Глава 4: Дерево для покоя

17 августа 2025, 22:37
      Последние пару дней Амара Аморе мучило чувство, что вот-вот произойдёт нечто непоправимое. Как только в коридорах зала Совета слышался отдалённый цокот, в голове вспыхивала мысль, которую уже невозможно было отогнать:       «Сейчас. Вот сейчас. Всё пропало, глупец. Тебя раскрыли».       Он сидел в высоком кресле у края овального стола из закалённого кристалла — и всё в этом зале казалось ему чужим, даже воздух. Стены, сложенные из розовых и дымно-голубых пластов, будто пропитались дыханием умбр; им казалось тесно, будто им не хватало места, и потому они, стены, нависали. На северной стороне висел гобелен — тот самый, где Великий Дракониус выткан с одним оком-Солнцем и другим — Луной; длинные узоры уходили к полу, там копыта слуг их иногда задевали, и по нитям шёл тихий шелест, как снег, сползающий с козырька.       «Если ты и умеешь что-то, Амар, так это ждать. Ждать и смотреть», — пробормотал он мысленно, не отрывая бледно-голубых глаз от столешницы. Кувшин — большой, тяжёлый, пустой — раздражал его ничуть не меньше, чем те, кто обычно наполнял этот зал звуками.       Гибхон, казначей, уже был на месте: как всегда, молчал, сидел, будто вырезанный из сланца; иногда кивал — себе или богам — неясно. Светила, какие же эти умбры набожные.       С другой стороны пустовало кресло, на спинку которого всегда кто-то опирал плащ — в зависимости от того, кому удавалось прийти раньше.       Сегодня удалось Амару — и он ненавидел это преимущество. Чем меньше народа тем громче по телу стучит тревога которая последние дни уже извела его.       Он слышал, как где-то далеко трутся копыта о камень. Чуть ближе — заскрипела створка, но то был сквозняк. Внизу, под залом, по крутому ходу во двор ехала тележка: звенели цепи, как веточки льда друг о друга. Амар редко поправлял гриву, почти никогда — но сейчас жёлтые пряди, с проседью у висков, сами собой легли иначе: он провёл копытом по чёлке и тут же пожалел: привычки выдаются. Но привычка эта вроде ведь была забыта еще в далеком юношестве… За что только не хватается разум лишь бы успокоить себя.       И именно в этот момент дверь, ведущая с восточного пролёта, отворилась, и в зал вошёл тот, чьего дыхания Амар не переносил больше всего.       — Чудесная погода, не так ли? — прокряхтел уважаемый Иегон.       Между словами у старика всегда были паузы — липкие, как смола. Он причмокивал, и звук этот отражался от кристальных стен, множился эхом. Он ненавидел эти звуки до глубины души — ровно так же, как самого Иегона.       — Быть может, — сказал Амар, натягивая улыбку, как чужую попону. — Я ещё не выходил сегодня.       — Что, даже на балкон? — Иегон привалился боком к спинке, не садясь, и от его лёгких, казалось, пошёл по воздуху сухой скрип.       «Да тебе-то какое дело, старый мямля», — хотел бы ответить ксилонец. Вместо этого вытянул морду, будто его внезапно захватила важная мысль, и отвёл взгляд: глаза искали любую деталь, за которую можно уцепиться внутри — не снаружи.       Вот гобелен. Вот неровность нитей на уровне его плеча. Вот кувшин — большой, пустой, глухой — раздражает ничуть не меньше Иегона. Вот трещинка в нижней кромке стола — в прошлый раз он уже приметил её, тонкую, как ниточка льда. Если бы разбудить его среди ночи — он нарисовал бы этот зал по памяти. Это не помогало. Но держало в рамках.       Иегон сел. От этого простого движения Амару стало нехорошо — перед глазами будто потемнело на миг. «Чтоб тебя…» — подумал он и, сам того не замечая, поднял подбородок.       Седой умбра пару раз заискивающе улыбнулся — едва-едва поднял уголки губ, приподнял подбородок, как будто собирался что-то сказать… но не сказал. Он смотрел сперва в окно, будто ждал, что кто-то вот-вот появится там, на уровне зубцов стены; потом вновь — на Амара; приподнимал брови, даже приоткрывал рот.       Сейчас, — думал Амар. — Сейчас скажет.       Но — опять нет.       Тревога, что терзала его всего минуту назад, будто отступила. Не потому что безопасно, — понимал он, — а потому что рядом шумит тот, кто всегда шумит. Привычный скрип прячет важный треск.       Цокот в коридоре раздался снова — быстрый, короткий, детский. Амар выпрямился; тонкое тело казалось ещё щуплее, чем есть. Нельзя было бы сказать, глядя на эту бледно-лиловую шерсть под тяжёлыми тёмно-лиловыми тканями, что это — тело воина, который ещё не раз выиграет то, что другие называют «невозможным».       Тяжёлая дверь упёрлась в ковёр и неохотно поддалась, и мальчик протиснулся, цепляясь о край плечом — восьми лет от роду, а умбры в детстве совсем малы. Потом вытягиваются — выше любого эквестрийца.       Стражник, который должен был открыть дверь, лениво улыбнулся — кивнул умбрёнку, будто тот сказал ему что-то забавное. Может, Шхоумгха, упрямый, как его мать, уверял, что справится сам; может, говорил о том, что видел сегодня по дороге к залу — дети умеют превращать камни коридоров в приключения.       — Умон абэг, — сказал Шхоумгха стражнику на прощание, позволил всё же выполнить долг и прикрыть за собой дверь.       