от Агнца-мистификатора

8 августа 2025, 18:08
После отвратительной ночи под непрекращающийся гул разговоров и после дурного сна в неудобной позе мы отчего-то всей компанией решаем вызвать такси в пять утра и на этом попрощаться с Яном до ближайшего занятия в новом учебном полугодии. Нас поочерёдно развозят по домам, получившуюся сумму мы делим на пять, однако Глеб выдумывает заплатить и за меня. В ответ на мои многочисленные претензии и несогласие лишь хлопает по плечу и сердечно заверяет, что всё в порядке, у него деньги есть.

***

Подъездная лавка у незнакомого дома пахнет сыростью, грязным снегом и животной мертвечиной. Время переваливает за шесть часов вечера. — Ты весь день какой-то грустный, — Глеб случайно задевает своей ногой моё колено и в качестве извинений бегло поглаживает его. — Что-то стряслось? Мотаю головой и перевожу взгляд в сторону, на неосвещённую и пустую детскую площадку. — Всё в порядке. — Ну не ври, я же мысли твои прочитать не могу. — Я не вру, — сквозь крепко сжатые зубы цыкаю на него. Ровно на две минуты меня оставляют в покое. В непонятной тревоге пощипываю выпирающие в перчатках нитки, у основания оголённых пальцев, где нет швов. Несмотря на чудовищный холод, так и не застёгиваю куртку, продолжая дрожать с самого начала нашей прогулки. Пересеклись мы сегодня лишь на большой перемене, в обед, невзначай столкнувшись в столовой. Там же и договорились, что в пять встретимся всё на том же месте, у безымянной дряхлой карусели, на которой они с Дашей бессовестно спаивали меня. Причина встречи — да без понятия, необходимо было попросту увидеть друг друга и о чём-нибудь выговориться. — Слушай, а что у тебя там с учёбой? — Глеб стряхивает крохи снега со спинки сиденья и кладёт на него руку, словно бы меня приобнимая. Затылком чувствую исходящее от него тепло. — Нашёл что спросить, — внезапно чихаю и потому начинаю лихорадочно шмыгать носом. — С каких пор она тебя волнует? — Волнует, — твердит он и нараспев тянет по слогам «будь здоров». — Вернее, я беспокоюсь за тебя. Что-то не так с оценками, поэтому грустишь? — Иногда ты бываешь слишком проницательным. Для тебя это как будто даже неуместно. Нам сегодня сказали результаты пробников, которые мы писали перед каникулами. Это ужас, просто ужас. Глеб наклоняется к моему лицу и без тени улыбки, с вниманием в глазах, которого я недостоин, спрашивает: — Что у тебя? Дыхание сбивается, а глотку точно заливают воском. Я и говорить теперь совсем не могу, лишь выдавливаю кряхтение: — По биологии шестьдесят пять баллов, по химии пятьдесят семь, а по русскому тридцать восемь. Но там мы только тестовую часть писали, без сочинения. — Собственно, прекрасный результат. Правда, ты молодец, я тобой горжусь. — Что за бред, — срывается у меня. — С такими баллами я никуда не поступлю. Ничтожество. Я ничтожество! Проговорив это срывающимся писком, закрываю лицо ладонями и опускаюсь, опираясь локтями на колени. Под языком принимается клокотать нечто зудящее и щекочущее, глаза несвоевременно слезятся, в горле лишней косточкой скапливается напряжение. Наперекор самому себе всхлипываю и никак, совсем никак не могу это остановить. Пальцы захлёбывающейся тряской утыкаются в лоб. Вместо ненужных слов Глеб прижимает меня к себе, поглаживает по спине и подбородком ложится мне на голову. Верчу ей, пытаясь стряхнуть его, но он только сильнее обхватывает моё сотрясающееся тело. Невыносимо. Это чертовски невыносимо. — Ты тяжёлый! — кричу на него, выбиваясь из объятий, но сил настолько мало, что эта попытка совершенно ни к чему не приводит. — А ты себя не любишь и не уважаешь, — тихо бормочет он, перемещая руку, как мне показалось, со спины на макушку, чтобы не со зла взлохматить волосы. — Ничья. Да здесь окончательный нокаут, по правде говоря. Сначала не замечаю, как по пальцам, в щёлки между ними, стекают слёзы, не придаю значения той горькой влаге, что раздражает кожу, но, когда слышу надрывный плач, как со стороны звучащий, понимаю, что принадлежит он мне, никому другому и не может. Мне очень плохо, так мерзко, что множество мыслей, нескончаемо пробивающих душу, никогда, наверное, не исчезнут. Они всё гогочут, шепчут, кричат, они изводят меня, уверяют, что я ничего в этом мире не стою, не имею никаких прав надеяться на лучшее будущее. Я не добьюсь поставленных целей, не осуществлю свои мечты, пускай детские и смешные, но мечты, которыми брежу каждую ночь. Конечно, не сдам экзамены и не поступлю в университет, хотя бы самый жалкий из всех существующих, на направление, никем из успешных людей не выбираемое. Я не займу в списках поступивших даже последнего места, мне, несомненно, не хватит балла или двух, чтобы перейти порог. А всё потому, что я никто, я пыль, я сопляк, я мразь и урод, которому не место среди уважаемого и престижного общества. Как мне хватило духу пойти в десятый класс? На что я понадеялся? Подумал, будто бы смогу притвориться и сделать вид, что я такой же, как и остальные, будто бы способен быть наравне с теми, кто лучше меня во всём? Это смехотворно. Мне нужно было уходить после девятого, поступил бы со своим никудышным аттестатом в последнейший в городе колледж или того лучше — в училище, техникум, стал бы каким-нибудь слесарем да механиком, на то только и пригоден, пошёл бы в скором времени работать, обеспечивал бы родителей хоть так. А что же сейчас? Бессмысленно просиживаю дополнительные два года в школе, теша себя надеждой, что из меня ещё, может быть, что-нибудь выйдет. Да не получится! Я не смогу. — А у нас ведь тоже пробники были, — внезапно начинает Глеб, всё также прижимаясь ко мне. С ним удобно. С ним спокойнее. — Узнаешь наши результаты и поймёшь, что всё не так уж и плохо. Я не могу ему ответить. Зубы стучат друг о друга, рот искажается в агонии. Но ему это и не надо, он и без того говорит: — Например, у меня по обществознанию и истории по пятьдесят два балла. По русскому вроде бы шестьдесят три. И это с сочинением. Что ж, убиваться из-за этого теперь? Мало, конечно, ну и ладно. Это ещё не итог. Есть шанс, что на самом экзамене я наберу больше. Как самонадеянно. Я бы на его месте принялся так переживать, что не смог бы полноценно уснуть, пока не исправил бы каждый из пробников на большее количество баллов. — А если нет? — истерично возражаю. — Что тогда будешь делать? Фактически всё напрасно. Он прикусывает