешевые упаковки гематогена в аптеке напротив кабаре, про дочь Спирита-сенпая, про золотистого шелкопряда. Я вспоминаю шов на его смуглой грудной клетке. Вспоминаю, как игла проходила вглубь, как она выныривала с противоположной стороны. Я вспоминаю, как ненароком отделил часть себя — часть, сокрытую в этих нитках — и зашил внутрь Соула «Итер» Эванса. Интересная подробность про него, которую я узнал сейчас: он до ужасного похож на меня.       При встречах я не обращал внимание на душу — меня заботило его состояние и здоровье. И зря. Теперь, когда у меня есть возможность прочувствовать волну, я с благоговейным трепетом рассматриваю каждый сигнал.       Она все такая же упрямая. Такая же по-напускному беспечная. По диагонали я вижу едва заметный шрам, и чувствую огромную тоску, я хочу коснуться к ней. Его запрет на нормальную жизнь, вышитый восьмиобразным швом Спасокукоцкого. Шов, вплетенный в его существо моими же руками. Я не чувствую вины. Я чувствую ответственность. Он и я — против всего мира, против себя самих же. В моем мозгу не остается гемолимфы, только растущие беспокойство вперемешку со странным облегчением.       Мы делим страх на двоих, мы разбираем его на части. Мы играем в бейсбол на заднем дворе, и вместо комка мазута — обычный мячик. Все как у нормальных людей.       Все как у отца с сыном.                                                                             

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!