Амар только ломал голову — что значили эти слова. Семь лет чужой язык упрямо не ложился в его голову так, чтобы на нём думать. На нём можно было слушать. Говорить — кое-как. Но думать — нет.       — Танашэг, йо умкхигонумбр. — всё тем же лебезящим тоном проскрипел Иегон. Мальчик подошёл к столу чуть быстрее, чем требовал этикет двора, положил передние ноги на край, улыбнулся — так улыбаются дети тем, кто обычно хвалит их.       — Добрый день, мой принц, — тепло, без фальши сказал Амар. — Её Высочество всё-таки не бросила тебя в темницу, как грозилась? — спросил он, позволив улыбке стать шире.       Шхоумгха опустил взгляд — не столько из смущения, сколько из памяти: мать отчитала его накануне за ночной побег в сад. Ещё недавно сестра Маэхша получила взбучку за то, что позволила братьям заиграться там до позднего часа. Мальчик помнил — и это делало его взрослым в миг. Впрочем как и любого ребенка — ненадолго.       Амар умилился — и тут же холодком почувствовал: ещё одно неверное слово — и он испортит ребёнку день. Внутри — скучно повернулась мысль: держи язык.       Амар не боялся порой любому королю сказать в лицо то, что порой не следует. А вот этому маленькому умбренку не мог.       — Ну и хорошо, юный господин, — сказал он. — Такому уму не место в темнице. Королева Рабия строгая на слово, но не на поступок, верно?       Шхоумгха кивнул. С этим мальчиком Амару было легче. Он мог не подбирать слова, потому что мальчик подбирал их за него — на эквестрийском. Иногда — так чисто, так гибко, что Амару было стыдно. Он, взрослый, и этот восьмилетний переводчик — и чей язык звучит роднее?       — Морэ, наверное, докучает тебе? — в голосе Амара на миг прозвучало то холодное разочарование, что зияло всякий раз, когда речь заходила о его собственном старшем сыне.       — Нет, господин, — быстро покачал головой Шхоумгха. Детский голос уже терял прежнюю легкость — в нём появлялась тяжесть, как у льда под утро. — Мы редко видимся последнее время.       — Вот как? Где же он пропадает? Я думал, он с тобой.       — Он в библиотеке мастера Хризолита, мой господин. Говорит, ищет что-то, чтобы потом показать.       — Мой сын — в библиотеке? — Амар почти удивился вслух. — Это что-то новенькое.       Цокот тяжёлых копыт за дверью — другой, без шипения старых лёгких, не детский— заставил всех троих поднять головы. В проёме, как тень медведя, вырос тот, чьё присутствие меняло давление в зале.       Дгхаган. Король умбр. Император Кристальной Империи.       Шхоумгха без спешки, с той самой детской серьёзностью, что всегда трогает, отошёл к креслу, возле которого по обыкновению стоял, когда отец садился. Амар — по дурной старой привычке — кивнул королю. Здесь не кланяются — ни перед живыми, ни перед властью. Привычка Эквестрии тянула за гриву обратно, и за это он поймал на себе презрительный, тяжёлый взгляд Иегона. Амар поднял подбородок — и отвёл взгляд: не старик же учить его манерам будет.       Дгхаган хромал — едва заметно, но каждый шаг врезался в пол. Тело — массивное, тёмно-коричневая густая шерсть местами выцветала до бежевого, как будто солнце когда-то любило его, да бросило; клочья собирались, но не отрывались. Прямые тёмно-зелёные волосы — редкость для умбр — падали ровно, подчёркивая, что перед ними — не зверь, а владыка.       Король сел. Лёгкостью едва ощутимого движения тронул сына по спине и мягко подтолкнул в сторону.       — Итха. Амагхэ кеной — сказал он, едва размыкая губы.       Шхоумгха мигом оказался там, где всегда — чуть позади и сбоку от Амара, на расстоянии дыхания.       Зал подстроился под присутствие короля, как море под камень: прежде слышимые звуки ушли вглубь. Гибхон кашлянул сухо, Иегон уловил этот кашель, как повод считать — и сложил перед собой восковые дощечки с зарубками. Ещё двое — начальник стражи у ворот Фадехамина, седой кристальный пони с тёмной гривой, которого называли Демитритэ, и Угхон — старший сын короля, будущий наследник, — вошли следом. Угхон был выше отца и ещё не нес его тяжести. Он был похож на отца. Те же прямые зеленые волосы. Тот же взгляд исподлобья. Но телом пошел будто в мать. Тощий. Но не как голодающий. А как бывают тонки дикие звери, которые могут разорвать на куски, прыгнув на жертву за секунду.       Дгхаган заговорил — низко, гортанно, без краски. Язык умбр резал согласными, ломал слова пополам, тянул гласные, как снег тянет шаг. Шипел как змея, отбивал как барабан. Один только язык наводит ужас.       Шхоумгха переводил сразу — с едва заметной задержкой, как деревце, что перехватывает ветер и отдаёт его мягче:       — Его Величество говорит: у границы отмечены движения. На севере от Фадехамина, в ложбинах у Суровых мысов, — там тропа к Инеевому перевалу. Видели огни ночью. Слышали железо. Наши дозоры — молчат. Или боятся. Надо знать — кто это.       Огни ночью. Железо. Амар смотрел на стол и видел — не стол. Он видел, как его собственные отряды — его — идут ночной кромкой, как единороги в тёмных попонах накрывают блеск доспехов грубой тканью, как подковы перевязаны мягкой кожей, чтобы звук тонул в снегу. Снег здесь был не такой какой бывал в Эквестрии. Тут он трещал как битое стекло от любого шага. Он слышал — как слышит только тот, кто уже давал такие приказы, — звяканье незаглушённого кольца, один единственный звук, который всегда вылезает в самый неверный момент. У него сжалось в животе — не от страха разоблачения, от гордости ремесленника: идут, как надо.       