щёку изнутри и еле заметно округляет глаза. — Правда? Я так не думаю. И что значит «всё»? Умирать из-за этого? — встревоженно сглатывает. — Умирать, но не из-за этого. — Из-за чего же? Надрывно костяшками пальцев стираю слёзы с ресниц и щёк, некрасиво размазываю их по вискам и волосам, по ушам, шее, за воротник куртки попадая, а Глеб, взглядом-созвездием, внимательным таким, пронзает меня и, наклоняясь, выдыхает прямо на кончик носа: — Из-за великой жертвы. Что? О чём он вообще говорит? — Прости? Вроде не пьян, полностью трезв, а несёт такой бред, какой в разумном состоянии никто понять не может. Я уж точно не в силах, поэтому по-детски ёрзаю на скамейке от возникшего замешательства. — Умереть, чтобы взять на себя вину каждого и быть виноватым за всякий грех, хоть бы ты ничего не сделал и был самым святым из всех святых. — Какая-то библейская идея, — конфузливо выдаю, весь сгорбившись под его весом: так и висит на мне, обнимая. — Пародия на Иисуса буквально. Он озорно хмыкает и громоподобно смеётся, оттесняя меня на самый край и точно не замечая этого. Кое-как произносит: — О нет, так далеко я не зайду. Я не Бог, чтобы так поступать. Но я человек. И я бы умер только за то, чтобы в глазах кого-нибудь одного стать святым. Стоит ли упоминать, что для меня он таковым уже и является? Непорочный, божественный, милосердный и ничем отнюдь не запятнанный. Мне бы таким быть, тогда как в настоящий момент не ровня ему абсолютно. — Я тебя что-то совсем не понимаю. Зачем погибать, чтобы становиться избранным для твоего избранного, если ты и без того для него чуть ли не наилучший? — горячо выпаливаю, повторяясь, срываясь, и окончательно избавляюсь от краткосрочных слёз, быстро-быстро хлопая ресницами. — А тебе откуда это знать? Почему ты так уверен, что я уже для него лучший? На миг я подумал, что он говорит обо мне, поэтому произнёс эту натуральную ересь. Правда, если подумать, то я не удостоен чести, чтобы меня поминать в таком виде. Решаюсь спросить честно, чтобы не мучить себя: — Про кого ты говоришь, Глеб? Хотя надежда на полный ответ, естественно, отсутствует. Промычав что-то нечленораздельное, он резко отрывается от меня и вскакивает со скамейки как ни в чём не бывало. Я аж сначала дёргаюсь, затем только поднимаю на него непросохшие глаза и натыкаюсь на кружащуюся на месте фигуру. Тонкий слой снега под берцами неровной линией вторит его движениям. — Так я тебе и скажу, неинтересно будет, — энергично восклицает он и развязно щёлкает пальцами перед моим лицом. Завороженно рассматриваю его. Какой Глеб всё-таки фантастический, бесценный. Стоит передо мной сейчас в потёртых джинсах, в куртке на несколько размеров больше его, отцу в прошлом наверняка принадлежащей, в нелепой шапке-ушанке, непонятно откуда возникшей. Стоит и на фоне вечерней тьмы, мрачного чужого подъезда, на всей планете по неведомой причине для меня самый родной, хоть и знакомы мы с ним от силы несколько месяцев. Своей ребячливостью и простодушностью, прерываемой изредка несвойственными ему суждениями, напоминает мне одного мальчика из детского сада, имени которого вовек не вспомню. Он частенько задирал меня, но так бесхитростно и смешно, что обиды к нему я никакой не испытывал. Мог подножку подставить, любимую игрушку спрятать или в лужу столкнуть, а после первый же ко мне на помощь и приходил, вот точь-в-точь похоже постоянно приобнимая и успокаивая. Он мне нравился, хорошенький был. Глеб лучше него в тысячу раз, да схож и мил сердцу в той же степени. — Не смотри на меня такими глазами, прошу, мне становится стыдно за себя, — после некоторой паузы роняет он и смущённо становится ко мне полубоком. Руки ломает, подкашливает от повсеместной простуды и решительно, вдруг, ошалело присаживается передо мной на корточки, кончиками пальцев касается моих колен, чтобы удержаться на весу и не завалиться назад. Чёрт. Зыркает из-под шапки сосредоточенно, снизу так. Чёрт. В ногах моих раболепно валяется. Господи. С придыханием, пылко принимается мне что-то объяснять: — Представь, что есть один человек, у которого репутация из-за одного пренеприятнейшего инцидента падает на самое дно, как недавно выразились, — сразу понимаю, что про себя говорит, не знаю только, к чему напрямую в этом не признаётся. Легче, что ли, со стороны рассказывать? — Он и раньше, допустим, был далеко не примером для подражания, но теперь его попросту выбросили из общества, отправив отбывать наказание. У такого человека и прежде друзей не было, так, одни знакомые да приятели, товарищи, с которыми можно было только посмеяться и выпить. А тут он совсем один остался. Долго он думал, передумал многое и пришёл в конечном счёте к тому, что принял вину свою за содеянное. В начале он, быть может, даже гордился тем, что совершил, всему свету рассказать об этом хотел, хоть и инцидент этот вышел, если быть честным, очень странным. До поры до времени непонятным (спасибо, хоть недавно многое пояснили). Так вот, человек этот понял, что не зря его оторвали от общества, не зря сделали из него изгоя и посмешище, Иудой и насильником обозвали. Заслужил он это. Понравилось ему быть грешным, всеми отверженным. И тут вот к нему приходит ангел, серьёзно, с небес чуть ли не спускается и на шаг от него не отходит. Всё-то рядом, всё-то выслушает и обсудит. За что ему, буяну, такое счастье? Он даже не знает, как его принять: то добр с ним и дружелюбен, то подшутит так, что, наверное, и обидно станет, — хватка на коленях крепчает, сбивает с мыслей. Боюсь покраснеть. — Именно перед этим ангелом он святым и хочет стать. А как стать святым? Правильно, я только что об этом говорил: нужно принять на себя все грехи, козлом отпущения назваться, выставить себя в наихудшем свете и на том покончить. Потому что, знаешь же, о покойных либо хорошо, либо ничего. То есть ничего, кроме правды. А по правде этот грешный-то святее многих был. И ангел на похоронах его, верю, будет плакать горше всех именно потому, что единственный всё и поймёт. Вот так оклеветанный для него и станет избранным. На всякий случай повторно принюхиваюсь к нему, чуть наклоняясь. Алкоголем не пахнет. Странно. Я не понимаю, почему Глеб говорит про собственное убийство, раньше подобное ни разу в его голову не приходило. Что с ним сегодня не так? Я не знаю правил той игры, которую он ведёт в своих мыслях, однако поддерживаю