Глава семьдесят вторая. Кабинет в алом
24 августа 2025, 09:03Ты вырываешься из кошмара, словно из ледяного омута, и первое ощущение — не облегчение, а невыносимая тяжесть. Кажется, будто твои кости перемололи в жерновах и собрали заново, но уже с трещинами и изъянами. Мышцы налились свинцом, кожа липнет от пота, а голова отзывается низким, погребальным звоном, раздавшимся прямо в центре черепа. Зрение дрожит, линии расползаются, и каждое движение глаз даётся с трудом, как если бы ржавые петли сопротивлялись повороту.
Ты не сразу осознаёшь, где находишься. Комната кажется чужой, потолок медленно плывёт, и на мгновение ты не уверена, принадлежит ли это место миру бодрствующих или продолжает оставаться частью сна. Сердце по-прежнему колотится в груди, гонимое эхом ночного видения, и каждый его удар разносится по вискам, словно раскат. Инстинкт тянется к привычному — к нему. Ты ищешь его взглядом, отчаянно вырываешься из спутанного одеяла, но кровать пуста.
Холод прокрадывается под кожу.
На прикроватной тумбочке лежит записка — аккуратно сложенный лист с его гербом на сгибе. В своей простоте она выглядит почти насмешкой: слишком обыденная, слишком земная вещь, чтобы быть ответом на тот ад, в котором ты только что утонула.
На белой бумаге — изысканный росчерк, выведенный с такой безупречной тщательностью, что каждое движение пера кажется не просто строчкой, а частью летописи, предназначенной для хранения в архиве старинного рода. Чернила слегка поблёскивают в косом утреннем свете; линии выверенные, строгие, холодно-аристократические, лишённые поспешности.
«Моя дорогая,
не пугайся моего отсутствия. Я отбыл по делам, что не терпят промедления, но не
тревожься — я скоро вернусь.
Тебе следует отдохнуть, восстановить силы. Ночью ты выглядела неспокойной, но я
предпочёл не нарушать твой сон. Хочешь ты того или нет — я всё вижу.
Скоро мы вновь будем рядом. До тех пор — позволь себе слабость, ведь я уже сделал
её твоим уделом.
Твой, А.»
От бумаги тянется тонкий, едва уловимый аромат — розмарин, бергамот, густая нота бренди; запах, в котором заключено его присутствие, дурманящий и надменный. В углу проступает крошечный отпечаток пальца, словно он задержался на миг, позволил себе задуматься, прежде чем оставить послание рядом с тобой. Ты сидишь, и скомканное одеяло давит на кожу так, будто стремится удержать тебя в постели, но сна уже не осталось. Голова всё ещё ноет тяжёлым гулом, тело налито усталостью, а в пальцах зажата бумага — плотная, чуть шероховатая, словно в её текстуре по-прежнему сохраняется холод его руки. Чернила источают свежий запах, а тонкие, филигранные вензеля словно режут взгляд, насмешливо подчёркивая ту безупречность, на которую он всегда способен там, где в тебе живёт один только хаос. Ты проводишь большим пальцем по его подписи, задерживаясь на последней букве — «А.», и в висках мгновенно откликается тихий, вкрадчивый шёпот: Он ушёл. Он всегда будет уходить. Но я — никогда. Голос Баала звучит мягко, обволакивающе, без привычного насилия — как констатация того, что невозможно оспорить. Впервые за ночь ты ощущаешь, что способна дышать без его щипцов, разрывающих сознание. Он не берёт под контроль, не вторгается с яростью, лишь сидит глубоко внутри, как неподвижная тень, и каждое его слово похоже на отсвет пламени, скользящий по каменной стене. Ты невольно шепчешь, почти не издавая звука: — Ты хочешь, чтобы я сомневалась? В ответ раздаётся только самодовольное мурлыканье: Нет. Я хочу, чтобы ты помнила. Даже когда он будет рядом, даже когда он будет касаться тебя — ты знаешь, кто настоящий хозяин твоей крови. Ты — моё дитя. Ты сжимаешь письмо сильнее, чем намеревалась. Бумага предательски хрустит, но всё же ты расправляешь её снова. Потому что аромат его духов всё ещё держится на поверхности. Потому что каллиграфия слишком изящна, чтобы порвать её.***
Ты поднимаешься медленно, словно тяжесть сна и кошмара всё ещё удерживает твои кости в постели. Каждый шаг отдаётся в висках гулким эхом, сродни ударам сердца, слишком тяжёлым, чтобы их можно было назвать собственными. Накинув халат поверх ночной сорочки, ты открываешь дверь спальни и оказываешься в коридоре — чересчур длинном, чересчур пустом, будто созданном не для жизни, а для ожидания. Здесь всегда царила тишина, но теперь она иная — вязкая, давящая, липкая, словно чужая рука сжимает воздух вокруг. Мрамор и полированное дерево стен и полов отражают каждый твой шаг с такой звонкой отчётливостью, что у тебя возникает мучительное ощущение: идёшь не ты одна. Ты задерживаешь дыхание, но даже это не приносит облегчения — присутствие остаётся, растворённое в воздухе. Внизу, в холле, камин горит ровным пламенем, треск поленьев кажется неестественным, больше похожим на шёпот, пробивающийся сквозь тишину. Ты останавливаешься на середине лестницы и вглядываешься в полумрак, и тебе чудится, что каждый угол этого дома дышит сам по себе. Скоро он вернётся. — произносится в твоей голове голосом, что не принадлежит ни тебе, ни Астариону. Баал скользит в сознание так мягко, что сопротивление становится абсурдным, — Как хозяин, которому не требуется стучать, потому что дверь всегда распахнута. Ты сжимаешь перила, чувствуя, как ногти скребут по гладкому дереву. — Я не одна. — произносишь ты глухо. В ответ раздаётся тишина. Дом словно наклоняется над