Глава 10. Чертог
20 апреля 2026, 00:23В высоком чертоге Глинских на окраине Синичанки, что около столицы, было тихо, темно и гулко. За окном висела глухая осенняя ночь, кричали филины. Единственная свеча ровно и высоко горела на столе, роняя желтые восковые слёзы на серебряное блюдечко — Елисею недосуг было искать, куда задевались подсвечники. Перед княжичем множились изборники и сломанные перья, и лист бумаги был до половины заполнен стремительным лёгким почерком.
Елисей небрежно отложил старинный свиток. Сделал несколько быстрых пометок пером и скинул кожух — дом был выстужен, но ему стало жарко. Вспомнил истощённую, иссохшую Огняну на холодном ветру под окнами коммуналки. Привычно проглотил комок жгучей вины.
Он сломал всю голову, но не придумал, кому так насолила славная душегубка Огняна Елизаровна. В войну не успела бы: поначалу была на виду у Елисея, потом — в плену среди ифритов, а под победные трубы её уже и взяли. До войны и подавно не могла: дочку бражников с затерянного лесного хутора он забрал в обучение в двенадцать. Ну не нажила же она настолько изощрённого врага, когда срезала кошели у легковерных путников на лесной дороге!
Оставалось одно — кому-то нужен Елисей Иванович Глинский, не самый богатый и не самый влиятельный из столичных княжичей. Да не абы как нужен — за просто так славных душегубок, пусть сто раз виноватых, в казематы не прячут. Да ещё чтобы о суде её никто ни слухом, чтобы дружину не вызвали и не сказали воеводе.
Он злился, проклинал на чем свет стоит войну и Смаргу. И тут же одергивал себя: не ропщи, не гневи богов. Огняна жива, и это уже чудо. Ты спасешь, ты сможешь, ты сдюжишь и это. Глинские покоряются только смерти, и то не всегда. Плевать, что Огняна осуждена без срока. Плевать, что надзорщиком у неё — твой побратим.
Плевать, что вчера вечером он тебе словом о том не обмолвился.
Хотя Мирослав не мог не знать — воеводу во всех бумагах пишут вместо отца. Он точно знал, потому что сам написал прошение забрать себе в поднадзорные дружинницу Решетовскую Огняну Елизаровну. И потом как ни в чём не бывало пил с Елисеем медовуху, глядел честными глащами и говорил только лишь о минувшей войне и давних друзьях.
А ведь это он, Мир, видел, как Елисеевы мать с отцом погибли и рассказал сыну об участи родителей. Это он, Мир, сломал шею ненашинскому снайперу, который целился в Елисея. Это его, Мира, Елисей вытолкнул из-под стрелы. Такая служба быльём не зарастает и дружинников делает побратимами, названными братьями. Побратимами — но не друзьями.
Глинский встал, взял блюдце со свечой и принялся изучать очередную полку, заставленную неровными рядами книг. Ах, как бы ругалась маменька — по росту надобно ставить, не пряники. Вещь дорогая, ценная. Елисей усмехнулся и небрежно бросил на стол несколько старинных трухлявых свитков.
Он вывернется, он справится. Лишь бы Огня была жива и благополучна. Лишь бы Огня.
В войну дружинники шутили — огня нет, зато Огня есть, и это почти так же хорошо. Она жила так яростно, так наотмашь, что не полюбить Решетовскую у Елисея не было ни малейшей возможности. Она запала ему в душу сразу, на той лесной дороге, где пыталась срезать у него кошель. Он так залюбовался на её куничью ловкость, что едва не проворонил кошель. А когда у самого пояса поймал тонкую руку, понял — эта хитрая как мавка девица была одного с ним поля ягода. Из такой — ловкой, смелой — будет славный душегуб. Лучший. Равный ему, Елисею.
«Учиться хочешь?», — спросил он тогда. Она хотела. Всегда и всего: жить, учиться, сражаться.
