Глава сорок седьмая. Socia ad Mortem
24 июля 2025, 06:20Ты ощущаешь его приближение прежде, чем он позволяет себе коснуться.
Нечёткий сдвиг воздуха, неуловимый шелест ткани, тонкое напряжение пространства — всё выдаёт его движение, словно сама комната затаивает дыхание. Он садится ближе, с тем нарочитым спокойствием, что исходит не от мира, но от власти. Рука поднимается медленно, нерешительно, как будто и сам он не до конца уверен в уместности жеста. Пальцы скользят вдоль виска, касаются волос с театральной бережностью.
— Прости, — произносит он.
Но слово рассыпается, не доходя до смысла. Оно не несёт в себе веса, не утяжелено раскаянием, не отягчено истиной. Лёгкое, как пыль. Изношенное, как реплика в сотый дубль. Ты не отвечаешь.
Лежишь недвижимо, прессуешь себя изнутри в попытке не выдать ни дрожи, ни взгляда. Ощущение собственного тела мутное и искажённое. В тебе — тишина, вязкая и глухая.
Высший эльф наклоняется ближе, нос скользит вдоль уха, касание почти призрачное, как поцелуй сквозь ткань сна.
Жест не требует ответа, он нужен лишь ему. Как попытка стереть последствия собственных действий лёгким, обыденным прикосновением, как если бы боль могла быть аннулирована щелчком пальцев.
Но внутри тебя не смягчение. Не прощение. А отвращение.
К нему. К себе. К телу, которое всё ещё реагирует.
Он продолжает говорить, понижая голос до интимного полушёпота. Его слова извиваются, словно они предназначены не ушам, а коже.
— Через пару дней приём у герцога. Думаю, тебе стоит подобрать нечто соответствующее. Возможно, из новых платьев, что принесла Алисия... — он обрывается, позволяет себе беглый взгляд. — Тебе ведь нравится быть в центре внимания, правда?
Ты вздрагиваешь. Он либо не замечает, либо отказывается признать реакцию. Тем хуже.
— Все будут там, — добавляет он чуть тише, с тем самым оттенком снисходительного сожаления, который звучит приближённо к угрозе. — Шэдоухарт. Карлах... Твои, так называемые, друзья.
Он делает паузу, дышит тебе в ухо.
— Ты сможешь показать им, как прекрасна ты стала. — После этих слов следует финальный выпад. Мягкий, отточенный, как заострённый клинок в перчатке: — Как моя консорт.
Слово скребёт по внутренностям. Не режет — точит. Медленно и смертельно упрямо.
Тело дёргается непроизвольно, и в тот же миг он касается плеча. Не с нажимом — скорее как бы умиротворяюще, словно касаясь дикого животного, способного на внезапный выплеск ярости.
Он держит тебя с осторожностью, с той самой грацией, в которой всегда прячется расчёт. Но ты не зверь.
Ты — существо, выжженное до корней. И всё же от тебя ожидают сияния.
Ты выдыхаешь коротко, будто с трудом прожёвываешь слова:
— Платье не выправит перелом.
— Не выправит, — легко соглашается он. — Но придаст ему… эстетику.
Ты резко поднимаешь взгляд. Он всё ещё рядом. Всё так же выверен. Безупречен.
Улыбка на лице его хищная лишь в подтексте.
В тебе нарастает пульс — не от боли, нет. От того, с каким изяществом он умеет превращать унижение в заботу. Подчинение — в якобы ласку.
Астарион вновь тянется к твоей голове, касается волос так, как утешают после дурного сна.
Голос его становится бархатным:
— Я хочу, чтобы ты чувствовала себя королевой, Хизер, — он наклоняется ближе, губы скользят к виску, оставаясь в полудюйме от кожи. — Моей королевой.