тобой, тяжёлый, пустой, исполненный чужого дыхания. И лишь отблеск огня в камине ещё напоминает, что вокруг остаётся мир, а не его пустое отражение. Ты движешься дальше по коридору. Шорох ткани, слабый звон застёжек халата — всё звучит громче, чем должно, и вдруг сбоку проскальзывает едва уловимое движение. Ты вздрагиваешь, но почти сразу осознаёшь — это всего лишь Гюстав. Тифлинг, один из немногих слуг, чьё имя удалось надолго удержать в памяти, и чье присутствие здесь не прекратилось раньше времени, волею твоей или его руки. Он склоняется в поклоне, взгляд его вежливо опущен, как всегда. Лишь теперь ты замечаешь, что стоишь перед ним в одном халате, наспех накинутом поверх сорочки. В груди неприятно сжимается — не от стыда, но от внезапного ощущения собственной уязвимости, словно ткань, скрывающая тебя, недостаточна. — Прикажи, чтобы мне подготовили платье в покоях, — произносишь ты твёрже, чем позволяешь себе чувствовать. — Тёплое. Гюстав молча кивает и исчезает за поворотом, а ты остаёшься в холле, где воздух, казалось бы, обдирает горло. Все камины горят, языки пламени живые, резкие, но их свет не приносит тепла. Наоборот — каждый вдох оставляет во рту привкус инея, и в зеркальных поверхностях мебели тебе чудится лёгкий пар, исходящий из твоих губ. Ты приближаешься к зеркалу, но отражение по-прежнему пусто, и лишь тёплый воздух, поднимающийся вверх лёгкой дрожью, искажает гладь стекла. Пальцы скользят по резной раме, и только тогда ты замечаешь их непривычную тонкость, будто из них ушла сама плоть. Кожа кажется неестественно бледной, а веснушки, когда-то придававшие живость, теперь выглядят тускло, обесцвечено, словно стёрты вместе с живой кровью. Ты судорожно касаешься волос, поднимаешь прядь к лицу и смотришь: цвет остаётся прежним, янтарно-рыжим. В груди рождается облегчение, но оно мгновенно рушится, когда прядь, отпущенная из пальцев, не падает вниз, а остаётся в ладони — как немой знак, что тело разрушается, а ты перестала замечать, когда начала относиться к этому безразлично. Ты опускаешь руку, не позволяя себе разглядывать выпадшие волосы дольше, чем нужно. И молча возвращаешься в покои, будто шаг назад способен стереть то, что ты только что увидела.***
Гюстав приносит платье, раскладывая его на широкой кровати с такой педантичной аккуратностью, будто выставляет редкий товар на обозрение. Поклонившись, он отходит, и ты успеваешь лишь коснуться бархатной ткани, ощутить её густую, почти каменную прохладу, как дверь вновь открывается. Он возвращается уже не один, а в сопровождении двух девушек-служанок, чьи головы почтительно склонены, а движения безупречно выверены. — Госпожа, — произносит он ровным, нейтральным голосом, лишённым малейшей окраски, — Ваш наряд подготовлен. Вам готовы помочь одеться и привести себя в порядок. Желаете ли бокал крови или вина? Ты задерживаешь взгляд на нём дольше, чем подобало бы. В его тоне нет и тени иронии, но сами слова звучат с неестественной торжественностью, будто подобный выбор — не отклонение, а неотъемлемая часть ритуала. Так, словно каждое утро здесь начинается с одежды, ухода и напитков, а не с кошмаров, всё ещё пульсирующих в висках. — Тёплое вино, — отвечаешь после короткой паузы, чувствуя сухость во рту. — Кровь оставь тем, кому она нужнее. Гюстав молча кивает, склоняет голову и покидает спальню с тем самым безликим видом, будто его здесь и не существовало вовсе — лишь тень, исполненная долга, а не присутствия. Его шаги растворяются в коридоре, и остаётся только тихое потрескивание камина да шелест тяжёлых платьев тех, кто сейчас будет заниматься тобой. Служанки входят бесшумно, словно тени, и сразу бросается в глаза их безжизненность — не отсутствие дыхания или тепла, а полное лишение того, что можно было бы назвать личностью. Две девушки, почти одинаковые, словно выведенные по единому лекалу: бледные лица, гладкие причёски, ресницы, опускающиеся всякий раз, когда их взгляд слишком близко сталкивается с твоим. Первая — темноволосая дроу, тугой пучок на затылке, кожа тонкая, словно сотканная из воска. Её движения резки и выверены, она поднимает платье так, будто держит оружие, а не ткань. В её жестах читается дисциплина, вбитая в саму кость, но в глазах зияет пустота. Вторая — светловолосая полуэльфийка, с мягким овалом лица, и именно эта мягкость тревожит: в ней нет ни тепла, ни женской ласки, ни усталости. Только совершенство выполнения. Когда её пальцы касаются твоего плеча, они холодны, как инструмент, лишённый чувства. Длинные и тонкие, движутся они слишком ровно, словно управляемые не волей, а точным механизмом. Обе облачены в одинаковые платья глубокого цвета, с высокими воротами и длинными рукавами, скрывающими всё до запястий. Ткань гладкая, лишённая единой складки, будто и сами они являются частью интерьера, созданной для молчаливого, безоговорочного служения. Когда одна склоняется, стягивая с тебя халат, а другая раскрывает шкатулку с украшениями, становится очевидно: их взгляд не видит в тебе личности. Ты для них — роль, обязанность, приказ. В этом безмолвии таится нечто тревожное: они напоминают не людей, а продолжение воли хозяина. И лишь одно различие выдаёт их природу: темноволосая движется жёстко, сдерживая силу, светловолосая же действует мягко, будто её задача — убаюкивать и обезоруживать. Но обе одинаково пусты. Ты позволяешь им действовать, как