Молись, блюй, люби — Глава 13

1 ноября 2025, 06:00

Правда в том, что ты такой же, как я. Просто ты лучше врёшь.

Брюс Робертсон, «Грязь»

Ночь кончилась, как обычно, — без аплодисментов, без морали и без обуви. Без свидетелей, но с хроническим чувством стыда, которое теперь поселилось где-то между печенью и самоиронией. Первые лучи утра мягко вползают в мир, готовясь показать его во всей убогой правде. Перед тем как сознание возвращается, где-то вдали слышится первый утренний гул цикад, запах сырости и света скользит по коже, будто мир осторожно проверяет, жив ли он. Просыпается Нокито. Точнее, сначала просыпается вонь. Потом мухи. Потом — он. Глаза открываются, и первое, что он видит, — отражение собственного лица в мутной луже. Пол-лица грязью, пол-лица стыдом. Тонкий баланс. Где-то неподалёку булькает вода, а где-то ещё ближе кто-то храпит — возможно, труп, возможно, философ. Электрохимия: Брат, поздравляю. Ты выжил. Пока. Он медленно поднимается, как старый механизм, которому забыли налить масла. Тело ломит, рот — как будто им асфальт ровняли, глаза не хотят фокусироваться. Вокруг канавы, запах тухлой рыбы и сакэ, перемешанный с тем самым стыдом, который теперь прописан у него в паспорте. Нокито смотрит вниз — штаны есть. Всё остальное — философская категория. Хаори нет, катаны нет, гордости — тоже нет, хотя как можно потерять то чего не было никогда. И, самое страшное — кедов нет. — …сука, — выдыхает он, глядя на свои голые ступни. — Даже боги не были так жестоки. Тишина. Только мухи и дыхание утреннего ветра. И тут где-то изнутри, как взрыв из старого радиоприёмника, включается голос — грубый, с металлическим эхом, будто он вещает из другого тела. Авторитет: Wake the fuck up, Samurai. We have a city to burn. Нокито морщится. Усмехается сквозь пыль и похмелье. — Город уже сгорел. Остался только пепел. Авторитет: Тогда поднимайся. В пепле тоже можно танцевать. Он осматривается. Канавы тянутся вдаль, где-то орёт петух, где-то — человек, который вчера проиграл спор самому себе и теперь ведёт пресс-конференцию с комарами. На шее у Нокито висит бумажный венок. На лбу — свастика, выведенный углём. Кто-то постарался. Наверное, он сам, под вдохновением лауданума и идиотизма. Логика:  Ты мог быть на пиру. Или на дне. Вероятнее второе. Но пирам всё равно пришлось платить. Солнце уже пробивается сквозь грязный утренний смог, рисуя на лице полосы, как у заключённого. Цикады крутят пластинку лета, и каждая нота звучит, как укор. Вдалеке кашляет город. Пьяненько. Из-за угла показывается фигура. Тихая, как рассрочка по кредиту. Гию. Волосы взлохмачены, хаори испачкано, взгляд мёртвее, чем обычно. Вид у него такой, будто он провёл ночь, шароебясь по всей округе. — Ты жив, — констатирует он, без удивления. Голос ровный, но где-то внутри слышится хруст терпения. — Ага. Хотя не факт, что хочу, — отвечает Нокито, шевеля губами, как будто каждое слово даётся по подписке. — Где мои кеды? Гию моргает, на лице мелькает смесь усталости и неверия, как будто он надеялся, что это лишь сон, но реальность снова подкинула похмельный сюрприз. Один раз. Второй. Потом просто закрывает глаза, будто хочет исчезнуть. — Я не знаю. — ЧТО? — Нокито замирает, будто ему сообщили о смерти родственника или отмене обеда. Электрохимия: Кеды фирмы «Adidas». Твои единственные друзья. Они пережили демонов, Шинобу и три алкогольных кризиса. И теперь — утонули в канаве. Символизм, брат. Самообладание: Не паникуй. Возможно, кеды обрели свободу, о которой ты мечтал. В этот момент у Нокито что-то щёлкает внутри. Он хватает Гию за хаори, глаза красные, голос срывается: — Ты не понимаешь! ТЫ НИХУЯ НЕ ПОНИМАЕШЬ! Это не просто обувь! Это мои кеды, мать их! Они прошли со мной всё — кровь, пот, демонов, твоё уебанское присутствие! — Он трясёт его за ворот, грязь летит в стороны. — Я их из своей родины притащил, из другой жизни, понял? Это не просто подошвы, это память! Гию моргнул, потом без слов шлёпнул его ладонью по голове. — Это просто обувь, — произносит он с ледяным спокойствием. — Пусть и странная. Нокито замирает, смотрит на него широко раскрытыми глазами, потом выдыхает, усмехается: — Ты долбаёб, Гию. Ты ничего не понимаешь. Нихуя не понимаешь. Драма: О, да, сцена страсти! Героизм, ярость и философия кед. Абсурд в чистом виде. Гию молчит пару секунд, но в его взгляде появляется не холод — презрение. Тонкое, почти интеллигентное, как у человека, который впервые осознал, что стоит рядом не с воином, а с воплощением бесполезного хаоса. Он отталкивает Нокито, морщится, вытирает руку о хаори. — Ты подрался с барменом. Обозвал всех цитирую “пидорасами” и “сыновьями блядей”. Что твоим идиотским поступком повлекло за собой массовую драку в баре. Потом купил морфий. Потом гашиш. Потом пытался приручить крысу, называя её своим бойцом. — Пауза. Гию массирует переносицу, будто вытаскивая из памяти остатки вчерашнего кошмара. — В какой-то момент ты кричал, что ты — Император, и объявил