Часть 3

9 июля 2025, 05:13
      Полумрак школьной библиотеки, обычно дышавший глубоким, почти священным умиротворением и пропитанный терпким ароматом старинной бумаги, вековой пыли, оседающей на корешках фолиантов, сладковатым воском для натертого до блеска дубового паркета и таинственным холодком забытых знаний, сегодня сжимал Нэнэ Ясиро в своих леденящих, непробиваемых объятиях. Он не просто окружал, он давил, как сырой, тесный каменный мешок, лишенный воздуха и надежды. Она забилась в самый удаленный, затерянный среди бесконечных рядов высоких, мрачных стеллажей угол, за глухой стол, похоронив себя под грудой увесистых учебников по алгебре, словно пытаясь возвести баррикаду от всего мира. Книги, прежде казавшиеся ей лишь сложными, требующими усидчивости и логики, теперь обрели зловещий, почти мистический ореол. Их страницы, испещренные формулами и графиками, превратились в нечитаемые, осуждающие иероглифы, запечатлевшие ее собственную непоправимую нелепость, в гротескные символы окончательного краха всех ее благих, но таких неуклюжих намерений. Единственный узкий солнечный луч, с трудом пробивавшийся сквозь высокое, затянутое вековой паутиной и пылью окно где-то вдалеке, золотил мириады мельчайших частиц, танцующих в застойном воздухе в каком-то безумном, бессмысленном балете. Но Нэнэ, сидевшая в своем углу, не видела этого призрачного света. Она воспринимала лишь всепоглощающую, густую, липкую тень – тень собственного сжигающего дотла стыда, огромную, уродливую, чудовищно разросшуюся и заслоняющую собой весь видимый мир, превращая библиотеку в гигантскую камеру пыток для одной узницы.             «Зачем? Зачем я туда полезла?» – вопрос долбил в висках с неумолимой, изматывающей навязчивостью неугомонного дятла, выбивающего ритм ее позора. Искренне стремилась она в библиотеку. Заплутала. Узрела скромную, почти невидимую табличку «Астрономия»… и сердце дрогнуло, как перепуганная птичка в клетке, почуявшая неведомую опасность. Аманэ Юги. Молчаливый, непостижимый, загадочный, как темная материя, дважды протянувший ей руку помощи в этот безумный, катастрофический день. Неловкое, гнетущее ощущение неоплаченного долга и какая-то жгучая, иррациональная, почти физическая потребность выразить признательность – не громогласно, театрально, как это сделал бы Цукаса, а тихо, искренне, по-человечески, с глазу на глаз, – сплелись внутри в тугой, болезненный, неразрешимый узел, сдавивший горло. И она, движимая этим клубком противоречий, осмелилась постучать. Легко, неуверенно, но все же.       А потом… Потом все рухнуло с оглушительным, сокрушительным грохотом, подобно хрупкому карточному домику под внезапным, сметающим все порывом урагана. Она стояла там, в самом сердце святилища Аманэ – в его безупречно упорядоченной, безмолвной вселенной мерцающих звездных карт, точных математических формул и застывшего во льду времени. И вместо того, чтобы просто произнести заветное, выстраданное «спасибо» и поскорее ретироваться, она… увлеклась. Завороженно, как мотылек на пламя, уставилась на изображение планеты Венеры. Ляпнула нелепейший, детский вопрос о внеземной жизни, прозвучавший в этой тишине как гром среди ясного неба. Потом этот телескоп… величественный, строгий, к которому ее вдруг неудержимо, магнетически потянуло, словно к запретному плоду. И в тот самый роковой миг, когда дистанция между ними сократилась до расстояния вздоха, когда она ощутила странное, гнетущее, почти осязаемое напряжение, витающее в застывшем воздухе, словно перед ударом молнии, когда она заметила, как его длинные, изящные пальцы впились в холодный каменный подоконник, суставы побелели от нечеловеческого напряжения… Ворвался Цукаса. Подобно взорвавшейся бомбе. Как живое, неистовое воплощение всего хаотичного, громогласного, бесцеремонного, что вызывало глубинное, органическое отторжение у его брата, нарушив хрупкое равновесие.       Последующая сцена врезалась в память Нэнэ с пронзительной, мучительной четкостью, затмевая любые математические символы и логические построения. Леденящая, абсолютная ярость Аманэ, исходившая от него волнами холода. Его кулаки, сжатые в каменные глыбы, дрожащие от сдерживаемой силы. Шепот, тихий, но хлеставший по обнаженным нервам острее отточенного лезвия, несущий не слова, а чистую угрозу. И тот единственный взгляд, что он метнул в сторону брата – не просто гнев, а нечто древнее, первобытное, животное, полное бездонной, пугающей, абсолютной ненависти, от которой кровь стыла в жилах. И самое невыносимое, самое жгучее осознание – она была катализатором. Искрой, по глупости упавшей в пороховой погреб, воспламенившей этот чудовищный взрыв. Причиной того, что его священное, оберегаемое безмолвие было растоптано в грязь. Виновницей новой, еще более жестокой и разрушительной стычки между братьями. Из-за нее. Только из-за нее, неуклюжей, вездесущей Нэнэ Ясиро.             «Из-за меня…» – беззвучно шевелились губы, в то время как она уткнулась горячим лбом в ледяную страницу учебника, где стройные ряды цифр и букв расплывались в мутные, бессмысленные пятна от предательски навернувшихся, жгучих слез. – Вечно так. Вечно я все рушу. Желала помочь Цукасе – отправила прямиком к директору. Возжелала поблагодарить Аманэ – спровоцировала скандал. Я… я словно ходячее проклятие. Проклятие в облике редьки.»       Она машинально, почти судорожно коснулась холодного металла броши-черепа на груди. Обычно этот крошечный, дерзкий символ мятежного духа, ее талисман, придавал ей каплю уверенности, напоминая о внутреннем стержне. Теперь он лежал на ее блузке тяжелой, холодной, безжизненной гирькой, тянущей вниз, в бездну отчаяния, как олицетворение неподъемной вины, пригвождающей к месту.             «Они же родная кровь! Близнецы! А я… я меж ними, как… как злосчастная кость, застрявшая в горле!» – перед мысленным взором с пугающей яркостью встали их лица, запечатленные в момент взрыва: Аманэ – мертвенно-бледный, как мраморная статуя, но с глазами, полными нечеловеческого, ледяного безумия, готового испепелить; Цукаса – сначала искренне ошарашенный, растерянный, а потом… ухмыляющийся! Да, в тот миг, когда она, обезумев от стыда, выскальзывала за дверь, на его губах играла та самая, знакомая до боли, вызывающая, бесшабашная ухмылка! От этого осознания – что для Цукасы это могло быть всего лишь забавным происшествием – стало еще невыносимее, еще горше.       Нэнэ воскресила в памяти, как Аманэ приказал ей уйти. Не повышая голоса, но с такой неоспоримой, абсолютной, леденящей душу силой власти и презрения, что по коже побежали ледяные мурашки, а внутри все сжалось в комок ужаса. Не «Уходите, пожалуйста.», не «Покиньте помещение.», а именно короткое, как выстрел, «Уходи.», обращенное напрямую к ней. Как к источнику заразы. Как к корню зла, раздора и разрушения. Как к досадной, назойливой помехе, подлежащей немедленному, безоговорочному устранению. Желание провалиться сквозь трещину в полу, исчезнуть, обратиться в ничто, в пепел от всепоглощающего, пожирающего изнутри стыда, было почти физическим, мучительным спазмом. Она так отчаянно, так наивно стремилась быть полезной, быть достойной, доказать всем и, возможно, самой себе, что она не просто неуклюжий, нелепый овощ с унизительным прозвищем «Редька»… А в финале лишь усугубила хаос, добавила масла в и без того пылающий огонь. Она не просто поссорила их – она заставила Аманэ, всегда воплощение ледяного, безупречного самообладания, абсолютного контроля, утратить его полностью, обнажив дикую, пугающую ярость. Из-за нее. Из-за ее глупой, навязчивой, неуместной признательности, ее несносного, разрушительного присутствия.             «Он презирает меня теперь, – с горькой, тоскливой ясностью пронеслось в сознании, как холодный нож. – Ненавидит той же слепой, всепоглощающей, первобытной ненавистью, что метнул в Цукасу в ту роковую секунду. И… и я не в силах его винить. Не вправе.»       Она узрела его мир – хрупкий, безупречный, безмолвный, упорядоченный до атома, наполненный холодным, чистым сиянием далеких, недостижимых светил. И она, Нэнэ Ясиро, ворвалась туда, как разъяренный бык в хрустальную лавку, со своим неуместным, глупым восторгом, своими дурацкими, детскими вопросами, своей нелепой, навязчивой потребностью выразить благодарность… и притащила за собой на шлейфе своей неудачи его личного демона, его живую какофонию, его антипода – Цукасу. Она осквернила его храм тишины и порядка. Рубиново-малиновые глаза наполнились соленой влагой, которую она отчаянно пыталась сдержать, учащенно моргая, чувствуя, как веки наливаются тяжестью. Легкий, нежный, цветочный аромат ромашкового шампуня, еще недавно казавшийся ей таким приятным, чистым, теперь вызывал лишь острое, жгучее воспоминание о том, как близко она подошла к нему у телескопа, как грубо, невежественно переступила незримую, но священную черту его личного пространства.       