предписано: руки опущены, взгляд рассеян, а мысли вязнут в густой мутности, превращаясь в непрозрачный поток, где невозможно ухватить ни единой чёткой линии. Внутри клубится хаос: обрывки сна о Баале, голос Астариона у надгробия, ледяное осознание собственной беспомощности. Всё перемешалось в липкой массе, где стираются границы между явью, наваждением и памятью. Тебя усаживают к будуарному столику. Зеркало перед тобой — лишь пустая рама. В нём нет отражения, ни твоего, ни их. Оно существует ради формальности: чтобы в тот миг, когда хозяин пожелает, он мог вглядываться в собственный лик, упиваться им и получать безмолвное подтверждение своей красоты и власти. Ты же остаёшься отсутствующей. Всегда. Пальцы в твоих волосах ощущаются холодными, слишком уверенными, чтобы некогда принадлежать живым. Они перебирают пряди, натягивают кожу, делят, скручивают, переплетают, и хотя ты не видишь, что именно создают, тяжесть локонов выдаёт — причёска замысловата, словно предназначена не для существа из плоти, а для куклы, выставленной ради демонстрации мастерства. Иногда ногти чуть царапают кожу головы, и это возвращает краткое, болезненное чувство реальности. Кубок вина, оставленный Гюставом, оказывается в твоих руках. Глоток горячей жидкости растекается по горлу, рассеивая липкую одурь. Вкус крепок, терпок, будто создан для утра после кошмара. Ты киваешь, как бы оценивая работу, и одним небрежным жестом отправляешь тифлинга прочь. Он исчезает так же бесшумно, как появился, а руки за твоей спиной не прерывают ни единого движения. Ты сидишь неподвижно, позволяя им завершать начатое, и с каждой минутой чувство чуждости усиливается. Всё происходящее словно не имеет к тебе отношения. Ты — сосуд, собственность, лицо, предназначенное для показа. Даже самой себе ты становишься чужой. Когда девушки заканчивают, ты киваешь, отпуская их. Здесь никто не ждёт благодарности, и давать её нет нужды — достаточно того, что они исполнили порученное. Дверь закрывается мягко, почти беззвучно, и остаётся лишь тишина, нарушаемая редким потрескиванием поленьев в камине.***
Некоторое время ты сидишь неподвижно, ощущая тяжесть причёски, вес платья, груз собственных мыслей, и лишь потом поднимаешься. Просторная комната кажется тесной, словно стены сдвинулись, и ты начинаешь шагать туда и обратно. Ковёр глушит движения, а взгляд упирается в окно, где за стеклом медленно кружатся снежные хлопья. Они опускаются легко, будто не касаются земли, и всё же напоминают: зима всё плотнее охватывает город. И вдруг память подсовывает тебе воспоминание о встрече, как острый обломок чего-то, что было забыто, и вдруг всплыло сквозь года. Вы ведь так и не договорили — если можно сказать, вообще не начали. Карлах кричала тебе вслед, её голос звенел болью и яростью, а в ответ была только пустота твоего взгляда. Воспоминание ложится на грудь тяжёлым камнем. Уилл — с его серьёзностью, умением держать себя ради других. Гейл — с бесконечным стремлением всё объяснить и разобрать до основания. Шэдоухарт — способная поддержать даже молчанием, тёплым прикосновением рук. Ты ушла. Нет, тебя увели. И всё застыло в недосказанности. Мысль об извинении впервые не вызывает сопротивления. Она звучит естественно, почти спокойно. Написать. Уиллу. Возможно, ему проще всего принять твоё слово и передать остальным. Сказать, что ты жива, что с тобой всё в порядке, насколько возможно. Чтобы они знали: ты не отвернулась и не прячешься. Чтобы они могли ответить. Чтобы писали. Ты подходишь к письменному столу у стены, проводишь взглядом по его гладкой поверхности. Но на ней нет ничего: ни пера, ни бумаги, ни чернил. Даже карандашей, которыми ты вчера рисовала. Пустота. Стол теперь стоит здесь скорее для красоты, чем для пользы. В груди поднимается раздражение, тихое, но цепкое. Конечно, здесь — ничего. Естественно, всё, что нужно по-настоящему, спрятано там, где он хранит свои инструменты власти и контроля. Кабинет Астариона. Там всегда есть всё необходимое: бумага, перья, чернила, сургуч, печать. Всё, что придаёт словам вес. Среди его порядка и тайн ты напишешь своё письмо. Ты выходишь в коридор, и холод встречает тебя, словно ещё одно напоминание о времени года. Камины всё так же и горят, а дыхание оборачивается паром, и ты уже не уверена, на самом ли деле это зримая реальность или лишь наваждение. Стены тянутся мимо, шаги звучат приглушённо, будто и сам дом следит за тобой, стараясь не выдать твоих намерений. И вот перед тобой дверь кабинета. Тяжёлая, с потёртой резьбой, она всегда кажется более внушительной, чем полагается. Словно стоит не просто между тобой и его вещами, но между тобой и самим ним. Слуга у двери встречает тебя взглядом, но не говорит ни слова и ты кладёшь ладонь на холодную ручку.***
