Глава шестьдесят седьмая. Дар и узурпация
19 августа 2025, 00:42Астарион прищуривается, и в этом простом движении проступает та выверенная, холодная точность, с какой клинок выбирает линию рассечения, ещё не коснувшись кожи. Ты успеваешь понять раньше, чем успеваешь собраться: он уже нацелился не на слова, а на то, что за ними, на внутреннюю жилу, которую он привык находить и вскрывать терпеливо, без спешки, с почти учёным интересом.
— Так… — произносит он неторопливо, наклоняя голову так, будто примеряет к тебе новую роль. В глазах, однако, нет лености: там только испытание. — Ты и вправду хочешь сказать, что между тобой и им… ничего не было?
Вопрос звучит как о близости, но ты мгновенно ощущаешь: он спрашивает о другом, о том, что выше постели и ближе к власти, о праве называться спасением.
— Для меня он — ничто, — отрезаешь ты, и горечь цепляется за горло, как сухая пыль. — Лишь мимолётное ощущение спасения. Я уже падала, и он оказался под рукой. Вот и всё.
На его губах возникает улыбка, лишённая веселья; тонкая, ядовитая, выточенная из привычки охотника.
— Спасения, говоришь? И от кого же, смею спросить?
— От тебя.
Короткий смешок срывается с его губ так, будто дерзость твоя действительно забавляет его.
— От меня? Милая… и что же ещё я совершил столь ужасного, что ты бросаешься в объятия другого? Я, выходит, не дал тебе достаточно близости?
Что-то внутри тебя трескается без громкого звука, словно пересохшая дощечка под ногой, и всё, что держалось столько времени в жестокой, дрожащей сдержанности, вырывается наружу. Слова валятся одно за другим, тяжёлые и неуклюжие, как камни, сорванные с края:
— Ты держишь меня на чердаке, как бесчувственную куклу. Заставляешь писать письма твоей рукой, чтобы я не забывала то, чего никогда не было. Стираешь воспоминания, лишая меня права решать, что хранить, а что отпускать. Прячешь мои локоны по шкатулкам, будто я коллекционная вещица, а не живая, любимая тобой женщина. Лжёшь, что солнце убьёт меня, чтобы я и шага не могла сделать без тебя. Ты… — голос дрожит уже не от боли, а от ярости, — ты разрушил меня.
Его взгляд не меняется: внимательный, холодный, точный. Ни тени смятения, ни уступки. Лишь где-то в уголках губ медленно рождается след усмешки, словно каждое обвинение он пробует на вкус, как каплю вина, которое ему и принадлежит.
Он молчит дольше, чем обычно, и это молчание оказывается тяжелее любого ответа: оно заполняет пространство между вами, как медленно оседающий порошок, и заставляет тебя слышать даже собственное дыхание. Когда он наконец говорит, голос его ниже и тише, чем ты ожидала, и от этого слова звучат не мягче, а страшнее:
— Думаешь, я не сознаю, что разрушаю тебя? Разумеется, сознаю. Но столь же методично я собираю тебя заново. По своей форме. По своим меркам. И, смею утверждать, так, как нужно тебе.
Ты успеваешь вдохнуть, чтобы возразить, но он приближается так близко, что воздух становится почти лишним; расстояние между вами теряет право называться свободой.
— Я не завожу других Консортов, Хизер, — продолжает он, и в этих словах нет привычной театральности, нет жеста для публики, только уверенное, хищное спокойствие. — Даже тогда, когда мог бы. Даже тогда, когда это было бы проще. Ты — единственная. И от этого я не намерен отказываться.
Обида всё ещё давит под рёбрами, но в его тоне слышится опасное тепло, непривычное настолько, что память с запозданием вспоминает: когда-то он умел не только отнимать, но и удерживать так, что это казалось заботой.
Ладонь касается твоей щеки мягче, чем ты привыкла ожидать; мягкость, впрочем, не означает милосердия.
— Назови это любовью, назови пленом, — говорит он почти без нажима, и от этого в словах проступает нечто окончательное. — Но знай: я не отпущу тебя. Никогда.
Твои пальцы, будто предав тебя, сами сжимаются в складках его рубашки. Внутри вспыхивает ненависть к собственной слабости, к той части тебя, что желает остаться, даже понимая цену. Пропасть, ещё мгновение назад непереходимая, становится на полшага ближе, и именно эта близость пугает сильнее всего: она делает падение удобным.
Он позволяет себе едва заметную улыбку, на этот раз почти без язвительности, словно сам удивлён произнесённым, и вдруг, как если бы в нём что-то сдвинулось не по твоей воле и не по его расчету, он говорит иначе, глуше, менее уверенно:
— Знаешь, у меня так долго не было ничего. Даже собственного тела. Оно принадлежало Касадору, чтобы я соблазнял глупцов и приводил их к нему. Я переспал с тысячами людей. Половину я не помню. Большинство не подарило мне даже мимолётного удовольствия. И, возможно… — он на миг отводит взгляд, будто сама мысль обнажает внутри него нечто неприятное, — именно ты показала, что у меня есть сила быть иным. До тебя я был уверен: пределы мне известны. А потом появилась ты и открыла, что я способен на другое. Это дар, Хизер. И я не забуду его.