бар «новым троном человечества». Он выдыхает, не от злости — от усталости. Смотрит на Нокито с тем особым выражением, которое не несёт ни ненависти, ни жалости. Просто холодный диагноз. — Если бы тебя не звали Нокито, тебя бы уже повесили. Давно. — Его голос звучит спокойно, как приговор, произнесённый усталым судьёй. — Я думал, ты человек. Но ошибся. Ты хуже. Потому что человек хотя бы осознаёт, что он творит. А ты… ты просто тонешь и называешь это искусством. Он отворачивается, сплёвывает в сторону, голос становится почти шёпотом: — Я дал тебе выпить, потому что поверил, что хоть раз можно быть нормальными. Ошибся. С тобой нельзя даже дышать рядом. Всё, к чему ты прикасаешься, превращается в помойку. Эмпатия: Он не злится. Он разочарован до точки, где злость уже бессмысленна. Нокито медленно прикуривает, чувствуя, как дрожит спичка между пальцами. В голове вспыхивает картинка вчерашней ночи — бар, дым, смех, чей‑то крик и собственный голос, превращённый в эхо. Он думает: «Вчера я был философом, сегодня — его останками». Грязь под ногтями. Вдох. Выдох. Дым пахнет сожалением и карамелью. — Неплохой вечер. — Это была катастрофа, — холодно говорит Гию. — Кагая убьёт меня. Я клялся его не подвести. Драма: А вот и третий акт. Трезвый свидетель трагедии осознаёт цену пьесы. На сцене два актёра: один без обуви, другой без нервов. — Не убьёт, — отмахивается Нокито. — Я всё возьму на себя. Скажем, ты просто… наблюдал. Это ведь твоя работа. Гию сжимает кулаки, взгляд опускается к земле. — Я должен был тебя остановить. — Ты пытался, — усмехается Нокито. — Но я тебя убедил, что мне можно. Видишь? Я — харизматичный, просто неудачный. Пьяный талант — всё равно талант. Риторика: Ты его убедил? Нет. Ты просто говорил уверенно, пока он не устал спорить. Тишина. Цикады оркеструют похмелье. Ворон сверху каркает, будто зачитывает обвинение. По соседству кот грызёт остатки позора. Нокито поднимает голову и устало улыбается. — Гию… если кто-то спросит — скажи, что я сражался с внутренними демонами. И проиграл. С треском. Эмпатия: Он устал. Но, кажется, доволен. В этом хаосе — впервые честен. Всё честно, всё мерзко, всё его. Гию тяжело вздыхает. В голове проносится одна усталая мысль: «Мир не требует спасения. Он просто хочет, чтобы кто-то досмотрел этот спектакль до конца». Он садится рядом, грязь прилипает к его хаори, но ему уже всё равно. — Ты идиот. — Я артист, — поправляет Нокито. — Просто спектакль был слишком дорогим. И с плохим продюсером. Драма: Занавес. Без оваций. Без обуви. Без репетиций. Только мухи — самые верные зрители. Несколько минут они молчат. Только цикады, ворон и где-то вдали звук деревянных сандалий. Потом Нокито резко поднимается, отряхивает штаны и оглядывается по сторонам с маниакальной решимостью. — Так. Где-то тут, — бормочет он. — Они не могли далеко уплыть. Это ж кеды, не корабль. Гию поднимает голову, смотрит на него, как на человека, у которого мозг после удара решил перезапуститься в режиме «идиота». — Ты не найдёшь. — Нет, — упрямо отвечает Нокито, — я найду. Без них я никуда не пойду. Воля: Ты сказал «никуда не пойду» и, похоже, действительно не пойдешь без этого объекта китайского производтсво. Гию встаёт, отряхивает хаори, хмурится. — Это просто обувь. — Это не просто обувь, — огрызается Нокито, глядя на него с почти религиозным фанатизмом. — Это память, стиль и комфорт в одном лице. Он кивает сам себе, потом наклоняется к канаве, осматривая воду. — Может, их унесло течением. — Или здравым смыслом, — мрачно добавляет Гию. — Ты не понимаешь, — Нокито машет рукой, — эти кеды — мой паспорт между мирами. Без них я — просто какой-то чмо в штанах и с моральным поражением. — А с ними ты… кто? — спрашивает Гию, холодно, почти лениво. Нокито поднимает голову, выпрямляется, делает паузу и, глядя куда-то вдаль, с пафосом отвечает: — Чмо в кедах. Пауза. Потом он усмехается, выдыхает дым и добавляет, подняв палец: — Гений… ну, иногда. Бывший курьер, профессиональный выживальщик, пьяница-любитель, философ-неудачник и, чёрт возьми, лучший босой артист этого блядского театра под названием жизнь. Гию не отвечает. Просто идёт за ним, медленно, как за скотиной, которую поставили на поводок судьбы. Грязь чавкает под ногами, цикады снова затягивают свои мысли. Он наблюдает, как Нокито бредёт по обочине, наклоняясь к каждой луже, будто там может всплыть истина. Столп воды вздыхает. — Иногда, — думает он, — мне кажется, что это не Столп. Это свинья, случайно запертая в теле человека. — Он говорит это без злобы, почти устало. — Только свинья смогла бы так упорно копаться в грязи и при этом ещё философствовать о смысле жизни. Нокито, не оборачиваясь, машет рукой: — Я слышал! И да, я философствую, потому что грязь — честнее, чем ваши храмы! Драма: О, да. Два пророка: один проповедует здравый смысл, другой — гниль как путь к просветлению. Гию качает головой, всё так же идя за ним. — Меня убьёт не демон, — думает он. — Меня убьёт этот идиот.