Дверь поддаётся с тяжёлым, вязким сопротивлением, словно открывается не в кабинет, а в саму глубину памяти. Внутри царит тишина, плотная и глухая, как бархат, и воздух иной — густой, насыщенный его присутствием, даже в отсутствие хозяина. Ты уже бывала здесь. В ту ночь, когда кровь стекала по твоей шее, а дыхание жизни — по его губам. С тех пор ничего не изменилось. Зеркала встречают тебя сразу. Они повсюду, расставлены так, чтобы с любой точки взгляд натыкался на стеклянную гладь. Высокие, в рамах из чернёного золота; круглые, висящие на стенах; маленькие ручные, оставленные на столиках; громоздкие, парящие, как в тронных залах. Ни одного прямого угла, ни клочка стены, не занятых отражением. Ты ступаешь внутрь и чувствуешь, как они следят. Ты знаешь, что в них нет тебя — пустота, отрицающая твоё существование. Но всё равно ловишь себя на желании увидеть хоть тень, хоть призрачный обман. Однако, серебро возвращает только саму комнату: книги, стопки бумаг, перо, застывшее на подставке, драпировки, маски, резные статуэтки. Всё, кроме твоего образа. Зато его отражения живут здесь тысячами. В каждом зеркале — Астарион. Его улыбка, его взгляд, его лицо. Даже в отсутствии он остаётся, заполняя пространство своим нескончаемым «я». Ты проходишь к письменному столу. Бумага сложена аккуратной стопкой, несколько перьев разложены для выбора, чёрный воск подогрет в серебряной чаше, печатка холодна, её герб — две змеи, обвивающие лилию — выгравирован чётко и безупречно. Всё расставлено на своих местах, с той самой педантичностью, что всегда сопровождает его власть. В кресле всё ещё ощущается его вес, словно он поднялся отсюда лишь мгновение назад. Зеркала смотрят, как свидетели, фиксирующие каждое движение. Ты берёшь перо, но задерживаешь руку: мысли спутаны, слова вязнут, будто в трясине. И всё же письмо должно быть написано. Ты медлишь. Перо кажется в пальцах слишком лёгким, будто оно не способно удержать вес того, что ты собираешься возложить на бумагу. Но ты всё же окунаешь его в чернила, касаешься поверхности, и линии начинают складываться. Сначала неровные, колеблющиеся, затем обретающие твёрдость. «Уилл, я знаю, что мы не успели поговорить тогда, как должны были. Всё оборвалось слишком резко. Но не думай, что я отвернулась. У меня всё… относительно хорошо. Пусть ты и остальные не тревожитесь. Я хочу слышать от вас, что у вас порядок. Пишите. Я буду рада. Я рядом. Я не исчезла.Х.»
Ты перечитываешь строчки и ощущаешь странное, непривычное облегчение. Буквы вышли грубоватыми, но в них заключена правда — настолько, насколько ты ещё способна её выдержать. Рука тянется к ящику. Там — стопка конвертов. Ты берёшь один, и в этот момент взгляд застывает: чуть в стороне, под документами, виднеется уголок другого. Ты не сразу понимаешь, что замерла. Пальцы всё ещё держат пустой конверт, но взгляд прикован к чужому росчерку. Внутри поднимается тошнотворное ощущение, будто кто-то только что положил ладонь тебе на плечо. Дыхание перехватывает, ведь почерк — не его. Не тот аристократически выверенный росчерк, в котором ты привыкла видеть холодную уверенность. Этот иной. Ты узнаёшь его мгновенно, без малейших колебаний. Уилл. Его письмо всегда отличалось скрупулёзной аккуратностью: размеренные буквы, строгие линии, лёгкая вычурность, словно каждое послание становилось дипломатической речью в миниатюре. Но здесь — чужая рука. Строки неровные, буквы наклонены слишком резко, мазки чернил расплывшиеся, местами грубые, будто писалось в спешке или под давлением тяжёлой тревоги. Ты долго не двигаешься. Кулак сжимает край стола, и сердце колотится так, что кажется — ещё мгновение, и оно прорвётся наружу. Сомнение сжимает виски: что могло заставить его нарушить собственную сдержанность? Как подобное письмо оказалось здесь, среди вещей Астариона? Губы пересохли, горло словно сжато железным обручем, но пальцы тянутся сами. Кончики дрожат, будто этот кусок бумаги способен обжечь сильнее, чем адское пламя. Дрожащими руками ты поднимаешь письмо; конверт мягко шуршит, будто пытается удержать свою тайну, — и это последнее сопротивление исчезает в тот миг, когда ты разворачиваешь лист. Чернила высохшие, перо точно оторвалось от бумаги несколько дней назад. Послание обращено к тебе. Первое слово, «Хизер…», мгновенно узнаваемо — и всё остальное рушится. Уилл пишет торопливо, неровно, не заботясь о формах. Словно его гнала неумолимая необходимость, а каждое мгновение угрожало оборвать строку. Он рассказывает, что они пришли навестить тебя после того вечера в доме Рейвенгардов. Что Астарион сам позвал их, будто желая говорить, но превратил встречу в игру — как всегда, одержимый жаждой контроля. Гейл потребовал ответов, настоятельно добивался встречи с тобой. Но твой «возлюбленный» не собирался этого позволять. Ссора вспыхнула стремительно. Словесная перепалка переросла в яростную схватку, и лишь шаг отделил их от трагедии. Шэдоухарт… Уилл пишет, что Астарион набросился на неё, вонзил зубы, и в его глазах тогда не было привычной театральной бравады — только стремление причинить непоправимый вред. Он почти иссушил её, и только совместными усилиями остальных удалось вырвать её из этого объятия смерти. Ты перечитываешь строки, и бумага дрожит в руках, словно сама не выдерживает вложенной тяжести. Горло сжимает судорожным обручем, глаза наполняются влагой, которую невозможно удержать. Гнев поднимается остро, разрывая грудь. Хочется закричать, разметать все эти зеркала, разбить сотни отражений, в которых застываете вы оба и зияет пустота между вами. «С каким чудовищем ты живёшь?» — слова тяжело укладываются в сознание, прожигая всё прочее. Ты перечитываешь строки вновь и вновь — буквы скачут перед глазами, будто стремятся исчезнуть, стереться, не оставить следа. Но они остаются. Каждый завиток почерка Уилла — будто острие клинка. Ты поднимаешься, взгляд мечется по стенам комнаты и зеркальная гладь начинает давить своей