Его ладонь ложится на твой затылок не как захват, а как направление: так, чтобы ты не могла спрятаться взглядом, чтобы ты была вынуждена видеть его до конца.
— Найди утешение во мне, — произносит он, и в интонации слышится странный сплав повеления и почти просьбы. — Даже если кажется, что его там нет. Жить рядом с богом тяжело. Думаешь, как я сам справляюсь?
Он умолкает. Острый взгляд скользит по твоему лицу, выискивая не согласие даже, а трещину, через которую можно проникнуть глубже, туда, где ты ещё держишься.
Ты смотришь на него, и что-то едкое, почти непереносимое продолжает гореть внутри, разъедая усталую броню. Но в его голосе сейчас нет привычной бравады, и это ломает тебя не хуже угроз.
— Ты не представляешь, насколько мне тяжело, — произносишь ты глухо, будто слова приходится вынимать из себя руками. — Утешение… — губы дрожат, но взгляд ты удерживаешь, не позволяя себе отступить. — Всё, что я нахожу рядом с тобой, это боль. И только иногда… слишком редко… — вдох рвётся, чтобы удержать слёзы, — мне кажется, что за этой болью есть нечто иное.
Анкунин склоняет голову, прислушиваясь, и его пальцы скользят по линии твоей шеи: движение почти ласковое, но в нём есть проверка, ожидание срыва, привычка держать тебя на границе.
— Иногда этого достаточно, — отвечает он медленно, и шёпот соседствует с угрозой так тесно, что разделить их невозможно. В глазах вспыхивает призрак того света, который ты когда-то знала.
Ты ненавидишь себя за то, что это всё ещё действует. Что в этом мгновении хочется задержаться, хотя ты понимаешь: оно хрупко, как тонкое стекло, которое он разобьёт первым же неосторожным прикосновением и ещё назовёт это неизбежностью.
Он обрамляет твоё лицо ладонью, удерживая так, словно опасается, что ты снова спрячешься за шипами молчания. В прикосновении нет лёгкости и игры, только настойчивая, почти болезненная потребность удержать, не потерять, не допустить твоего ухода.
— Я знаю, что сотворил с тобой, — произносит он, и на этот раз в голосе нет ни тени насмешки. — Я вижу это всякий раз, когда ты смотришь на меня, как на чужака.
Ты моргаешь, и пальцы сами собой сжимаются в кулаки, будто только так можно сохранить в себе хоть какую-то твёрдость.
— Тогда скажи… зачем продолжаешь?
Он молчит секунду, и в этой паузе чувствуется, как он взвешивает каждое слово, словно одно неверное признание способно разрушить тщательно выстроенную иллюзию контроля, а иллюзия, как всегда, важнее правды.
— Потому что, как бы я ни искал и ни извращал доводы, ты остаёшься моей. И я не намерен отпускать. Даже если это делает тебя несчастной.
Тишина не давит, но растягивается, как зыбкая ткань, готовая разорваться от любого движения. Ты слышишь его дыхание, негромкое и странно человеческое, и замечаешь, что пальцы на твоей коже ослабевают, будто он впервые за долгое время перестал вцепляться в роль так яростно, как в спасательный канат.
— Я ненавижу тебя, — выдыхаешь ты, и сердце сжимается, будто сами слова причиняют боль.
— Быть может, — он кривит губы в едва заметной, почти снисходительной улыбке. — Но, боюсь, ты всё ещё любишь меня.
И, к твоему ужасу, он прав.
Он откидывается назад, но рук не убирает, оставляя ладони на тебе так, словно и сам ещё не решил, притянуть ли ближе или отпустить окончательно. В этом жесте слышится неуверенность, замаскированная под господство: власть и просьба, цепкая надежда и невозможность отказаться, перемешанные так, что различить их уже не получается.
— Я не прошу у тебя прощения, Хизер, — говорит он негромко, но с непоколебимой твёрдостью. В этих словах нет раскаяния и нет притворного смирения. — И не стану. Я лишь хочу, чтобы ты перестала убегать.
— А если я не могу? — выдыхаешь ты, и голос дрожит не от страха, а от изнуряющей усталости, которая тянется слишком давно, чтобы её можно было назвать просто слабостью.
Он склоняется ближе, так что его лоб почти касается твоего, и в этом движении есть настойчивое стремление стереть любую дистанцию, словно расстояние само по себе преступление.
— Тогда хотя бы попытайся остаться здесь. Со мной. Не ради того, кем я был, а ради того, чем мы способны стать, пусть даже лишь до той минуты, когда всё это неизбежно рухнет.
Ты смотришь на него, и пропасть между вами действительно стала меньше, но от этого она не исчезла: ты чувствуешь её под ногами, слышишь гулкое эхо пустоты, откуда не возвращаются прежними. И всё же сейчас, в этом зыбком промежутке, он рядом, всё ещё удерживает тебя, и это странным образом легче, чем снова соскользнуть в одиночество, которое не обещает боли, зато гарантирует пустоту.
Ты не произносишь согласия. Но и не отстраняешься.
Этого достаточно. Именно этого он и ждал.