Ее взгляд, затуманенный слезами, скользнул по сложным уравнениям в раскрытом перед ней учебнике алгебры. Сухие математические задачи предстали перед ней искаженным, кривым зеркалом ее собственного жалкого существования: сплошной хаос неизвестных величин и неразрешимых противоречий, где переменная Х – это она сама, вечный, неконтролируемый источник сумятицы и разрушения, Y – это последствия ее действий, всегда катастрофические, разрушительные, а Z… Z – это чувства окружающих, которые она вечно, неизменно калечит своими неуклюжими движениями, глупыми словами и нелепыми, не вовремя совершенными поступками.             «Почему я не способна быть как все? – терзала она себя, впиваясь ногтями в ладони. – Почему не могу просто тихо сидеть на своем месте, впитывать знания, как губка, не причиняя никому неудобств, не привлекая внимания? Зачем суюсь туда, где не ждут, где я только мешаю?»       Сама мысль о том, чтобы снова приблизиться к Аманэ – попытаться извиниться, что-то объяснить – вызывала приступ чисто животной, парализующей паники. Представить его обращенный на нее ледяной, пронизывающий насквозь взгляд, полный уже не презрения к Цукасе, а направленного, сконцентрированного, личного отвращения именно к ней, Нэнэ Ясиро… Нет, это было выше ее сил, выше порога выносимой боли. А Цукаса… Он, наверняка, теперь будет дразнить ее с удвоенным, ядовитым усердием, сочтя ее визит в кабинет астрономии забавнейшим анекдотом, тем самым эпизодом, что «взвинтил» обычно невозмутимого, как айсберг, брата до состояния вулкана. Одна лишь возможность услышать его насмешливый голос, увидеть эту знакомую ухмылку, заставляла Нэнэ сжиматься в комок от внутреннего холода и предчувствия нового унижения.       Она схватила карандаш, пытаясь судорожной силой воли заставить воспаленный мозг воспринимать цифры, сосредоточиться на решении. Но грифель, будто обладая собственной злой волей, выводил на широких полях тетради не алгебраические преобразования, а одно и то же проклятое слово, снова и снова, все более коряво, крупно и отчаянно: «Дура… Дура… Дура…». Она писала приговор. О своей неисправимой, вопиющей глупости, своем поразительном, почти мистическом умении существовать, сея вокруг лишь проблемы, неловкость и разрушение. Она была Нэнэ Ясиро – ходячее стихийное бедствие, вечный генератор конфузов, раздоров и катастроф. И прозвище «Редька» казалось теперь не просто обидной, поверхностной шуткой над формами ее лодыжек, а безжалостно точным, исчерпывающим диагнозом ее сути – неуклюжий, бесполезный, невкусный корнеплод, вечно торчащий там, где не следует, вызывающий лишь досаду, раздражение или унизительный, колющий смех.       Глубокую, гробовую тишину библиотеки нарушил лишь один сдавленный, едва слышный, вырвавшийся вопреки воле всхлип. Нэнэ мгновенно подавила его. Она сжала кулаки так, что короткие ногти впились в нежную кожу ладоней. Стыд пылал в ней нестерпимым, всепожирающим жаром, раскаленнее любого солнца, сжигая изнутри. Стыд перед Аманэ за разрушенный покой, перед Цукасой за непрошеное участие в их вечной войне, перед собственным жалким отражением в темном окне. Она переступила порог нового класса с такими наивными, светлыми мечтами о помощи, о дружбе, о преображении, о новой жизни… А за один единственный, проклятый день сумела дважды стать источником глубочайшего позора для одного брата и спусковым крючком для ядерного взрыва у другого. И самое страшное, самое безысходное – она не ведала, не имела ни малейшего понятия, как залатать эту бездонную дыру. Как смыть несмываемое пятно этого позора, как сбросить с души неподъемную тяжесть этой вины. Как доказать, особенно Аманэ, ледяному и неприступному, что она… что она не желала зла. Что она просто… глупая, неуклюжая Редька, которая слишком усердствует, слишком хочет быть полезной и неизменно, фатально все портит. Как и всегда. Как во всем.       Солнечный луч за высоким окном окончательно сместился, утратив свою золотистую, обманчивую силу, уступив место сгущающимся, холодным синим сумеркам, заползающим в зал. В углу библиотеки, где сидела, сжавшись, Нэнэ, тень сгустилась до непроглядной, густой черноты, поглотив ее маленькую фигурку целиком – съежившуюся, беззащитную, с мокрыми от слез ресницами и губами, искусанными в кровь. Брошь-череп на ее груди тускло отсвечивал в наступающем полумраке слабым, мертвенным блеском, как немой, циничный свидетель ее очередного, оглушительного жизненного провала. Уравнения на странице учебника так и остались нерешенными, загадками на фоне личной катастрофы. Зато уравнение ее собственной виновности – `Х (Нэнэ) + Y (Действие) = Z (Катастрофа)` – представлялось теперь единственной непреложной, неоспоримой истиной во всей вселенной, не имеющей решения ни в одном из известных ей миров.

