9. Кто бы это ни сделал
8 марта 2026, 17:14Сознание возвращается к нему не вспышкой, а наложением плёнки. Грубой, с царапинами, взятой с чужого склада.
Сначала — боль. Всё тело словно перемололи неведомые челюсти. Почти как славного парня, избитого мафией во второсортном боевике, которого на «скорой» увозят на грани смерти. Ему повезло больше, хотя по ощущением до этой грани оставалось немного.
Он облизывает губы и чувствует корку. Губы разбиты? Он проводит языком дальше, по зубам, — и натыкается на волокна, застрявшие между зубов. Мясо. Он сплевывает в сторону. Во рту привкус — крови и еще чего-то. Дичи. Словно он не пил, а жрал сырое мясо. «Надо меньше пить, — думает он. — А лучше больше».
Челюсть ноет. Трогает лицо — пальцы натыкаются на глубокие царапины на скуле, на подбородке. Земля въелась в них, смешалась с запекшейся кровью. Сдирает корочку — под ней свежая, сочащаяся рана.
Он сжимает челюсть, разжимает. Острая, дергающая боль отдает в висок.
Кому я набил морду? Или мне набили?
Мышцы сводит судорогой, как после долгой драки. Он помнит это чувство — когда челюсти сводит от напряжения, потому что вцепился в кого-то и не отпускал. Но в драках он бьет руками, ногами, иногда ножом. Зубы — это для отребья или наркоманов в тяжелом трипе. Мотает головой, отгоняя мысль.
Затвор камеры щелкает где-то в глубине черепа. И пошел монтаж.
Тактильные ощущения монтируются заново. Жар попеременно меняется холодом, будто его безжалостно окатывали то кипятком, то льдом, не давая отдыха. Его так сильно мутит, что казалось, он странствует по бескрайнему морю в маленькой лодке. Однако влажная от пота спина упирается во что-то твердое, нагретое за день солнцем. Асфальт. Гладкий, еще хранящий дневное тепло. Но под пальцами левой руки, которую он рефлекторно запускает в землю, чтобы опереться, — не асфальт. Пальцы с длинными грязными ногтями сгребают влажную, прелую листву и труху. Он резко убирает руку. Помехи. Кадр с листвой вырезан. Дальше только асфальт.
Боль постепенно сосредотачивается только в голове, груди и левой ноге, ощущение дурноты несколько спадает, но жажда усиливается.
Теперь он замечает мерзкое, липкое ощущение, будто пока он валялся в отключке — кто-то нассал ему на грудь. Или прострелил?! Он шарит рукой по пиджаку — пальцы натыкаются на шерсть. Мокрая, слипшаяся. Смотрит вниз и видит дорогой костюм. Красный. В полоску. И пятна. Много пятен. Кровь. «Сука, — думает он. — Теперь только в помойку». Пытается вспомнить, где его так уделали. «Вавилон»? Драка с колумбийцами? Картинка не складывается. Трогает пятно на груди — пальцы проваливаются в дыру. Костюм разодран. Он звереет.
Потом — звуковая дорожка. Собственный тяжелый рык насаливается на гул неонового города, рев «кадиллаков» и далекую, навязчивую латиноамериканскую музыку. Но где-то на грани слышимости, в паузах между басами, вдруг прорезается стрекот миллиона ночных насекомых. Он длится секунду, пока очередная волна музыки не смывает его.
Он медленно открывает глаза. Веки тяжелые, словно к ним подвесили грузила. Надо ним сияет огромная, яркая луна. Нет — не луна. Это неоновый рекламный шар клуба «Вавилон», мерцающий розовым и голубым. Они пляшут у него перед глазами как сверхновые звезды. Но сквозь их розовый свет проступает мутный, холодный лик настоящей луны. Редкое зрелище в Майами. Он жмурится и со стоном протирает глаза костяшками пальцев.
— Come ti senti? — Басит знакомый голос откуда-то сверху, и этот голос звучит странно… глухо, будто из старого динамика. Да ещё будто Маноло неделю пил с сицилийскими рыбаками и теперь не может вытравить это из глотки. А интонация… В ней слышится не забота, а скорее раздражение надзирателя, проверяющего, очухался ли заключенный.
— Я себя как дерьмо чувствую. — Хрипло выдавливает Тони. Голос скрипучий и чужой, словно его озвучивает пьяный дублер. Он сплевывает еще раз — в этот раз плевок уходит в асфальт.
Он заставляет глаза сфокусироваться. Над ним, заслоняя мерцание «Вавилона», нависает знакомое лицо. Тони знает его как облупленное — годами всматривался в эти черты в армии, в трюме, за столиками клубов, в зеркалах заднего вида, в перестрелках. Правильные, почти красивые — точеный подбородок, четкие скулы, тонкие губы, которые так любят фотографы для обложек журналов. Мэнни всегда был хорош собой — той самой южной, смазливой красотой, от которой млеют женщины и которая бесит мужиков, потому что такие парни уводят подруг без лишних усилий. Идеальные брови вразлет, ровный нос, гладкая кожа, которая даже после бессонной ночи выглядит так, будто над ней час работал визажист. А рядом как обычно Тони Монтана — помятый, с перегаром и физиономией, которая помнит все кирпичи всех переулков, и с таким выражением лица, будто сейчас либо застрелит, либо взыщет долг, который даже не давал.