***
Ты пробуждаешься в полутьме, в вязкой, почти заглушающей тишине предрассветных часов. Щекой ты уткнулась в мягкую ткань подушки, а его руки охватывают твою талию, словно неотступное заклятие, от которого нет освобождения и которого ты, быть может, вовсе не желаешь лишаться. Его дыхание размеренно и спокойно, тогда как ты остаёшься недвижимой, опасаясь нарушить этот обманчивый покой хотя бы малейшим движением. В его объятиях абсурдное тепло; слишком жгучее, почти болезненное, будто достаточно задержаться ещё немного, и оно прожжёт тебя до самых костей. Но ты всё же позволяешь себе прижаться ближе, раствориться в этом чувстве, на миг уступить сладкой иллюзии: будто вы — всего лишь пара, уснувшая вместе после долгого дня. Будто не существует ни проклятий, ни тягостной зависимости; будто не было ни инкуба, ни сломанных костей. Будто всё действительно — хорошо. Абсурдная, жалкая сказка, в которую ты, тем не менее, вцепляешься столь же отчаянно, как он в этот миг удерживает тебя. Сон вновь подступает, тянет вниз, и в его зыбкой глубине возникает голос, память о разговоре, давно минувшем и в то же время болезненно близком, словно состоявшемся лишь вчера. Последняя остановка перед Вратами Балдура: пыльная дорога, изнуряющая усталость и нависающее чувство неминуемого конца. Победа над Касадором ждёт впереди, твои тайны — почти сорваны с тебя, Старший мозг уже близко, а Астарион тогда захотел поговорить. — После двух столетий жизни по уши в дерьме, в беспросветном дерьме… — его голос срывался, переходил в крик, и слова рвали воздух на острые осколки. — Думаю, я заслужил хоть что-то хорошее. Ты помнишь собственный ответ, тихий, ровный, без колебаний: — Для меня самое главное — чтобы у тебя всё было хорошо. Он не удивился, лишь кивнул, и во взгляде его мелькнуло нечто странное, что тогда ускользнуло от твоего понимания. — Я знаю. Для меня это тоже важно. И ещё мне нужны силы, чтобы оберегать тебя. Эти слова засели занозой, и даже тогда в тебе зрело ощущение, что истинный их смысл ускользает. — Я лишь хочу сказать: такой шанс надо использовать, — продолжил он уже мягче. — Если мне удастся возможность стать ещё более великолепным ублюдком, чем сейчас — зачем отказываться? Ты не ответила. И по сей день не знаешь: говорил ли он тогда о той самой «защите», что изуродует тебя, или же по-настоящему верил, что сможет даровать её иным путём. И, быть может, ты даже не хочешь знать правду. Ты поворачиваешь голову, и взгляд твой падает на него — спящего, столь же красивого и столь же опасного, каким он был в ту ночь. Его пальцы всё ещё сомкнуты на твоей талии, как неразрушимый замок. И ты понимаешь: с рассветом всё изменится, как всегда. Но пока ночь ещё не рассеялась, пока тьма дарует отсрочку, ты позволяешь себе остаться в этой зыбкой иллюзии; в его тепле, в его объятиях, в этом мгновении обманчивой простоты.***
Утро подступает незаметно, растворяясь в воздухе так тихо, что лишь едва уловимая прохлада выдаёт его присутствие. Тепло его тела всё ещё удерживает тебя в плотном коконе, и даже холодный сквозняк спальни не в силах прорваться сквозь замкнутые на тебе руки. Они остаются сомкнутыми с той же неослабной хваткой, что и ночью, словно сам факт прикосновения был для него залогом власти и спокойствия. Астарион спит — или лишь искусно изображает сон: дыхание его остаётся ровным, нос утопает в твоих волосах. Ты не решаешься пошевелиться, опасаясь, что любое движение способно нарушить эту зыбкую иллюзию мира. В голове стоит тишина. Не просто тишина: мёртвая, пустотная, лишённая даже шороха чужих мыслей. Ни одного резаного шёпота, ни липкого эха, которое не принадлежало тебе. Словно кто-то закрыл дверцу в глубине черепа и запер её изнутри. Неужели Мизора и впрямь сдержала своё слово? Или это Рафаил вложил в тебя защиту, о которой твердил? Ты осторожно проверяешь себя, и магия отвечает: стоит лишь вспомнить о ней, и вдоль позвоночника проходит жаркая искра, как пламя, пробегающие по сухой траве. Она всё ещё твоя. И всё же — ничего нового, никакой чудовищной силы, никакой адской природы, стремящейся прорваться наружу. Странно, но это приносит облегчение. Ты слишком ясно представляешь, во что обернётся твой разум, если позволишь Баалу окончательно переписать тебя: не власть, а ненасытный голод, чёрная жатва без конца. Ты пытаешься не вспоминать, что прошлой ночью твоё тело подчинялось не тебе. Что тьма внутри тебя решила всё за тебя: с кем провести ночь, с кем делить дыхание, кому позволить остаться рядом. Тебе остаётся только соглашаться с последствиями, потому что выбора тебе, в сущности, никогда и не оставляли. — Не спи, — его голос звучит тихо, с лёгкой хрипотцой, в которой нет и следа сонной неясности. Он сжимает тебя крепче, ладонь скользит по животу, обозначая власть, от которой нет бегства. — Я чувствую, как ты всё это перебираешь в голове. Ты молчишь, позволяя словам повиснуть в воздухе. — Хочешь придаться сегодня немоте? — Он едва касается твоего уха губами, и в этом прикосновении больше дразнящей близости, чем ласки. Ты поворачиваешь голову и встречаешь его взгляд. Хищный, внимательный, но на редкость свободный от давления, будто он, на краткий миг, может позволить себе быть иным. Сегодня утром в нём есть нечто почти домашнее, почти человеческое.***