её. — Неужели другого пути нет? Нельзя ли при жизни этого самого якобы грешника объявить, что для ангела он любимейший? — Как так? Глупость. Никто и не поверит, — искренне удивляется. — Да зачем тебе мнение большинства, если тебя интересует только мнение твоего ангела? Я и не замечаю, как выскальзывает «твоего». Но и Глеб, кажется, тоже не слышит этого, а значит, конечно, теперь точно про себя рассказывает. — Пока что он среди большинства, от него ведь общество не отказалось, потому не поверит. — Зачем этому человеку так всё усложнять? Не судьба ли прямо обо всём высказаться? — А он на то имеет право? — Почему же нет? — Так он ничтожество, он ничто. Его пальцы скользят по ткани моих брюк, по голени бегло проходя, из-за того, что он чуть не падает в шатком положении своём. А меня будто в зеркало заставляет посмотреть брошенной лукаво фразой. Неужто не только путает, пугает, напрягает, но и смеётся надо мной? — Нельзя человеку называться ничтожеством, — ещё ближе придвигаюсь к нему, почти лбом в его шапку упираясь. И вообще, что это он меня тут за ноги трогает? — Да что ты, — губы напротив красиво растягиваются в улыбке. Вечер не менее чудесно рисует на них мудрёными тенями. — Перемотать бы время на несколько минут назад, когда ты тут слезами обливался из-за ненависти к себе, и повторить сказанное тобой сейчас. Возымело бы эффект? — Ах, Боже, отстань, у меня из-за тебя голова болит. — Конечно, из-за меня, из-за кого же ещё? — Ты не поймёшь. Без шуток, Глеб, себя я ничтожным назвать могу, потому что это правда, но ты себя не можешь, потому что это ложь. — Кто такие оценки ставит? — он плотнее придвигается, болезненно-острыми локтями упираясь на мои бёдра, и голову хитро наклоняет вбок, подпирая щёку рукой. Так обычно милая зверушка просит себя приласкать. — Правда, ложь. С тобой очень непросто. — Так избавь себя от меня, — пересохшим от волнения языком пробую сказать. В сознании гремит набатом: если выпрямляюсь, чтобы отстраниться от него, то сделаю этим хуже — так только лучше откроется обзор на двусмысленное положение снизу. — С недавних пор это равносильно самоубийство. — В смысле? — Ты мой друг, — честно, пусть идёт к чёрту — со своими грехами, ангелами, виной и решительным желанием себя убить. Я глупо смотрю на светлый мех его ушанки и мысленно в сотый раз веду отсчёт от одного до пяти. Всё-таки краснею. Идиот. — Лишь незадолго до этой встречи я понял, что ты мой самый близкий и родной друг. Ты такой единственный. Я сейчас сброшу его с себя, и мне плевать уже будет на его состояние: ударится он или нет, испытает дикую боль или отделается ничтожным синяком. Невыносимо... А он, безумный, быстро смеётся и глаза закатывает. — Извини, что так откровенно, по-другому не могу. Не подумай ничего такого, просто ты и впрямь дорог мне, — зачем-то добавляет. Видит же прекрасно, как я робею перед ним и с ума схожу от этой близости. Больной. Больше ни за что не пойду с ним гулять. Пусть катится отсюда как можно дальше ко всем чертям! Глеб, серьёзно, не надо быть таким.

***

Не успеваю поймать мяч, и он грубо отбивается от моего плеча, отлетая в сетку, натянутую позади. Егор самодовольно щерится. Подбегает ко мне и с фальшивой заботой принимается осматривать задетое место. Так мерзко прикасается к коже под рукавом футболки, что тошнит. — Жив-здоров? — спрашивает, одновременно с этим становясь рядом и боком налегая на меня. Отхожу. Одёргиваю одежду и скрещиваю пальцы в замок. — В норме. Егор хмурится и больше ко мне так близко не подходит. Правда, продолжает мелькать неподалёку. Быстро пробегает под сеткой, доставая мяч, и возвращается на нашу половину поля. Оглядываюсь в поисках учительницы и, само собой, никого не нахожу. Наверняка пошла обедать: всегда так делает, когда по расписанию выпадают уроки у старших классов. Не осуждаю её, повёл бы себя похожим образом, но её отсутствие для меня до одури опасно. Остальная часть ребят либо в раздевалке спит, сидит на скамейках, разговаривает, либо бессмысленно играет в волейбол и вышибалы, впрочем, как и я. — Не занят сейчас? Придерживая мяч под боком, Егор разминает шею и звонко ей хрустит. Смотрю под ноги, на затёртые до серости кеды. — Ты это к чему? — По поводу ближайшей проверочной по биологии хотел поговорить. Естественно, по-другому и быть не может. Что же ему от меня ещё нужно, если не это? — Что не так? — стараясь подавить нахлынувшую злость, говорю тише прежнего, из-за чего меня переспрашивают и я позорно повторяю свой вопрос. Чувствую себя униженным. — Умеешь решать генетические задачи? — Только самые простые, пока подробно не изучал их. — Ну там про цветы, горох и прочий бред. Когда просят скрестить белое и красное, а затем спрашивают, почему растения получились розовыми. Проходили. Должен справиться. Должен ему? — Это девятый класс, базовый уровень. Вероятно, смогу решить, — он принимается отбивать мяч от пола. Ладони его розовеют. Гул ударов, грохочущих над деревянными половицами, смазанными отваливающейся голубой краской, распространяет мерзкий запах пыли и пота. — Тебе это нужно? Что за отстойный вопрос. Глупец. Егор неоднозначно скользит кроссовками по вырисованным кругам и линиям, переходит границу. — Конечно. По секрету скажу, узнал, что последнее задание проверочной будет именно про генетику. Потом тогда на перемене покажу тебе условие, а ты как-нибудь быстренько со всем разберись, — нагло подмигивает. Это вызывает лютую злость. — Не думаю, что получится быстро. — Обязательно получится, — кружит прямо в сантиметрах от меня, как назойливая муха. Прихлопнуть бы. Он же открыто льстит и подмасливается. — У тебя прекрасные способности, ты невероятно умён, — мяч маятником раскачивается из стороны в сторону. — Лови! И прилетает мне ровно в грудь, бьёт в солнечное сплетение, выбивает дух, отскакивает вновь под ноги. Резко выдыхаю, кашляю, сгибаюсь пополам, пока в глазах на секунду темнеет. Почти выблёвываю сердце и внутренности. Из-под низу взираю на чужую ухмылку. — Прости, промазал, хотел в руки попасть, — сахарно лепечет. — Тебе бы проворнее стать, Миш, не спи в следующий раз. От него советы мне и нужны, да, конечно. Кое-как выпрямляюсь, подбоченясь, и кедом с развязанными шнурками пинаю мяч. Тот промахивается и мелькает совершенно не в том направлении. Будь он проклят. Пускай все-каждый-без-исключений отвяжутся от меня.