пустотой. Пальцы сами сжимаются в кулак. Первый удар — и ближайшее зеркало трескается, покрываясь паутиной трещин. Хруст звенит в ушах, как набат. Боли нет, хотя костяшки уже разбиты в кровь, в них глубоко впились тонкие иголки стекла. Второй удар, яростный, — и осколки разлетаются, сверкая в отблесках свечей. Ты бьёшь снова и снова, как будто стремишься пробить себе выход из этого множества отражений. Осколки осыпаются вниз, врезаются в кожу, рвут ткань, но ты не останавливаешься. Зеркала рушатся десятками, и каждое разлетается вместе с твоим взглядом, искажённым слезами и яростью. В каждом из них мерцает его тень за твоей спиной, даже если его здесь нет. В груди разгорается глухое удушье, воздух сгущается, становится вязким, как смола. Сердце бьётся с такой яростью, что колени едва удерживают тело в вертикальном положении. — С каким чудовищем я живу… — срывается с губ, голос низок, почти хриплый, и от этого звучит только страшнее. Пол завален осколками, блестящими, как крошечные лезвия. Они отражают пламя камина и алые следы твоей крови. Ты стоишь среди этого хаоса, дыхание рвётся из груди, плечи содрогаются. Письмо валяется рядом, выпавшее из рук, испачканное кровью и пылью, словно свидетельство того, что его слова и твой гнев теперь связаны навсегда. Дверь с грохотом распахивается, и вбежавшие слуги замирают на пороге, словно наткнулись на невидимую преграду. Их взгляды расширяются от ужаса: перед ними — ты, скорчившаяся среди стеклянной россыпи, в собственной крови. Острые грани впились в ладони и запястья, спутанные волосы переплелись с блестящими кристаллами, лицо изрезано тонкими алыми полосами. Ты не кричишь. Лишь едва слышные всхлипы срываются с губ, похожие скорее на дыхание человека, которому слишком больно, чтобы издать настоящий звук. Прислуга бросается внутрь: одни хватают тряпки, другие несут кувшины с водой, кто-то появляется с бинтами. Их руки тянутся к тебе, но движение неуверенное — слишком велик страх прикоснуться, нарушить этот хаос, стать его частью. Ты поднимаешь голову. Отродья стоят слишком близко: лица их искажены страхом, но в глазах нет ни жизни, ни сострадания — только отточенная покорность. Они тянутся к тебе, пытаются удержать за плечи, за руки, остановить кровь, но внутри тебя что-то хрустит и ломается. Баал просыпается. Голос прорывается из глубины костей, тянется через горло, рвёт грудь изнутри. Посмотри на них. Как же они ничтожны. Как же удобно, дитя. Они хотят помочь? Пусть помогут — собственной плотью. В животе разгорается жар, не имеющий ничего общего с отцовской заботой. Он толкает вперёд, разливается по венам липким огнём. Кожа покрывается испариной, руки дрожат — не от боли, а от ярости. Осколки впиваются глубже, когда ты упираешься ладонями в пол, кровь капает на камень и ковёр, оставляя грязные пятна. — Нет… — губы едва шевелятся, голос звучит так тихо, что кажется, его и вовсе нет. — Нет, я… Да, — обрывает он, и слова звучат так отчётливо, словно Баал стоит за твоей спиной. — Ты знаешь это. Ты чувствуешь. Они смотрят на тебя, как на зверя в клетке. Так разорви эти прутья. Дрожь охватывает тело. Вены вздуваются, сердце бьётся в ушах. Пальцы сами складываются в знакомый жест — без раздумий, как по наитию. Воздух дрожит, и ведьмовской клинок возникает в ладони с резким звуком, будто железо выдирают из кости. Отродья отшатываются. Лица становятся пепельно-бледными, кто-то хватается за рукав соседа, но никто не решается сбежать. Один делает шаг вперёд, протягивает руки к твоему плечу. В его глазах — страх, смешанный с отчаянием. — Госпожа, умоляю… вы истекаете кровью… — голос дрожит. Ты вскидываешь клинок. Он привычно тяжёлый, родной, рука сама ведёт траекторию. Лезвие ловит свет камина, и в нём вспыхивает твой взгляд — чужой, красный, пустой. Старый бог смеётся в голове. Вот так. Чувствуешь? Он боится. Сладко, не так ли? Пронзи его. Сними с него этот жалкий облик раба. Сделай его своей жертвой. Ты делаешь шаг. Клинок режет воздух так близко, что слуга падает на колени, закрывает лицо руками. Он не кричит, только тяжело дышит, слёзы бегут по щекам, а остальные уже намереваются убежать. Ты вздымаешь руку — и дверь захлопывается с грохотом, словно крышка гроба. Замок сам встаёт на место, железо лязгает, и на лицах ближайших к выходу проступает паника. Один всё же успевает выскользнуть — и этого достаточно, чтобы дом ожил. В глубине уже слышны быстрые шаги, шорохи, голоса. Муравейник пришёл в движение. Но здесь, в этой комнате, с тобой остаются шестеро. Из горла вырывается смех — сиплый, хриплый, чужой. Ты узнаёшь его, он не твой. Это Тёмный Соблазн, разрывающий грудь изнутри, и отродья это понимают. Они жмутся к стенам, лица перекошены страхом, но никто не дерзает броситься к двери. Ты смотришь на них — и узнаёшь. Релл. Тот самый, что вёл тебя по коридору в день, когда ты ранила Астариона. Юный, сухопарый, волосы стянуты туго. Его глаза всегда были пустыми, но теперь дрожат, бегают по комнате, лихорадочно ищут спасение там, где его нет. Лилия. Хрупкая, с огромными глазами, слишком мягкими для этого дома. Она всегда держалась в стороне, опускала взгляд, когда ты проходила мимо. Сейчас её губы шепчут молитву — тихую, безадресную, пустую и совершенно неуместную. Эллиот. Молодой, угловатый, с лицом, которое ещё не утратило человеческой неловкости. Его дыхание прерывистое, плечи