Он поднял взгляд — ровный, спокойный.       — Это могут быть остатки голдовских банд, — сказал он. — Те, кто не принял решение Вайсвуда и ушёл с гор. Их много — разбросаны, как сажень соломы по двору. Они любят высоты. Любят долины. Там, где ветер не несёт запах. Это похоже на них. А смердят они, как, Вы, Ваше Величество, уверен помните так же как их помню я.       Шхоумгха переводил аккуратно, не сглатывая ни слова, выбирая эквестрийские       неровности так, чтобы умбрийские края не резали ухо короля. Дгхаган слушал, почти не моргая.       Он ответил — коротко. Шхоумгха:       — Его Величество говорит: банд много. Но здесь число — другое. Ночь слышала — больше железа. Как у войска. Не тропа банд. Тропа строя. Идут, но стоит бросить взгляд они счезают.       Иегон шевельнул плечом — и этот едва заметный жест у него всегда означал, что он знает больше, чем говорит. Но он не сказал.       — Ещё, — перевёл Шхоумгха, — Его Величество говорит: у перевала видели знаки на снегу. Шесть костров. Ровно расставлены. Не как бандиты.       Шесть костров, чтобы заклинания, которые так долго формулировались все эти годы подкрепились силой. Седьмой потому что единороги должны греться, но бояться греться о костры, которые используют для магии. Амар знал. Потому, что он так учил их.       — Наёмники, — сказал он, чуть склоня голову. — Гладкие, дорогие, кто не любит рассказывать, кто им платит. Могут торговать мечом всем, кому не хватило ума встать под солнечный знак Эквестрии. Или тем, кто ещё старые карты хранит и по ним бредёт. Я бы, будь я на их месте, шёл именно так.       Шхоумгха аккуратно переложил в умбрийские связки слово «наёмники», не ломая смысла — он приручал даже чужие слова так, что те становились домашними. Дгхаган слушал — и на короткий миг повернул голову к Угхону.       Угхон был моложе, но тень власти легла на его морду очень давно. Он произнёс несколько слов — мало, как любят те, кто будет править. Шхоумгха:       — Мой брат говорит: наёмники любят золото. Кто им дал золото — близко. Он не спрятался вне гор. Он — внутри, в наших долинах. Ищем золото — найдём того, кто зажёг костры.       Гибхон, казначей, тихо, но отчётливо вздохнул, как шуршит тяжёлая ткань на гладком камне. Для него «золото» всегда означало «счёт». Он, казалось, видел все монеты мира как стаю рыбы в прозрачной воде.       Амар перевёл дыхание — ровно, так, чтобы никто не увидел, как внутри он делает шаг назад, чтобы оценить линию стены. Это мои. Никто не догадывается. Удача смотрит прямо в мою сторону — и не моргает.       Дгхаган заговорил снова — его голос шёл по залу, как гул в ледяной пещере. Шхоумгха:       — Его Величество говорит: мы не хотим войны. Эквестрия сказала: «нет». Мы держим «нет». Но если «нет» — ложь, мы должны быть готовы. Он верит Вам, господин Аморе. Семь зим назад ты пришёл — и город остался. Он помнит это. Он — говорит «доверяю».       Фраза ударила сильней любого упрёка. «Он верит. Потому что я тогда отказался от Эквестрии вслух. Отрёкся — чтобы забыть её внутри. Цена — как камень на шее: тяжело, но помогает идти по дну, пока вода штормит. Я это выбрал. Чтобы получить это».       — Я здесь, чтобы не допустить войны, — сказал Амар. — И чтобы никто не посмел коснуться ваших земель. Не из милости. Из выучки. Я видел, как ходит армия Голда. Я видел, как она отступает. Я умею считать её шаги. Если те, кто в ложбинах, — её хвост, я отрежу его. Если — чужой меч, я прилипаю к нему щитом. Но сначала — разведка. Пусть ваши дозоры — и мои — пойдут разными следами.       — Его Величество спрашивает, — продолжил Шхоумгха, — почему «твои дозоры»? Где они? В каких долинах? Он не видел их бумаги.       А вот и опасность, тонкая, как волосок льда. Амар улыбнулся внутренней ухмылкой: другая нить. Хорошая.       — Потому что я не бумажный воин, — ответил он. — Бумаги не ходят по снегу. Я держу свои глаза там, где снег жрёт звук. Скажи его Величеству: они идут так, как учили меня северные ветра — без криков. Моя армия вы знаете отправилась частью в столице а другой пошла в сторону Диких Гор догоняя армию Голда. Я знал что быть может они так и не настигнут их. Но не знал, что армия Голда сделает круг и пойдет оттуда же, откуда шла семь лет назад.       Шхоумгха эту дерзость смягчил — как умел. Дгхаган не изменился в лице. Он что-то сказал Угхону — быстро, глухо. Тот кивнул.       Они договорились — Амара не дёргать. Пока.       Иегон, словно вспомнив, зачем пришёл, сложил у себя невидимую таблицу и захрипел:       — Костры — ровно шесть. Это я слышал, — сказал он и по-своему улыбнулся: «я здесь не зря». — У костров — шаги. Много шагов. Один костёр всегда гаснет — быстро. Это странно. И после испаряются. Должно быть в Эквестрии сформулировали что то, что помогает им исчезнуть на время. Странно все это.       Один гаснет — так и должно. Молодцы, — повторил Амар про себя и чуть не кивнул — вовремя удержался.       