Вы лежите так ещё какое-то время, в ленивой, обволакивающей тишине, где дыхание само собой выравнивается в единый ритм, а даже едва слышный шелест портьер становится частью этого общего такта. Ты уже не отворачиваешься от него спиной — развернулась и подтянулась ближе, так, чтобы спрятать лицо в его груди. Его запах узнаваем до болезненной привычности: мягкая, густая горечь бренди, терпкий след бергамота, сухая свежесть розмарина, и что-то ещё, тонкое, ускользающее, неуловимое, но неизменно родное, словно знак, который невозможно спутать даже вслепую. Грудь под твоей щекой поднимается размеренно, уверенно, и он почти не двигается, позволяя тебе дышать им. Ты приоткрываешь глаза, поднимаешь взгляд, и встречаешь его улыбку: лёгкую, но внимательную, как будто он давно ждал именно этого мгновения. — Не уходи сегодня, — твой голос звучит тихо, но в нём нет просьбы, скорее, почти приказ. — Отложи всё… ради нас. Ты смотришь прямо в него, в рубиновую глубину его взгляда, выискивая хотя бы тень согласия, и он даёт её — коротким, едва заметным кивком, мягче, чем ты ожидала; и поцелуем в лоб, на редкость нежным. — Хорошо, — произносит он так, будто делает тебе великодушное одолжение, и всё же ты чувствуешь: это не игра. — Сегодня я весь твой. Его ладонь неспешно скользит вдоль твоей спины, задерживается на талии, а другая осторожно убирает с лица выбившуюся прядь волос. Нет привычного давления, нет хищного напора; лишь тепло, в которое хочется вцепиться, будто в единственный надёжный оплот, и не отпускать. — И что прикажет мне делать моя драгоценная консорт в столь редкий, ничем не омрачённый день? — Его слова по-прежнему звучат с привычной напевностью, но в голосе нет яда, нет язвительного подтона. Ты почти позволяешь себе улыбнуться. — Просто… останься. Без гостей. Без дел. Без всего этого, — твоя рука едва заметно сжимает ткань его рубашки, словно в попытке удержать обещанное. — Пожалуй, — он на миг прикрывает глаза, словно примеряя эту мысль на себя, позволяя ей осесть в сознании. — Хотя должен предупредить: я отвратителен в роли домашнего. — Я рискну, — отвечаешь ты, и, к собственному удивлению, впервые за долгое время это звучит легко. Астарион меняет хватку едва заметным движением, подтягивая тебя ближе, так, что его подбородок почти упирается в макушку твоей головы. На миг создаётся впечатление, что он просто смакует редкую тишину, но ты слишком хорошо знаешь этот взгляд: долго хранить мысли при себе он не умеет. — Представь, — мурлычет он негромко, растягивая слова с ленивым удовольствием. — Если бы всё было именно так. Всегда. Целая вечность в объятиях друг друга. Без коварных богов, без навязчивых обязательств. Разве не звучит соблазнительно? — Слишком соблазнительно, — отвечаешь ты, и в голосе звенит недоверие. — Я знаю цену таким «всегда». Думаю, через пару дней тебя начнёт разъедать скука, словно зуд в клыках. Он тихо усмехается. — Быть может. Но есть разница между скукой и выбором. — Выбором? — Ты поднимаешь бровь. — Да, — он чуть отстраняется, чтобы видеть твоё лицо. — Теперь я способен выбирать, Хизер. Раньше — нет. Всегда чужая воля, чужой контроль. Даже между нами… — угол его губ дёргается в призрачной усмешке. — Это был танец, в котором я вёл, но музыку за нас обоих выбирал кто-то другой. Ты смотришь на него пристально, пытаясь уловить скрытый смысл, но он сам продолжает, не давая тебе времени на сомнения. — Я веду к тому, что теперь всё изменилось. И я не хочу, чтобы то, что существует между нами, было лишь чередой уловок, взаимных ловушек и ударов в спину, — его палец очерчивает линию твоего подбородка, вынуждая поднять взгляд к его глазам. — Даже если иной раз именно это становится единственным способом выжить. Ты отворачиваешься, глядя в сторону. — Мир, в котором мы живём, не предназначен для уюта. — Возможно, — он усмехается мягче, хотя в голосе звучит всё та же непоколебимость. — Но он не только о крови. Я, поверь, способен быть чертовски… домовитым, если увижу в этом смысл. — Домовитым? — Ты почти смеёшься. — Ну, не в данный момент, — он картинно вздыхает. — Дай мне пару столетий на привыкание. Он вновь притягивает тебя ближе, его губы скользят к твоему виску, и слова звучат почти как шёпот-заклятие: — А пока… давай сделаем вид, что у нас впереди действительно есть эти самые пару сотен лет. Ты не отвечаешь; возможно, потому что слишком ясно понимаешь: ни у него, ни у тебя таких лет нет. Но сегодня ты позволяешь себе эту ложь, как единственную роскошь, которую никто не сможет отнять.***
