Юдоль
14 августа 2025, 00:33 В самом деле, это уже не квартира, это уже даже не юдоль — это самая настоящая дренажная канава. Местами даже запах соответствующий, и никак не выветрится уже сколько лет. Чайник пыхтит уже тише, скоро закипит и перестанет сотрясать воздух. Пыль еще какое-то время покружится в спертом воздухе, а потом снова осядет на грязную посуду и переполненную пепельницу. За окном что-то происходит: пока дети бегали вокруг ржавой скрипучей качели, опергруппа во главе с участковым вытаскивала жмура из водосточного люка. Разбухшая аспидная морда кажется знакомой. Не понятно почему: то ли это тот мужик с четвертого этажа, то ли эта ряха по цвету похожа на него самого.
Время все идет и идет, а желания продолжать что-то делать так и не возникло. Грязная кружка с чаем пустеет, заляпанная чашка с кофе пустеет, мутный стакан с водкой пустеет, квартира пустеет, голова пустеет. Все пустеет.
Сначала из однушки на Сермулину исчезли все люди, потом исчезли фотографии этих людей, потом исчезли воспоминания об этих людях, а в конце исчезли все предметы, принадлежавшие им. потом исчезли все комплекты посуды и столовых приборов (за исключением одного — для него), потом потихоньку стала исчезать мебель. Может быть, физическое исключение объектов из жизни ему легче было оправдать. Если он мог их потрогать, если он сам относил их на помойку на радость бомжам, если сам рвал и резал чьи-то тряпки, то, стало быть, они были — они существовали.
Мамины рубашки, покрытые катышками и запахом утекшего времени, все они даже спустя двадцать лет оставались теплыми. Шарф брата, старый, рваный, впитавший в себя дорогущий абсент вперемешку с радостью победы в международном шахматном турнире, он все еще нес в себе атмосферу праздника. Серебряная цепочка старой-старой подруги, почти сестры, Плевры. Украшение невесть откуда здесь вообще взялось, потому что Плевры в этой квартире никогда и не было, но цепочка уже была потемневшая, холодная, давалась в руки с трудом, требовала усилий на касание. А вот бомбер, его собственный бомбер, он уже не поддавался совсем. Он был слишком тяжел по структуре, по смыслу, и был переполнен остатком. Его нельзя было носить, нельзя было отдать и ни в коем случае нельзя было выбросить, как выброшены были другие его тряпки. Это метка, но метка не принадлежности, а полного краха.
Человек с белой головой все пытался вспомнить ту часть жизни, что прошла «до». Разработка, фиксация, пайка, схемы, расчеты — и все зря, никакой ценности, просто прослойка между пробуждением и смертью. После этого безоговорочный провал: от людей не осталось ничего, от памяти — тем уж более. Даже та форма уравнений, к которой он приближался всю свою молодость, теперь не работала. Пальцы его были не в состоянии держать даже ручку, не говоря уж о паяльнике.
Все, что он знал, было необходимостью. Ему нужно было успеть оставить остаток, пока можно, но не для мира и не для потомков, а просто чтобы кто-нибудь — неважно кто — когда-нибудь спросил: «А что здесь было?» И среди ответов была бы хотя бы одна его формула. Пусть даже не имя, не личность, ни в коем случае не лицо — только след во времени.
Следы. Вот, можно было бы обсудить это. А стоит ли? Это совершенно статичное время, оно просто проскользнуло поверх головы, а он даже ничего и не понял, ничего и не заметил, самое главное — ничего не успел оценить. Не в том плане, что какие-то события нуждались в оценке, вопрос, скорее, именно о ценности. Что он, выходит, не успел «поценить»? Черт его знает, он больше ничего не помнит. И объяснять это не надо.
В таком случае, можно попробовать дать оценку событиям, имевшим место по прошествии тех первых двадцати пяти лет. Однако неизвестно, в какой вообще оценке может нуждаться такая ситуация: у него больше в живых никого не осталось.
Так уж содеялось, что к тому моменту у него совсем не осталось ни сил, ни желания делать вид, что все нормально. Никто, вообще никто не верил в то, что это действительно так, ну и на кой тогда черт этот цирк с конями устраивать? Все передохли, он теперь остался один: поговорить не с кем, выпить не с кем, просто молча рядом посидеть не с кем, поддержки попросить не у кого. Ему даже, по большому счету, было все равно с кем, где и что, ему было все равно, чем промышляли эти люди. Главное, чтобы они не узнали, чем промышлял он. Не ему судить, в конце концов. Нет, ну а чего ему? Не судите, да не судимы будете. А оно ему надо? Нет, не надо.
Главное, просто успеть после себя что-нибудь оставить, а то и умирать за хвост собачий как-то не хочется, — вот уж оказия. В его понимании, вот этой вот «смертью не за хвост собачий» могло бы быть, например, то, что он нем наводили бы какие-то справки спустя какое-то время после его смерти. Изучали его труды, изучали его наработки, статьи, формулы — не надо справляться о нем самом, его личность никакого веса не представляет. Ему важно было оставить свой труд хоть кем-то замеченным. Он незадолго до произошедшего совсем оставил попытки достичь чего-то, что стоило бы больше вот этого детского лепета. Он ведь говорил, что свое заберет, так? Он забрал это «свое» с собой в могилу.
И вот, в кой-то веки позволив взять себе небольшой отдых от всей происходящей галиматьи, он провалился. Недельный отгул затянулся и прошло несколько лет. За это время и вещи пропали, и посуда, и мебель, и, местами, даже эти отвратительные красные обои. Он за все это время исподволь, так, немножко, анданте мариновался в своем этом психозе: нельзя было от него бегать, но и с головой в него погружаться было тоже нельзя — некому потом вытаскивать. Каждый день ему приходилось мучиться по чуть-чуть, как будто бы отрывая каждый раз болючий заусенец. Да, пришлось бы страдать дольше, он и уже страдает дольше, но зато из раза в раз дозированно, не перебарщивая.
Он стал выглядеть как человек, который всю жизнь в урановой шахте надрывался. Он не сказать чтобы умер в этом заключении, хотя в этом и дело — умирать-то совсем и не хотелось, как он говорил, но и желания жить не имелось. Иначе говоря, убивать он себя не хотел, но умереть жаждал, сиречь, если его, положим, в тот момент сбила бы фура на переходе — он был бы совсем-совсем не против. В смерти для него тогда виделось искупление, избавление и награда, он хотел подарить себе смирение и, чисто по-человечески, обыкновенное спокойствие, но иных способов, казалось, покамест просто не было. Разве он этого не заслуживал?
Кажется, от всех этих мыслей у него в голове лопается аневризма. Да оно и к лучшему, в общем-то.
Небо из-за туч почти чернющее, душное, а воздух липкий и влажный, — отвратительный момент для того, чтобы быть, но в то утро он славно сражался для калеки.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!