Сейчас этому лицу — хреново.
Недельная щетина пробивается там, где обычно Мэнни выбрит идеально. Усталые морщины — нет, не морщины, складки — прорезают лоб и разбегаются гусиными лапками от уголков глаз. Под глазами — тени, глубокие, синюшные, будто Рибера неделю не спал.
Губы потрескались, в уголках запеклась кровь.
Но главное — оно не складывается.
Тони смотрит и чувствует, как внутри что-то скребется. Потому что под этой привычной, почти глянцевой красотой проступает другое лицо.
Челюсть — слишком тяжелая. Не та, аристократическая линия, которую Тони привык видеть, а массивная, квадратная, звериная. Скулы — слишком широкие, они распирают кожу изнутри, будто череп под ней больше, чем положено. Нос — вроде тот, ровный, но на долю секунды Тони видит другой — широкий, приплюснутый, с раздутыми ноздрями, которые дрожат, втягивая воздух.
И кожа. Она... движется.
Под гладкой кожей Мэнни, той самой, что так нравится женщинам, Тони видит другую — грубую, бугристую, покрытую щетиной, которая растет слишком густо, слишком низко, спускаясь на шею, на скулы, исчезая за воротником пиджака. Эта кожа будто пытается прорваться наружу, натягивает человеческую оболочку, и в местах натяжения — у висков, под глазами, вокруг губ — проступают странные тени, складки, бугры, которых быть не должно.
А глаз... Глаза два. Должно быть два. Один — карий, человеческий, смотрит с привычной усталой заботой. Второй — под повязкой, под которой шрам. Длинный, свежий, стянутый грубыми нитками. Он выбивается из-под края повязки и уходит в щетину на виске, но Тони кажется, что шрам не заканчивается там. Что он тянется дальше, под волосы, за ухо, вниз по шее, разделяя это лицо на две половины — человеческую и... другую.
От него пахнет. Боже, как от него несёт.
Застарелый пот — это понятно. Мэнни всегда много потел в стрессовых ситуациях, как адвокат на первых слушаниях, когда клиент — не он, а он — следующий. Табак — тоже привычно, они оба курят как паровозы. Но дальше... мускус. Тяжелый, животный запах, от которого у Тони сами собой расширяются ноздри. А ещё уксус и ржавое железо — как после пальбы.
Тони морщится. И не только от ядерной ароматной смеси.
— Но лучше, чем твоя рожа. — Тони кривит губы в подобие улыбки, пытаясь привычно сострить. — Что это за хрень ты нацепил? В глаза меньше долбится надо...
Наступает секундная пауза. Вместо привычной шутливой отмашки или согласия, лицо Мэнни искажается гримасой полного, неподдельного недоумения. Здоровый глаз сужается.
— Да пошёл ты. — Его голос, лишённый теперь и тени попытки подстроиться, звучит начисто по-звериному: низкий рык, вибрацией уходящий в грудь. И в нем сквозь грубость пробивается что-то другое. Осторожность? Нетерпение? Тони бы назвал это нервозностью перед делом. — Идти-то хоть можешь?
Тони пытается приподняться на локтях. Костюм противно липнет к телу, ткань пропиталась грязью. Его тело пронзает волна тошноты, а в висках стучит тяжелый, ритмичный гул — будто в соседнем цеху запускают отбойный молоток. Похмелье. Только вот он не помнил, чтобы пил, и уж тем более, чтобы собирался куда-то идти в подобной кондиции.
— Куда? — Ворчит Тони, отводя взгляд от мерцающего клубного шара к темному переулку. Там, в тенях, на границе зрения, он видит не мусорные баки, а чьи-то светящиеся глаза. Моргание — глаза исчезают, остаются только баки и сломанный вентилятор.
— Тебе память отшибло? — Фыркает Мэнни. Но в его голосе нет привычной игривости. Есть какая-то... озадаченная злость. Он хватает Тони за отворот пиджака и тянет вверх, заставляя подняться. Тони чувствует пальцы даже сквозь плотную ткань — жесткие, сильные, с ногтями, которые царапают кожу через пиджак. Слишком сильные для обычного человека. — К шахте, конечно. Шерстяной Рокки будет ссаться кипятком от счастья как только тебя увидит.
— Шерс—... кто? — Тони спотыкается, пытаясь встать на ватные ноги. Ноги не слушаются. Не просто ватные — чужие. Будто не его. Будто учится ходить заново. И земля под ногами — то асфальт, то что-то мягкое, податливое. — Ты сказал... шерстяной Рокки? — Переспрашивает он, чувствуя, как с каждой секундой пленка в его голове истончается.
Наступает пауза. Не на секунду, а на несколько долгих, тягучих мгновений, которые, кажется, можно резать ножом для сигар. Лицо друга, обычно такое выразительное в своей грубости — то насмешливое, то злое, — становится каменным. Не просто спокойным, а именно каменным, как фасад древнего, как сама земля, храма. Потом здоровый глаз Мэнни медленно, с подозрительной тщательностью, обводит фигуру напарника: мятый, грязный, будто в нем ночевали бродячие псы, шелк костюма, стеклянный, абсолютно пустой взгляд, полный не просто непонимания, а какой-то беспомощной потерянности. Он молча смотрит в упор на Тони — не как на друга и партнера, а как на опасного и непредсказуемого наркомана, который вот-вот или вырубится, или кинется с ножом.