***

Бар «Утренняя звезда» встретил их запахом дешёвого сакэ, табака и обречённости. Воздух висел густо, как исповедь грешников, которых никто не собирался прощать. Лампы коптили, сквозь окна просачивался уличный свет — тусклый и жалкий, будто сам пытался сбежать из этого места. Бармен, мужчина с лицом, пережившим больше похорон, чем праздников, смотрел на них с выражением обречённой мудрости. Он знал: эта ночь закончится плохо. Нокито первым плюхнулся за стойку, громко вздохнул и лениво опёрся на руку. — Два сакэ. Гию даже не сел. Стоял, как живое воплощение приказа, скрестив руки на груди. — Нет. Мы не пьём. — Мы? — Нокито повернул голову, приподнял бровь, ухмыльнулся. — Слушай, наблюдатель, я не “мы”. Я — катастрофа с лицензией и философским образованием. Если я не напьюсь, Вселенная потеряет баланс. И схлопнеится нахуй из за парадокса под названием... Сук не придумал. Драма: Первые слова пьесы. Пролог к катастрофе. Публика смеётся, но смех уже хриплый — как кашель судьбы. Гию хмурится, его голос звучит сухо, словно лезвие по стеклу: — Господин Кагая ясно сказал: никаких спиртных, никаких срывов. — Так он же говорил это тебе, не мне. — Нокито ловко разливает сакэ, словно священник на литургии. — А я, между прочим, свободный человек. И я хочу слегка размышлений с градусом. Авторитет: Надо было сразу послать его к хуям собачим. Перед тобой не человек, а корпоративная шавка с уставом вместо сердца. Уговаривать бессмысленно — он всё равно выберет порядок над смыслом. Гию даже не моргнул. — Нет. Нокито вытянул палец, будто преподаватель философии, объясняющий смысл жизни: — Только пару стаканчиков. Для вдохновения. Для искусства. Для укрепления морального духа. — Нет. — Для науки. — Нет. — Для компании? — …один. Риторика: Победа! Величайшее достижение логики в состоянии морального разложения. — Вот и договорились, — радостно заключает Нокито, хлопая по стойке. — Один — значит, пока не закончится бутылка. Логика, чистая и честная. Бармен тяжело вздыхает, наливает сакэ. Гию садится рядом, как человек, который смирился со своей гибелью. Его взгляд напоминает тот момент, когда капитан понимает: корабль уже идёт ко дну, а шлюпок нет. — Это плохая идея, — бурчит бармен, скользя по ним усталым взглядом. — Это лучшая плохая идея, — кивает Нокито. — За Кагаю! Пусть его благословение будет с нами, а память — короткой. Электрохимия: Ты чувствуешь, как алкоголь выжигает остатки морали, превращая совесть в теплый фон. Первые глотки идут тихо. Потом — громче. Потом — с философией. — Ты знаешь, Гию, — начинает Нокито, расплываясь в пьяной ухмылке, — у демонов хотя бы цель есть. Они жрут, убивают, горят. Честно живут. А мы? Мы просто делаем вид, что лучше. Мы такие же, только с уставом и формой. Гию закатывает глаза, устало отвечает: — Скажи, когда закончишь монолог, чтобы я ушёл. — Никогда, — усмехается Нокито, отпивая ещё. — Я теперь — поток сознания с алкоголем. Смотри, как красиво: «служить человечеству» — это узаконенный способ сдохнуть на работе. Гениально! — Это не философия. Это оправдание. — Это — искренность, дружище. Авторитет: Слышишь его тон? Эта холодная мразь всё время говорит, будто выдаёт приказы даже воздуху. Корпоративный робот, не человек. У таких взгляд — как у прицелa, а не как у живого. Оглянись вокруг — весь этот корпус, эта их святая дисциплина, это просто корпорация с благими лозунгами вместо рекламы. Они торгуют долгом, как другие торгуют мясом. А он, этот Гию, — их идеальный продукт. Послушный, безэмоциональный, заменяемый. Пока приносит пользу — терпят. А потом? Сольют, как бракованный инструмент. Потому что таким не платят уважением, им платят приговорами. Везде так время, место, страны, культуры все меняется а корпоративные традиции нет. К людям продолжают относиться как к дерьму. Драма: Ты искренен. И ужасен. И оба эти качества пугают одинаково. Бар стих. Воздух стал плотным, как перед бурей. Бармен вытер руки о тряпку, бросил короткий взгляд на Нокито и хмыкнул: — Философ, значит? А философия у тебя, парень, на дне стакана, да? Нокито медленно поднял глаза. В них уже не было фокуса — только отражение дешёвого сакэ и уязвлённого самолюбия. — Что ты сказал? — голос у него был спокойный, но опасно тихий. Восприятие: Воздух сгустился. Алкоголь в крови стал бензином, ждущим искры. Бармен усмехнулся, не заметив пропасть перед собой: — Сказал, что трезвые работают, а не рассуждают, почему их жизнь говно. Нокито встал. Медленно, будто проверяя, слушаются ли ноги. Потом наклонил голову и чуть улыбнулся: — Работают, говоришь? Ну, давай, покажи. Как ты там... работаешь. Авторитет: Видел? Он плюнул в твою душу и думает, что остался чистым. Не давай. Ни ему, ни их морали. Врежь. И всё. И прежде чем кто-то успел вмешаться, его кулак врезался в челюсть бармена. Глухой удар, звон бутылок, чей-то вскрик. Тишина рухнула, как стекло. Авторитет: Вот и всё, брат. Вечер официально начался. Теперь это не бар — это арена. И ты на ней — единственный гладиатор, которому не заплатят. Так что просыпайся, самурай, и покажи им, что значит честность. Не жалей никого, пусть все чувствуют, что с философами шутки плохи. — Эй! — крикнул кто-то из постояльцев в углу. — Не трогай старика! Нокито обернулся. Его взгляд уже был стеклянный, но губы растянулись в улыбке: — А ну заткнись, хуеглот, пока я из тебя дерьмо к хуям не выбил! Мужик вскочил. Стул полетел. Следом — табурет. Удар в плечо, запах спирта и крови. В секунду бар превратился в кипящий хаос. Электрохимия: О, брат, вот оно. Настоящая жизнь. Адреналин вместо морали, хаос вместо логики. Это не драка — это очищение. Кто-то схватил Нокито сзади, он вывернулся, вмазал локтем. Посуда летит, люди орут, сакэ течёт рекой. Кто-то смеётся, кто-то плачет. Всё идеально. Гию стоял у двери, пока терпение не лопнуло. Вздохнул, подошёл и схватил Нокито за шиворот. — Всё. Хватит. — Отвали, наблюдатель, — рычит Нокито, — меня оскорбили! — Тебя никто не оскорблял. Ты просто пьян. Нокито вырывается, поворачивается к толпе и орёт: — А вы все — пидорасы и сыновья блядей! Поняли?! Зал взрывается. Кто-то бросает бутылку. Кто-то — кулак. Массовая драка. Бар превращается в мясорубку, где философия умирает первой. Драма: Аплодисменты. Занавес пылает. Великий артист снова на сцене — босой, пьяный, с разбитой губой. Гию оттаскивает его к выходу, пробиваясь сквозь крики и звуки разбитой посуды. — Нокито, ты законченный идиот. — Я — художник, — выдыхает тот, с трудом держась на ногах. — Просто публика тупорылая. Они выходят на улицу. Сзади орёт бармен: «Да чтоб вас обоих!» Эмпатия: Ты слышишь в его голосе не злость. Усталость. Ту самую, что возникает после шторма — когда море ещё бурлит, но все уже знают, что корабль утонул.