Гибхон всё это время шевелил ушами — его способ думать. Теперь он наконец поднял взгляд — с пола на Амара. В нём не было ни уважения, ни презрения: чистая оценка.             Сколько это будет стоить? — всегда был его вопрос. Сколько это принесёт?       Вот и все что заботило Гибхона. Радость что от него большего и не требовалось. И сейчас он лишь прикидывал сколько будет стоить если Амар ошибается? Сколько заставит растратится ошибка Дгхагана?       Иегон чмокнул губами, как будто дописал на воздухе слово «спаситель» и залюбовался, как оно побежало по стенам.       Дгхаган заговорил ещё раз — и только сейчас Амар поймал в его тоне то, что не слышал раньше: усталость. Не физическую — усталость от мира. Шхоумгха:       — Его Величество говорит: он не хочет кровью кормить снег. Он говорит: семь зим назад ты пришёл — и мы не умерли. Он говорит: «доверяю». Но он говорит: «если ветер — ты будешь первым, кто пойдёт в него лицом».       Амар склонил голову — не как кланяются, а как кивают равные, когда признают часть игры.       — Я пойду лицом, — сказал он. — Мой язык был эквестрийским — я его положил под копыто и перешёл через него. Моя тень была кантерлотской — я отрезал её и хожу теперь под глазами Великого Дракониуса. Я отрезал, чтобы вырастить новую, северную. Если ветер — я буду первым, кто вдохнёт его.       Это было красиво сказано. Он знал. Шхоумгха перевёл — и сделал красивее. Иногда мальчик делал из его грубых слов строки; иногда — из строк — камни. Сейчас — строки.       Иегон звучно вздохнул — как вздыхают пони, которые любят речь больше дела. Гибхон не вздохнул вовсе — он никогда не тратил воздух зря. Угхон кивнул один раз — кивок юного, чей мир ещё не отяжелён старой болью. Дгхаган не кивнул и не отвернул морду. Он просто молча поднялся. Весь зал — будто вместе с ним. Тяжесть его шерсти, шаг, короткое       «Итха йи» Шхоумгхе — и король вышел.       Формально совет ещё не был закрыт — но это никого не волновало. Умбры умели заканчивать дела когда надо, а не когда принято.       Остались трое: Иегон, Гибхон и Амар. Мальчик-переводчик стоял всё там же — за плечом Амара. Иегон зашуршал, будто собирал свои невидимые записи, потянулся, чтобы подняться, но не поднялся.       — Шесть костров, — сказал он снова, в пространство, как будто прощался с этой цифрой. — Странно.       — Странно, — повторил Амар, — но мне нравится.       Иегон криво улыбнулся — так улыбаются те, кто не понял, но не признает этого. Гибхон встал, кивнул — Амару, Иегону, мальчику — всем сразу, как кивают тем, кто в одной лодке, хотя и гребут в разные стороны. И ушёл — бесшумно.       Когда они остались вдвоём — если не считать маленькой тени, которую звали Шхоумгха, — Иегон потянулся своей старой манерой к пустому кувшину, коснулся его краем копыта, как будто проверял — есть ли там вода, и пробормотал:       — Чудесная погода, не так ли?       Амар посмотрел на него долго. Потом сказал:       — Говорили уже.       Иегон кивнул — будто это ему и было нужно услышать. Потом поднялся — уже точно — и пошёл по дуге зала к восточной двери: медленно, скрипуче, без оглядки. За ним тянулся шлейф того самого причмокивающего звука, который Амар терпеть не мог, но который сейчас был чуть менее отвратителен. Потому что шум — это отвлекает от мыслей, — подумал он.       — Господин, — сказал тихо Шхоумгха на эквестрийском, с той лёгкостью, о которой Амар думал в начале, — я скоро тоже буду участвовать в походах. Отец сказал, что следующим летом будет посылать меня вместе с вами.       Грусть щипанула сердце ксилонца. Он побоялся сначала посмотреть Шхоумгхе в глаза, но все же посмотрел.       — Там будет не легко. Придется через многое пройти. Многое, что раньше было только словами встанет перед тобой вживую. Сможешь?       — Смогу, — сказал мальчик, и глаза его вдруг стали совсем взрослыми. — Мой язык — ваш теперь, господин. Я пообещал отцу. А значит смогу.       «Мой язык — ваш». Вот она, настоящая власть. Не корона, не войско. Язык ребёнка, который говорит твои слова лучше тебя самого, — подумал Амар. И вдруг ощутил, что впервые за этот длинный день он по-настоящему — в своей воде.       Он поднялся. Стул отозвался коротким звоном по кристаллу. Вышел — не оглядываясь. В коридоре пахло мокрой шерстью и железом; на полу — та же синяя полоска камня, где всегда чуть теплее. Стража у двери обменялась короткими взглядами: один кивнул ему, другой — пустоте справа от него.       У порога он задержался на миг. Там, где камень переходит в ступени, а ступени — в галерею, по которой сквозит, если окна распахнуты. Рассвет ещё не пришёл — но день был уже на копыто ближе. И где-то в ложбинах, у Суровых мысов, на снег падали искры от шести костров, и седьмой — как было велено — гасили, насыпая на угли сырого снега, чтобы пар шёл вниз, а не вверх.       Удача — кошка. Её нельзя звать. Её можно только кормить правильно. Сегодня она пришла сама.       - Надо бы выйти на свежий воздух. - сказал сам себе Амар. И пошел в сторону сада.       Счёт уже шёл. Цена. И та, что он попросил тогда, семь зим назад, за спасения Хашдэлома было нарочно мала. Потому что остальное он всегда забирал сам.