трясутся. Он делает шаг назад, налетает на стол, роняет стакан — звон стекла смешивается с хрустом осколков зеркал. Мария. Тяжёлая, суровая, всегда державшаяся так, словно она старшая среди остальных. Её взгляд ещё цепляется за надежду, будто всё это — игра, и ты сейчас опомнишься. Но пальцы дрожат, прижатые к животу, точно она заранее защищается от удара. И двое чужих. Мужчина с длинной чёлкой, скрывающей половину лица, и юная девушка, ещё слишком нежная для этого места — кожа тонкая, щёки румяные. Ты даже не пыталась узнать их имена, и сейчас они лишь пустые оболочки. Баал рычит в голове, низко и тяжело: Вот они. Шесть сердец. Шесть голосов, которым предстоит умолкнуть. Шесть жертв, чтобы вернуть вкус власти. Ты поднимаешь клинок. Металл пульсирует в ладони, словно живое существо. — Госпожа… — голос Релла срывается, хрипит, как трескучее дерево. — Пощадите. Мы преданы вам… Смех снова рвётся из твоего горла, и он звучит так чуждо, что сама ты едва узнаёшь в нём свой голос. Взгляд твой скользит по ним, и ты понимаешь: не имеет значения, верны ли они, молятся ли, плачут ли. В твоих глазах они уже мертвы. — Верность? — голос низок, резок. — Верность проверяется кровью. Ты делаешь шаг вперёд и под каблуком хрустит стекло. Лезвие прочерчивает воздух, и шестеро отшатываются разом, как загнанные звери. Баал шепчет, с хриплой, обжигающей нежностью: Развори им глотки. Пусть их смерть станет симфонией. Дрожь пробегает по телу, сердце колотится с яростной силой. В комнате стоит запах холода, крови и страха. Релл оказывается первым. Он делает неуверенный шаг вперёд, будто пытается заслонить остальных, но дрожь в коленях выдаёт его бессилие. Ведьмовской клинок прорывается сквозь воздух и вонзается под рёбра. Его крик разрывает тишину, он оседает на колени, вцепившись в живот; кровь фонтанирует изо рта, и её тяжёлый запах ударяет в ноздри, пробуждая странное, мучительное удовольствие. Лилия вскрикивает и сжимает ладони у лица. Она не двигается, не убегает — стоит, окаменевшая, с глазами, полными ужаса. Два шага — и клинок вонзается в её горло. Лезвие проходит так легко, словно в мягкое масло. Тепло крови захлёстывает твою руку, она захлёбывается собственным дыханием, а её взгляд всё ещё широко раскрыт, когда тело обмякает и рушится на ковер с глухим ударом. Эллиот бросается к двери, судорожно хватается за ручку, но замок заперт твоей волей. Он оборачивается, и в его глазах — абсолютный ужас. Клинок пронзает спину. Он ударяется грудью о дерево, оставляя на нём алый след, и соскальзывает вниз. Дыхание его рваное, прерывистое, и ты ощущаешь последние судороги, исходящие от тела. Мария не кричит. Она делает тяжёлый шаг к тебе, будто её возраст и суровость ещё могут что-то изменить, но клинок уже движется сбоку, рассекая шею. Кровь бьёт дугой, голова наклоняется под неестественным углом, и она падает на колени, затем на бок. На лице её — не страх, а потрясённое недоумение. Двое остаются в углу. Девушка, слишком юная, с остатком румянца на щеках, кричит так пронзительно, что звук режет слух. Она закрывает голову руками, как будто это способно защитить. Одним шагом ты оказываешься рядом и вонзаешь клинок сверху, прямо в ключицу. Её тело дёргается, визг оборван рывком, и горячая кровь заливает подол платья. Последний — мужчина с длинной чёлкой. Он прижат к стене, руки подняты, пальцы трясутся, дыхание рваное. — Госпожа… умоляю… — голос ломается, слова тонут в отчаянии. — Я сделаю всё… всё, что прикажете… Клинок уже поднят, Баал рычит в голове, требуя завершить начатое, насытить жажду. Но за дверью раздаётся отчётливый звук трости. Тук. Тук. Тук. В коридоре — крики, топот, шум, дом гудит тревогой. Ты замираешь на миг. Отродье прижато к стене, глаза широко раскрыты, и это не спасение — лишь отсрочка. Он должен был умереть, но времени больше нет. Баал хрипло смеётся в голове: Не беда, дитя. Жертва подождёт. Твои руки в крови, под ногами стонут умирающие тела. И только он — живой, тяжело дышащий, с лицом, искажённым страхом, стоит перед тобой, словно случайная закладка в книге, которую ты непременно вернёшься дочитать. Замок щёлкает, и голос пронзает тишину — до боли знакомый, глухой, отточено-властный, с примесью раздражённого холода: — Что. Здесь. Происходит? Слуги за дверью мгновенно рассыпаются в стороны, словно их отбросила невидимая сила. В проёме возникает он — высокий, прямой, неизменно безупречный силуэт на фоне света из коридора. Астарион. Его взгляд скользит по комнате: стены, лишённые зеркал, обломки, сверкающие на полу, алые пятна на твоих руках, тела, раскиданные по кабинету. Лицо остаётся безучастным, но в глазах вспыхивает искра, от которой холод пробегает по коже. Он ступает вперёд. Каблуки звонко цокают по осколкам, кровь тянется к его подошвам. Каждый шаг звучит отмеренным ударом трости, сокращающим расстояние между вами. Он идёт неторопливо, уверенно, — хозяин пространства, даже теперь, даже глядя на тебя окровавленную, с клинком в руке. Анкунин останавливается в шаге. Смотрит сверху вниз: ты осевшая среди осколков и тягучих луж, с изрезанными ладонями, спутанными волосами, в платье, напитанном кровью. Лицо его — каменное, ни намёка на сострадание, лишь ледяное спокойствие с тонкой нотой опасности. — Хизер, — произносит он ровно, будто реплику в театре. — Не объяснишь ли, какой спектакль ты решила