***

Книги еле помещаются в руках. Удерживаю их между пальцами до мозолей. Очередь в виде двух первоклассников раздражает меня больше, чем шумные стрелки настенных часов, замерших на двенадцати и потому бездумно дёргающихся туда и обратно. Притоптываю ногой, облокачиваясь плечом на закрытые ставни дверей. Детский лепет о каком-то забытом в классе букваре похож на комариный писк. Они поспешно и неловко отдают умиленному их поведением Кириллу библиотечные карты и, держась за руки, выбегают из помещения. Пропускаю их и подхожу к загромождённой бумагами и многостраничными томами стойке. Мне приветливо улыбаются. — Здравствуй, впервые после каникул видимся, — говорит мне, переваливаясь через столешницу. — Зачем пожаловал? Чем-то напоминает Яна. Вероятно, неясной вычурностью речи и театральностью интонации. Через миг меняется в лице, уменьшая собственную экспансивность, как будто понимает, что представляется мне в ином виде, не в привычном для нас. — Здравствуйте, — вываливаю книги перед его носом, наконец-то облегчённо вздыхая и расправляя плечи. — Пришёл отдать, мне больше не нужно. — «Преступление и наказание», «Иуда Искариот»... — лениво перечитывает заголовки на подранных корешках. — Достоевского вы закончили, знаю, рассказывали, а Андреев? — Мы вроде как и его прошли, — неуверенно поджимаю рот. — Разобрали же полностью повесть. Кирилл трёт подбородок указательным пальцем и ямочками сверкает. Слишком быстро со мной соглашается. — В принципе, правильно. Просто никто ещё не отдавал мне книгу. Ты первый расстался с ней. — Это плохо? — Почему же? Мог её вообще у меня не принимать, разницы не вижу, — упавшую на очки чёлку он по-ребячьи сдувает, пуская воздух мне в глаза. — Какой хоть вывод сделал из наших занятий? — Библия говорит, что Иуда поступил ужасно. Андреев этот ужас описывает красивым языком. — Ты серьёзно? — брови удивлённо выгибает. — Шучу. Мы несколько молчим, пока он ищет мою карточку в разрозненной стопке десятиклассников. Наверное, стоит исправиться и высказаться приличным образом. — Я отлично запомнил, что, несмотря на всю художественность, которую критикует Петя, мне всё же приятнее думать, будто в действиях Иуды была боязнь за любовь к Христу. Эта мысль хорошая и милая сердцу. — По-твоему, он не мог быть таким равнодушным злодеем, каким его считает большинство? Принимаю ядовито-красную ручку из его пальцев и, долго вспоминая, всё же оставляю подпись в карточке, как бы свидетельствуя, что акт обмена книгами был осуществлён полностью и под моим неизбежным контролем. Шаркаю ногой. — Мне кажется, не мог. Уголки губ напротив истерично дёргаются. В восторге? — Кто-то говорит, что чудовищно оправдывать подобных персонажей. Тебе не совестно за это? Отдаю ручку. Случайно чиркаю красным по ногтям пред этим и обезоруженно выдавливаю первое, что появляется в голове: — Я бы и Каина оправдал. Ха, чёрт. Настоящее богохульство. Как не стыдно, ей-богу. Достоевский и Андреев мгновенно скрываются в одном из ближайших к нам стеллажей. «Для возвратившихся» — как когда-то назвал его Кирилл. Там нет никакой систематики — сплошной хаос, погром и бунт. Многие произведения стоят вверх дном или покачиваются на краю при помощи погнутого уголка обложки. — Вы бы все его оправдали, вся ваша шестёрка, — с неким нравоучением и довольством прилетает мне. Кирилл радостно постукивает пальцами по шатающейся стойке в незнакомом мне стройном ритме. — Не думали об этом? Честно признаюсь: — Было дело. И его так и пришибает. Он восторженно дотрагивается до золотистого цвета оправы очков, оглаживает её почти округлый контур и не решается снять, но около переносицы всё же поправляет. — Вот и молодцы. Будьте милосердны даже к таким заблудшим овцам, — по-пастырски пророчит, а мне нестерпимо как хочется его поддеть. Раз начал про овец, последователей Божьих, то пусть получает и о самом Боге. Трепещет так, точно с удовольствием возьмётся за эту роль, и я в нём буквально полностью уверен. — Вы наш пастух? — чуть наклоняюсь вперёд, заламывая руки за спиной, и действительно заинтересованно жду ответа. Получаю лишь его жалкое подобие, меня беспричинно задевшее и разочаровавшее. Не то хотелось бы понять. — Не люблю ответственность, да и могу ли я им быть? Я вас направляю, но вами не руковожу, — Кирилл опечаленно разводит руками в стороны. Скалюсь. — Так-то вы руководитель нашего кружка. На мою реплику получаю от него недовольное выражение лица, сморщенный в несогласии нос и сощуренные глаза. Искусно оправдывается: — Я же говорил тебе: я филолог, теоретик. Не в моём духе иметь лидерские качества и применять их на практике, — ещё немного и, вероятно, захнычет. Так подобострастно он мелькает передо мной, больше по привычке, чем по необходимости перекладывая книги на столешнице. И, когда берёт одну из них, случайную, произвольную, замирает, обращаясь ко мне уже в обыденном добродушном тоне: — Но ладно, ладно, какие-нибудь произведения будешь брать, Михаил? Или только отдаёшь? — Только отдаю и ничего не беру взамен, — омрачнённо проговариваю и окончательно отрываюсь от стойки, мысленно уже планируя путь до выхода из библиотеки. — О’кей, как знаешь. — Прощайте.