***
Его тонкие пальцы продолжают скользить в твоих волосах с той же обволакивающей, противоестественной нежностью, с какой когда-то он касался её — Алисии. И этого достаточно. Воспоминание вспыхивает внезапно, неотвратимо, как порез бритвой по обнажённому горлу: её лицо, смятое в слезах; её жалкая и безнадёжная попытка вырваться; её дрожащая рука на дверной ручке… и его. Его улыбка. Его голос. Его воля. Он не дал. Не позволил. Он взял. Потому что мог. Потому что захотел. Потому что всё, чего он касается, становится его. Ты не исключение. Ты — вещь, как и она. Только в иной обёртке. Что-то ломается где-то глубоко, между дыханием и сердцебиением. Самообладание осыпается, будто пыль, зажатая в кулаке. Рука — сломанная, перевязанная — откликается жгучей болью, но ты всё равно поворачиваешься, неуклюже, почти с отчаянием. Тело падает вперёд, ты цепляешься ногами за покрывало, чувствуешь, как тянется спина, как срывается дыхание — и всё равно. Всё равно. Ты хочешь разодрать его лицо, стереть с него маску безмятежного превосходства, выцарапать остатки надменной вечности из этих рубиновых глаз. На твоём лице искажённая гримаса: рыдание и хрип сливаются в горле в нечто звериное. — Тварь, — срывается с губ. — Ты… тварь! Он не отшатывается, лишь улыбается, тихо и одобрительно. — Вот и славно, — произносит он с приглушённым восхищением. — Наконец-то в этих глазах что-то зажглось. Ты наносишь удар чем попало: плечом, лбом, ногтями — это не имеет значения. Важно только одно: заставить его отступить, стереть ухмылку, выбить из него ту чудовищную уверенность в своей безнаказанности. — Я ненавижу тебя, — твой голос рвётся, хрипит, ломается. — За неё. За себя. За это место. За то, что держишь меня! За то, что не отпустил, что я всё ещё здесь! Горло обожжено криком, глаза затянуты влагой. Он легко перехватывает твои руки, удерживает, почти с заботой — особенно ту, что болит. Как будто дразнит. Как будто демонстрирует: могу и мягко. — Я спасаю тебя, Хизер. От тебя же, — его голос безукоризненно ровен. — И, знаешь, я чертовски устал быть единственным, кто это помнит. — Не смей, — шипишь ты, захлёбываясь. — Не смей говорить так, будто тебе есть дело! Он склоняется и прижимается лбом к твоему, словно это должно утешить, а прикосновением можно затушить пожар. — Я твой якорь, милая. Единственный, кто держит тебя от бездны, пока ты не распорола себе живот или кому-то другому. — Ты цепь, — сквозь зубы. — Ты гниль, что проникает под мою кожу! Он замирает, лишь на миг. Затем неторопливо отстраняется. На лице всё та же мягкая, разочарованная усмешка. — Знаешь… иногда я думаю, не стоило ли мне оставить тебя там, в той камере? В темноте, и совершенно одну. А ты думаешь: стоило. Потому что тогда ты умерла бы человеком. А не этим «консортом». — Ты неблагодарный, — голос твой срывается, как струна, перетянутая болью, но ты не позволяешь ему исчезнуть в хрипе. — Никогда не был. Никогда не ценил ничего, что имел. Никого. Белокурый эльф не отвечает, только поворачивает голову чуть набок, как будто вновь примеряет на себя роль безмолвного наблюдателя, этой своей излюбленной маски. Но ты замечаешь напряжение в линии челюсти, подрагивание губ — едва уловимое, но предательское. Он слушает. — Всё тебе мало, — ты продолжаешь. — Всегда. Сначала свободы. Потом власти. Теперь меня. Уголки губ дрожат в подобии усмешки. Ты почти смеёшься. — Потом её. Он подаётся вперёд — не резко, без угрозы, скорее с намерением вставить слово. Ты не позволяешь. Перебиваешь, голос взрывается на грани истерики: — Ты тронул её! Ты пил её кровь! Держал её здесь, как меня. Но она тебе не нравилась. Она не играла, не дрожала, не ломалась — и ты избавился. Как от лишнего. А я… я осталась. Потому что ты любишь это, не так ли? Любишь, когда тебя боятся. Когда тебя хотят и ненавидят в одном дыхании. Движение резкое, почти невыносимое; сломанная рука, дрожащие колени, пронзающая спину боль. Ты встаёшь. Он тянется — ты отшатываешься, словно от пламени. — Ты сделал из меня не любимую женщину, не партнёршу, не «консорта», как тебе так витиевато нравится называть. Ты сделал из меня ложе. Оформление. Шепчущий рот и изломанную спину, когда тебе удобно! Ты доходишь до стола, рука шарит вслепую. Первое, что