***

      Единственное, что могло исказить лицо Хризолита в неуместное подобие улыбки, — это рассказы детей. Их глупые, сбивчивые, но искренние речи о том, с какой радостью они ждали Кристальную Ярмарку, для него звучали почти как молитва.       Бездетный, холостой, Хризолит давно посвятил себя книгам и тем самым стал, пожалуй, слепейшим и вернейшим слугой королевской четы. Но именно поэтому он лучше других замечал детей. Их прямота ранила глубже, чем лезвие, и лечила мягче, чем любая молитва.       Сегодня они заполнили весь зал у библиотеки — галдели, смеялись, бегали, словно мелкие духи, которых не в силах усмирить ни стены, ни возраст. Старуха Фхагама, кухарка, металась меж ними, размахивая копытами:       — Где ваши родители? Я вас спрашиваю, где ваши родители?!       Но жеребята, казалось, не слышали. Их смех стучал в стены громче её крика.       — Ах вы, бестолочи… — пробормотала она, и тут же улыбнулась так, как умеют улыбаться лишь те, кто уже пережил похороны и знает, что жизнь не остановить. — Ну что же вы творите, бессовестные…       Хризолит, прятавшийся за книжными стеллажами, едва заметно дрогнул губами — и то была его улыбка. Улыбка того, кто давно разучился смеяться.       И тут к нему подошёл Морэ. Не попросил — скомандовал:       — Дай бумаги.       Фамильярность не задела библиотекаря. Напротив, он считал честью, что дети говорили с ним на «ты».       — Для чего тебе? Рисовать хочешь? — спросил он, глядя поверх очков.       — Я хочу нарисовать павлина, — отчеканил Морэ. — Я покажу Шохе.       Он произнёс имя с такой теплотой, что Хризолит понял — мальчик говорит о друге.       — Шоха знает павлинов только по книгам, — продолжил Морэ, — а там всё чёрно-белое. Я искал неделю другие книги, но везде без цвета. А такое нельзя понять без цвета. Я обещал показать ему, и обещание надо исполнить.       Его голос дрожал. Словно речь шла о клятве крови.       — Отчего бы не попросить у Иегона тех красок, что он привёз из Диких Гор? — мягко сказал Хризолит. — Павлин — это перо, в котором сидит всё небо. В детстве я видел одного в Эквестрии. Поверь, это почти преступление — рисовать его без красок.       Морэ вскинул голову, глаза его вспыхнули:       — Ты был в Ксилоне? — спросил он с надеждой.       — Нет, юный лорд. В Эквестрии.       Морэ нахмурился и отвернулся. Если речь шла не о его городе, — зачем слушать?       Он унёс с собой бумагу и чёрную сажу из печи. Этого хватит. Хватит, чтобы нарисовать хоть тень павлина для Шхоумгхи.       После совета Морэ ждал у лестницы. Его сердце билось так сильно, будто он несёт на спине добычу. Бумага была спрятана под боком, рисунок смазан, груб, но главное — он был. Павлин.       Двери зала скрипнули. Вышел Шхоумгха. Он выглядел усталым, но глаза у него засияли, как у жеребёнка, которому пообещали показать котёнка. Он ждал — именно так ждал, словно Морэ должен был притащить живое чудо, а не лишь рисунок.       — Ну? — спросил он.       Морэ раскрыл листок. Павлин был крив, перья — не переливались, а шли чёрными пятнами. Но Шхоумгха смотрел так, будто видит само чудо.       — Он красивый, — прошептал умбра. Его голос был тихим, но в нём звучала вера. — Я никогда не думал, что у птицы могут быть такие хвосты.       — Это ещё плохо нарисовано, — сказал Морэ с неожиданной гордостью. — У нас, в Ксилоне, я видел их живьём. Поверь, они такие, что солнце в глазах застревает.       Шхоумгха улыбнулся. Он верил. Верил в Морэ, в павлина, в Ксилон, которого никогда не видел.       Они стояли рядом, почти одного роста: Шхоумгха был младше лишь на два года, но за эти годы они выросли вместе. Для Морэ Ксилон был памятью. Для Шхоумгхи — сказкой. Такой же сказкой как для Морэ казались по сей день умбры. И раз уж он увидел сказку Шхоумгхи быть может и Шхоумгха однажды вживую увидит ксилонскую.       Морэ вдруг подумал, что, может быть, когда-нибудь он и вправду заберёт его с собой — туда, где павлины ходят по земле, а не по бумаге.