Пауза затягивается. Только глухие басы, словно сердцебиение самого города, гудят из дверей клуба, разнося вибрацию по асфальту.
— Ты... — начинает Маноло опасливым шепотом, совсем не похожим на его обычный рык, которым он крыл пару минут назад. — Ты это... шутишь? — Вопрос повисает в воздухе, тяжелый и липкий, как флоридская влажность. Будто не проверка, а последняя, слабая попытка калибровать нормальность.
— Не до шуток, Мэнни. — Тони морщится, потирая висок, пытаясь унять эту проклятую пульсацию. — Что за муть мы приняли?
Рибера дергается. Челюсть сжимается — так, что желваки ходят под щетиной.
— Ты ебанулся? Какой Мэнни? Я Бру...
Он осекается. Резко. Так, что слышно, как щёлкают зубы — сухой, резкий звук, похожий на взведение курка.
Что-то мелькает в его взгляде. Какая-то мысль — медленная, тяжелая, как валун, который он пытается сдвинуть с места. Это длится долю секунды. Маноло не отвечает. Не сразу. Он просто стоит, застыв, как монолит в своем потрепанном пиджаке. Его единственный глаз, прищуренный, сверлит Тони с такой интенсивностью, будто пытается прочитать текст на оборванной киноленте прямо у него в зрачках. Потом этот взгляд медленно ползёт вниз — по грязному,кровавому шелку костюма, по дрожащим пальцам, нервно сжимавшим виски. Что он там ищет? Дырку от пули? Признаки того, что его напарник — или тот, кого он считал напарником — окончательно съехал с катушек?
— Твою ж мать, — выдыхает Мэнни одними губами. Выдох получается сиплым, с присвистом.
Да уж, это ещё мягкое сказано.
Монтана хмурится. Этот взгляд ему не нравится. Совсем. Слишком уж пристальный. Слишком... изучающий. Будто друг видит его впервые. Или в последний раз. Будто прикидывает, стрелять сразу или сначала поговорить. Тони отмахивается от этой глупой, бредовой мысли. Просто Мэнни тоже перебрал. Просто у всех нервы на пределе после той заварушки в «Вавилоне». После того, как пришлось...
После чего? Он силится вспомнить, но в голове — только мутная, серая пелена.
На лице Мэнни вдруг что-то щёлкает. Словно его внутренний предохранитель, долго державший напряжение, наконец перегорает. Каменная маска трескается, но под ней оказывается не ярость, не страх, а что-то более сложное. Что-то вроде... обреченного понимания, смешанного с диким, бессильным раздражением человека, которого заставили разгребать чужие проблемы. И Тони узнаёт это выражение. Он каждый божий день видит его в зеркале, когда думает о Сосе, о долгах, о копах, о женщинах, которые хотят только денег, о мире, который вечно норовит наехать на него. Только на лице Мэнни, всегда беззаботного, всегда готового лишь махнуть стакан и расслабиться, эта гримаса смотрится дико. Нелепо. Чужеродно. Он резко, устало проводит рукой по лицу, сдирая пот, крупными каплями стекающий по щетине, и его плечи горбятся, будто на него свалились все беды этого мира. Те беды, которые обычно Тони тащит на себе один.
— Ёбанный цирк, — бормочет Рибера себе под нос, и в его голосе слышатся интонации, которые Тони узнаёт как свои собственные. — Ладно, понятно. Играть в кино, значит. — Он поднимает взгляд, и теперь в его единственном глазу горит не страх, а мрачная, тяжелая, как свинцовая пломба, решимость. Как у солдата, которому приказали взять штурмом бессмысленную высоту. — Забыл ты, Тон. Отходняк, блять... — Он сплевывает густую слюну на асфальт. — Шерстяной Рокки... это же... кличка Фрэнка. Новая. Он теперь так требует называть. Богатый придурок, чё с него взять. Гребаный позер. А шахта — это его новый... э-э-э... клуб. Подпольный. В индустриальной зоне. Слышал про такие? — Он усмехается, но усмешка выходит кривая, натянутая. — Голые тёлки, чистый кокс и темно, как в преисподней. Фрэнку приспичило андеграунда. Вот и назвал «Шахта». Туда и едем. Ты хотел с ним лично базар перетереть. Забыл, блин, звезда экрана?
Тони смотрит на него. Слово «шахта» снова отдаётся в висках глухим, неприятным гулом. Странное слово для клуба. Тупое. Но Мэнни прав — от Лопеса можно ждать и не таких выкрутасов. «Шерстяной Рокки»? Фрэнк Лопес? Который заказывал костюмы у тех же портных, что и Тони, и стрелял в людей только через посредников — этот пижон вдруг требует называть себя Рокки? Да ещё и шерстяной?! Он там совсем оброс, пока прятался от федералов? Картинка перед глазами слегка плывет. Тони представляет Фрэнка в бандане, с накачанными руками, поросшими густой шерстью, и эта дикая, нелепая мысль почти заставляет его улыбнуться.
— Ты походу не только в глаза долбишься... — язык во рту ворочается тяжело, будто не свой, распухший, а в глазах снова всё плывёт. Неон «Вавилона» растекается розовыми маслянистыми кляксами, и на секунду — всего на долгую, тягучую секунду — Тони кажется, что эти кляксы похожи на чьи-то светящиеся глаза, горящие из темноты переулка фосфорическим, неоновым, нечеловеческим светом. Холодный пот снова выступает на лбу.