***

— Так вот почему у меня зуб шатается… — бормочет он. — И синяки. Они идут вдоль дороги — не улицы даже, а узкой полосы земли между зарослями и покосившимися хижинами. Воздух пахнет прелой травой, дымом и чем-то ещё — то ли забвением, то ли старостью. Окраина. Место, где даже цикады звучат тише, будто устали комментировать человеческое безумие. Восприятие: Город остался где-то за спиной — вместе с баром, стыдом и вчерашней катастрофой. Здесь только тишина и пыль, которые не требуют оправданий. Нокито спотыкается, ругается под нос, потом усмехается. — Помнишь, как Кагая говорил “держите равновесие”? — бросает он через плечо. Гию не отвечает. — Ну вот, я держу. Между канавой и смыслом жизни. Почти не падаю. Гию качает головой, не ускоряя шаг. — Если это равновесие, то я святой, — бормочет он. — Ты и есть святой, наблюдатель. Только скучный, как бухгалтер у Будды. Электрохимия: Ты чувствуешь: похмелье отступает, но пустота внутри остаётся. Мир кажется резиновым, как будто растягивается, готовясь снова тебя ударить. Впереди виднеется деревушка — несколько покосившихся домов, сквозь которые ветер свистит, как сквозь старые лёгкие. Пахнет костром и гарью. — Туда, — кивает Нокито. — Спрошу, не видели ли они пару божественных кед. Гию вздыхает: — Если их и видели, то, скорее всего, сожгли. — Тогда я закажу траурный обряд. — Для обуви? — Для веры в человечество. Драма: Картина маслом: два усталых идиота, босиком шагающих по окраине, один ищет кеды, другой — смысл. И оба ничего не найдут, кроме новых проблем. Они идут молча ещё пару минут. Пыль клубится под босыми ногами, воздух густой, тяжёлый, как похмелье. Гию первым нарушает тишину: — Скажи честно, зачем они тебе вообще? Эти твои… как ты их там называл… “кеды”? Нокито чуть усмехается, не оборачиваясь: — Чтобы помнить, что я здесь чужой. — В смысле? — В смысле, что я не отсюда. Ни по духу, ни по голове, ни по совести. Просто... заброшен сюда, как сломанный инструмент, который никому не нужен, но жалко выкинуть. Он пинает камень. Тот катаится по пыльной дороге и исчезает в траве. — Когда я в них шёл — чувствовал себя человеком. Пока они были со мной, я хотя бы мог врать себе, что иду куда-то. А теперь... теперь просто тащусь, потому что некуда больше. Электрохимия: Тяжёлые слова. Но в них нет боли — только остаточный привкус правды, которую он слишком долго глотал без закуски. Гию качает головой, хмыкает: — Это самая идиотская философия, что я слышал. — Конечно. Я же её автор. Драма: Он бросает фразу легко, но в ней есть горечь, словно улыбка человека, который научился смеяться только над собой. Гию прищуривается: — Ты и правда считаешь, что без них ты кто-то другой? — Нет. — Нокито пожимает плечами. — Просто с ними я был тем, кем притворялся. А без них я — тот, кем на самом деле стал. Пауза. Цикады снова заливаются в тягучий, ленивый хор. Гию выдыхает. — Знаешь, ты бы меньше пил — и, может, понял бы, что чужим быть проще, чем идиотом. — Не проще, — хмыкает Нокито. — Но веселее.