***

      Сады при дворце Хашдэлома всегда казались Амару насмешкой над словом «сад». В Ксилоне он видел, как это должно выглядеть: листья, тяжёлые от влаги, горячий запах пряных трав, птицы, которые кричат до захода, и дети — гоняются друг за другом в тени толстых, как великаны, стволов. Здесь же — хрупкое чудо на краю мира. Чудо не в красоте, а в самом факте существования: что-то, кроме снега и камня, ещё держится за жизнь.       Рядом с его плечом в промёрзлую землю уходило белёсое, словно выточенное из кости, тело кристального древа. Белое — как снег, лежащий до самого горизонта, где бледное солнце сливалось с белизной и терялось, как монета, провалившаяся в сугроб. Ствол гладкий, ровный, а на вершине — тяжелая корона из тёмно-изумрудных листьев. Они не шелестели — звенели, когда ветер пролетал меж них, как по тонким пластинам стекла. Листья казались слишком живыми для этого мёртвого света. Слишком упругими, слишком сочными, словно пили не воду, а самый холод.       Амар задержал взгляд на этой зелени — и в памяти всплыл дом. Ксилон. Тонкое деревце у его поместья, всё в лиловых, будто окрашенных вином листьях. Он посадил его в день, когда родился его второй сын, Вивито. Так велел обычай: дерево — мальчику, чтобы рос тихим, чтобы не плакал по ночам, чтобы корни его сна переплелись с корнями дерева и тянули в землю, а не в крик. Теперь, наверное, тот обычай отменили, сожгли в проповедях, заклеймили язычеством: «На всё воля Светил», — говорили они. «Не дерева».       Он видел и другое деревце — тёмное, тяжёлое от дождя, то самое, которое посадил, когда родился первенец, Морэ. Первый же ливень вырвал его из земли, швырнул в грязь. В ту ночь Морэ кричал так, будто что-то у него забрали навсегда. С тех пор Амар верил, что ритуалы не пустое место. Верил — и боялся в это верить.       Морэ рос капризным, сорвавшимся с цепи жеребёнком, истеричным и злым. И хуже всего — обожал дождь. Выбегал под холодную воду с поднятой мордой, распахнутыми глазами, как будто хотел забрать себе всё небо. Для Амара это было насмешкой судьбы. Капли барабанили по крыше, и каждый стук говорил ему: «Не проси. Не плати. Не торгуйся. Никто с той стороны не смотрит».       Третье деревце, уже не ради сына — ради жены. Он рвал кленовые листья, приказывал слугам набивать ими горячую воду; говорил, что так надо — так правильно, и сам не верил в собственный голос. Он держал её голову, когда она кричала; видел, как вода краснеет, как рвётся дыхание, как из горла вылетает последний стон. Аморини появилась на свет — и в ту же минуту мир раскололся пополам. Дочь легла на его грудь ещё тёплой тяжестью, а жена ушла — тихо, как сдёрнули покрывало.       Он остался посередине: полувера, полуярость. Он называл Светила — Светилами, но в сердце — молчал. Он не спорил с богами — он просто перестал на них смотреть. Светила трогали его душу не больше, чем его трогали просительные взгляды детей: «Домой, отец».       Вот уж нет.       Великий Дракониус? Для здешней веры он был слишком чужд. Не мог он искренне верить что местные считают себя кусками тела гибридного существа. Хотел, если признаться честно. Но не мог.       Шёпот снега под копытами. Кто-то стоял в десяти шагах. Амар не оборачивался. Тело сжалось, как от удара — заранее. Он уже знал, кто это. В такие моменты он всегда перевешивал в себе две тяги: уйти, не дожидаясь слов, — или шагнуть навстречу и вцепиться в горло чужой холодной вежливости. Он выбрал третий путь — тянуть время, делать вид, что не заметил.       Взгляд зацепился за маленькое саженец рядом: то самое, о котором говорила Бьятуда — они посадили его с милой Маэхшей.       Маэхша. Про неё думать было сложнее всего. Он уже видел её конец — слишком ясно, как видят ледяную кромку на краю озера. И всё же жалел.       — Сегодня мало одежды, — сказала фигура за спиной.       Амар медленно повернулся. Опустил глаза — и поклонился. Здесь кланялись только умирающим — просили таким образом у Дракониуса облегчить путь. Но поклоны у Амара жили глубже костей, в половицах его детской спальни, в лестницах ксилонских портиков, в тихих дворах, где на него глядели каменные львы. Тело всегда знало, что делать, раньше мысли.       — Ваше Высочество, — сказал он мягко, почти ровно. И только проглотив слова, вспомнил: снова поклонился.       Рабия не улыбнулась и не нахмурилась. Прищурилась лишь: тонкий прищур, как линия, выцарапанная на льду. Её глаза — два рубина, в каждом — чёрная щель, как у кошки, говорили смягчая углы иностранцы. Как у змеи - считал Амар.       Каждый раз, когда он видел её, ему казалось, что природа играет с ним в нечестную игру: делает самое красивое лицо в мире и вкладывает в него разум, который лучше бы не встречать.       Чёрные волосы ниспадали тяжелыми волнами; крошечные кристаллы шептали светом на каждой пряди. Никакая причёска не удержала бы эту гриву, и потому Рабия носила её свободной. Платье — тончайшая ткань, вышивка так исчерчена камнями, что казалась бронёй. Кристаллы — мелкие, как слёзы. Гранёные. А сама ткань легкая которая даже в Ксилоне бы могла повредить здоровью. Но умбры не чувствуют холода.       — Прогулка? — спросила она.       Говорила она по-эквестрийски плохо. Коротко. Крючкообразно. Но слышала лучше, чем многие, кто говорил свободно. Амар это понял в первый же месяц при дворе, семь лет назад.       