***

      Солнце, давно миновавшее свой зенит и неумолимо клонящееся к западу, словно раскаленный шар, все еще обрушивало на изнемогающий город потоки нестерпимо ослепительного, почти физически давящего света. Его лучи, подобно миллионам раскаленных копий, яростно пробивались сквозь громадные, от пыльного паркета до самого потолка, окна школьного спортзала. Стекла, густо покрытые слоем уличной пыли, сквозь которую просвечивали причудливые узоры из отпечатков детских и подростковых рук, превращали яростное сияние в тягучий, золотисто-мутный, почти осязаемый поток. Этот свет не освещал пространство, а буквально вываривал его, трансформируя замкнутый, обширный объем гимнастического зала в настоящую гигантскую парилку – душную, невыносимо жаркую, где каждый вдох обжигал легкие.       Воздух внутри висел не просто густым, а плотным, почти осязаемо вязким и влажным полотном, обволакивающим все живое. Он был до предела насыщен тяжелым, едким, въедливым запахом пота – свежевыделившегося и въевшегося в пористую древесину старого паркета за долгие десятилетия эксплуатации. К этой основе примешивалась острая, резиновая пыль, поднимаемая с изношенных матов при каждом падении или перекате, и мириады мельчайших частичек уличной грязи, взбитые в токсичный коктейль десятками пар неутомимо топчущихся, скрипящих кроссовок. Дышать было мучительно трудно, каждый вдох обжигал слизистую и легкие этой гремучей, удушающей смесью, оставляя на языке привкус горечи и пыли.       Гул множества голосов – взрывной смех, отрывистые крики, сдавленные переклички, стоны усталости – сливался в сплошной, неразборчивый, гулкий рокот, напоминающий гудение гигантского, разъяренного роя пчел, заключенных в стеклянный сосуд. К этому хаосу звуков добавлялся назойливый, скрипучий аккомпанемент старого деревянного паркета, стонавшего и поскрипывавшего под десятками подошв, словно живой организм под непосильной ношей. Все это – гул, скрип, резкие, пронзительные свистки учительницы – смешивалось в одну оглушительную, непрерывную, физически ощутимую какофонию. Она не просто заполняла уши, она буквально била по нервам, вибрировала в костях, заставляла сжиматься каждую клеточку тела, создавая ощущение невыносимого давления извне.       Нэнэ Ясиро стояла, прижавшись спиной к прохладной (относительно прохладной на фоне всеобщего пекла) стене, в самом конце длинной шеренги учеников, стараясь стать как можно незаметнее. Она ощущала себя не просто маленькой, а крошечным, совершенно беспомощным насекомым, внезапно пришпиленным булавкой к вате под безжалостной, увеличивающей лупой невидимого, но всевидящего наблюдателя. Каждый случайный взгляд, брошенный в ее сторону соучеником или учительницей, казался ей фокусирующим увеличительным стеклом, концентрирующим на ней одном весь накопившийся стыд и неловкость, прожигающим ее насквозь. Ее стандартная белая футболка, ничем не отличавшаяся от футболка других девочек, уже давно прилипла к спине и бокам, превратившись в холодную, влажную, липкую вторую кожу, неприятно стягивающую движения. Сердце бешено колотилось где-то высоко в горле, яростно выпрыгивая из груди, отдаваясь гулким эхом в висках. Но причиной этой тахикардии была вовсе не предстоящая физическая нагрузка – страх перед прыжками или изматывающим бегом казался ничтожной букашкой по сравнению с тем всепоглощающим, липким, удушающим чувством стыда, которое не отпускало ее ни на секунду, сковывая по рукам и ногам. Оно накатило еще вчера, после того жалкого, унизительного провала в астрономическом кружке, и теперь, как ядовитый, удушливый туман, заполняло все ее существо, превращая этот душный, шумный спортзал в настоящую, изощренную камеру пыток, из которой не было выхода.       Учительница физкультуры, госпожа Кобаяси - ходячий шкаф, являла собой живое воплощение неукротимой, почти первобытной силы. Ширококостная, с мощными плечами и короткой, практичной, почти военной стрижкой, она владела взглядом, способным, казалось, парализовать на бегу не только кабана, но и слона. Она перемещалась по залу тяжелой, уверенной, не знающей сомнений поступью, словно боевая машина на гусеницах, безжалостно сминающая любое сопротивление. Ее голос, низкий, властный, резкий, как удар копья о щит, легко пробивал любую стену шума, заставляя учеников вздрагивать и мгновенно подчиняться:             – Ряды, построиться! Интервал – на ширину вытянутых рук! Приготовиться к выполнению упражнений на мышцы брюшного пресса! Лечь на спину! Ноги согнуть в коленях, стопы плотно прижать к полу! Руки – завести за голову! Локти развести в стороны! Начинаем! По моей команде: подъем корпуса – выдох, опускание – вдох! Темп поддерживать ровный! Первый подход – тридцать повторений! Поехали!       