Решетовская всегда дерзила Елисею Ивановичу чуть больше, чем другим наставникам, и ни разу не получила за это наказания. Он позволял Огняне вертеть собой как вздумается. Не умел и не хотел ей отказывать, и бессердечная юнка без зазрения совести этим пользовалась. Глинский только усмехался — не сотворить из ежа белку, как ни наказывай. Переиначить Решетовскую можно было только сломав, а ломать это чудо он не позволил бы никому. Всё, что в ней выводило из себя прочих наставников, ему нравилось.
К моменту встречи с Огняной Елисей Иванович ощущал себя стариком. Ему было двадцать, а повидал он на десяток жизней вперед. В четыре его взяли юнцом к душегубам. Полагалось к восьми, но сын воевод Глинских и без того рос в станах и казармах, и мальчонку стали понемногу учить воинским премудростям. В десять Елисей под видом заложника убил у ненашей своего первого боевика. В четырнадцать он по праву возглавил дружину витязей в небольшой приграничной войне с Картаусовым царством. А в восемнадцать, после тяжелой, гадкой операции у ненашей всё бросил и сбежал в лесной душегубский стан.
Елисею было радостно и легко начать жизнь заново: жить в лесу, наставлять юнцов, раз в месяц-другой ходить в помощь к ненашинским спецотрядам. Правда, и огня прежнего не было — он будто выполнил всё, что для него припасла Пряха, и удалился на заслуженный покой.
Решетовская разнесла его покой к полудницам.
И дело было даже не в том, что она раз за разом попадала в какие-то передряги, испытывала терпение Елисея своей дерзостью и звонким смехом, что то и дело разносился над душегубским станом. Она притягивала его взгляд. Бросала ему вызов. Удивляла. Восхищала. Верила ему и в него — да никто за всю жизнь так в него не верил!
В дверь постучали в тот самый момент, когда Елисей убирал со стола очередную стопку бесполезных книг. Глинский быстро подпоясался мечом, взял свечу.
На крыльце стоял Мирослав Игоревич, и лицо его было по обыкновению каменным. Длинные волосы, собранные в душегубскую косу, шевелил холодный ночной ветер.
— Не мог просто прийти и сказать? — спросил Соколович вместо приветствия.
Елисей усмехнулся.
— А сам бы ты стал так меня подставлять?
Спору нет: одно дело, если по казармам ходил прославленный княжич, со товарищи вспоминал минувшую войну, а потом мелькнул у каземата своей зазнобы. И совсем другое, когда надзорщик сговорился с полюбовником своей поднадзорной и устроил им свидание. Прав был Елисей Иванович, но только у Мирослава Игоревича от той правоты изжога сделалась. И всё же он покачал головой — нет, я бы тебя так не подставил.
— Тогда входи, — Елисей отступил на шаг. В его голосе было спокойное дружелюбие, настолько выверенное и вежливое, что, будь Мир чуть спокойнее, он заметил бы. — Как ты узнал, что я дома?
— Сороки на хвосте донесли, — Мирослав по старой душегубской привычке осмотрелся прежде чем войти.
В большой книговнице стояло две дюжины негорящих свечей. Глинский подул на них, зажигая дыханием, и светлица сама собой проступила из мрака. Полки с книгами — во все стены до самого потолка. Лавки, крытые вышитыми покрывалами. Подсвечники в рост человека. Свирель, цимбалы и заморская лютня на одной из лавок — Мир не удивился бы, если бы Елисей умел на них играть.
Елисей Иванович кивнул товарищу садиться на стул с высокой спинкой, сам сел напротив гостя. Стулья были в их мире большой редкостью, но Елисей считал их удобными, и ещё лет десять назад притащил краснодеревщику ненашинский чертёж.