устроить? Слуги за его спиной вытянулись, точно струны, — боятся даже вздохнуть. В воздухе тяжёлое молчание, и в нём слышно только твоё прерывистое дыхание. И вдруг что-то рвётся внутри. — Спектакль?! — голос твой хриплый, надломленный, но не лишённый силы. — Это всё, что ты видишь? Кровь, осколки — и спектакль?! Ты пытаешься подняться, но руки дрожат, тело не слушается, и ты вновь оседаешь на пол, глубже впиваясь в стекло. — Я… нашла письмо. От Уилла, — слова вырываются сами, несмотря на когти Баала в голове: Молчи. Не смей. — Они приходили сюда. После того приёма. Ты бросился на Шэдоухарт… ты едва не убил её! Горло сжимает, глаза наполняются слезами, но слова текут неудержимо, как кровь из свежего разреза: — С каким чудовищем я живу?! Отродья опускают взгляды, некоторые пятятся за порог, лишь бы не быть свидетелями. Астарион всё ещё недвижим. Лицо его — мрамор, но в жёсткой линии челюсти предательски проскальзывает напряжение. Он медленно поднимает руку, и этого едва заметного жеста оказывается достаточно: присутствующие мгновенно склоняют головы, вытягиваясь в безмолвное подчинение. — Вон, — произносит он негромко, но с такой ледяной категоричностью, что сомневаться невозможно. Один за другим они спешат покинуть кабинет, двери закрываются за ними плотно, и в комнате воцаряется тишина — вязкая, гнетущая, почти ощутимая. Его взгляд возвращается к тебе. — Встань, — приказ звучит безапелляционно, словно другой возможности не существует. Ты остаёшься на полу среди осколков, смотришь снизу вверх, и грудь сжимает от этого голоса, в котором нет места возражению. Пальцы дрожат, кровь медленно стекает по запястьям, ткань прилипает к коже, дыхание становится прерывистым. И всё же ты подчиняешься: цепляешься за край стола, с трудом поднимаешься, колени подгибаются, перед глазами всё плывёт. Он не протягивает руки. Стоит неподвижно, как хищник, наблюдающий за тем, как раненая добыча пытается обрести равновесие. Его взгляд скользит по порезам, по тёмным пятнам на коже, и в нём нет ни капли жалости — лишь внимательное, расчётливое изучение. Наконец ты выпрямляешься, шатаясь, и он делает медленный шаг навстречу. Поднимает ладонь, касается твоего лица; большой палец стирает тонкую линию крови на скуле. Холодные губы изогнуты в едва различимой ухмылке. — Так-то лучше, — произносит он почти шёпотом, как констатацию. — Моя госпожа не сидит на полу, как потерянная девчонка. Вознесённый смотрит прямо в глаза, и в этом взгляде сплетается всё сразу: тонкая насмешка, затаённая угроза и странное, мучительное восхищение. Ты всё ещё дрожишь, кровь стекает с рассечённых пальцев, оставляя тёмные пятна на полу. Дыхание рвётся, грудь сдавливает, и слова вырываются сами, хриплым шёпотом, что звучит громче крика: — Ты едва не убил её. Астарион замирает на долю секунды, затем уголки губ поднимаются. Он чуть откидывает голову, будто наслаждаясь твоим гневом, и отвечает с нарочитой лёгкостью: — Ах, вот о чём ты… — качает он головой, как будто речь идёт о пустяке. — Не будь столь трагична, дорогая. Всего лишь глоток… ну, может быть, два. Она жива и вполне здорова. Если бы я хотел её смерти, она давно покоилась бы в земле — в компании куда более достойной, чем она сама. Ты сжимаешь кулаки так сильно, что отголоски зеркал глубже врезаются в ладони, кровь теплее разливается по коже. — Для тебя это пустяк? Человеческая жизнь? Её жизнь?! Он наклоняется ближе, и его глаза вспыхивают, как острия лезвий в тусклом свете витражей. Голос становится мягким, почти ласковым, и от этого звучит ещё опаснее: — О, моя бесценная, не изображай праведницу. Твои руки утопают в крови ничуть не меньше моих. Сколько душ тянутся за тобой? — он окидывает взглядом комнату. — Или мы будем считать лишь тех, кого ты отправила в смерть сама, а не по воле твоего всесильного Отца? Его пальцы касаются твоего подбородка, поднимают лицо вверх, вынуждая встретить взгляд, в котором нет ни жалости, ни сомнения. — Я сделал то, что было необходимо, — продолжает он, голос звучит ровно, как приговор. — Я защитил тебя. Я показал им, что ты моя. Что никто не смеет распоряжаться тобой, кроме меня. Ты пытаешься вырваться, но он держит крепко, и злость внутри разгорается до боли, раздирая грудь. — Это была не защита, — выдыхаешь ты, — А голод. Жажда власти. Ты играешь жизнями так, будто они фигуры на доске. Он смеётся коротко, низко, с хриплым оттенком, и отпускает твою челюсть, словно предоставляя призрачную свободу. — Разумеется, фигуры, — произносит он почти лениво. — Что же ещё?! Неужели ты и вправду вообразила, что в этой партии найдётся кто-то, равный нам? И в этом холодном, насмешливом тоне скрывается удар, от которого больнее, чем от любого клинка. Голос твой дрожит от обиды и ярости, но в нём нет слабости — только твёрдость: — Она не фигура. Никто из них не фигуры. Шэдоухарт — моя подруга. Они все — мои друзья. Мы прошли через ад, плечом к плечу. Я спасала их, они спасали меня. Я спасала тебя, Астарион, не один раз. И они ничем не хуже меня. Ты делаешь шаг ближе, почти упираешься в его грудь, смотришь снизу вверх, не скрывая слёз, и слова выходят горячо, как исповедь: — Они не враги. Они хотели лишь убедиться, что со мной всё в порядке. Потому что я им не безразлична. Потому что они для меня — семья. Астарион глядит сверху вниз, лицо неподвижно, словно камень, но в глазах