***

Первый будильник на пять двадцать, второй — через десять минут после него. На всякий случай ещё и третий на половину шестого. Удручающая рутина. Я не высыпаюсь уже целую половину года. Ничего не понимаю, не вижу никаких снов — абсолютная тьма. Закрываю глаза — тьма, думаю о своём будущем — тьма, смотрю в зеркало — тьма. Тьматьматьматьматьматьма. Мрак. Почему из слова тьма так легко составляется «мать»? Сначала разлепляю глаза, затем вскакиваю с постели и три минуты гляжу в потолок. Небольшая разминка, подхожу к столу и принимаюсь прорешивать незаконченный вчера вариант по биологии. Задание про цепи ДНК и нахождение аминокислоты, соответствующей антикодону иРНК, вторая часть. Не соображаю от слова совсем. Путаюсь, переписывая набор букв. Гуанин путаю с цитозином. Теряю один из триплетов, заново всё пишу. В шесть тридцать просыпаются родители, я иду завтракать вместе с ними. Десять минут в абсолютной тишине. После — душ, сбор учебников и тетрадей, выбор одежды. Повторяю тривиальные названия кислот по химии. Выхожу из дома в четверть восьмого. До школы добираюсь вовремя, как обычно, в принципе. Меня, естественно, никто из одноклассников не встречает. Никто и не замечает, что я захожу к ним в кабинет. Если только Егор легонько дёргается, припоминая моё неудачное обещание помочь ему теперь и с лабораторной работой по химии.

***

Застываю на пороге класса, в котором проходит наш кружок. Цепляюсь за ручку двери и, уверен, глаза у меня ужасно округляются. Рюкзак сползает с плеча. Что, мать вашу, здесь творится? Почему Петя пересаживается к Даше, а Вероника теперь в полном, но отнюдь не безрадостном одиночестве пребывает на своём месте, тихо и загадочно переглядываясь с Яном, обернувшимся к ней и оперевшимся локтями о край её парты? А Глеба пока нет. Неужели после того рождественского вечера действительно многое изменилось в нашей шестёрке? — Привет, — единственный, кто здоровается со мной, — Петя. Простодушный, взъерошенный и солнечный. На фоне своей новой-бывшей спутницы он выглядит как лишняя яркая клякса света на теле ночного неба. Приветствую его в ответ непередаваемым бурчанием. К всеобщему удивлению, мне и Вероника через некоторое время как-то неясно кивает, тотчас отворачиваясь обратно к Яну. Даже не к окну. Новшество, не иначе. Подхожу к своей парте и раскладываю вещи, достаю распечатанные задания по биологии с десятками штук первого, в котором часто путаюсь. Если буду много решать, то, возможно, на экзамене что-нибудь вспомню. Вероятность одна миллионная процента. Углубившись в номера, не замечаю, как в прежде тихом кабинете становится более шумно. Сквозь размышления прорывается посторонний разговорный лепет. Невольно прислушиваясь и озадаченно оборачиваюсь к остальным. — Петь, сходим сегодня куда-нибудь? Лучше в кино, там вышел новый фильм. Хотя, конечно, можем и в кафе сходить. Знаю одно, где готовят прекрасный кофе, — чрезвычайно мягко для человека льётся Дашин голос. Рыжая макушка укладывается на изгиб её плеча, нерешительно мычит, поэтому произносит не сразу: — На восьмом уроке у меня электив по обществознанию. Ты разве не уходишь после шестого? — Могу тебя подождать. — Тебе нетрудно? — с надеждой и странным уважением, покладистостью. — Ради тебя — нет, нетрудно. И тут же Даша быстро, но звучно чмокает Петю в лоб, победоносно улыбаясь. За этим также пристально наблюдает Ян. Он полубоком поглядывает на них и ядовито хмыкает. Чувствую, сейчас скажет что-то скверное, а это ведь обычно ничем хорошим не заканчивается. Он всегда становится первовиновником всех наших несчастий. — Своего добилась? — звонко, переливчато спрашивает он у Даши, чуть ли не в открытую над ней издеваясь. Она взглядывает на него исподлобья и обидчиво поджимает ярко-красные губы. Перед этим хорошенько облизывает их, но помада от того не становится тусклой. — Ты про что? Ян вплёскивает руками и эмоционально прижимает ладони к груди. В то же время легонько бьёт себя по рту, как бы провинившись, признавшись в чём-то секретном. — Молчу-молчу, — декламирует он. — Но, извиняюсь, необходимо знать, продолжать ли мне в таком случае свою подлую деятельность? Ладно, это поинтереснее научных методов в биологии. Подпираю голову кулаком, внимательно вслушиваясь в слова каждого. Дашу прорывает на смех так, что Пете приходится оторваться от её трясущегося плеча. Он недовольно складывает руки на груди, пока она договаривает: — Ты бы ещё громче сказал, признался бы во всём давным-давно. Что, не хочешь? Трусишь? Его восторженную реплику, пламенную, горячую, прерывает холод сказанного Вероникой, которая, отвернувшись от него к центру класса, говорит одновременно всем: — Ему не в чем признаваться, — мне слышится в её голосе тщательно скрываемое, презираемое сожаление. Тонкие губы безэмоционально двигаются в своей розоватой бледности. — Всё искусственное, да? Ложь, игра, очевидная фальшь. Я же знаю, он не может ко мне что-либо испытывать, — ей приходится сделать паузу, чтобы впервые нормально вздохнуть. До этого она не дышала вовсе. — Даш, это была провальная затея. Меня никогда искренне не любят, а Петя никогда мне и не принадлежал. Он человек, а не вещь, это во-первых. Во-вторых, всё это глупость. Обвинения Миши в твою сторону небезосновательны, никакого изнасилования, ясное дело, не было. Впервые это озвучивается честно и на виду у всех, заметьте. Наша группа постоянно отмалчивается от этой правды, но в ней ведь и вся суть. Кто из нас решил, что имеет право собственноручно распоряжаться чувствами и судьбами других людей? По завершению весьма и неожиданно длинного высказывания Ян принимается аплодировать. Он восхищённо взирает на неброский румянец всегда бледного лица Вероники и влюблённо провозглашает: — Валаамова ослица заговорила. Да не просто так, а за меня заступилась. Безмерно ценю. Ну что за спектакль. Его собеседница сейчас точно издохнет — настолько ей противно. Дождавшись конца умышленных рукоплесканий, она добавляет и щурится: — Принимаешь желаемое за действительное. Я только высказалась касательно того абсурда, в который попала. Стартовая точка — желание Даши вернуть Петю через клевету на Глеба. — Мимо, — Ян качает головой. — Стартовая точка — влюблённость Пети в тебя. Не выдерживает и колко встревает сама Даша, нервно покачивая ногой в полупрозрачных светлых колготках под партой: — Тогда уж само её существование. Если бы не было