Белокурый эльф не двигается, но ты чувствуешь, как меняется напряжение его тела: под ленивым покоем медленно поднимается волна чего-то хищного, затаённого, будто зверь, что терпеливо ждёт момента раскрыть клыки. — Знаешь, Хизер… — его голос звучит почти ласково, густо и обволакивающе, но под этой мягкостью скрывается острие, не оставляющее сомнений. — Кажется, я наконец-то научился говорить на языке ночи. Ты открываешь глаза, но остаёшься недвижима. Его ладонь всё так же покоится на твоей талии, и большой палец чуть вдавливается в кожу, подчёркивая, что сказанное — не пустая игра звуков. — А раз моя дорогая консорт наконец-то рядом… и, смею заметить, постепенно привыкает, — он делает короткую, тщательно выверенную паузу, позволяя весу слов осесть в тишине. — То самое время задуматься о будущем. — О каком… будущем? — Спрашиваешь ты, и уже заранее готовишься к тому, что услышанное не обрадует. Его улыбка медленно расползается по лицу, не прикрывая, а наоборот выставляя напоказ хищный блеск в глазах. — О Вратах, моя дорогая. О городе, что всегда нам принадлежал, но так и не научился по-настоящему служить. А затем — обо всём остальном. Весь мир… не слишком ли скромная цель для нас двоих? Ты вздрагиваешь — не от страха, а скорее от неожиданности. Эти слова, произнесённые с мурлыкающим спокойствием, поражают сильнее, чем любой его крик. — Ты серьёзно? — Твой голос едва слышен. — Разумеется, — он слегка склоняет голову набок, как будто рассматривает тебя под иным углом, пробуя новый ракурс твоего лица, твою реакцию. — У нас есть всё: власть, время, талант. И… ты. Внутри поднимается протест, но он глохнет быстрее, чем успевает обрести форму. Возможно, потому что ты понимаешь: твоё слово всё равно ничего не изменит. А возможно — потому что мысль о том, что его гнев и жажда крови будут обращены не на тебя, а на кого-то другого, звучит слишком заманчиво, чтобы её сразу отвергнуть. — Я… не знаю, что тебе ответить, — признаёшься ты, чувствуя, как слова осыпаются пылью. Он касается твоей щеки пальцами осторожно, почти нежно, и всё же в этом движении чувствуется собственническая твердость, от которой не уйти. — Тебе и не нужно ничего говорить. Просто принимай мои правила. Без борьбы. Так ведь гораздо проще, не находишь? И внезапно ты осознаёшь: да, без внушения это действительно проще. Не легче, не свободнее — но проще. Ты поднимаешь на него глаза — и, о боги, этот взгляд пронзает до самого основания. Красный, глубокий, словно подсвеченный изнутри минерал, в котором невозможно не утонуть, стоит лишь на миг позволить себе слабость. И да, признаться честно — если бы вчера, в Доме Надежды, именно эти глаза были предметом сделки, ты бы отдала душу без единого колебания. Ты осознаёшь, что улыбаешься. Не ради игры и не для маски, а от странного, почти пьянящего чувства: впервые за долгое время ты смотришь на него без страха, что его чары сомкнутся на твоём разуме и вытеснят всё, чем ты была. Теперь — ты свободна от этого. Хоть чуть-чуть. Хоть в этой мелочи. Кончики твоих пальцев скользят по его щеке, вычерчивая на коже какой-то бесхитростный знак, не имеющий смысла, но словно утверждающий: это принадлежит тебе. Линия проходит ниже, к подбородку, очерчивая его изгиб. Астарион не двигается; только смотрит, пристально, оценивающе, будто взвешивает, что именно ты замыслила. — И как же милорд, — твой голос мягок, но в нём таится насмешливая игривость, — намерен захватить весь этот грешный мир? Ты сама удивляешься, с какой лёгкостью позволяешь себе эту игру. Когда-то в лагере он играл с тобой так же: не веря ни в доверие, ни в саму возможность любви, но примеряя на себя роль того, кем ты хотела его видеть. Теперь — твоя очередь натянуть маску. Его губы дрогнули в улыбке, но не той, что он дарит толпе. Это улыбка для тебя: острая, чуть презрительная, несущая обещание куда большего. Рука на твоём боку сжимается, не причиняя боли, но достаточно, чтобы напомнить: его сила всё ещё заключает тебя в объятия. — Пожалуй, я начну с нашего города, — произносит он так, словно сами эти слова являются заклинанием. Его голос понижается, становится глуше, темнее, и ты различаешь в нём не просто амбицию — жажду, густую и неутолимую, как голод, давно не живущий под его кожей. — Я наполню его отродьями, Хизер. Каждая улочка, каждый дом будут дышать ими. И когда город станет моим отражением… я выпущу их дальше. В