Огромный стол, заваленный книгами и свитками, невольно притянул внимание Соколовича. «Слово о Прави», «Устав», «Свод», «Уголовный кодекс», «Сказание о дружиннике Мстиславе Бояновиче, коий…» Елисей проследил за взглядом побратима, но ничего не сказал. Он нарочно не таился, не показывал и намека на слабость или волнение. Собирает всё, что может помочь Решетовской? Да, собирает. Странно было бы, когда не так. Не удивлён? И это есть. Разыгрывать перед Миром простодушие княжич не стал.
Двое мужчин, очень похожие — высокие, светловолосые, могучие станом и широкие плечами — они отличались друг от друга так же сильно, как отличается ночь ото дня. Елисей был ртутью — подвижной, переменчивой, смертоносной и коварной. Он начинал едва заметно суетиться, когда волновался, всегда спорил — красиво, умно и выверено. Мирослав не спорил никогда. Он был неподъемной глыбой — спокойной, ровной и непререкаемой.
— Ты пришел дать мне в морду за вчерашнее, или что поважнее нашлось? — беспечно спросил Глинский.
— Есть дело, — откинулся на стуле Мирослав. На пальце у него блеснула золотая печатка Верви.
Он уже никуда не спешил — Елисей здесь и его не надо искать, Решетовская под сонной булавкой безопасна ещё несколько часов, а Ясна — что Ясна! Она всё равно его не ждёт.
Елисей в ответ кивнул и постучал пальцем по скатерти.
— Книги бы хоть убрал, — едва слышно, но отчётливо ворчливо прошуршала скатерть, пытаясь разровняться под тяжёлыми томами. — Душегуб и есть. Серебряное блюдечко воском залил! Да маменька бы тебя!..
Мир невольно поднял брови — он самобранок вживую не видал ни разу. На столе, теснясь между книгами и бумагами, соткалось из воздуха блюдо с нарезанным овечьим сыром, медом в плошке и краюхами хлеба, две чашки сбитня. Елисей благодарно погладил скатерть, но та недовольно вздохнула. Мало того, что еды в доме не было, нечего и подать, так бессовестный мальчишка ещё и постелил её в книговнице. А у неё, между прочим, от книжек ниточки передавливаются и слеживаются криво!
— Угощайся, буй тур Мирослав Игоревич, — махнул рукой Глинский, всё так же подчёркнуто вежливо.
Он был сейчас очень сильно княжичем и очень мало — душегубом, и Мирославу это не понравилось. Соколович терпеть не мог позолоченых, но это же был Елисей, который прежде свою княжескую фамилию едва ли не прятал. Это был Елисей, который ради своих мог перевернуть мир с ног на голову. Но то было прежде. Теперь, войну спустя, рядом с чуть надменным Глинским Мирослав едва ли не впервые ощутил себя надзорщиком: частью полупьяного сброда, что лишь по характеру службы был причислен к дружине. Надзорщиком служить — как в рванье ходить: можно, но стыдно. Мирославу Игоревичу, одному из лучших душегубов, даже кольчугу теперь носить было не для чего. А вальяжный княжич напротив него, будто в насмешку, и не подумал распоясаться и отложить воеводский меч. И глядел так, точно Мирослав ему червонец должен.
— Решетовская в бреду едва не задушила соседку, — сказал Соколович, сбивая спесь с побратима.
Елисей не дрогнул, только побледнел — в неверном свете свечей почти незаметно, но от Мирослава не укрылось.
— Почему она бредила? — спросил Елисей Иванович, справившись с голосом.
— В драку на улице влезла, ножом пырнули. Воспалилось, дальше пошло.
— Порча крови?
— Порча крови. Я всё сделал, она спит под сонной булавкой. До утра подежурю, — сказал Мир, будто милостыню подал.
— Твою м… — не выдержал Елисей.
Ответом ему был твердый взгляд Соколовича. Елисей движением руки пригласил побратима говорить дальше. Славный душегуб Мирослав Игоревич был на удивление многословен сегодня. Обычно из него лишнего звука не вытащить, и если бы вдруг исчезла человеческая речь, Мир без проблем обходился бы десятком душегубских знаков.