Он поймал себя на мысли: Шхоумгха — вот кто его спасал от этого каменного двора. Мальчишка говорил на эквестрийском так, будто прожил в Эквестрии дольше, чем Амару лет на свете. Слова дерзали легко, грамматика прыгала, как рыба в копыте, и всякий раз Амар чувствовал стыд и благодарность — стыд за собственный язык, благодарность за то, что хотя бы один голос в этом холодном месте складывает его мысли без шипящих краёв. .       Всякий раз, что его ухо резали кривые попытки других северян говорить на эквестрийском он вспоминал Шхоумгху. И всякий раз становилось хоть немного легче. Он не чувствовал себя здесь таким одиноким.       — Да, моя королева, — отозвался он. Поднял брови, хотел улыбнуться, отбросить тяжесть, но мышцы лица сделали своё: вышло снисходительно. Он это почувствовал — и уже ненавидел себя за это. У Рабии глаз на такие искры — как у ястреба на шевеление в траве.       — Совет. С королём. Ты - там, — произнесла она.       — Да, Ваше Высочество. Был. Обсуждали внутренние дела с Его Величеством, — сказал Амар, отводя взгляд в землю. Земля здесь — не земля, а стекло, спрессованный снег, в котором видно своё отражение, если наклониться.       Рабия склонила голову, как делает кошка, когда смотрит на что-то новое. Грива её — разом, тяжёлой волной — сдвинулась, зашепталась кристаллами.       — Ты — господин? Обсуждали? — спросила она. Ударение на «ты» было намеренным: не «Вы» дома Аморе, не «господин Аморе», — ты.       Он поймал этот укол и — к удивлению — вдруг расслабился. Неправильно. Самое неверное время отпускать спину. Именно когда начинается боль — мышцы ищут удобство.       — Плохо, — сказала Рабия.       — Ваше Высочество хочет сказать, что…? — начал он, осторожно, как наступают на лёд.       Она молчала. Смотрела. И тут Амар, к своему ужасу, вспомнил её первую реплику:             «Сегодня мало одежды». Только сейчас понял: надел меньше слоёв. На три. На три. Три — много в этом климате. И она заметила. Она замечала всё.       — Здесь плохо семье, что у тебя, — наконец сказала Рабия. — Домой — лучше. Там — место.       — Увы, моя королева, — тихо ответил Амар, — у нас больше нет дома. По милости нынешнего короля Эквестрии…       — Твой король, — перебила она.       Лёгкость прошла по телу Амара, как тёплая струя — опасная. В такие минуты язык сам стремится выпасть из рта и натворить дел.       — Мой король — Дгхаган, — сказал он, слишком ровно.       — Вайшвудэ — твой король. Ты — единорог. Он — твой, — сказала Рабия.       «Вайшвудэ», — повторил Амар про себя. Это слово он любил за то, как оно ломало время. Вайшвудэ — звук, в котором прошлое, как камень, что кинули за спину.       Он вспомнил, как Дгхаган впервые попытался сказать «Ксилон»: «Кшиуон», — вышло у него. Амар тогда тоже повторил беззвучно — и Ксилон сразу отъехал ещё на пару километров прочь.       — Я понимаю ваше отношение ко мне, — сказал он наконец. — Понимаю, как один родитель понимает другого. Но прошу понять и меня: возвращение мое в Эквестрию невозможно. Король обещал нам убежище, и я благодарен…       Рабия молчала. Склонив голову, стояла, как дерево, на чёрном ветру. Серый ствол, обтянутый тонкой тканью. Черная крона. От чего то вспомнились ивы.       Потом умбра выпрямилась — и лицо её вдруг стало моложе. Прищур опал, глаза расширились, свет ударил в них — и на миг Амару показалось: он смотрит в два красных озера, где на дне шевелятся тени.       «Красавица», — подумал он. И отпрянул от собственного слова — оно было холодным, как нож. Не слово восхищения — слово приговора.       — Много слов, — сказала Рабия. — Нет правды. Ты говоришь — что нужно мне слышать. Я не хочу слышать. Я хочу видеть. Чтобы ты уехал.       — Король знает о ваших настроениях ко мне? — спросил Амар и тут же пожалел.             Слишком быстро. Слишком остро. Вот если бы тело оставалось начеку, он прикусил бы этот вопрос.       — Знает, — ответила Рабия. — Он много знает — как править. Мало знает — как понимать. Мужчина не видит. Женщина видит. Мужчина не слушает.       Он не любил, когда его язык уродовался в чужих ртах. Но именно в таком изломанном виде смысл её слов часто бил точнее.       — Я знаю, — продолжала она, — надо про каждого узнать. Сначала — узнать. Потом — радоваться, что пришёл. Когда у кого есть армия — рядом держать опасно. Тебя — близко пустили.       Амар молчал. Что он мог сказать? Он радовался, что его пустили близко. Он делал всё, чтобы его пустили ещё ближе. В этом и была игра.       — У кого давно семья — знает честь. У кого нет — не знает, — сказала Рабия.       Под семьей она имела в виду "дом", "династию", "род". Амар уже знал это потому что Рабия любила колоть в это.       Он едва заметно вздрогнул. Слова нашли цель, как стрела, бьющая в щель забрала. Он выпрямился — по привычке.       — Поспешные выводы, Ваша Светлость, — произнёс он. Вежливо. Ровно.       — Я не королева тем, кто слишком хорошо помнит голод. Позорный голод. — ответила Рабия.       Внутри всё сжалось. Слишком хорошо помнит голод. Не сказала «ел крыс» — но сказала хуже. Слово упало на его грудь тяжелее тех камней, что огружали тележку его деда, когда тот плёл корзины и жрал всё, что попадалось, лишь бы дети не умерли в ту лютую зиму. Единственную что сокрушилась на Ксилон за сотни лет существования этого южного города.       И эта зима перечеркнула гордость рода Аморе сквозь поколения.       Амар никогда не ел крыс. Но память рода ест тебя изнутри лучше любой крысы.       Он медленно выдохнул. Вытянулся — спина у него и так всегда была прямой, как сталь, которую тянут, пока она не звонит. Сжал губы. Разжал. Попытался улыбнуться — получилось. Светилам хвала — лицо слушается.       — Я рад, что вы так осведомлены обо мне, Ваше Высочество, — сказал он, и голос его вдруг стал сухим. — Но я не вижу цели этой беседы. Желаете уколоть? Или хотите, чтобы город пал, если Голд решит вернуться? Сегодня на совете Его Величество говорил о странных движениях близ столицы. Не время портить отношения с теми, кто спас ваш народ от Эквестрийской армии. Если вам угодно снова указать, что я эквестриец… Ну что ж, полагаю, ваш интерес ко мне слишком… настойчив, чтобы назвать его здоровым. И если вы всерьёз хотите видеть, как моя армия поворачивает в Ксилон — скажите это вслух.       Смело. Слишком смело. Но он вдруг понял, что устал бояться. Бояться — как носить слишком тяжёлую шубу: согревает, но душит.       Страх раньше не терзал его. От того ли, что раньше он всегда был в авангарде боя? Теперь его бой - это семь долгих лет ожидания и подлых игр. И это далось ему сложнее многих битв.       Рабия слушала внимательно. Ни одна мышца лица не дрогнула. Лишь в глазах, на краю рубина, родился маленький огонёк — то ли любопытства, то ли брезгливого интереса. Его эго — мерзкая тварь — потянулось к этому огоньку греться. Он разрешил себе роскошь: разглядел тонкую волнистую прядь у её виска, как она ложится на щёку, как линия челюсти точится светом этого ледяного сада. «Если бы только красота была его врагом», — подумал он внезапно, и эта мысль испугала его больше остальных.       — Сегодня — спаситель, — сказала Рабия. — Завтра — палач. Никто не губит армию ради чужих. Всегда есть цена. Твоя — слишком мала.       Она сделала короткую паузу, чтобы холод вошёл в его плечи, а потом добавила:       — Ты попросил мало. Значит, забрать решил больше.       И развернулась. Ушла — и её волосы, тяжёлые, как вода, ещё секунду стекали вслед. Амар не смотрел ей в спину. Резко обернулся к белому стволу кристального дерева. Дерево стояло, как меч, воткнутый в землю. Тень от него резала снег пополам.       Он уже давно всё решил — и всё же сейчас сердце сжалось так, будто холод снаружи вбили ему меж рёбер. Почему именно сейчас? Почему сейчас страх стал плотью, жалость — дыханием?       Потому, что он замахнулся на слишком многое. Нет. Это его вдруг не пугало. Его пугало то, что как он надеялся в юности, никогда не тронет его сердце.       Потому что впервые за этот разговор он увидел двух детей сразу перед глазами.       Маэхшу — в чёрной оправе волос, в крошечных кристаллах, которые шевелятся от её смеха; и Аморини — в розовом, с театральным наклоном головы, с улыбкой, как свет над полированным камнем. Потому что он вспомнил ночь, когда Аморини появилась на свет, и вода в корыте стала алой, а кленовые листья — гнили в этой крови, липли к шерсти, как бурыми языками. Потому что в тот миг, когда он поднял дочь на руки, он почувствовал смерть губами — и с тех пор ни один поцелуй в его жизни не был по-настоящему тёплым.       Он думал о Шхоумгхе — о том, как мальчик умеет говорить на эквестрийском. Как будто он прожил в Эквестрии дольше, чем Амар живёт на свете. Как будто язык сам лёг к нему в рот и сказал: «Я — твой друг». Амар слышал его: «Господин Аморе…» — и язык сгибался, как надо, и мягкие гласные ложились, как в Ксилоне. Если у мира и осталась хоть какая-то справедливость — она жила в чужих детях, умеющих говорить на твоём языке лучше, чем свои.       Снег пошевелился. Где-то за садом, за стеной из розовых кристаллов, ветра поменялись. Он вспомнил слова Дгхагана на утреннем совете: «Странные шаги у границы. Мы слушаем». Он вспомнил, как Иегон — вечно скрипящий — чертил воздух копытом, как будто записывал имена на невидимой странице. Он вспомнил, как Шхоумгха стоял у спинки его кресла.       Он слышал теперь лязг, которого ещё не было. Слышал стук — глухой, как падают на камень тяжёлые вещи. Вещи с кожей и костями. Слышал, как скользит по кристаллу кровь — она скользит иначе, чем по дереву. Он уже знал, что первым ударом будет разрублен чёрный водопад волос — и потом только голова. «Рабия — первой», — сказал он себе. И поверил этому, как верят дождю: даже если небо ясное.       Он задержал взгляд на саженце Бьятуды и Маэхши. Ветер чуть шевельнул крошечные листочки, и те звякнули. Амар поднял копыто— хотел коснуться, но не стал. Не в этот раз.       Он развернулся к двери. Размышлять в саду — всё равно что молиться на площади. В этом белом свете мысли слышны дальше, чем слова. Он пошёл к арке, и оба стражника — кристальные, как их стены — вытянулись. Один опустил взгляд — как будто уронил его; другой осторожно кивнул. Амар ответил таким же кивком — не больше, не меньше. На ходу он поймал себя на том, что считает шаги: раз, два, три — до плит из синего камня, где всегда чуть теплее; четырнадцать — до поворота в коридор, где пахнет мокрой шерстью и железом; двадцать шесть — до двери, за которой его ждали счета, имена, карты, пони, которые улыбались, потому что верили, и пони, которые улыбались, потому что платят им за это.       «Ты попросил мало. Значит, забрать решил больше», — повторил он про себя слова Рабии. Она не ошиблась. Он действительно попросил мало, когда приводил сюда свою сталь. Он всегда просил мало — у судьбы, у богов, у королей. Потому что брал остальное сам.       А когда берёшь сам — цену назначаешь ты. И платишь ты. Кровью — своей или чужой. Чаще чужой. Всегда — своей совестью. Если у тебя, конечно, осталась совесть. Амар не был уверен. Но он был уверен в другом: его копыто не дрогнет, когда на кристальном полу будет красное.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!