Он с силой зажмуривается, а когда открывает глаза — моргает, прогоняя видение.
Наваждение исчезает. Только глухая стена, облезлая, с пятнами сырости. Только мусорные баки, переполненные, источающие сладковато-гнилостную вонь. Только Мэнни с его странным, напряжённым лицом, несущий какую-то хуйню.
Тони опирается рукой о стену, чтобы не завалиться. Ладонь встречает не гладкий, нагретый за день кирпич переулка, а что-то шершавое, влажное, с выступающими корнями, которые больно впиваются в кожу. От неожиданности он резко отдёргивает руку и тупо смотрит на стену. Кирпич. Обычный грязный кирпич, местами отбитый, с пятнами сырости у основания. Пару секунд он просто смотрит на него, пытаясь понять, что только что произошло. Глюки? Похоже на то. Надо завязывать с этой дрянью.
Монтана пытается выпрямиться и чувствует, как что-то острое впивается в бок под ребрами. Трогает — ребра целы, но синяк, огромный, на полтела, отзывается болью на каждое движение. «Где это я так? На перила налетел?». Память молчит.
— У тебя есть вода? — спрашивает он хрипло, не оборачиваясь. — В горло будто кто-то заполз и сдох.
— Нет. Откуда, блять? Я проебал рюкзак, — доносится сзади сдержанное рычание. Потом, после паузы, чуть мягче, с натужной заботой в голосе. — Потерпи. У Фрэнка будет. Вода, вискарь, девки. Всё будет.
Тони уже не особо слушает. Слова Мэнни проходят сквозь него, как сквозь вату. Он делает шаг вперёд и едва не спотыкается о собственную ногу, которая вдруг решает жить своей жизнью. Тело слушается плохо, будто чужое, будто его костюм надел кто-то другой, а Тони просто пригласили побыть внутри на правах пассажира. Он смотрит вниз, на свои туфли.
Когда-то черные итальянские оксфорды за полторы штуки теперь покрыты толстым слоем коричневой грязи, прилипшими листьями — не теми жалкими газетными обрывками из майамских переулков, а широкими пальмовыми, с рваными краями, вперемешку с колючками и какими-то волокнами, похожими на мох. Между шнурками застрял крошечный алый лоскуток. Он наклоняется, трогает пальцем. Липко. Кровь. Не его? Он смотрит на пальцы, пытается вспомнить. Трет переносицу. Где они были прошлой ночью? Без бутылки уже и не разобраться. Не помнит ничего. Вообще. Это пугает больше, чем трясущиеся руки.
Какие-то обрывки из жизни всплывают в голове, как сожженная местами киноплёнка: корабль с кубинскими политическими беженцами, тесный, вонючий трюм; допрос в полицейском участке Майами; лагерь для беженцев, колючая проволока; убийство пособника Фиделя Кастро за грин-карту; унизительная работа посудомойки в забегаловке, жирная вода по локоть; подставное дельце от Омара, стоившее Энджелу жизни; Фрэнк Лопес, Эльвира в том зеленом платье; Боливия, Соса с его проверками на вшивость. Снова Майами. Потом темнота. Провал. И вот — переулок.
Он чувствует спиной взгляд Мэнни. Тяжелый, сверлящий. Как будто ждет, что Тони сейчас упадет или кинется. Или превратится в кого-то другого.
— Тон, слушай... — Голос Мэнни сзади звучит неуверенно. — Может, постоим тут ещё пару минут? Ты как-то... хреново выглядишь. А идти нам, сам понимаешь, далеко. Через... э-э-э... пару кварталов. Плохих кварталов. Там лучше на ногах стоять твёрдо.
Тони сейчас в таком состоянии, что не то, что стоять, а идти едва может. Ноги ватные, в глазах двоится, и этот дурацкий холод пробирает до костей, хотя в Майами даже ночью душно. Но не подыхать же от передозировки прямо в переулке, как какая-то спидозная проститутка, накачанная коксом в дешёвом мотеле. Он же не кто-нибудь. Он Тони, блять, Монтана!
— А тачка? — огрызается он, резко оборачиваясь. От резкого движения мир качнулся, и Тони на мгновение показалось, что неоновая вывеска над головой — это не розовый коктейль, а чей-то огромный, немигающий глаз. Он моргает, и наваждение проходит.
Обычная вывеска. Розовая. Дурацкая.
Пауза. Снова эта проклятая пауза.
Маноло смотрит на него, и в глазах у него что-то мелькает. Быстрое, неуловимое, похожее на жалость. Тони ненавидит жалость. А потом Мэнни отводит взгляд, поворачивается и машет рукой куда-то в конец переулка, где темнота сгущается до черноты, до состояния, когда свет неоновых вывесок уже не может пробить эту стену.
— Тачку я разбил, — говорит Рибера буднично. — Вчера. Когда за тобой ехал. В столб врезался. Забыл?
Убью.
Тони зажмуривается, переживая волну праведного гнева.
— Да ты не парься, Тон. — Мэнни делает шаг к нему и хлопает по плечу. Ладонь тяжёлая, горячая. Тони вздрагивает и шипит сквозь зубы — от этого, казалось бы, дружеского жеста, боль простреливает всё тело, от ключицы до поясницы. Синяк под пиджаком, тот самый, на полтела, отзывается огнём. — Тут недалеко. Прогуляемся, проветримся. Тебе полезно. Разгонишь эту дрянь по венам.