— Она в бреду не понимала, что творит, но это не учтут, случись что. Сны ей полагаются трижды в неделю. И если она ещё раз, — в голосе надсмотрщика послышался едва слышный рык, но тут же прекратился, — если она покалечит или убьёт — её повесят, Елисей.
Глинский уперся локтями в стол под возмущенный «ах» воспитанной самобранки. Он всё не мог взять в толк, что это — угроза или предупреждение, и о чём грохочут дальние громы в голосе побратима. Елисей всегда знал, что человеку или ведьмаку надо. Не чего хочет, а что надо. То ли боги наградили даром угадывать, то ли так отзывалась его утробная волшба, но яростное, неприкрытое стремление он различал. А вот Мирослава к своему удивлению понять никак не мог. Смотрел на товарища, ожидая продолжения, но Мир молчал. Соколович был непонятен и непривычен.
Елисей вгляделся пристальнее. Прошедшая война изменила их всех. Полнокровная, большая, она имела мало общего с виденными прежде мелкими войнушками на границах и горячими точками у ненашей, и потому переломала даже видавших виды душегубов. Никто от неё не ушёл, навек не изуродовав душу и тело, и Мир не лучше прочих. Раньше Елисей поручился бы за каждый взгляд побратима, теперь же — в каждом сомневался.
Соколович на Елисея глянул колюче, терпеливо постучал пальцами по книге в переплёте телячьей кожи. Если Огняна Ясне навредит, он убьёт бешеную душегубку раньше, чем успеет подумать. И пожалеет о том. После.
Елисей Иванович вдруг выровнялся, стремительно наклонился к столу и прямо посмотрел в ясные глаза побратима. Это было требование, почти приказ объясниться. Волшба хлынула в уши, прозрачно-жемчужная девичья рука взметнулась вверх, опала на шрам на груди Мирослава, и всё погасло. Елисей моргнул, прогоняя видение. Надзорщик склонил голову набок, качнул осуждающе.
— Решай, Елисей Иванович.
Голос Мирослава дрогнул самую малость, никто другой и не заметил бы. Но Глинский расслышал, прикрыл глаза — принял, решу.
— Знаешь, чем дурна служба надзорщика? — спросил вдруг Соколович. — Бумаг много. Завтра только часам к трём одолею.
Елисей кивнул — понял, до трёх управлюсь.
Мирослав попрощался и был таков. Глинский поглядел в окно, как побратим становится на крыло и летит к столице. И только прогнав горечь, сказал в пустоту:
— Проходи, Любомир Волкович, будет тебе пыль по углам собирать.
— Больно ты неприветлив нынче, друг мой любезный, княжиче светлый, — из-за книжных полок, посмеиваясь, вышел Громыка. — Где хлеб-соль, где рушники вышитые под ноги мои лёгкие, где лилейник во славу главы моей светлой?
— Я рад тебе, — бросил светлый княжич. — Всё слышал?
— Оно и видно, что рад, — протянул ведьмак с насмешливым сомнением. Бросил на лавку тяжеленный меч и лук в расписном налучье. — Да что ж тут не слышать, вы рычали на пол-Синичанки. Были бы потише, глядишь, и не проворонили бы приход хитромудрого старого душегуба. Незачёт, молодцы.
Высоченный, выше Елисея, на полтора десятка лет старше, богатырь Любомир Волкович был не только славным воеводой и наставником, но и одним из тех душегубов, за которых ненашенские спецотряды готовы отдать родного командира. И воевал, и жил он легко, весело. Всякую беду-невзгоду встречал так, будто всю жизнь такой награды ждал. И никогда ничего не забывал, ни слова, ни взгляда — такая уж у него была утробная волшба.