Вероники, Петя бы не влюбился в неё, то есть мы бы не расстались. Что за дичь... Знал же, что всем стоило заткнуться ещё в самом начале разговора. — Никого не смущает, насколько бесчеловечно это звучит? — теперь вмешиваюсь я, окончательно не сумев перенести всё то безумство и злость, которые сочатся из их ртов. Некоторые меня будто бы впервые видят. По крайней мере Даша удивлённо поворачивается ко мне и кривит губы в картонном «о». Брови заметно приподнимаются. Ещё бы поздоровалась для приличия лишь сейчас, Господи. — Что именно? — шипит она. — Ты только что сказала человеку, что ему было бы лучше не рождаться. А он, — я киваю в сторону распластавшегося в скуке по парте Яна, — делал вид, что влюблён, тем самым измываясь над другой личностью. Это дикость, это плохо. Вам должно быть стыдно. — Да, конечно, согласен, некоторые совершают невообразимые поступки, — уверяет меня Ян и несильно раскачивается на скрипучем стуле. — Но не настолько, чтобы страдать из-за этого. Красные ногти встревоженной женской руки шумно барабанят по парте. Обладательница их наперекор, как по мне, и в ущерб себе же, чему-то внутреннему в душе своей соглашается: — Естественно, не настолько. Это для меня сродни последней капле. Явное равнодушие и жестокость. Первые оскорбляют вторых, а эти вторые ведут себя так, словно это в порядке вещей. Они смотрят на своих оскорбителей как на друзей. Да, библейское, по типу: «убитый обнимется со своим убийцей, лань ляжет подле льва и зарезанный встанет и обнимется с умертвившим его», но в нашем мире — нереалистичное и почти фэнтезийное, несправедливое как минимум. — Да вы им хоть что-нибудь скажите! — обращаюсь я к тем самым оскорблённым и униженным. Петя, листающий какую-то книжицу с видимым непониманием читаемого, ухмыляется мне нахально, не в своём духе, не по-ангельски, искажённо. Петя после Рождества сам не свой. — Я пас, — качает он плечами абсолютно бесстрастно, по разговорной привычке. — Меня и без того приравняли к катализатору процесса, о котором я в первый раз услышал только вчера. Полнейшая чушь. Обращаюсь к Веронике, и она, закатив глаза, по слогам вполголоса вещает: — Я не держу ни на кого зла. Верю. Так же, как в адекватность Глеба, когда он рассказывал мне о своих планах касательно «великой жертвы», когда он с восхищением говорил мне о собственной предполагаемой смерти, когда падал мне в ноги. Безумный и несчастный. — Что за концепция трёх обезьян? — первым делом вспоминаю о ней. Вероника понимает меня с полуслова. И радуется, коротко усмехаясь. — Просто забудь об этом, никто мои чувства не ранил, у меня их нет. Вот пошли они все. Она выглядит так, будто сейчас заплачет, но зачем-то храбрится и уверяет в тотальной бесчувственности. Мне её искренне жаль, несмотря на затаенную в сердце обиду за Глеба, за помощь при инсценировке получения раны. Я честно признаюсь, что с покрасневшими перед плачем глазами, лёгким румянцем на щеках и чуть дрожащими губами она выглядит прекрасно. Я, кажется, впервые понимаю, почему в неё можно влюбиться. Хотя бы за этот жертвенно-красивый вид, который взывает к чему-то изощрённому и садистскому, скрытому на дне сознания. Глядя на неё невольно возникает дикое желание ей обладать. Жуткие мысли прерываются репликой Яна, вновь опирающегося на её парту руками: тянется к ней как разноимённые магниты друг к другу. — К слову, если позволите, — он поднимает руку, словно при ответе учителю на уроке. — Я так-то никому не говорил, что моя любовь ложная, потому некоторые обвинения были лишними. Я что-то совершенно перестаю понимать окружающих людей. Он разве только что не утверждал, будто его поведение — отвратительная подлость? — Ты головой ударился? — грубо выпаливаю, всем телом подаваясь вперёд — следовательно, усаживаюсь на самый край стула. Яна это нисколько не обижает, он только сентенциозно объявляет: — Внимательно вспомните всё, что я вам когда-либо говорил. Я всегда отрицал неискренность своих чувств. Да и можно ли сыграть любовь? Он пытается оправдаться и сделать вид, будто его вины во всём конфликте нет? Неужели Глеб был прав, когда убеждал меня, что Ян — непростой человек, который с самого начал знал, что изнасилование — лишь выдумка? А если теперь он почти божится в правдивости своей влюблённости, то какая ему вообще со всего происходящего выгода? Что он творит? Очередной подлец. Воронцов — актёр. — Людские слова никакой ценности не имеют, — еле слышно бормочет Вероника. Которую минуту она нервно дёргает рукава рубашки, натягивая их на пальцы. — Хоть дифирамбы пой — глубоко в мыслях можешь испытывать прямо противоположное и не выказывать этого никому. — Тогда прочти мои мысли, — Ян довольно цинично берёт и, привстав с места и оперевшись ладонями на чужую парту, наклоняется к лицу своей якобы сердечной подруги. Очень близко. Вызывающе. — В них день и ночь шумит, грохочет и не затихает только одно... Продолжение фразы он шепчет ей на ухо, поэтому мне не удаётся даже отрывками услышать его. Но любопытно. Мне всерьёз любопытно. Проходит секунда, две, пять, я путаюсь при счёте. Даша и Петя, прижавшись друг к другу плечами, тоже затихают, чтобы понять смысл скрытого от нас. Все в ожидании, так как прежде кроткая и покорная Вероника тотчас вскакивает, отстраняется от Яна, руками отталкивая его, и молча выходит из кабинета, напоследок только обернувшись к нам и злобно сверкнув серыми уставшими глазами. — Что ты ей сказал? — спрашивает Петя, когда та полностью скрывается за дверью класса. Он, как ни странно, чему-то рад. Ян глухо смеётся и, освободив место, садится на парту Вероники, ногами упираясь в собственный стул впереди. Ему неймётся, что ли? Если зайдёт завуч или учитель, ему сделают замечание, выговор, доведут до классного руководителя, приплетут Кирилла, отсутствующего на занятии, оштрафуют... А, нет, забыл. Он же прелестный племянник директора. Никто не посмеет ему перечить, поэтому пусть хоть по потолку ходит. — То же, что Lise Алёше, — с гордостью объявляет. — Ты можешь яснее выражаться? — А надобно ли? Главное, что поняла она, остальное значения не имеет. Я застрелюсь в скором времени, если это горькое напряжение и недоверчивость не исчезнут во взаимоотношениях нашей шестёрки. Но у меня есть выбор: быть жертвой физического насилия или психологического. Опрометчиво ставлю всё на второе, однако первое никуда не исчезает, просто реже проявляется.