мир. И тогда… — он склоняется ближе, и клыки мелькают в улыбке, — туман поглотит всё. Ради них. Ради нас. Ты смотришь на него, понимая: это не поза и не эффектный жест. Он видит это будущее уже сейчас. И, что страшнее всего, говорит с уверенностью того, кто знает — так и будет. — Тогда, быть может, — отвечаешь ты тихо, но твой голос звучит твёрже, чем ты рассчитывала. — Мне стоит спросить: если мир падёт к твоим ногам, найдётся ли в нём место для меня… или я растворюсь в этом тумане, как одна из твоих бесчисленных теней? Ты видишь, как в его глазах на миг вспыхивает интерес: лёгкий, но острый, словно он уловил вызов там, где ты пыталась скрыть его за иронией. — В этом беспросветном мраке ты станешь моей путеводной звездой, любовь моя. — Мурлычет он. Ты прикусываешь губу, словно обдумываешь его слова, а затем чуть поднимаешь бровь, позволяя себе тень шутливости. — Туман, дети, завоевания… — произносишь ты медленно, смакуя каждое слово, словно проверяя его на вкус. — Звучит поистине амбициозно, милорд. Но если Вы намерены расплодить отродий по всему Материальному плану, боюсь, у нас не останется даже времени на завтрак. Его смех вырывается тихо, с хрипотцой, и в нём звучит та самая едкая насмешка, которую ты помнишь ещё с первых дней вашего пути. — О, моя милая, — он слегка качает головой, не отводя от тебя взгляда. — Неужели ты впрямь думаешь, что я не способен совмещать приятное с… весьма приятным? — С убийствами, властью и бесконечной кровью? — Парируешь ты, и уголки его губ поднимаются чуть выше, словно в ответ на вызов. — Именно, — его голос всё так же полон мягкой насмешки, но пальцы на твоей талии врезаются в ткань сорочки чуть сильнее, напоминая, что за шуткой скрывается неоспоримая сила. — Я, знаешь ли, многозадачен. Ты фыркаешь, но внутри что-то болезненно сжимается: он произносит это с таким спокойствием, словно план уже реализован, и город, и мир давно принадлежат ему. А ты… ты позволяешь себе подыгрывать, точно играешь в спектакле, финал которого известен заранее. — Ну, в таком случае, — произносишь ты тише, чем хотелось бы, и медленно проводишь ладонью по его груди, скользя выше, к шее. — Возможно, я готова вновь рассмотреть кандидатуру будущего правителя мира. — Рассмотреть? — Повторяет он и в голосе его слышится откровенное удовольствие. — Боги, Хизер… если ты полагаешь, что у тебя есть право голоса в этом вопросе… Он не договаривает. Только усмехается и притягивает тебя ближе, ясно давая понять, насколько условна граница между «рассмотреть» и «принять». Ты не сразу замечаешь, как легко и ловко он перехватывает твоё тело, — движение столь естественное, что кажется заранее отрепетированным, — и усаживает тебя верхом на себе. Его ладони уверенно ложатся на твои бёдра, фиксируя в нужном положении, будто никакой иной возможности он попросту не допускает. В голове вспыхивает резкое воспоминание о вчерашней ночи с Хаарлепом: жаркой, дерзкой, полной той странной свободы, которую ты никак не ожидала. Но ты мгновенно отталкиваешь эту мысль, почти физическим усилием вырываешь её из сознания. Это было не твоё решение, а воля Отца, суть твоего Тёмного Соблазна; тогда у тебя не было права возражать, так же, как и сейчас. И ты ловишь себя на мысли, насколько просто стало существовать без необходимости выбирать. Как легко — не решать, не сопротивляться. Ты принимаешь его прикосновения как данность, без сомнений и без вопросов, даже не замечая, как он подбирается ближе. Его пальцы, до этого державшие твоё бедро, медленно скользят выше, а другая рука мягко, но непререкаемо охватывает твой затылок, подчиняя и подтягивая ближе. Он вынуждает тебя наклониться, и воздух между вами становится общим — единым дыханием на двоих. Ты приоткрываешь губы, собираясь что-то сказать — возразить, или, может быть, просто нарушить вязкую тишину, — но он не оставляет тебе ни слова. Его губы накрывают твои, медленно, с неожиданной мягкостью, в которой нет привычной жёсткости, ни властного подчинения. В этом поцелуе нет приказа, только утверждение: «Я здесь». Тепло его рта пробирает до дрожи; вкус терпкий, с нотами бренди и лёгкой металлической горечью, странно родной. Твои руки сами находят его плечи, пальцы судорожно вцепляются в ткань, и всё остальное исчезает. Мышцы податливо расслабляются, тело наклоняется ближе, и между вами уже не остаётся ни малейшего зазора. Он не спешит, исследует тебя губами, скользит, прикусывает, едва касаясь клыками, и ты позволяешь. Более того — отвечаешь, медленно углубляя поцелуй. Язык встречает его, и на короткий, ослепительный миг мир перестаёт существовать за пределами этой постели. Ты тонешь в этом ощущении без борьбы, без вопросов, без оглядки. Ты просто принимаешь. Его ладони ложатся