— Не парься?! — Тони сбрасывает его руку. Голос срывается на хрип. — Да ты мне теперь новую торчишь, понял? Бачинари, как минимум. Красную!
— Бачинари? — Брови Мэнни возмутительно ползут вверх, на лбу собираются складки. — Да она стоит как корабль, полный почек. Ты охренел?!
— Мне похуй как ты её достанешь.
Он хочет сплюнуть для убедительности, но во рту сухо, как в пустыне, и выходит только сиплый выдох. Тачка проёбана, наличка, да и его память тоже. И ещё пиджак противно липнет к телу, к мокрой рубашке.
Монтана осматривает свой пиджак. Красный шелк, который стоил как хороший подержанный автомобиль, висит клочьями. Длинные рваные прорехи, будто он чудом уцелел от ножевых. Ткань разодрана в нескольких местах, из дыр торчит подкладка, грязная, пропитанная потом и кровью. Тони хватает его за борта и с рывком сдирает с плеч, не обращая внимания на боль в рёбрах. Пиджак с хлюпаньем отлепляется и падает в грязь. Монтана с отвращением пинает ногой.
Маноло смотрит с этим своим новым выражением лица — смесью животной тревоги и какой-то чертовской, вселенской усталости, будто он нянчится с нашкодившим, больным щенком, который вот-вот умрёт, а не стоит рядом с королём Майами. Этот взгляд бесит сильнее, чем новость о разбитой тачке.
— Ладно, чёрт тебя дери, — обреченно-устало вздыхает Рибера. — Мне не похуй бросать тебя здесь. Идёшь или как?
Тони хочет послать его, послать этот гребаный переулок, этого Фрэнка с его дурацким прозвищем, но его бросает в жар и в то же время бьёт озноб. Слишком холодно для Майами. Даже для кондиционеров. Даже для ночи. И тихо. Гул города — музыка, голоса, сигналы машин — остаётся где-то сзади, за спиной, будто отрезанный невидимой стеной. А впереди, куда машет Мэнни, только темнота и звук их шагов, и этот чёртов странный запах, который пробивается сквозь вонь выхлопов, мочи и мусора. Но когда ветер меняется, Тони ловит носом что-то другое: мокрую шерсть, кровь, лесную прель. «Помойка рядом с бойней», — решает он, но сам не верит.
Тони трёт висок костяшками пальцев. Мысли путаются, наезжают друг на друга, как пьяные в баре. «Шерстяной Рокки. Шахта. Клуб. Индустриальная зона». Звучит как полный абсурд, как бред сумасшедшего. Но с другой стороны, он знает Мэнни сто лет. Мэнни не будет нести херню просто так. Мэнни — его тень, его правая рука, его пёс. Если он говорит, значит, так и есть. Значит, Тони просто слишком обдолбан, чтобы понять нормальные объяснения. Слишком накручен. Слишком...
Он снова трёт висок, и пальцы натыкаются на что-то липкое в волосах. Он подносит руку к глазам, щурится при тусклом свете неона. Темное. Вроде грязь. Или кровь? Он не помнит, чтобы его били по голове. Хотя... он ничего не помнит.
Во всяком случае, не подыхать же тут, в этой вонючей подворотне.
***
Они идут. Или, по крайней мере, Тони заставляет своё тело имитировать ходьбу. Каждый шаг отдаётся в позвоночнике тупой болью, асфальт под ногами кажется каким-то… пружинистым. Неправильным. Как будто под тонким слоем покрытия здесь уложили старые матрасы, а сверху присыпали гравием для правдоподобия. Он несколько раз наступает особенно сильно, проверяя ощущение. Нога чуть пружинит назад. Странно. Но в Майами всякое бывает. Жара, грунтовые воды, корни пальм поднимают асфальт. Он слышал об этом. Вроде как. Идёт он не к выходу из переулка, не к шумной улице с «кадиллаками», а в самую глубину — туда, где неон не достаёт, где темнота сгущается до черноты и пахнет не океаном, а чем-то влажным, древним, живым. Пахнет как в зоомагазине, только в тысячу раз сильнее, концентрированнее. Гул города постепенно затихает. Сначала исчезают сигналы машин, потом музыка из баров, потом голоса. Тони прислушивается — тишина. Только их шаги и... и что-то еще. Шелест. Тысячи мелких движений вокруг. Он вертит головой, но в темноте ничего не видно. Тони списывает странный маршрут на конспирацию. Фрэнк — параноик, каких поискать. Конечно, его подпольный клуб будет в таком месте, куда копы не сунутся. Ноги заплетаются, но он заставляет себя идти прямо. Гордость не позволяет шататься перед Мэнни, даже когда каждый мускул вопит от усталости, а в глазах временами темнеет. Он считает шаги про себя, чтобы не сойти с ума. Сорок три, сорок четыре, сорок пять... С каждым шагом воздух становится плотнее, влажнее, его труднее вдыхать. Тони расстегивает верхнюю пуговицу рубашки, но легче не становится. Он проводит рукой по лицу — кожа липкая, влажная. Не пот, нет. Просто воздух оседает на коже, как в тропиках. — Долго ещё? — цедит он сквозь зубы. Голос срывается в хрип, и он ненавидит себя за этот жалкий звук. — Почти дошли, — доносится спереди. Голос Мэнни звучит странно напряжённо, будто тот ожидает подвоха