Нэнэ послушно, как автомат, опустилась на жесткий, холодный, неумолимый паркет, отчетливо ощущая каждую выпирающую косточку собственного позвоночника на этой непрощающей, негнущейся поверхности. Она завела руки за затылок, локти развела в стороны, как предписано железной инструкцией. Взгляд уперся в высокий потолок, испещренный сложным, постоянно меняющимся узором теней от баскетбольных колец, металлических решеток вентиляции и самих двигающихся учеников.             «Тридцать раз…» – мысль пронеслась с ледяной, тоскливой тяжестью, оседая камнем в желудке. Ее брюшные мышцы… вернее, их мягкая, нетренированная, почти неощутимая слабость под тонкой, влажной тканью футболки, казалось, уже сама по себе вопила о позорной, очевидной для всех немощи. Она страшилась не столько физической боли, сколько унизительного зрелища собственной несостоятельности. Боялась, что живот предательски выпятится, как у переевшего червяка, что она не сможет оторвать лопатки от пола уже на пятом повторении, что захлебнется нелепым хрипом на пятнадцатом и станет объектом всеобщих, язвительных насмешек. И самое ужасное, самое сжимающее сердце – боялась встретить взгляд. Особенно его насмешливый, вечно ищущий слабину взгляд.             – Раз! – рявкнула Кобаяси, и зал ответил дружным, скрипучим гулом десятков тел, отрывающихся от пола. Нэнэ напрягла все доступные мышцы, с трудом, с надрывом оторвав лопатки от холодного паркета. Выдох вырвался из ее пересохшего горла хриплым, сдавленным стоном. – Два! – еще одно мучительное, давящее на внутренности усилие вверх. В животе уже зажгло знакомое, колющее жжение слабости. Она украдкой, быстрым, как у испуганной птицы, движением метнула взгляд вправо. Цукаса Юги лежал рядом, выполнял подъемы корпуса с непринужденной, почти ленивой легкостью подростка, для которого мир – это сплошная игровая площадка, и все дается без видимых усилий. Он улыбался во весь рот, белыми зубами сверкая в потном лице, перекрикивая что-то шутливое соседу через несколько рядов, явно получая удовольствие и от процесса, и от собственной неиссякаемой энергии, и от производимого им шума.             «Конечно, ему запросто… – пронеслось в голове Нэнэ с горькой, обжигающей завистью. – Он же не заморачивается… Не терзается стыдом… Не прокручивает в голове, как вчера разрушила чей-то священный покой…» – она снова уставилась в паутину теней на потолке, пытаясь сосредоточиться исключительно на механическом счете и нарастающем, жгучем дискомфорте в мышцах пресса, ставших вдруг ватными и непослушными.             – Пять! – голос Кобаяси звучал как приговор палача, отсекающий голову. Нэнэ уже ловила ртом горячий, тяжелый воздух, как рыба, выброшенная на раскаленный берег. Ее движения становились все более неловкими, судорожными, теряя и без того хилый ритм. – «Все замечают… Все видят, как я пунцовею, как обливаюсь потом, как не справляюсь… Как этот дурацкий, бесполезный живот…» – мысль о прозвище «Дайкон» обожгла сильнее любого жжения в прессе. Оно казалось теперь не просто обидной кличкой, а клеймом, выжженным каленым железом не только на лодыжках, но и на всей ее неуклюжей, нелепой, вызывающей жалость и смех сущности.             – Десять! Не расслабляться! Держать заданный темп! – учительница прошла мимо их шеренги тяжелыми шагами, и Нэнэ инстинктивно вжалась в прохладный паркет, стараясь стать как можно менее заметной, раствориться в полу. – Одиннадцать! – она поднялась с надрывом, чувствуя, как лицо заливает новая волна малинового, позорного румянца, растекающегося от щек к ушам и шее. И в этот самый момент…             – Эй, Ясиро-чан! Ты же вялая как медуза! – громкий, жизнерадостный, нарочито веселый голос Цукасы прорезал, как нож, общий гул и металлические команды. Он не сбавил темпа своих подъемов, лишь повернув голову в ее сторону, его рыжие пряди взмокли и прилипли ко лбу. – Пресс качают мышцами живота, а не гнут спину колесом! Гляди на меня!       И он продемонстрировал очередной плавный, почти эстетичный подъем, намеренно напрягая плоский, рельефный живот под тонкой тканью майки. Его глаза светились привычным азартом шутника, смешанным с… с чем-то трудноуловимым? С искренним желанием подсказать? Или с непреодолимой, детской потребностью снова оказаться в центре внимания, пусть даже ценой ее унижения?       Нэнэ чуть не свернула шею, резко, с испуганным движением отвернувшись, уткнувшись взглядом в потолок:             «Нет… Только не он… Только не сейчас…» – стыд накатил новой, сокрушительной волной, захлестнув с головой. Он нарочно! Специально орет на весь зал, чтобы все обернулись! Чтобы все увидели ее, эту жалкую, беспомощную медузу, корчащуюся на полу в поту и позоре!             — Двенадцать! – она поднялась резким, некрасивым рывком, едва не стукнувшись подбородком о колено, потеряв всякую координацию. Слезы затуманили зрение, превращая тени на потолке в расплывчатые пятна. – «Ненавижу! Ненавижу его! И себя… свою слабость…»       Но Цукаса не унимался. Казалось, он искренне не мог понять, почему его «дружеская подсказка» вызывает такую бурную, почти паническую отрицательную реакцию. Его собственная вселенная была слишком простой и шумной, чтобы уловить тонкие нюансы чужого стыда.             – Серьезно говорю! – он почти заорал, чтобы перекрыть нарастающий голос Кобаяси и общий гул зала, привлекая еще больше внимания к их углу. – Ты делаешь не по фэншую! Руками за голову не тянись! Локти должны быть вот так, развернуты!       Он на секунду прервал упражнение, приподнялся на локте, и начал активно, с преувеличенной выразительностью махать руками, иллюстрируя «правильную» технику, будто дирижируя оркестром неудач:             – Видишь разницу? И поднимайся не дергаясь, а плавно! Чувствуй именно пресс!       Его внезапная, навязчивая заинтересованность была… агрессивной. Он видел, как она мучается, как заливается краской стыда, как сжимается от каждого его слова, и это почему-то подстегивало его активность, как азарт погони. Возможно, потому что ее дискомфорт был таким очевидным, таким беззащитным, таким интересным? Или потому что он все еще бурлил от вчерашнего – от ее визита к Аманэ, от той немой, леденящей сцены с братом, от презрительного, режущего «Уходи», адресованного ей? Помочь ей здесь, на глазах у всей группы, на фоне ее явной беспомощности – это было своеобразным ответом брату. Доказательством, что он, Цукаса, не похож на этого угрюмого затворника. Что он открыт, весел, всегда готов прийти на выручку, а не шипеть и прятаться в раковину, как затравленный зверь. И что она, Нэнэ, обязана это увидеть и признать. Обязана смотреть на него, Цукасу, а не витать мыслями около того придурка у окна в его пыльной башне из слоновой кости.             – Пятнадцать! Ясиро, Юги! Прекратить разговоры! Сосредоточиться на выполнении! – рявкнула Кобаяси, проходя мимо них, ее взгляд, как бич, скользнул по ним. Цукаса лишь оскалился в широкой, вызывающей ухмылке и шлепнул себя ладонью по лбу с преувеличенной театральностью клоуна.             – Так точно, сэнсэй! Сосредоточимся! – крикнул он с показным, неестественным энтузиазмом, с силой шлепнувшись обратно на спину и с преувеличенной точностью вернувшись к подъемам. Но уже через пару секунд его навязчивый взгляд снова скользнул в сторону Нэнэ. Она из последних сил, стиснув зубы, старалась делать «как надо», по его указаниям, но получалось лишь еще нелепее, еще более жалко. Лицо ее пылало багрянцем, дыхание сбивалось на хриплый свист, а локти предательски стремились свестись вперед, к лицу, вопреки всем ее отчаянным попыткам удержать их развернутыми, словно крылья сломанной птицы.             – Эх, Ясиро-чан… – он покачал головой с выражением, где смешались неподдельное раздражение и некое подобие снисходительного сожаления, как к нерадивому щенку. Была ли там хоть капля искреннего сочувствия, затерянная в его привычном балагурстве? Сомнительно. – Ладно, держись крепче! – неожиданно, резко скомандовал он и, не спрашивая разрешения, как ураганный ветер, резко перекатился по полу ближе, сократив дистанцию между ними до полуметра, вторгаясь в ее личное пространство. Его внезапное, неожиданное приближение, волна тепла, пота и энергии, исходившая от него, заставили Нэнэ вздрогнуть всем телом и едва не сбиться со счета, сердце бешено застучало в груди.             – Семнадцать! Восемнадцать! – отсчитывала Кобаяси, неумолимая, как механический метроном, ее голос звучал откуда-то издалека, сквозь нарастающий звон в ушах Нэнэ.             – Вот так, гляди на меня! – Цукаса снова начал подъемы, нарочито выверено и демонстративно, удерживая идеальное положение локтей и корпуса, как гимнаст на показательных выступлениях. Его движения были естественными, уверенными, в них была подростковая гибкость и непринужденная сила, которая лишь подчеркивала ее немощь.             – Видишь? Плавно! Выдыхай при подъеме! Не горби спину! – Он говорил громко, отчетливо, явно наслаждаясь ролью наставника, но в его глазах, помимо привычного азарта, мелькало что-то еще. Пристальное, изучающее наблюдение. Он следил за ее тщетными, комичными попытками копировать его движения, за тем, как ее губы подрагивают от усилия и сдерживаемых слез, как капли пота, смешанные со слезами, стекают по виску, оставляя мокрые дорожки на пунцовых щеках. Ему было… любопытно. Интересна ее реакция. Интересно это странное, почти болезненное сочетание упрямого, отчаянного старания и полной физической беспомощности. Он видел, как она сжимается внутри от стыда, как съеживается от его слов, и это почему-то не отвращало, а, наоборот, притягивало, словно сложная, неразрешимая задачка, требующая его вмешательства.             «Чего она так корежится? – мелькнуло у него, пока он механически поднимался и опускался. – Из-за вчерашнего? Из-за Аманэ? Из-за того, что я влез?»       Мысль о брате вызвала знакомый, острый привкус досады и соперничества. Да, точно. Она сейчас тут, рядом с ним, корчится от стыда и усилия, а думает, наверняка, о том, как он, Цукаса, ворвался и все испортил вчера. Или о том, как Аманэ на нее посмотрел с таким ледяным презрением. Эта мысль подстегнула в нем знакомый, жгучий азарт соперничества, желание перетянуть ее внимание, ее мысли, ее эмоции на себя, здесь и сейчас, доказать свое превосходство не силой, а вниманием.             – Двадцать! – Нэнэ поднялась с тихим, сдавленным, почти бессознательным стоном. Ее силы были на исходе, как песок в часах. Живот пылал огнем слабости, в глазах плавали темные, пляшущие пятна, а голос Цукасы, его навязчивая, душная близость, его демонстративная, издевательская легкость – все это давило невыносимым, удушающим грузом, грозящим раздавить. Она отчаянно, всем нутром желала, чтобы он отстал. Убрался. Исчез. Прекратил выставлять ее немощь напоказ всему залу, превращая ее агонию в публичное шоу.             – Двадцать два!       Цукаса, напротив, казался неиссякаемым источником шумной, бурлящей энергии. Он видел, что она на грани, на краю пропасти. Видел немое отчаяние в ее глазах, сдавленные слезы. И вместо того чтобы отступить, проявить хоть каплю такта, он… поддел. Не со злобой, а по-детски жестоко, не думая о последствиях, движимый лишь своим импульсом и желанием вызвать реакцию.             – Ну что, Ясиро-чан? Слилась? – он ухмыльнулся, выполняя очередной подъем с преувеличенной легкостью, его голос звенел нарочитой веселостью. – Или ждешь, что тихоня явится и продемонстрирует мастер-класс? Он бы, наверняка, прочитал тебе лекцию о биомеханике подъема туловища, да? – его слова звучали громко, насмешливо, ядовито, явно рассчитанными на то, чтобы ее зацепить за самое больное, выдернуть из оцепенения, заставить отреагировать именно на него, Цукасу, здесь и сейчас, пусть даже ненавистью.       Удар пришелся точно в незажившую, кровоточащую рану. Нэнэ аж подскочила на мате от неожиданности и острой боли этих слов, как от удара током. В глазах ее мелькнула такая острая, незащищенная, дикая мука, что даже вечно ухмыляющийся Цукаса на мгновение застыл, его улыбка сползла. Она не просто вспомнила вчерашнее – она пережила его заново с пронзительной ясностью. Леденящую ярость Аманэ. Его безжалостное, режущее «Уходи». Свой всепоглощающий, пожирающий стыд. И теперь этот идиот… этот вечный смутьян, источник хаоса… смеет насмехаться над этим? Над ней? Над Аманэ? Над их общей болью? Гнев, жгучий, слепой и неожиданный, как вспышка магния, вспыхнул в ней, смешавшись с физической болью и унижением до состояния белого, ослепляющего каления.             – Двадцать пять! – рявкнула Кобаяси, но ее голос не долетел до сознания Нэнэ, потерянного в вихре ярости и стыда.       Нэнэ не слышала ничего, кроме высокого, пронзительного звона в ушах, заглушающего весь мир. Она резко, с неожиданной, почти звериной силой рванулась вверх, забыв о технике, забыв обо всем на свете, только чтобы оказаться выше, лицом к лицу с этим ухмыляющимся мучителем, посмотреть ему в глаза.             – Отвали! – выдохнула она хрипло, почти беззвучно, сквозь стиснутые зубы, но с такой концентрированной, сжигающей дотла ненавистью, что Цукаса физически отшатнулся, потеряв на миг ритм и равновесие. Его глаза, обычно столь уверенные, расширились от искреннего, почти комического изумления. Он ожидал слез, стыдливого потупления взгляда, может, жалобного писка или смущенного бормотания. Но не этой… немой, сконцентрированной ярости, направленной исключительно на него. Словно он нечаянно сунул руку в пламя и получил настоящий ожог.             – Я… – он попытался начать, растерянно открыв рот, но слова застряли в горле комком, сраженные неожиданностью и силой ее реакции.             – ТРИДЦАТЬ! Закончили! Отдых – тридцать секунд! Не расслаблять мышцы! – протрубила Кобаяси, своим властным, режущим голосом ставя жирную точку в инциденте, не дав ему развиться дальше.       Нэнэ рухнула на спину, как подкошенная, зажмурив глаза так сильно, что перед веками поплыли яркие круги. Дыхание свистело в пересохшем, сжатом горле, как в разбитой, дырявой дудке. Слезы, долго сдерживаемые, наконец прорвались, горячими потоками смешиваясь с соленым потом на висках и стекая в уши. Она не видела, как Цукаса, все еще сидя с согнутыми коленями, уставился на нее, не отрывая взгляда. Его привычная, беспечная ухмылка испарилась без следа, словно ее сдуло ветром. На лице застыло странное, незнакомое выражение – смесь растерянности, досады и… непонятной, детской обиды? Он хотел помочь! Честное пионерское! Ну, почти честное. И показать, что он куда круче, добрее, открытее этого угрюмого буки Аманэ. А она… она посмотрела на него, как на что-то мерзкое, гадкое, отвратительное. Точь-в-точь как Аманэ вчера смотрел на него, с тем же самым ледяным презрением.       