вспыхивает знакомое — раздражение, смешанное с болезненным удовольствием от твоего сопротивления. Кривая улыбка тянется по его лицу. — Подруга, значит? Близкие? — он растягивает слова, смакуя их, как выдержанное вино. — Ах, дорогая моя, ты становишься такой трогательной, когда погружаешься в эту жалкую мелодраму. Он обходит тебя кругом, шаги его медленные, размеренные, словно он выстраивает в своей голове стратегию. Голос его звучит мягко, но за этой мягкостью скрывается насмешка: — Друзья… союзники… семьи. Пустые иллюзии. Сегодня они рядом, завтра обернутся против тебя. Я видел, как клятвы рассыпаются, как преданность гниёт быстрее плоти. А ты всё цепляешься за эту детскую выдумку. Мы — властители, Хизер. И они далеко нам не ровня. Ты резко поворачиваешься к нему, слёзы уже не скрыть, и в твоём голосе звучит отчаяние, смешанное с упрямством: — Это не иллюзия. Это единственное, что у меня есть. Они — моя семья, даже если не связаны со мной кровью. А ты… ты смеёшься над этим, будто это ничто. Вознесённый останавливается прямо напротив, скрещивает руки на груди. Усмешка становится шире, холоднее, точно лезвие. — Разумеется, я смеюсь. Потому что ты держишься за призраков. За тех, кто не придёт, когда наступит момент истины. За тех, кто был готов отвернуться, когда ты нуждалась больше всего. Да и в конце концов, рано или поздно они всё равно умрут. А ты останешься жить. Со мной. Вечно. Голос его понижается, становится бархатным: — Единственный, кто останется рядом, кто никогда не предаст и не отпустит тебя, — это я. Ты бросаешься вперёд, слова вырываются сами — острые, как стекло, подрагивающее под твоими ступнями: — Призраки?! — голос срывается, гулкий, почти крик. — Ты смеешь называть призраками тех, кто вытаскивал нас обоих из могилы? Это не иллюзии, Астарион. Не пустые сказки для детей! Это кровь, пот и смерть, через которые мы прошли вместе. Ты можешь смеяться сколько угодно, но они для меня — всё. Кулаки сжаты так крепко, что ногти впиваются в ладони, оставляя новые порезы поверх старых. В груди кипит буря, и она уже неудержима. — А ты… ты зверь, решивший, что может диктовать, кто достоин жить, а кто — умереть. Думаешь, я не вижу, во что ты превращаешься? Думаешь, я слепа? Слова срываются, одно за другим, и в каждом больше ярости, чем воздуха: — Ты пьёшь моих друзей, как будто это пустяк. Ты отбираешь у меня то единственное, что связывает меня с этим миром, кроме тебя самого. Я не позволю больше тронуть их! Никогда! И тут, будто сама тьма решает подлить масла в огонь, в голове раздаётся низкий, вязкий шёпот Баала. Голос идёт не откуда-то извне — он расползается изнутри, давит в висках, пробирается в кости, словно чёрный дым. Посмотри на него, дитя. На это жалкое подобие величия. Раб собственной жажды, мерзкий урод, осмелившийся коснуться того, что принадлежит тебе. Он посягнул на твой мир. Он рискнул тронуть то, что дорого тебе. Наказание неизбежно. Покажи ему силу. Покажи, что никто, даже он, не смеет касаться твоего безнаказанно. Жар поднимается в венах, вязкий и тяжелый. Баал не ломает, он подталкивает — мягко, почти нежно, как будто ведёт тебя к тому, что всегда было твоей природой. Напомни ему, кто ты. Моя Убийца. Моё дитя. Напомни, что его насмешки имеют цену. Пусть ощутит это на собственной плоти. Ты слышишь собственное дыхание — тяжёлое, срывающееся. Сердце колотится в ушах. Ярость поднимается из груди, такая, что хочется броситься вперёд, впиться зубами в его горло, разорвать его на куски, пока он не замолчит навсегда. Тебя выворачивает изнутри, словно жилы натянули на дыбе до разрыва и оставили оголёнными струнами. Кожа трескается, покрывается чёрными разломами, из которых сочится густая, тягучая кровь, напоминающая смолу. Кости ломаются, вытягиваются, выламывают очертания привычного тела, удлиняя руки и ноги до уродливой, хищной формы. Пальцы превращаются в когти, кривые и острые, царапающие воздух с сухим визгом. Грудная клетка раздвигается, будто готовая разорваться, и из неё вырывается низкий, хриплый рёв — звук не голоса, а самой бездны. Челюсть выворачивает, зубы растут рядами, не для укуса, а для разрывания и перемалывания плоти в бесформенные ошмётки. Лицо исчезает в этой костяной маске, превращаясь в пасть, окаймлённую шипами и наростами. Позвоночник прорывается сквозь плоть, острые выступы тянутся вверх, образуя жуткий гребень. Хвост, усеянный шипами, с треском бьёт по камню, оставляя глубокие борозды. По коже, лишённой прежней целостности, проступают багровые вены, сияющие, словно в них течёт расплавленное железо. В глазницах вспыхивает алое пламя, и ты понимаешь: это уже не взгляд, а прорезь самого Баала, который смотрит сквозь твоё тело. Ты — Убийца. Дар, который ты отвергала, но который никогда не покидал тебя. Внутри пульсирует голод — не к крови, а к резне самой по себе, к уничтожению, к наслаждению актом разрушения. Баал больше не шепчет извне. Его голос звучит твоим собственным ртом, сливаясь с дыханием, с биением сердца: — Вот она. Моя дочь. Моё дитя резни. Мой клинок. А напротив остаётся он. Астарион. Прямая спина, лёгкая, почти безумная улыбка, взгляд, в котором нет страха. Только острое, почти болезненное любопытство. Он смотрит на твоё искажённое тело, на пасть, когти, сияющие вены, и, кажется... это восхищает его.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!