откуда-то сбоку. — Тут... короче, район хреновый. Старые постройки, склады какие-то. Смотри под ноги. Тони хочет огрызнуться, но в этот момент его туфля зацепляется за что-то, чего быть не должно. Металлический звук. Он теряет равновесие и всем весом врезается в спину напарника. — Какого хрена?! — Мэнни едва удерживается на ногах, разворачивается с рычанием. — Ты чё, ослеп? — Теперь в его голосе — не просто раздражение, а что-то похожее на тревогу. — Не видишь, куда прёшь? — Ни хрена я не вижу! — огрызается Тони, и это чистая правда. — Темно, как у негра в жопе. До Тони доносится тяжёлый вздох — такой, каким встречают особо тупые вопросы от особо тупых людей. — За ручку тебя подержать? — В голосе Мэнни прорезается знакомый сарказм, но под ним — что-то ещё. Какая-то осторожность. Тони хмурится. Шутка какая-то тупая. Он не понимает, к чему это. — Дружка своего подержи, блять! — Стандартно огрызается Монтана. — А ты-то хоть видишь? Тут хоть кто-нибудь вообще видит? Маноло не отвечает. Но Тони слышит, как тот тихо, едва слышно, матерится себе под нос на каком-то языке, которого Тони не знает. Не испанский точно. Может, этот придурок решил выучить новый язык, чтобы впечатлять шлюх в «Вавилоне»? При этих звуках — гортанных, рычащих — у Тони сами собой напрягаются уши. Буквально. Он чувствует, как они словно пытаются прижаться к голове. «Что за херня?» — думает он и мотает головой, прогоняя странное ощущение. Он смотрит вниз и видит... решётку. Обычную ливнёвку, сквозь которую пробивается тусклый свет. Внизу, в темноте, что-то блестит. Вода течёт? Он успевает заметить, что решётка старая, чугунная, с узором, какого он раньше не видел — какие-то листья и морды животных. Странно для Майами. Шершавая ладонь нашаривает его запястье и вытягивает из мыслей. Хватка крепкая, но не болезненная. Просто — фиксация. — Чтоб не потерялся, — бросает Мэнни. — Держись и не дёргайся. — Руку убери, — рявкает Тони, дёргаясь. — Я тебе кто, шлюха на выгуле? Сам дойду. Мэнни не отпускает. Хватка становится только крепче. — Хочешь, чтобы я тогда тебя на плечо закинул? — Мэнни усмехается, но усмешка выходит злая. — Я могу. Фрэнк увидит и обосрется от смеха. Тони выдыхает — шумно, с присвистом. Сил на драку нет. Совсем. Он позволяет Мэнни тащить себя, как куль, и только бормочет: — Сука... Я тебе это припомню. Ладонь Мэнни горячая, шершавая, и Тони вдруг ловит себя на мысли, что она какая-то... неправильная. Пальцы не просто длинные, а какие-то... узловатые. Суставы выступают сильнее, чем должны. И ногти — темные, широкие. Тони старается не думать, а просто позволять тащить себя дальше в темноту. Он перешагивает ливневку и идёт дальше, но взгляд на секунду задерживается на руке. Грязь под ногтями — темная, въевшаяся. Не городская. Земля. Настоящая земля. И что-то ещё — бурая полоска, похожая на засохшую кровь. Он машинально трёт палец о ткань брюк. Не оттирается. С каждым шагом становится холоднее. Не так, как от кондиционера, а по-другому — сыро, тяжело, будто воздух оседает на коже каплями. Тони зябко поводит плечами. Рубашка мокрая, липнет. — Мэнни, — окликает он. — Где мы были прошлой ночью? Я не помню ничего. Мэнни не отвечает сразу. Идёт, не оборачиваясь, и Тони видит, как напряглись его плечи под пиджаком. Слишком широкие плечи. Слишком покатые. Когда он успел так накачаться? — В «Вавилоне». — наконец доносится спереди. — Смешал кокс с каким-то дерьмовым коктейлем. В этом чёртовом клубёшнике вечно наливают бог знает что. Полез в драку, тебя вырубили. Я тебя вытащил. Дальше ты сам знаешь. Тони не знает. Вообще ничего не знает. Он пытается вспомнить драку, и перед глазами всплывает другое — не кулаки, не разбитое стекло бара, а чья-то морда. Звериная морда с клыками, клацающая в сантиметре от лица. Он мотает головой, отгоняя видение. Слишком яркая картинка, слишком реальная. Но теперь это всё объясняет. Провалы в памяти, галлюцинации, эту дурацкую дрожь в руках и пружинящий асфальт под ногами. Он просто перебрал. С кем не бывает? С ним, Тони Монтаной, бывало и похлеще. Однажды в Боливии они с местными приняли столько, что он три дня видел змей в каждом углу. Это пройдёт. Надо просто протрезветь, выпить воды, закусить — и он снова будет в форме. Они углубляются в темноту. Он оглядывается и на секунду ему кажется, что там, в глубине, зажигаются глаза. Много глаз. Он зажмуривается, считает до трех, открывает — ничего. Только чернота. Вокруг меняется звук. Гул города исчезает совсем. Нет, не исчезает — его перекрывает что-то другое. Тяжелое, ритмичное дыхание. Он думает сначала, что это его собственное, но прислушивается — нет, его дыхание сбивчивое, поверхностное. А это — глухое, мощное, как работа