***

Зачем я постоянно ввязываюсь в эти сомнительные авантюры? До добра они меня не доведут, только к неминуемому концу. Натягиваю капюшон толстовки на голову и отсутствующим взглядом слежу за мерно раскачивающимся деревянным крестиком, привешенным к зеркалу на ветошную нить. Оторвётся? — Глеб, останавливай, у тебя прав нет, — в пятый раз за последние две минуты прошу его. Он скидывает мою руку с плеча и продолжает нестись вдоль ночной, чёрной, злобной улицы. Ни души вокруг. — Довезу тебя до дома, а потом к себе поеду, — резко сворачивает налево, и я безвольным мешком заваливаюсь набок, бьюсь запястьем о закрытую дверцу. Синяк должен остаться. Очередной, впрочем, всего лишь другого авторства. Перед глазами проплывает серый потолок машины вперемешку с одиноким, быстро пронёсшимся фонарём на дороге. — Ты пьян, — пытаюсь убедить его. — Меньше тебя, — перечит мне, пропуская очередной красный свет. Молюсь, чтобы в этом районе не было камер. — Сам на ногах еле стоишь. До подъезда дойдёшь? Провожать мне тебя неохота, извини, пожалуйста. Ещё и извиняется. Господи Боже, святой, но хмельной и ничего не соображающий. — Ты выпил целый стакан той мутной, м, смеси? Раствора? В общем, ты понял, — мотаю руками перед лицом, вдаваясь в пространные объяснения. Во рту образовывается завязь. Обычно такое бывает при поедании хурмы. — А я только половину, поэтому останови, серьёзно. Ни черта не видно, врежемся ещё в кого-нибудь, сдохнем в старой ржавой «Волге» твоего отца. С водительского места слышится искренний счастливый смех. Закидываю ноги на приборную панель, развязанные шнурки землистыми червями свисают с обуви. — Довольно мило, — сонливо произносит Глеб. Он немного уменьшает скорость, чтобы затем на несколько мгновений отпустить руль и довести меня до ужаса: я сам хватаюсь за него, не умея вести машину, но вскоре управление автомобилем вновь находится под водительским контролем. Успеваю громко вздохнуть и невзначай задеть его ладонь своими дрожащими пальцами. — Спятил? — прикрикиваю на него, откидываясь на сидение и убирая ноги от нахождения в столь опасном положении. Зачем их туда положил? Случайно вышло, поэтому теперь сажусь нормально. — Каплю подшутил. — Сумасшедший. За окном виднеется знакомое здание городской библиотеки: двухэтажный домик с мезонином и окнами, которые не меняли с середины двадцатого века. Следом за ним, как и нужно, пролетают берёзы, посаженные в качестве благотворительности ещё в год моего рождения. Естественно, в окружающей тьме я не могу с такой точностью разглядеть их места, поэтому больше ориентируюсь по памяти, когда приходится додумывать очертания. — Как ты вообще уговорил отца отдать ключи? Он же хотел её на металлолом сдать, — Глеб искоса на меня взирает и одной из рук беспокойно поправляет свои волосы. Они становятся более растрёпанными. — Есть свои способы, — загадочно говорит он. — Водка — лучший подкупщик. Вдаваться в подробности не стоит хотя бы из вежливости. Открываю окно нараспашку под скрип съезжающего вниз стекла и высовываю голову наружу. Ледяной январский ветер жёсткими пощёчинами хлещет лицо. В глаза лезут клочковатые пряди волос, взявшиеся откуда-то сверху. Глаза начинают чудовищно слезиться. Улыбаюсь, прикрывая их. Капюшон слетает, падая за спину, но мне это абсолютно безразлично. Сердце бешено клокочет. — Можно я тебе кое в чём признаюсь? Внутри всё переворачивается. — Что? — ударившись макушкой о дверцу машины, сажусь обратно и переспрашиваю в ту же секунду, потому что его слова звучат так расплывчато и двусмысленно, что щёки почему-то заливаются лёгким румянцем. Глеб, видно, думает, что я не расслышал, а не ужасно удивился, поэтому повторяет: — Можно сделать признание? Пусть использует другие формулировки, я... я чувствую себя непонятно, и мороз ветра не помогает, наоборот, распаляет пуще духоты салона. — В чём? Он окидывает меня туманным взглядом с головы до ног и обаятельно улыбается. Кричу на него: — Следи за дорогой! На что вижу необидчивое закатывание глаз. Он отворачивается, крепче сжимает руль, произносит: — Если бы у меня было много денег, я бы купил тебе всё, что ты захотел. Исполнил бы все твои мечты и желания. Это и есть моё признание. Он притормаживает где-то посреди дороги, скрежещет шинами о соприкосновение с боковиной бордюра. Мы молчим. Я надрывно вздыхаю. — Специфично, — комментирую его слова. Вновь зацикливаюсь на шатающемся крестике. Неужто от его отца достался? Вдруг сам повесил, только вот без изображения Христа. Гладкая древесина. Пустота. Почему было употреблено именно слово «признание»? — Это означает, что я тебе дорог? — Да, дорог, конечно, — Глеб прячет руки в карманах брюк. Майка на его груди заметно натягивается при глубоком вдохе. — Я сначала не поверил, — желваки на его скулах ярко выделяются. Злится. Глеб взаправду злится. Вероятно, его сильно расстраивает моя недоверчивость, но по-другому никак. Не становиться же глупцом и выставлять свою душу нараспашку, нет. Лишь наполовину, чтобы не быть осмеянным. Тем более перед ним — человеком, который за короткий срок смог стать для меня чуть ли не кумиром, идолом. В моменты, когда мне бывает нестерпимо тяжело, я вспоминаю о нём и знаю, что он бы ни за что не сдался. Его не задели даже выдуманные обвинения и последующее наказание. Это вдохновляет. — Знаешь, будь мы знакомы чуть дольше, я был бы безумно этому рад, — он отстранённо приподнимает плечи, чтобы не дать себе заснуть. — Но нам даны жалкие полгода, и их можно сравнить с первой половиной книги, которая во второй устранит наших героев по причине ненадобности. — Наверное, потому что мы второстепенные? — Да нет, просто не лучшее сочетание. Как бы понятнее сказать, — он хмурит густые русые брови. — Если вся завязка сюжета — случай с изнасилованием, то я злодей, потому что, несмотря на все свои оправдания и заверения других персонажей в моей невинности, это может быть ложью. Если повествование ведётся от первого лица, то никогда не верь рассказчику. Он упоминает только то, что ему нужно, передаёт только те диалоги и события, которые представляют для него определённую выгоду. Либо искажает всё до неузнаваемости, потому что в его глазах это выглядело именно так, а в реальности, конечно, было иным. Он сгибает ноги в коленях, обхватывая их и прижимая к груди, и прячет в них своё лицо. Позвонки шейного отдела рельефно выделяются под его кожей ровными буграми. — Итак, коль я