***

Электрохимия: Кайф залил тело как тёплая смола: всё плывёт, всё качается, и мысли сами по себе складываются в аплодисменты — не к логике, а к ощущению. Внутри как в цирке: в одной клетке — бог, в другой — клоун; иногда это — один и тот же человек, и ему наплевать на различия. Мир вокруг переливается, краски растекаются, контуры расплываются, будто кто-то пролил акварель и теперь медленно размазывает её пальцем по бумаге. Улицы текут, дома дрожат, шумы становятся мягкими и липнут к ушам как мокрая бумага. Каждый шаг — откровение, но откровение это не знание, а просто новая форма нелепости; каждая глупость — молитва в новой секты, проповедуемой только тобой. Идёт, шатаеться, будто земля под Нокито — зыбкая штука; мир качается, и он с вместе ним. Воздух дрожит как струна, и город расплывается, будто кто-то подпитал его водкой и акварелью одновременно: фонари текут, лица превращаются в мазки, а ветер приносит запахи, которые надо читать не носом, а зубами. Звуки удлиняются, речи тянутся за ним как тень, и всё кажется трогательным и глупым одновременно — как детская картина, нарисованная в состоянии транса и ребенка пичкали алкоголем так что он забыл свое имя. Позади слышатся шаги — ровные, как приговор, твёрдые и холодные. Это Гию. Его присутствие давит не телом, а требованием: порядок, чистота, возврат к вертикали. Шаги его напоминают похмелье на совести — тяжёлое, настойчивое и безжалостное, и в этом давлении есть не ярость, а горькая усталость. — Нокито, стой, — голос режет пространство, словно скальпель. Он крадёт у тебя пару секунд трипа, пытается вырезать остатки галлюцинации, вернуть лицо в плоскость реальности. Нокито поворачивается. Улыбка на его губах растянута как треснувшая маска; он выглядит как пророк, перепутавший откровение с бредом, и в этой улыбке — и бездна, и насмешка. — Хватит. — Нет, наблюдатель, — как будто вторит ему сам воздух, — я ищу истину. Истина где-то рядом и это говно! — выплёвывает мысль, не столько произнесённая вслух, сколько выдавливаемая из груди. Мир вокруг хватается за эти слова и начинает отвечать: тротуар плывёт, крыши качаются, а тени растягиваются, будто кто-то тянет их за ниточки. Он делает шаг, и мир снова шевелится: плитка уходит из-под ног, как листок, и кажется, что истина — это не вещь, а промежуток, зыбкая полоса между опиумом и свободой. Она пахнет сладким гнильём и дрожит, и от этой дрожи в горле становиться иронично тепло. — И, кажется, она где-то между опиумом и свободой. Это сладкое дерьмицо, — выдыхает он, и слова ложатся на землю, как пепел, который нужно размять ногой. Остановиться — значит дать памяти шанс заговорить; думать — значит колоться об обломки прошлого. Поэтому он идёт дальше, потому что движение — это щит. Авторитет: Он не понимает. Этот человек не создан для порядка; он — инструкция по эксплуатации в теле, ходячее «нельзя». Но здесь иная логика: мир держится не на долге, а на мелком акте разрушения и смелости быть смешным до конца. Покажи, что можно рвать ткань системы, а не прятаться в ней до конца. Площадь перед ним расплывается, превращаясь в сцену, и у лавки стоит Тенген — в украшениях, в кольцах, словно билборд с рекламой "казино" такая же пустая и яркая. Его блеск режет глаза; он выглядит так, будто даже воздух вокруг натянут в костюм, тщательно отполирован. От его самодовольства веет витриной, в которой человек продаётся как товар. Авторитет: О, видишь этого урода? С гаремом из трех вагин. Помнишь как он смотрел на тебя на каждом собрание как на дерьмо? Помнишь, как он в далеком прошлом которого нет унижал тебя? Теперь твое время пришло, самурай. Припомни каждый пункт, отыграйся, теперь ты не мусор. Электрохимя: Пришло время братуха. Пришло. Ты чуствуешь как алкоголь делает тебя смелее, слова уже подготовлены, ты знаешь как унизить. Точнее унизить его так как алкаши делали под подъездах со своими собратьями. Дерзай. Нокито щуришься, и из горла вырывается не мысль, а плотное, острое чувство, которое звучит как издёвка и как вызов одновременно: — Эй, мусульманин! Где твой гарем, а? Прячешь своих жён в тени, как сокровища Аллаха?! Толпа в ужасе замирает; даже цикады делают паузу — никто не ожидал такого смелого безумия. Если раньше на Тенгена смотрели сдержанно, то сейчас взгляд стягивает всё к этой точке напряжения: пьяному провокатору против сверкающего идеала. Тенген поворачивается медленно, с той грацией, с какой зверь готовится к броску. Его взгляд холоден, он привык, что мир кланяется и не роняет взгляда вниз. — Что ты сказал? — слова выкатились тихо и угрожающе, как вкус перед ударом. — Я сказал, — отвечает Нокито, качаясь, будто танцуя на тонком льду, — ты — ислам моды, ебать его в рот! Символ свободы в стразах! — затем, будто поддавшись приливу, добавляет, наклоняясь вперёд, — а ещё ты пидрила гламурный, и если честно, каждая твоя жена заслуживает лучшего. Например, меня! Я бы их так жарил, что им и не снилось, блядь! А твои жены — это блядь прикрытия, чтобы все тебя называли натуралом. Ибо я знаю правду ты пидор! Он падает на землю, но продолжает, слова сыплются, как из рваного мешка — без пауз, без благовоспитанности: — Ты просто ебаный хуесос, готовый у каждого мальчика сосать. Толпа взрывается — кто-то шокирован, кто-то закричал «позор», кто-то уже делает