плоско, прижимают тебя крепче, и ты ощущаешь под собой его холод, напряжённый и живой. Он дышит ровно, почти размеренно, но ты слишком хорошо знаешь эту манеру: это не покой, а тщательно выстроенный контроль; в его груди всё так же скрыта та же неусидчивая энергия, лишь временно свернувшаяся клубком, чтобы позволить вам делить один ритм на двоих. Твои пальцы, до сих пор покоившиеся на его плечах, медленно приходят в движение: скользят вдоль линии шеи, цепляют ногтями за край воротника, и он едва заметно улыбается, не разрывая поцелуя. Сам поцелуй меняется, становится глубже, теплее, окрашивается в тот оттенок близости, который между вами случается редко — слишком редкий, чтобы не ценить его, пока он длится. Астарион чуть отстраняется, ровно настолько, чтобы ты смогла вдохнуть, и его нос касается твоего. Лоб к лбу, дыхание смешивается, а его взгляд в упор настолько близкий, что ты различаешь тончайшие кроваво-красные переливы в глубине его глаз, и на миг теряешь мысль. Его пальцы сжимают твои бёдра чуть сильнее, будто проверяют: остаёшься ли ты с ним или вновь уходишь в собственные мысли. — Знаешь, — произносит он негромко, и в хрипотце голоса чувствуется эта невыносимая близость. — Если бы я знал, что тишина так тебе идёт, я бы нашёл новый способ заставить тебя замолчать. Ты фыркаешь, но не отстраняешься. Вместо ответа проводишь пальцами по его щеке, чувствуя под кожей напряжённое движение мышц, и затем скользишь к его волосам, перебирая их медленно, как будто у тебя действительно нет ни малейшей причины торопиться. Он меняет положение: ложится на спину, не выпуская тебя из рук, и теперь твои ладони оказываются на его груди. Под пальцами — упругая, прохладная кожа, лёгкая вибрация дыхания. Ты смотришь на него сверху, а он, раскинув руки и чуть прищурив глаза, наблюдает за тобой снизу с тем самым хищным выражением, которое неизменно сбивает твой ритм. — Всё-таки я чертовски хорош, — произносит он небрежно, будто сам для себя, но достаточно громко, чтобы ты уловила каждое слово. Уголки его губ дёргаются в насмешливой ухмылке. Ты качаешь головой, не желая давать словесного ответа, и просто склоняешься снова, позволяя вашим телам слиться плотнее. И в этот миг между вами не остаётся ни власти, ни подчинения, ни воспоминаний о прежних грехах — только редкое, почти невозможное для вас тепло. Его руки будто созданы для того, чтобы держать тебя именно так — крепко, но в то же время бережно, словно он одинаково страшится и потерять, и раздавить. В каждом движении угадывается привычная отточенность, доведённая до совершенства многими веками игры, но сейчас в ней нет ни показного артистизма, ни привычной демонстрации власти; только сосредоточенное желание вобрать каждую секунду, будто он сам знает: этот миг не повторится. Ты наклоняешься ближе, ощущаешь жар его дыхания на губах и не ждёшь приглашения — целуешь первой, резко, жадно, словно жаждешь украсть у него саму жизнь. Он отвечает без промедления, подхватывая твой темп, и поцелуй становится таким глубоким, что граница между вами стирается, и ты теряешь ощущение, где кончаешься ты и начинается он. Его ладони скользят вверх по твоим рёбрам, крепче сжимают бёдра, подтягивая тебя так, чтобы между телами не осталось ни малейшего пространства. Его тело горячéе, чем позволяет природа, и эта жара прожигает тебя до костей, выжигая последние остатки здравого смысла. Ты выдыхаешь прерывисто, чувствуя, как его пальцы находят край ткани на твоей спине и медленно, но непреклонно освобождают путь, чтобы касаться кожи. Его движения точны, но намеренно неторопливы, исполнены почти ритуальной медлительности, словно он смакует каждую подробность: твой запах, хрип дыхания, дрожь в руках. Он отрывается от твоих губ ровно настолько, чтобы поймать твой взгляд. Свет его глаз вспыхивает ярче, чем обычно, и в них нет ни язвительной насмешки, ни колкой реплики; лишь голод, вперемешку с чем-то, что ты едва осмеливаешься назвать. — Видишь, моя драгоценная, — его голос тянется, как гладкое вино, — ни один мужчина в этом мире не сможет подарить тебе то, что даю я. И ты это знаешь. Грудь сжимается, и ты чувствуешь, как слёзы подступают слишком близко. Ты глотаешь их, но голос всё равно предательски дрожит, когда отвечаешь: — Знаю. Он медленно кивает, словно вбивая твой ответ в память, и снова тянется к тебе. Соприкосновение губ на этот раз мягче, почти осторожное, но от этого лишь болезненнее, подобно укусу, оставляющему след глубже, чем позволяет длина клыков. Ты вцепляешься в него руками, бёдрами, всей собой, словно желаешь вплавиться в этот миг, в его тепло, в иллюзию неразрывного единства. И в эту секунду всё прочее перестаёт существовать: город, мир, боги и демоны. Есть только он. И ты. И