злодей, то на мне лежат всеобщие гнев и ненависть, — продолжает Глеб, но слова его ввиду нового положения разобрать трудно. — И так как я уже совершил своё преступление, то больше непригоден к дальнейшему сюжету. Он меня не касается, я своё отжил. Опять внезапная философия. Массирую виски, чтобы вникнуть в суть сказанного и остановить расплывчатость перед глазами. — Ты себя слишком сильно принижаешь, потому что всё-таки не отрицательный герой. Да и не врал ты никому, не покушался на сестру Яна. Помнишь, всё происходило по взаимному согласию? Вина на Даше и её изощрённой фантазии вместе с маниакальным желанием обладать Петей, — он прячет от меня свои завораживающие глаза. — Сам Ян об этом знает, ты мне так говорил. Вероника поверила — вон, впервые разбушевалась. Что не так? — Может, я тебя как дурака за нос вожу? А, может, это я всё путаю? Точно ли в прошлый раз он уверял меня в своей невиновности, о которой будет знать только его дорогой ангел, горько плачущий на похоронах? Не было ли это сном? Виделся ли я с ним вообще в тот день? Он же не мог по-настоящему упасть передо мной чуть ли не на колени и валяться в ногах моих да на снегу. Почему я сразу об этом не подумал? Невзирая на всю неоднозначность наших взаимоотношений, большинство намёков идёт с моей стороны. Глеб ко мне никогда такое не проявляет. Естественно, он бы не стал прижиматься к моим бёдрам. Выдумка. Одно воспоминание о том прекрасном виде сверху на него заставляет напрячься. Сон, вне всяких сомнений. Сонсонсонсонсон. Никаких явных других слов из него не составляется, вот и хорошо (если не считать мелькающее местоимение «он»). — Я так и знал, что ты чертовски пьян, снова начал нести бред, — укоряю его, хотя сам же в голове передумываю ужасную нелепицу. В машине становится душно, сжато, неудобно. В том же виде Глеб на меня и смотрит. У него взгляд стесняющий, испытывающий, пробирающий до молекул. Он приоткрывает рот, чтобы что-то сказать, наскоро закрывает его, отворачивается, мечется то туда, то сюда. Потом всё же уставляется на меня в упор и с наглостью, нажимом бросает, а я от смысла его слов неловко прячу лицо под капюшоном: — Когда во время секса просят остановиться и не причинять боль, но ты затыкаешь человеку рот и прижимаешься к нему теснее, что это значит? Действую ли я против его воли? Зачем Глеб себя очерняет, закапывает, унижает? Да не поступал он так, придумал всё, не может быть. Мне больно от его клеветы на самого себя или от того, что он был так близок с незнакомой девушкой, а не с..? — Шутка, — выкрикивает он и щёлкает пальцами около моего носа, но я нахожусь в таком отвратительном и неопределённом состоянии, что не могу никак реагировать, не дёргаюсь и чуть взаправду не получаю от него по лицу. Это его поражает, и он становится серьёзнее, прекращая нахально улыбаться. — Ты аж задрожал. Хочешь уйти? Подожди, у меня есть для тебя подарок. Выпрямляет ноги, приподнимается и ловким движением снимает с зеркала злободневный крестик. Догадываюсь о его намерениях и морщусь от нарастающей в груди боли. Когда же его руки быстро скидывают с меня капюшон и надевают на шею верёвку, под толстовской спрятав деревяшку, я окончательно теряюсь. Ненароком ведь касается ключиц и ямочки между ними. — Возьми, убережёт тебя, — наставительно проговаривает, не отодвигаясь. — От чего? — От правды. Ледяной крестик, который, в принципе, должен быть тёплым, почти горячим, многотонным камнем, тяжким грехом подгибает меня к земле. — Скажи честно, ты осознаёшь, что делаешь? Или поступаешь так только из-за алкоголя? Глеб сжимает челюсть. — Разве, когда я пьян, веду себя по-другому? — уголки его рта грустно опускаются. — Забавно, что именно в таком состоянии в жизни происходят самые чудовищные вещи. Прости, если пугаю тебя. Он аккуратно обхватывает моё лицо и, наклонив к себе, целует в лоб. — Как покойника, — не подумав, выпаливаю. Он игнорирует моё замечание и, отодвинув подальше от себя, к двери почти впихнув, порывисто, не своим голосом будто выпаливает: — Знаешь, высажу тебя вот здесь, у таксофона, во двор заезжать не буду. И тянется к пассажирским сидениям, на ощупь отыскивая где-то там мою куртку. Вручает её мне в руки, почти выталкивает наружу механически. А я и не заметил, что мы доехали до нашего района. Во тьме нельзя ничего разобрать. Всё это время напротив моего дома стояли: удивительно, я это даже не почувствовал. Не почуял, что рядом моя «семья». — Ладно, — киваю. — Ладно. Встретимся завтра, ложись пораньше, а то рано вставать, — через толстовку прощупываю крестик, крепко стискивая его пальцами, себе же в грудь упираясь. — Учитывая, что сейчас почти два часа ночи, — Глеб открывает дверцу с моей стороны, через всего меня переваливаясь, и после звонкого щелчка останавливается на полпути. — Пока. Я бегом выхожу из машины, напоследок громко хлопнув по ней ладонью. Глеб отъезжает сразу же — шины колёс так противно шаркают по асфальту, что наверняка оставляют полосы несмываемой пыли. Оглядываюсь — всё та же тьма, не считая огонька продуктового киоска вдали, на перекрёстке. Его никогда не гасят. В планах было сейчас же уйти домой, однако заброшенный таксофон, прикреплённый к скошенному столбу с проводами, привлекает моё внимание сильнее, чем того хотелось бы. Он ничем не подсвечен, если кому-то и звонить, то набирать по памяти и наугад. Стоило бы предупредить Анну Сергеевну, что Глеб всё ещё разъезжает по городу в не самом лучшем виде, и попросить, чтобы сообщила мне, когда он вернётся домой, ведь есть шанс, что он так и не придёт. Его мама наверняка волнуется и до сих пор не спит, дожидаясь единственного и потому немерено дорогого сына и за него молясь. Вот бы и обо мне так кто-нибудь беспокоился. Угрюмо поглядываю на свой дом. Пятый этаж. Окна зашторены, но даже сквозь полотна ткани можно увидеть, что свет в них не горит. Все спят, никто не тревожится отсутствием третьего человека в семье. Неторопливо отхожу от висящей на завитом проводе трубки и залепленными, как мне помнится, множеством разноцветных жвачек кнопок с цифрами. Где-то должна была сохраниться маркерная чёрная надпись, которую я оставил прошлым летом. «Пылай, полыхай, греши, захлёбывайся собой». Мне отродясь не нравилось в этом стихотворении местоимение «собой». Когда приду сюда в следующий раз, заменю на «другим». Или «в другом». Или добавлю чьё-нибудь имя. Зачеркну.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!