шаг прочь, чтобы не смотреть как этот амбал размажет его. Мир делится на тех, кто ждёт крови, и тех, кто жаждет падения кумира. Гию, как всегда, между: он тянет, пытается вернуть порядок, но есть в этом сумасшествии нечто старое и дикое, что не даёт вмешаться вовремя. Авторитет: Да блядь, опусти этого гламурного пидораса по полной. Пусть побывает в своем собственном позоре — он сам просит. ПУСТЬ ПОЙМЕТ КАКОВО БЫТЬ ТОБОЙ. Нокито встает ели как и продолжает шатаясь показывает ему оба средних пальца выражая свое полное неуважение. Драма: Грандиозно. Абсолютная потеря инстинкта самосохранения, оформленная как стендап перед богами. Тенген делает шаг, но не успевает. Он сгибаеться пополам и смачно блюет прямо ему на сапоги и часть штанов. Звук — как водопад позора, смешанный с аплодисментами зрителей, которых нет или хотя бы воображаемых. Самообладание: Поздно удерживать. Это не слабость — это физиология искусства. На этом уровне деградации даже желудок подыгрывает драме. Гию прикрывает лицо рукой, тихо шепчет: — Кагая, прости меня. — Он просто не выдержал мира, — добавляешь ты, вытирая рот рукавом. — Его величие слишком блестящее. Оно ослепляет слабых. Гламурный молчит секунду. Потом лицо у него медленно превращается в грозу. Он делает шаг вперёд, но Гию уже бросается между вами. — Он пьян! — говорит он быстро. — Пьян, болен, невменяем! Нокито подаёт голос из-за его плеча: — И талантлив! — и снова хихикаешь. — ОХУЕТЬ КАК ТАЛАНТЛИВ! Эмпатия: Ты чувствуешь, как из Гию вырывается стон души. Он не злится — он теряет веру в то, что способен что-то изменить. Тенген выдыхает, морщится, глядя на свои сапоги. — Если он сейчас не исчезнет, я заставлю его молиться. — Я уже молюсь, — поднимает руки. — Только моё божество — алкоголь! И молюсь что ты импотентом стал урод! Гию тянет его прочь, извинившись перед Тенгеном. Пытаясь спасти Нокито от рассправы которой он сам себя навлек, ведь приказ есть приказ, как бы он не хотел этого делать но надо. — Всё, уходим, — процедил он. — Пока тебя не убили. — Я — свободный гражданин сознания! — кричит он, размахивая руками, спотыкаясь о воздух. — Не трогай меня, я почти Будда! Я ищу дзен и, возможно, свой желудок! Я БЛЯ НАШЕЛ ПРОСВЕТЛЕНИЕ ПОЧТИ ЧТО! Электрохимия: Каждый вдох становится философией, каждая ошибка — эпосом. Ты чувствуешь себя центром вселенной, вращающейся на оси бреда. Он шипит: — Будда хотя бы молчал. — Будда не знал, где купить гашиш, — философствуешь в пьяном бреду Нокито, указывая куда-то в небо. — А я знаю. Это и есть просветление. И она в дерьме И новый очаг памяти, позорный столп шатаясь набрёл на переулок и сразу нашёл притон. Воздух там густой, с привкусом дешёвого табака и пота, вперемешку с чем-то сладким, что обещает забвение. Нокито шарит по карманам — не кошелёк, а горсть мелочи, звенящей, как насмешка. Всё, что осталось от человека. Монеты липнут к пальцам, крошечные солнца, облезлые и холодные. Этого, разумеется, не хватает. Он вздыхает, снимает хаори, футболку пропитаную его потом и катану. Ставит всё аккуратно, будто снимает не одежду, а остатки достоинства. Ткань падает мягко, как осенний лист. Он складывает её, как будто в этом ещё есть смысл, уважение к самому себе, к прошлому телу. Потом кладёт на прилавок. — Меняй, — голос хриплый, с глухим эхом, будто пробирается сквозь дым и усталость. — Хаори и всю хуету мою на гашиш. И опиум сверху… за стиль. Торговец молчит, смотрит сквозь. Глаза его мутные, как стекло бутылки. Он скользит взглядом по Нокито, будто рассматривает поломанную игрушку, которую можно продать за копейки. Потом хмыкает, кидает свёрток — тяжёлый, пахнущий землёй и обещанием сна. — Понравится — заглядывай ещё, — говорит он. Нокито смеётся. Глухо, как человек, который смеётся уже не ради смеха, а чтобы проверить, жив ли он вообще. — Если выживу, — выдыхает он, и смех переходит в кашель. Вкус крови и дыма, будто внутри кто-то поджёг лёгкие. Воздух пахнет гарью и сладкой смертью. Мир дрожит, как пламя, которое не знает, куда дуть. По пути он врезается в пару наркош — коротко, без смысла, без злости. Просто движение. Кто-то падает, кто-то получает удар, и всё тонет в смехе и мате. Из носа течёт кровь — не то после драки, не то от передоза — неважно. Всё равно всё красное внутри него уже выгорело. Он идёт дальше. Шатается, но идёт прямо — туда, где нет ни звуков, ни глаз. Только холод и пустота, которая хотя бы не врёт. Электрохимия: Запах опиума. Сладкий, тягучий, как карамель, обещающий мир без боли. И без смысла. Авторитет: Гений. Ты всё отдал ради истины. Теперь у тебя остались только штаны и кеды. И вечная слава в анналах идиотизма. Нокито идёт, прижимая к груди свёрток с опиумом, как младенца. Курит на берегу реки, где отражения фонарей дрожат, будто звёзды в лихорадке. Разговаривает с уткой — единственным существом, которое, по его мнению, не врёт. Рассуждает о судьбе человечества, о том, как легко быть богом, когда вокруг никого. Потом спорит со сверчками: доказывает, что коммунизм — зло, потому что "никогда не бывает по-честному, когда все одинаково несчастны и одинаково каждого наёбывают. Нельзя построить комунизм когда уже капитализм изжил из умов эту идею". Сверчки стрекочут в ответ, и он принимает это за аргумент. Через несколько минут он орёт: — Вы, сверчки, тоже