старого двигателя. Он оглядывается, но сзади только чернота. Впереди маячит спина Мэнни. У него астма? Стена справа внезапно меняется. Вместо кирпича — что-то тёплое, шершавое, живое. Тони резко отшатывается, чуть не падая, и вжимается в левую стену. Он смотрит на правую и видит обычную бетонную стену с облупившейся краской. Старый склад. Точно. Просто склад. Он переводит дух и заставляет себя идти дальше. — Ты как там? — голос Мэнни доносится будто издалека, хотя тот в трёх шагах. — Держишься? — Нормально, — выдыхает Тони. Глотка саднит. — Иди давай. «Иди, мать твою, иди». Ему кажется, что если он остановится, темнота его сожрёт. Что это за район такой? Почему здесь нет ни одной живой души? Ни бомжей, ни крыс, ни кошек — никого. Только тишина, тяжёлое дыхание (уже не разберёшь, чьё) и этот всепроникающий запах мокрой шерсти. Он снова смотрит на свою руку, на бурую полоску под ногтем. Кровь. Это точно кровь. Чья? Его? Или того, с кем он дрался в «Вавилоне»? Воспоминания не приходят, вместо них — всё та же морда с клыками и горящими глазами. Тони зажмуривается на ходу, на секунду переставая видеть реальность. Морда приближается, клацает клыками, и— — Твою мать, — выдыхает он, открывая глаза. Мэнни останавливается так резко и отпускает руку, что Тони едва снова не врезается ему в спину. Друг замирает, всматриваясь в пространство перед собой. На земле — тени. Длинные, неестественно вытянутые, хотя источник света — далёкий неон — должен давать совсем другие тени. Короткие. Чёткие. А эти тянутся откуда-то из-за угла, дрожат, будто их отбрасывает пламя костра, а не электричество. Тони отмахивается от этой мысли. Просто луна. Просто фары проезжающей где-то машины. — Чего встал? — Тони раздражённо толкает его в плечо. Ладонь встречает не просто плотную ткань пиджака, а что-то твёрдое под ней. Бронежилет? С каких пор Мэнни носит бронежилет на встречи с Фрэнком? — Нам нужен этот... как его... шерстяной уёбок? Так веди уже. Тони готов идти уже хоть к чёрту на куличики, лишь бы это помогло прийти в себя. Лишь бы перестать видеть эти грёбаные морды каждый раз, когда он моргает. Лишь бы руки перестали трястись. Мэнни оборачивается. Медленно, очень медленно, как в том кино, когда оператор берет крупный план для драматического эффекта. В темноте его лицо кажется высеченным из камня — глубокие тени, острые скулы, и этот блеск единственного глаза. Он смотрит на Тони долго, изучающе, будто проверяет, выдержит ли тот то, что будет дальше. — Ты всё ещё ничего не видишь? — Говорит он наконец. Голос низкий, глухой, без обычной грубоватой игривости. — Вижу. Твою надоевшую рожу, — огрызается вымотавшийся Монтана. — Которая уже достала своими тупыми вопросами. Маноло кривится, будто говоря «чья бы корова мычала». Но ухмылка выходит натянутой, искусственной — только для того, чтобы поддержать привычный ритуал перепалки. — А что еще? — бурчит Рибера, и в его голосе проскальзывает что-то странное. Напряжение. Ожидание. Будто он действительно ждет ответа, будто от этого ответа что-то зависит. Тони хочет послать его подальше, но что-то в тоне напарника заставляет его остановиться. Он смотрит поверх плеча друга. Там, прямо за спиной Риберы, Тони видит здание. Странное. Огромное. Оно вырастает из темноты, будто его построили только что — или оно стояло здесь всегда, просто Тони был слишком обдолбан, чтобы его заметить. Но замечает как со зданием из темноты приходит и запах. Сырость, плесень, и под ними — что-то сладковато-тошнотворное. Тони не сразу понимает, что это: кровь. Много крови. «Склад с мясом», — решает он и заставляет себя не думать. Старый склад. Промышленное здание из красного кирпича, какие часто ставят в доке. Но что-то в нём не так. Архитектура какая-то... неправильная. Крыша слишком высокая, арки слишком широкие, а окна — их просто нет. Вместо них — глухие стены, увитые плющом. И лестница. Длинная, каменная лестница ведёт к единственному входному каменному проёму. Над ним — тусклая лампочка, единственный источник света в этом мраке. Она мигает, и в её свете плющ на стенах кажется не растениями, а чьими-то скрюченными пальцами. — Чёртов склад, — говорит Тони, кивая в сторону здания. — С лестницей. Ты совсем ослеп, что ли? Вон он, торчит прямо у тебя за спиной. Он тычет пальцем в сторону здания, и только сейчас замечает, что палец дрожит. Мелко, противно, как у последнего алкаша. Он сжимает руку в кулак, прячет в карман брюк, чтобы Мэнни не видел этого позора. Мэнни медленно оборачивается. Смотрит туда, куда показывает напарник. Секунду стоит неподвижно, потом переводит взгляд обратно на Тони. В его единственном глазу — странная смесь облегчения и новой, свежей тревоги. — Ага, — говорит