Любомир Волкович Громыка полностью оправдывал свое отчество — в его частых улыбках легко угадывался волчий оскал. Он не был ни характерником, ни оборотнем, и волков в ближайших родственниках не имел, а поди ж ты — похож. Лицо его было резким, с крупными жестокими чертами, очень подвижное. Такого можно встретить на большой дороге — с кошельком или жизнью расстаться, а можно и во главе дружины, в бою, в самом пекле. Что там, что там Любомир Волкович выглядел бы к месту. Его темные волосы были коротко, по-ненашински острижены — Любомир с победы работал в неволшебном мире. Елисей на нём то и дело спотыкался взглядом, всё ему Громыка казался каким-то не таким.
Любомир Волкович подхватил со стола хлеб и сыр, макнул в мёд, откусил с удовольствием.
— В городе бают — Елисей Иванович за день четырнадцать раз к боярам пробиться пытался, — не прожевав, сообщил он.
— Восемь, — уточнил княжич и глотнул сбитня. Недовольно махнул рукой, грохнул кружку на самобранку, расплескав сбитень на скатерть.
— Ну ты вовсе уже! — возмутилась самобранка. — Сам готовить будешь, коли так!
— Агась, — Громыка положил на хлеб новый кусок сыра. — Младлена Дамировна явилась, пленников твоих на Зореславкиного братца выменяла. Мальчонку к завтрему привезут уже.
Елисей не сразу понял, о чем речь — он совершенно забыл о Зореславе. В тот день, когда Кошма рассказала об Огняне, они взяли в плен четверых ифритов и собирались выменять на них мальчишку — с переговорщиками, что выкупали у ифритов пленённых волшебных, он договорился заранее. Спеша к Огне, Елисей поручил и дружину, и пленников заботам Младлены Дамировны.
Громыка отобрал у Елисея его сбитень — свой он допил.
— Ифриты с душегубами подрались, да обошлось, разобрались. У того колодца, что Славка отбила, а Игорь ифритам отдал. Вот скажи мне, светлый княжич, на кой ляд мы за них головы сложили, а этот суслик им цельных три колодца с княжего плеча жаловал? Как говорит майор Алексей Викторович: «Где тут, вашу мать, логика?» Слушай, а как по-нашему сказать «логика»?
— Значит, надо было, — Елисей не поддержал благородный пыл товарища. — Игорь в делах государственных силён. И раз мир для склавинов требовал трёх колодцев — бес с ними.
— Ты это миром называешь? Сегодня подрались, завтра девок умыкнули, послезавтра… Самобранка, а мёду нету?
— Шиш, — коротко уронила скатерть.
— Стало быть, теперь о плохом, друже сердечный, — не расстроился богатырь. — Стало быть, что откопал. Костерочек наш судили странно, полутайно. Мне не понравилось. Как ты понимаешь, пересмотра не будет, ибо хрен пересмотришь то, чего не было.
Трибунал был вотчиной Громыки, и дорожек там славному воеводе проложено было немеряно. Папенька его некогда был судейским, и сына наградил, помимо всего, немаленьким количеством знакомцев, в том числе и бывших своих полюбовниц. Не мудрено, что то, что не сказали Елисею, без труда добыл Любомир.
— Всё-таки не виновата?
— Агась. И, между прочим, было бы попроще, когда бы это ты мне сказал, а не я по папенькиным полюбовницам выпытывал.
Не то, чтобы Глинский верил в Огнину вину — он об этом не задумывался вовсе. Виновная и не виноватая Решетовская выглядела бы для него совершенно одинаково, и Елисею было настолько всё равно, случилась ли в её жизни эта проклятая Стрижовка, что в короткие минуты встречи он даже не спросил об этом.
— Ещё выведал, с кем ей сидеть, авось, сгодится, — с набитым ртом продолжил Громыка. — Значится, одна — детоубийца, Лешак Зоряна Ростиславовна. Годков ей тридцать восемь, а сидеть почти пополам — двадцать. А другая помладше и похуже будет. Полянская с пожизненным.