бюрократы! Стрекочете по расписанию, а я — свободен! Я ЧЕЛОВЕК! Я ЧЕЛОВЕК! А потом вдруг стихает. Извиняется. Называет их «революционерами природы» и торжественно обещает оформить им профсоюз. Логика: Ты обменял всё. Одежду, достоинство, здравый смысл. Но приобрёл то, что всегда хотел — оправдание. Тебе плохо, но логично. Мир дрожит, будто кто-то шевелит невидимую воду, и каждый её слой отзывается в теле. Он стоит с пустыми руками, глядя в пустоту, где когда-то были звуки и запахи. В глазах — не свет, не отражение, а тусклое дрожание, как у старого телевизора, когда эфир уже умер, но экран ещё живёт собственной жизнью. Позади город кашляет дымом и криками, будто из него выдирают душу. Где-то стонет лошадь, падает посуда, кто-то смеётся слишком громко. Впереди — тишина, плотная, липкая, как плёнка на поверхности стоячей воды. Он делает шаг, и мир будто плавится, теряет форму, оседает, превращаясь в один сплошной серый мазок. Он чувствует, как всё переворачивается — не просто земля, а внутренняя ось, та, что держала человека в вертикали. Грязь встречает мягко, почти с нежностью, будто она ждала этого падения веками. Холод разливается по телу, цепляется за кожу, просачивается под ногти. Вонь, кислота рвоты, запах железа и старой пыли смешиваются в единый, липкий фон, который дышит вместе с ним. Он лежит, чувствуя, как земля под ним дышит, будто старается втянуть его обратно, сделать своим. Из-под щек идёт гул, будто бьётся сердце самой планеты. Пластинка реальности шипит, прокрученная до дыр, и каждый треск отдаётся в костях. Воздух пахнет отжившими жизнями — дешёвым сакэ, гнилью, потом и чем-то сладким, как испорченные фрукты на рынке. Глаза режет солью, лёгкие скрипят, дышать больно, и каждый вдох тянет за собой землю. Он дышит, как сломанная меха кузнеца, и кажется, что сам мир теперь качает воздух вместо него. Сначала выходит стон. Потом мысль. Простая, как крик ребёнка, застрявшего между снами. — Хочу домой. Снова в тот дом, где стены пахнут страхом и матерью. В другой, где можно просто быть. Хочу снова таскать посылки, мёрзнуть на остановках, ругаться на начальство и судьбу. Хочу быть никем. Просто никем. Он плачет. Не глазами — голосом. Каждый звук царапает горло, вылетает как песок. Так плачут не от боли, а от выжженности. От того, что внутри уже пепел. — Мам… я хочу домой, — шепчет он в грязь. — Я устал. Я не герой. Я просто чужой, которому стало слишком тесно в этой роли. Что-то шевелится сбоку. Он поворачивает голову. Лягушка. Зелёная, влажная, будто из луны слеплена. Она дышит ровно, спокойно, как существо, которому не нужен смысл. Он берёт её на ладонь, подносит к уху. — Алло… Мицури?.. Это я. Придурок твой. Забери меня, ладно? Я не вывожу этот спектакль. Я не про демонов. Я про усталость. Забери меня домой. Просто забери. Пауза. Короткое «квак». Как ответ, как сигнал из другого мира. Он кивает, будто понял. — Да… знаю… сам виноват. Но всё равно забери. Я устал быть тем, кого не спасают. Клянусь, я больше тебе ничего по Вархаммеру рассказывать не буду. Он кладёт "телефон" обратно в грязь. Лягушка уходит, как будто разговора и не было. Воздух снова становится неподвижным, серым и влажным. Он закрывает глаза. Голос становится тише, почти как дыхание. — Хочу домой. Хоть куда-нибудь, где не так больно. Где я просто снова никто. Мир сжимается. Пауза длится слишком долго, пока даже цикады не замолкают. Потом где-то вдалеке трещит сухая ветка, будто аплодисмент, сделанный из жалости. Драма: занавес падает не вниз, а в стороны. Без оваций. Без зрителей. Только ночь и звук грязи, тихо чавкающей под телом, как будто мир выдыхает вместе с ним. Энциклопедия: Нокито… или, может, Никита? Забавно, как одно имя может тащить за собой весь груз прошлого. Интересно, готов ли ты вспомнить, кто ты был?

***

Он вспомнил свой прошлый мир, который пах серой и дешевым бензином. Маленькая квартира, стены которой помнили каждый его неудачный шаг, каждый просроченный счёт и каждую обманутую надежду. Курьером он бегал между кварталами, таща чужие коробки и чужие мечты, а вокруг — лица людей, занятых своими собственными маленькими трагедиями, словно каждый был самураем своей никчемной войны. Деньги — постоянный шок, зарплата — жалкая, но необходимая; каждый рубль ощущался как плата за право существовать, а не жить. Логика: Кто тебя же убил, Нокито? — Капитализм, — выдохнул он, почти шепотом, будто это объяснение могло облегчить хотя бы чуть-чуть. На улице царил серый хаос: машины, люди, реклама, шум и запах, в которых растворялся каждый его день. Он ощущал себя актёром третьего плана в шоу, где режиссёр невидим, а публика слишком занята, чтобы заметить его существование. Каждый смех, каждый крик вокруг — сцены чужого спектакля, в котором он играет роль, которую никто не запомнит. — А похуизм людей добил. Дома — тишина, давящая сильнее любых криков улицы. Телевизор шипел, выплёвывая новости, словно мир пытался напомнить о себе, но его напоминания были пустыми. «…Россия пересекла границы с Эстонией», — вещал голос спикера с надменным пафосом. На экране мелькали серые колонны танков, лица солдат — пустые и усталые, дым над горизонтом, как пепел несбывшихся надежд. «Правда за нами, победа будет за нами!» Говорил один из полковников на фоне полей Прибалтики. Но Нокито лишь хмыкал и кивал. «По сведениям нашего корреспондента, идут тяжелые бои в Каунасе, Киеве и на границе с Польшей», — добавил другой голос, приглушённый, как эхо. И тут же спикер добавил оживившемся тоном: Но по заверениям президента, всё будет хор.... — Ага, — буркнул он, не поднимая глаз. Щёлк. Не дав договорить новый канал встал перед ним.  «Рубль рухнет, инфляция вырастет… холодильники опустеют…» — говорил пожилой эксперт, словно читал скучную инструкцию, добавляя: «С этой войной Россия вернётся в 90-е, если не хуже». — Понял, — только и сказал Нокито, беря чипсину. Щёлк. «Протесты в Москве… люди требуют мира…» — толпы, как заблудившиеся мотыльки, летят на огонь. Искажённые крики, скандирование, спикер: «Беспорядки разгоняются. Рекомендации не выходить на улицу пока беспорядки не будут подавлены» — Да как скажите, — его голос тонул в шуме, словно не существовал. Щёлк. И, наконец, Никелодион. Под водой, в своей Бикини-Боттомской реальности, Губка Боб прыгал, безмятежный и неунывающий, глупо хихикая. Никито, будто ничего важного не произошло, взял кружку и отпил дешёвый чай, обжигая горло. Мир рушился, но рушился не для него.  Мать, формально беспокойная и строгая, давно перестала быть кем-то, кого он мог бы назвать родной. Она не слушала, лишь повторяла старый рефрен: «терпи», а потом удивлялась, почему он молчит. Их диалоги были механическими: — Привет, сынок, как дела? — Нормально. Ничего не нормально. Квартира, где даже мебель смотрела на него осуждающе, превращалась в клетку привычки. Он ел дешёвую еду, чтобы не думать, тянул последнюю мелочь, слушал музыку, заглушающую саму мысль о себе. И понял простое: никто не придёт, никто не заметит, никто не разберётся. Когда он умрёт — только запах подскажет, что кто-то здесь был и то запах гнили. Всё остальное — пустота. Он живёт лишь в её мерцании, как лампочка, на которую никто не смотрит. Драма: Когда кончилось место для жизни — жизнь сменилась существованием. Не жизнью, не борьбой, а тупым мерцанием, как лампочка перед тем, как сдохнуть.

***

Грязь чавкала под ногами, воздух стоял тяжёлый и влажный. Нокито уже собирался сдаться, когда заметил — под слоем ила, среди гнилых листьев и обломков досок — знакомый силуэт. Он замирает. Потом медленно опускается на колени, отбрасывает грязь руками. — Нет… не может быть... И да. Кеды. Его. Потрёпанные, пропитанные вонью канавы, перекошенные, но живые. Драма: О, да. Финал великой одиссеи. Герой находит сокровище — в луже, среди лягушек и человеческого позора. Символизм вопит от восторга. Нокито поднимает их, как реликвию. Эта сцена выглядела как встреча на Эльбе — полная радости, любви и… возможно, надежды. Его пальцы дрожат, будто он держит не пару старых кед, а сердце, которое перестало биться и вдруг решило ожить. Он осторожно стряхивает грязь с носков, не вытирая, а скорее лаская — с уважением, как археолог, нашедший собственное прошлое. Грязь соскальзывает, оставляя на пальцах запах тины и чего-то живого. — Родненькие... — выдыхает он. — Я думал, вы утонули в этой уебанской стране блядский самураев. Он не стирает их. Даже не выжимает. Просто надевает, хлюпая грязью. Улыбается — честно, искренне, как будто вернул себе кусочек мира. — Вот теперь... теперь я снова человек. Или что-то вроде. Электрохимия: Брат, они пахнут смертью, плесенью и тобой. Но внутри этой вони — нота свободы. И это бесценно. Гию стоит рядом, упёр руки в бока. — Великолепно. Теперь у нас есть бродяга-столп. Прямо украшение корпуса. — Это не грязь, — лениво возражаю я. — Это история. — История — это когда из неё можно извлечь урок. — Извлёк, — хмыкаю. — Не снимать обувь в баре. Он делает шаг. Грязь хлюпает, кеды чавкают, цикады словно аплодируют. Драма: Герой воскрес. Босиком он был грехом, в кедах — легендой. Гию идёт следом, бурчит себе под нос: — Ты точно больной... Авторитет: Видишь, шеф? Он опять включил “долг”. Эта мантра в нём встроена, как паразит. “Служи, выполняй, подчиняйся”. Ты ему хоть сто раз объясни — не дойдёт. Он не человек, он должностная инструкция в хаори. Гию разворачивается, брезгливо глядя на него: — Когда-нибудь ты должен понять. Быть охотником — значит жить не по своим желаниям. А по долгу. — Тогда я буду охотником на своих условиях, — бросает он, усмехаясь, будто в это мгновение сам себе подписываешь приговор. Воля: Это неправильно. Так нельзя. Дисциплина — это стержень. Без неё ты просто... хаос. Авторитет: Завали ебло, терпилоид блядский. Ты слышал, что он сказал? “На своих условиях”. Вот это — стержень. Вот это — человек. А твой “долг”? Ха! Это страх, просто выбритый и одетый в форму. Ты называешь это честью, дисциплиной, святостью — но всё это одна и та же цепь, только с разными бирками. Посмотри на него. Он, чёрт возьми, свободен. Он не ждёт разрешения дышать. Он идёт, говорит, ржёт, блюёт, живёт — как хочет. А этот, Гию, посмотри на него теперь. Ни улыбки, ни пульса, ни души. Он стал функцией, пунктом в отчёте о долге. Он — не человек. Он — блять, идеальный солдат, ебать его в рот. А идеальные солдаты всегда дохнут первыми. Электрохимия: И ты чувствуешь — впервые за долгое время внутри щёлкнуло что-то правильное. Не благоразумие. Свобода. Пахнущая грязью, кровью и кедами. Ну зато хотя бы не спермой.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!