попадается — перо, нож, кинжал — ты хватаешь и крепко сжимаешь. Пальцы белеют. Кожа натянута, как сухожилия на струнах. — Мне больше нечего терять. Астарион не двигается, всё так же сидит, руки на коленях, поза его безмятежная. Лицо гладкое и спокойное, а в глазах — эта мёртвая ласка, ложная, разложившаяся, как цветы на давно забытом надгробии. Ты бросаешься. Движение нескоординированное, болезненное, но яростное. В прыжке — конвертный нож в воздухе, сломанная рука отзывается тупой агонией, но ты поднимаешь её, чтобы ударить, чтобы вонзить. Закончить всё здесь и сейчас. Он ловит тебя. Поймал — без напряжения, как ловят падающий лист. Держит за запястья, надёжно, но не жестоко. Взгляд его спокоен. Почти устал. — Да, — произносит он негромко. И это заставляет замереть. — Мне действительно было мало, — говорит он с удивительной ясностью. — Мало, когда ты просто дышала рядом. Мало, когда говорила, что останешься. Мало, когда твоё тело ещё не принадлежало мне полностью. Вознесённый отпускает одну руку, а свободной ладонью осторожно поднимает твой подбородок. — Поэтому я захотел всего. Твоей вечности. Твоей ненависти. Всего, что ты не собиралась отдавать, — его голос опускается до шёпота: — Поэтому, как ты знаешь, но забыла об этом меня попрекнуть, в библиотеке лежит Книга. Не ради власти. Не ради проклятых знаний. А ради тебя. Чтобы разложить тебя по страницам. Чтобы прикасаться не только к телу, но и к тому, что ты называешь душой. Тело дрожит; что-то внутри окончательно выедено, вырвано, опустошено. Рука, что сжимала нож, бессильно висит. Ты больше не можешь ударить. Уже нет. Он наклоняется ближе, слова инъекцией проникают в ухо: — Потому что ты больше не принадлежишь себе. Ты — моя. А всё остальное — всего лишь драпировка. Ты срываешься. Будто чья-то безымянная рука вцепляется в нутро и выворачивает наизнанку с хрустом и яростью, без предупреждения. Всё, что хранилось под слоями притворства, боли и вынужденной покорности, вываливается наружу. Не крик, а рваный звериный вопль, как у существа, которое изо дня в день били палками, но так и не добили. Ты не формулируешь — ты выблёвываешь слова сквозь кашель, рыдания и рвущий горло хрип. — Ты всё уничтожил! Всё, что у нас было! Астарион не отстраняется. Его руки — те же, знакомые до боли, ужасающе прекрасные, безжалостно холодные — продолжают держать тебя с тем же чувством права, как будто истерика, слёзы, ломка не способны поколебать его уверенности в твоей принадлежности. Ты падаешь лбом ему в плечо. Ткань его рубашки темнеет от слёз, как снег от крови. Он не двигается. Не отталкивает. И этим предательски успокаивает. — Если я и мечтала о бессмертии, — выдавливаешь ты, — то точно не о таком… Не о боли. Не о клетке. Не о роли наряженной куклы, которой ты хвастаешься перед друзьями, как трофеем! Ты отстраняешься рывком. Астарион позволяет. Его взгляд — приподнятый, изучающий, непроницаемый. Не сочувствие. Не раскаяние. Любопытство. Он наблюдает, как ты впервые трескаешься по краю. — Ты боялся близости, — говоришь ты, тяжело втягивая воздух. — Презирал себя и всех вокруг. Убеждал, что не создан быть кем-то живым. И кто тогда раскрыл тебе глаза? Кто доказал, что даже тьма способна чувствовать? Я! Дочь убийцы. Невеста пустоты. Ты снова оседаешь, тело предаёт, горло срывается в шёпот. — А ты… Ты неблагодарный ублюдок. Прекрасное чудовище, до последнего утопающее в собственной лжи. Ты ведь всё знал. Всё! Он не произносит ни слова, не пытается оборвать. Лишь сдерживает выражение губ. Глядит, как будто чего-то ждал и получил. — Если ты забыл, я вписала кое-что в твою чёртову Книгу, — произносишь ты тише, но в голосе сталь, обмотанная шёлком. — Ты любишь свою вечность? Так вот, знай: у неё есть срок. Я твоя консорт, да? Но и я так же Избранная Баала. И если ты когда-нибудь решил стать богом… Я напомню тебе, что и боги падают. Он склоняет голову на мгновение, точно смакуя твои слова. — Умница, — шепчет он с той ленивой снисходительностью, что вызывает отвращение. — У тебя всегда был исключительный вкус к катастрофам. И тут — стук. Резкий, уверенный, идеально выверенный по силе. Без настойчивости, но и без колебаний. Странно человеческий — на фоне всего, что вы друг другу наговорили. Ты оборачиваешься. Он остаётся неподвижно сидеть: ни жеста, ни намёка на встревоженность. Только лёгкий поворот головы, как у кукловода, знающего, кто именно стоит за кулисой.***