неотвратимая мысль о том, что без него ты — лишь пустая оболочка. Ты различаешь его дыхание: ровное, чуть учащённое, но вызванное не усталостью, а нарастающим возбуждением. Его пальцы по-хозяйски изучают твоё тело, словно вычерчивают невидимые линии, оставляя за собой ощущение жара, в котором тает твоя воля. Его губы скользят вдоль линии твоей шеи, и в какой-то миг он замирает, позволяя себе впитать запах твоей кожи, тепло её касания, каждую уязвимую деталь, которая принадлежит только ему. Его руки ложатся на твою талию и чуть сжимают её, словно удерживают не от движения, а от самой мысли о возможности отстраниться. — Ты моя. — Произносит он негромко, почти шёпотом, но в этих словах нет места сомнению. Это не обещание и не просьба, не уговор и не угроза; лишь утверждение, констатация факта, который он не намерен обсуждать. Дыхание сбивается, когда его слова оседают внутри: тяжело и неотвратимо, словно холодное вино, растекающееся по жилам. Глаза предательски наполняются влагой, и это не слёзы боли или отчаяния, а нечто иное, непривычное, едва различимое. Ощущение, что, возможно впервые в этих безмолвных, холодных стенах, ты перестаёшь быть лишь изысканным украшением, дорогой игрушкой, вещью, которую можно переставить с места на место. Сейчас ты — большее. Ты — то, что он признаёт своим, по праву и безусловно. Шрам на твоей шее глухо откликается внутренним пульсом, напоминая о том дне, когда земля ушла из-под ног и всё стало необратимым. Ты наклоняешься ближе и оставляешь лёгкий, почти невинный поцелуй в уголке его губ. Затем — ниже, на острый изгиб подбородка. Губы скользят дальше, вдоль линии шеи, следуя за ритмом его дыхания, словно за пульсацией скрытой под кожей жизни. И вот под твоими губами — его шрам. Тонкая, но вечная метка, что не исчезнет ни через годы, ни через столетия. Ты медлишь, разглядывая её так близко, будто стремишься прочесть на коже то, что было в тот миг, когда клыки Касадора пронзили его плоть. Воображение само дорисовывает картину: леденящий холод, рваный, сорвавшийся вздох, алый блеск на губах врага… и какой же вкус имела эта кровь? Ты прикасаешься к шраму губами осторожно, почти благоговейно, словно боишься вспугнуть воспоминание. Оставляешь влажный след, очерчиваешь невидимый круг, потом ещё один — ближе к центру. Кончик языка касается этой кожи, и Астарион едва слышно прогибается в спине. Его тело под твоими руками становится напряжённее, а из горла срывается низкий, протяжный стон. В этот миг ты ощущаешь, как в тебе самой пробуждается жажда. Сначала тихая, едва слышный шёпот, затем настойчивее, громче, пока не превращается в зов. Мысль обретает плоть: стоит лишь прижать зубы к этой точке, и его кровь окажется у тебя во рту, сладкая, пьянящая, разливающееся волной наслаждения. Ты почти поддаёшься, почти закрываешь глаза, готовая впустить её внутрь… но застываешь, остановленная в каком-то дьявольском полудюйме от укуса. Ты застываешь, и в тот же миг нечто невидимое, острое, пронзает тебя изнутри. Это не боль, а осознание: внезапное, молниеносное, парализующее. Мысль, которую ты прежде не смела даже допустить, теперь вспыхивает ярко, как разряд: он больше не властен над тобой. Ни на йоту. Месяцы, что ты жила в невидимых его узах, — не законах, а самой природе, — обрушиваются в памяти тяжестью. Хозяин и отродье. Его кровь — запрет, его горло — святыня, к которой позволено лишь прикасаться, но не брать. И вдруг этих оков нет. Не сломаны, не сброшены усилием, а попросту исчезли. Ты ещё не полноценный вампир, но уже и не просто его создание. Неуклюжая, тревожная середина, не признающая правил, на которых держался ваш союз. Сердце срывается в безумный бег, в груди разгорается паника. Тебе хочется отпрянуть, уйти в тень, запереться за сотней дверей. Горло перехватывает, дыхание сбивается, и близость, ещё секунду назад такая необходимая, теперь кажется невозможной. Пальцы судорожно сжимаются в ткани его рубашки, затем ослабевают, отпуская. — Прости, — слова срываются шёпотом, и ты совершаешь резкий рывок назад. Но Астарион мгновенно перехватывает тебя. Его пальцы замыкаются на твоём локте, как стальной обруч, обжигающе тёплый и ледяной одновременно. Он едва тянет тебя к себе, но в этом лёгком движении — абсолютная сила. Его голос звучит негромко, но с той напряжённой остротой, от которой хочется сжаться до крошечной искры: — Что произошло? Ты отворачиваешься, упрямо вонзаешь взгляд в пол, но линии расплываются — слёзы застилают глаза, катятся горячими, беззвучными потоками по щекам. Ты не в силах ответить, не можешь признаться в том, что поняла. Лишь дрожишь, не поднимая взгляда, зная: если встретишь его глаза, он прочтёт всё без слов.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!