— Предательница? — уточнил Елисей мрачно. — Блудница бесова?
— Она, голубушка.
О Полянской, блуднице бесовой, каждая собака знала: преступников в войну среди волшебных хватало, а вот предатели случались редко, по большей части среди пленных и мирных, у которых не было выбора. Полянская же была переводчицей с лесных языков, да не абы где, а в Верви: знала много и всё выдавала ифритам. Потому что — блудница бесова, с кем только из них не простынях не лежала. Елисей не знал, как по всей стране, но в столице и в дружинах имя Полянской не полоскал только ленивый и гадливый. У такой и надзорщиком-то быть зазорно, а уж Огне она, небось, и вовсе как мавке полынь. Дружинница Решетовская и изменница Полянская в одном каземате — это было плохо. Огняна славилась буйным нравом, и, хотя прошедшая война вместе с наставником Елисеем Ивановичем научили её некоторому благоразумию, закончиться всё могло скверно.
— Мир её, почитай, спас сегодня, — непонятным голосом сказал Елисей.
Громыка пожал плечами и сел на стол. Самобранка задохнулась возмущением.
— Да как… да что это… да как это!!! Елисеюшка…
Глинский махнул другу подняться, не злить волшебную.
— А ещё у него — кольцо Верви, — задумчиво продолжил княжич, проворачивая на пальце золотую печатку, что Вервь выдаёт своим посвящённым. — До войны не было.
Вервь была особым тайным обществом, что следило разом за всем — за заговорами против великого князя Игоря, за сговорами меж племенами и их князьями, за отношениями с миром ненашей и соседними царствами-государствами. Силу оно имело недюжинную.
— Убери седалище, душегуб проклятый, — прошипела самобранка, потому как Любомир опять на неё уселся.
Елисей цыкнул на скатерть, постоял, подумал.
— Тогда я к Володе. У неё остались записи Ратмира, а у него, помнится, было доброе сонное зелье. Вовек не забуду.
— А завтра выходить во сколько? — бодренько перевёл разговор Любомир, пока Елисей не припомнил, при каком таком случае в него обманом влили сонное зелье и каким боком там был сам Громыка.
— Ни во сколько. Я сам, Любомир Волкович. К Огне сейчас подходить — в петлю голову совать.
Громыка от неожиданности уронил волчью улыбку и положил обратно на стол краюху хлеба с медом, промахнувшись мимо блюда. Скатерть вздрогнула крупной рябью.
— Удивляюсь я тебе, Елисей Иванович, — недовольно проворчал богатырь, показательно отряхивая кольчугу. — И как только голова твоя светлая мысль такую родить осмеливается, что Любомир Волкович последнюю рубаху для тебя и пожарища твоего не снимет? То ли ты княжич больше, нежели душегуб, то ли…
— Да ну тебя, — отмахнулся Глинский и пошёл переодеваться.
— Елисеюшка, весточку принесли, — нежно шепнула самобранка, когда он готов был выходить. — Из Верви, золотце.
Глинский бросил на лавку наруч, вмиг оказался около стола. Самобранка соткала из воздуха обрывок бересты.
— Чего хорошего? — спросил Любомир Волкович, с неудовольствием глядя, как темнеют глаза княжича.
— Кто-то из Верви позаботился о том, чтобы Огню Трибунал не миновал. Боюсь, всё куда серьёзнее, нежели мы думали.
— Вервь-верёвочка… Сколь верёвочке не виться, а кого-то на ней всё равно повесят. А вот поди теперь пойми, Елисей Иванович: это подтверждает всё, что мы знаем о Мирославе Игоревиче, или перечёркивает? — протянул Громыка.
Елисей подхватил с лавки наруч, надел, затянул.
Как так вышло, что Мирослав перестал быть своим? Из всех — именно он?
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!