— Господин Анкунин? — голос доносится сквозь древесную преграду. Тонкий, певучий, исполненный уверенной вежливости, граничащей с театральной подачей. Ты узнаёшь этот тембр мгновенно. Алисия. Камеристка. Безупречная, назойливая, преданная до абсурда. Ты отпрянула ближе к изголовью. Резкий, почти инстинктивный жест, и покрывало цепляется за руку, натягивает перевязь, дёргает за сухожилие, заставляя боль пронестись по нервам, как ржавый нож. Пульс в запястье походит на сбивчивый марш. Ты не произносишь ни слова. Астарион поворачивает голову к двери, будто без особого интереса реагируя на незначительный раздражитель, а затем возвращает взгляд к тебе. Вы встречаетесь глазами. Несколько долгих, мучительно медленных секунд, как парящая нота перед финалом противостояния на лезвии. Ни один из вас не опускает взор. Ни один не отступает. Именно тогда ты слышишь Его. Баал. Шёпот — не голос, а ощущение, проникающее сквозь кожу. Ты знаешь, что делать. Прекрати это. Удали её… Ты вскидываешь голову — резко, как хищник, почувствовавший запах угрозы. Шипишь — хрипло, срываясь на гортанный звук, как дикое животное. — Я не хочу видеть её здесь. Либо ты прикажешь ей исчезнуть, либо я позабочусь о том, чтобы она не дожила до рассвета. Вампир улыбается. Настоящая, живая улыбка. Не ехидная, не победная — нет. Почти тёплая. Почти домашняя. Такой он смотрел на тебя в те дни, когда называл всё происходящее между вами «жизнью». Он неторопливо склоняется и целует тебя в лоб. — Делай с ней что пожелаешь, — произносит он негромко. — Ты — хозяйка этого дома, любовь моя. Белокурый эльф поднимается без лишней спешки, словно его прервали на банальной светской беседе. Движения его отточены до совершенства: лёгкий взмах рукой поправляет сорочку, как будто именно так и полагается уходить после подобного разговора. Ни намёка на опасность, которую он только что оставил позади. Поворот ключа. Тихий щелчок. — Господин Рейвенгард велел передать, что ждёт вас в имении этим вечером, — голос Алисии спокоен, выровнен до идеала. Никакого волнения, только формальная точность. Пауза. И в этой тишине — лёгкое, почти неуловимое раздражение, проскальзывающее в его ответе: — Герцог? — Нет, — чуть склоняет голову она. — Его сын. Ты не видишь выражения лица Астариона, но достаточно хорошо его знаешь, чтобы представить: лёгкий изгиб брови, холодноватая улыбка, которую он почти всегда тщательно прячет, но не сейчас. Не перед ней. — Скажи, что буду, — бросает он коротко. Дверь закрывается. Тишина, как щёлкнувшая мышеловка, на мгновение накрывает комнату. Он замирает у порога. Повернувшись, смотрит на тебя. — Алисия останется здесь до моего возвращения, если только ты не передумаешь, — говорит он с подчёркнутой невозмутимостью.***
По пути к ложу его шаги тяжелеют в тишине, будто топчут не пол, а само время. Ни изящества, ни притворной галантности — только отточенное, привычное превосходство, нависающее над тобой с той же неотвратимостью, с какой давит на грудь избыточный вес в ночных кошмарах. Он присаживается рядом. Слишком близко. Достаточно, чтобы ты снова уловила этот знакомый, выматывающе интимный аромат его кожи: тягучий букет из благородного вина, книжной пыли и старой, густой крови, в которой застой ощущается сильнее, чем свежесть. Рука касается матраса. Локоть легко толкает тебя в бок, как будто вы всего лишь подростки, затеявшие беспричинную игру. — Ты и дальше собираешься дуться, любовь моя? Или, быть может, наконец порадуешь нас обоих и поешь? Ты молчишь. Сначала просто медленно поворачиваешь голову, словно сопротивляешься гравитации самой боли. Взгляд исподлобья — тусклый, но острый. И даже это движение отзывается в теле хрупким, колючим импульсом: туго сжатая пружина в повреждённой руке дёргается, заставляя грудь сжаться от спазма. Астарион видит. Конечно, видит. Ты это знаешь. И он знает, что ты знаешь. Он изучает каждую дрожь, каждый спазм, каждый неверный вдох. С клиническим вниманием. С изощрённым наслаждением наблюдателя, для которого ты — не больная женщина, а собственноручно