Он видел, как ее плечи мелко, прерывисто дрожат от подавленных рыданий, которые она тщетно пытается заглушить, закусив губу. Видел, как ее пальцы судорожно, до побеления костяшек, впились в шершавые края мата, будто пытаясь вцепиться в саму землю, найти опору в этом рушащемся мире. Его привычная, шумная бравада, его клоунский настрой куда-то улетучились, испарились под воздействием ее немой агонии. Вместо знакомого азарта поддразнивания или охоты за вниманием возникло нечто новое, незнакомое и неприятное – смутное, липкое чувство, что он действительно нанес удар. Не кулаком по плечу. Глубже. В самое нутро. И это ощущение было… скверным, чуждым, неправильным. Он привык видеть ее растерянной, неловкой, даже плачущей от стыда – это было забавно, это давало повод для действий. Но эта тихая, сдержанная, но абсолютная ярость, направленная исключительно на него… Это выбивало его из колеи, нарушало все его привычные, простые сценарии взаимодействия с миром.             – Эй… – начал он неуверенно, голос его, обычно такой звонкий, звучал хрипло и тихо. Его рука непроизвольно потянулась к ней, замерла в воздухе в сантиметре от ее дрожащего плеча, но не коснулась, словно обожглась невидимым барьером. – Ясиро, я ведь…             – Следующий подход! Приготовиться! – рявкнула Кобаяси, безжалостно, как гильотина, обрывая любые попытки объяснений, примирения, да и просто человеческого контакта. – Начали! Раз!       Нэнэ снова, с тихим, сдавленным всхлипом, оторвала лопатки от холодного паркета. Она больше не смотрела в сторону Цукасы, ее взгляд был устремлен куда-то в пустоту перед собой, в точку на стене, челюсти сжаты до хруста, губы плотно сомкнуты в тонкую белую линию. Ее движения стали отчаянными, почти истеричными, лишенными всякой техники. Она качала пресс с такой яростной, саморазрушительной силой, будто пыталась выжечь из себя и накопленный стыд, и боль унижения, и самого Цукасу Юги, стереть его ухмылку и его присутствие чистым, изматывающим физическим усилием.       Цукаса же лежал рядом. Он механически выполнял упражнение, его тело двигалось по инерции, но его взгляд, лишенный теперь привычного блеска, постоянно возвращался к ее лицу, искаженному мучительным усилием и влажными следами слез, к ее сжатым от немой ярости губам. Его обычная, невесомая, притягательная легкость куда-то испарилась, оставив после себя тяжесть. Он делал подъемы в гробовом, непривычном для него молчании. Его губы были плотно сжаты в тонкую, недовольную линию, а между сдвинутых бровей залегла нехарактерная, глубокая складка озадаченности и досады. Он все еще не мог понять, что именно пошло не так. Почему его попытка и «помочь», и подколоть, и привлечь внимание одновременно обернулась таким оглушительным, горьким провалом. Почему ее реакция – эта немыслимая ненависть – его так… зацепила за живое, оставив неприятный осадок. Он привык, что его выходки вызывают смех, раздражение, иногда ответный, но недолгий гнев. Но не такую… глубокую, молчаливую рану. И мысль о том, что она сейчас, в этот самый момент, думает об Аманэ – о том, кто даже не здесь, кто вчера выгнал ее ледяным словом, – но не о нем, Цукасе, который здесь, рядом, который пытался хоть как-то… пусть и по-своему ужасно… взаимодействовать – эта мысль вызвала в нем жгучую, почти взрослую ревность. Не к самой девчонке, как к объекту симпатии, а к той эмоциональной заряженности, той силе чувства (пусть негативного), которую она отдавала брату. Ему тоже отчаянно хотелось быть значимым в ее поле зрения, занять место в ее мыслях. Пусть даже через ее гнев. Но не через это… ледяное отчуждение, эту немую, всепоглощающую ненависть.             – Десять! – отсчитывала Кобаяси, ее голос звучал откуда-то из другого измерения.       Цукаса резко, с неожиданной силой поднялся, выполняя упражнение с удвоенной, почти яростной энергией, будто пытаясь загнать непонятное, гнетущее чувство вины и досады в самый дальний угол физической усталостью, выжечь его мышечным напряжением. Он смотрел не на Нэнэ, а поверх нее, куда-то в дальний, пыльный угол зала, где висели канаты, но его периферийное зрение с болезненной, нежеланной четкостью фиксировало каждое ее судорожное движение, каждый прерывистый, сдавленный выдох, каждое дрожание ресниц.       Он больше не пытался «поправить» ее технику или отпустить какую-нибудь дурацкую шуточку. Он просто лежал рядом, излучая не свою привычную шумную, бурлящую, притягательную энергию, а какое-то тяжелое, сосредоточенное, угрюмое молчание. И в этой новой, непривычной тишине, под монотонный, неумолимый счет учительницы и скрипучий аккомпанемент паркета под телами одноклассников, в его обычно простом и ясном мире зрело нечто незнакомое и тревожное – первое, смутное ощущение, что чувства других людей – не просто фон для его действий или материал для развлечения. И что Нэнэ Ясиро – не просто «забавная медузка» или пешка в его вечном, шумном соперничестве с братом. А что-то иное, более сложное. Что-то, причинив боль чему, он испытал не привычный триумф балагура, а неприятный, липкий, чуждый осадок на душе, от которого нельзя было просто отмахнуться очередной шуткой. Осадок, который был горьким, тяжелым и совершенно не вписывался в его привычную, яркую, не задумывающуюся о последствиях вселенную.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!