сломанная игрушка, чья неисправность лишь подливает интереса. Он не злится, он даже не раздражён. Он спокоен. Спокойнее, чем должен быть. До омерзительной степени. До того состояния, где человеческое уже не распознаётся. Ты отворачиваешься, ибо не хочешь больше фиксировать черты его лица — того самого лица, которое ты когда-то целовала в полумраке, которое держала ладонями, как драгоценность. Не хочешь дышать рядом с ним, не хочешь ощущать тепло его присутствия. Но тело предаёт. Оно помнит. Каждое касание, каждый укус, вес его тела. Манеру, с которой он вламывался внутрь, будто имел на это законное право. Слабость вновь поднимается от груди к горлу, как тошнота. Ты вся в следах. И он — созерцатель этого панно. Ты — его полотно. Эта постель — его подпись. А хуже всего: ты всё ещё находишь его красивым. Даже сейчас. Даже после того, как он ломал тебя, как ломают мебель, со вкусом и без сожаления. Ты ненавидишь его. И жаждешь. Не как мужчину. Как избавление. Как выход. Как смерть. Он едва заметно вздыхает. Улыбка играет на губах. — Боги, разве это моя вина, что ты избрала голод? — произносит он, будто сетует. — Ты ведь уже взрослая, Хизер. Ну… почти, — голос соскальзывает в лёгкую и ледяную насмешку, — я бы даже рискнул сказать: вполне зрелая. Способная принимать решения. Кроме тех, разумеется, что касаются меня. Ты стискиваешь зубы.***
Ты просто лежишь некоторое время, позволяя дыханию медленно наполнять грудь, как будто каждое движение — последнее, и ты выбираешь, стоит ли оно усилия. Астарион долго наблюдает. Без нетерпения, но с выражением той самой отстранённой настойчивости, с которой смотрят на запертые шкатулки: догадываясь, что внутри ценность, но слишком привыкнув к обладанию, чтобы дорожить. Наконец, он отводит взгляд и обращается не к тебе, а к пустоте. — Алисия, — голос его ясен, отточен, выстроен так, чтобы быть услышанным даже сквозь стены. — Две чаши крови. Тёплой. И пусть сегодня всё будет безупречно. У нас ведь особенный день. Ты медленно моргаешь. Он говорит с тобой так, как говорят с капризной супругой, чья усталость стала привычной, но чьё молчание всё ещё раздражает. — То есть… — твой голос хриплый, рваный на вдохе, но ты удерживаешь его. — Ты считаешь себя вправе принимать решения за меня? Он не отвечает сразу. Поворачивает голову с неторопливой грацией; касается подбородка пальцами, будто обдумывает детали, а не последствия. — Кто-то должен, любовь моя, — произносит он наконец. — Ты же больше не хочешь. Ты через боль приподнимаешься на подушке; повреждённая рука пульсирует под кожей. Вдыхаешь через стиснутые зубы, держась за остатки гордости, которых хватило на это движение. — А когда ты успел меня купить? — спрашиваешь ты, глядя прямо. — Сколько я стоила? Или ты даже не торговался? Он улыбается. Не торжествующе — почти с нежностью. Как если бы ответ его касался не сделки, а воспоминания. — Я? Нет, милая. Торг — удел тех, кто боится потерять. А я просто подобрал то, что оказалось забытым. Грязным. Уникальным. Он делает паузу. — И мне повезло, ведь ты даже не сопротивлялась. Ты снова отворачиваешься. Ненадолго, но ему этого достаточно, чтобы ощутить холод. Он не любит, когда ты исчезаешь за взглядом. Его ладонь ложится тебе на бедро. — Но если хочешь, — шепчет он, наклоняясь ближе, — я могу вернуть тебе волю. Хоть сейчас. В иной ситуации тебе бы даже показалось, что его голос звучит искренне. — Правда, мне придётся отдать ещё кое-что взамен. И я не уверен, что хочу. Ты молчишь. Раздаётся стук. Краткий. Чёткий. Дверь открывается без разрешения. Алисия входит, ставит поднос, кивает. Уходит. Механика обряда. Без слов. Без участия. Он берёт один из кубков, подносит его к тебе, ждёт. Но ты не движешься. Тогда он ставит его на прикроватную тумбу с аккуратностью, свойственной тем, кто боится спугнуть не жертву — тишину. — Пей, — говорит он. — Это поможет. Ты переводишь на него взгляд. — Ты уверен? — ты сглатываешь. — Поможет остаться твоей? Или стать сильнее, чтобы уйти? Он смеётся. Лёгкий, сухой смех, без веселья и угрозы. Наклоняется к тебе, дыхание касается шеи, и он произносит мягко и вкрадчиво: — Поможет хотя бы дожить до вечера, консорт.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!