он наконец. Голос хриплый, сдавленный. — Склад. Точно. Я просто... в темноте не разглядел сразу. — Он проводит рукой по лицу, устало, размашисто. — Слушай, Тон. Этот склад... он старый. Там внутри всё раздолбано. Лестницы шатаются, полы гнилые, трубы торчат. Фрэнк специально вход через него сделал, чтобы лишних глаз не было. Но там легко заплутать или... ну, навернуться где-нибудь. Наворотил систем, сигнализаций. Любит, блять, сложности. Тони кривит губы в усмешке. Ну конечно. Фрэнк всегда был параноиком. Помешан на безопасности, на контроле, на том, чтобы всё было «как у людей». Тони встречал таких — они строят бункеры, нанимают охрану, ставят камеры в каждом углу, а потом их всё равно мочат в сортире. Потому что пуля не смотрит, сколько у тебя сигнализаций. — Конечно, любит, — Тони сплевывает под ноги. Слюна выходит густая, с кровью. — Эти новые богатеи все такие. Кокаина нанюхаются, «Крёстного отца» насмотрятся и давай из себя мафиози строить. Сигнализации, блять, коды, охрана... А по факту — ссыкуны. — Он проводит дрожащей рукой по лицу, вытирая пот, смешанный с грязь.... или с кровью? Его бьёт озноб и жарит одновременно. — Пошли уже. Надеюсь, там хоть кондей работает. А то я сейчас сдохну от этой духоты. Мэнни отворачивается и делает шаг вперёд, туда, где тени пляшут особенно неистово. Тони идёт за ним, продолжая бормотать себе под нос. Бормотание помогает — создаёт иллюзию, что он контролирует ситуацию, что он всё ещё тот, кто задаёт правила. — Сигнализации он поставил... Думает, если у него пищалки на дверях, то он неуязвимый. А я вот без всяких сигнализаций весь этот город имею. Потому что у меня — Тони, мать его, Монтана — вот здесь, — он тычет себя пальцем в висок, — главная сигнализация. И здесь, — хлопает по пояснице, где у него всегда был «смит-вессон», но сейчас почему-то ничего не хлопает, только мокрая ткань прилипает к телу. Он привычно проводит рукой по поясу и чувствует только пустоту. Но ладонь помнит вес. Столько лет одно и то же — ствол на пояснице, тяжесть, успокаивающая, как пульс. Сейчас этой тяжести нет, и Тони чувствует себя голым. Он машинально хлопает по карманам брюк. Пусто. Даже запасной обоймы нет. «Как же так?» — мысль бьется в черепе, как муха о стекло. Он на секунду замирает, переваривая эту новость. В голове проносится рой мыслей: потерял, выронил в драке, забыл в машине Мэнни, оставил дома. Последнее отпадает сразу — Тони никогда не выходит из дома без ствола. Никогда. Это закон. Это как не дышать. Но сейчас он дышит, а ствола нет. Он замирает на секунду. Сердце пропускает удар. Потерять ствол в Майами — это не просто неприятность. Это смертный приговор, просто отсроченный. Если ствол всплывёт где-нибудь в мусорке с его отпечатками, его же копы и пришьют при задержании. А если он попал не к копам, а к кому-то из конкурентов... Тони делает глубокий вдох. Спокойно. Он мог оставить его в машине. Или Мэнни забрал, пока он был в отключке. Да. Точно. Мэнни же нянькается с ним сегодня, наверняка и ствол прихватил, чтоб не потерял в драке. — Мэнни, — голос срывается на хрип. — Где моя пушка? Мэнни застывает и медленно, очень медленно поворачивается. В полумраке его лицо — маска, но Тони научился читать эти каменные черты за годы дружбы. Сейчас там мелькает что-то... Он не может определить. Растерянность? Облегчение? — А, — тянет Мэнни. И в этом «а» слышится странная нотка — будто он только что вспомнил о чём-то важном. — Твоя пушка. Точно. Он лезет во внутренний карман своего пиджака — того самого, странно топорщащегося на плечах, — и достаёт пистолет. Но не «смит-вессон» Тони. Другой. Меньше, изящнее, с узким стволом. — На, — Рибера протягивает девятиметровую беретту рукоятью вперёд. Пальцы смыкаются на рукояти, и знакомый холод металла немного успокаивает. «Сувенир» от колумбийских наркоторговцев. Он взвешивает оружие на ладони. Лёгкая. Удобная. Сидит в руке приятно, хищно. — У меня ещё есть. Пользоваться умеешь? Или забыл уже? Последняя фраза звучит как-то странно — не то насмешливо, не то проверяюще. — Договоришься мне — проверю на твоей заднице. — Угрожающе машет пистолетом Тони. Жест получается чуть более размашистым, чем планировалось — координация пока хромает. Он машинально нажимает на защелку, вынимает обойму, проверяет. Полная. Пальцы сами, на автомате, проверяют патроны. Движение отточенное, привычное. Мэнни смотрит на это с каким-то странным выражением узнавания. Тони передергивает затвор, проверяя, не заклинит ли. Патрон входит в ствол с мягким щелчком. Идеально. Он ставит на предохранитель и убирает за пояс. Ствол ложится привычно, упираясь в копчик холодным напоминанием о том, кто он такой. — Э, посторожнее там. — Мэнни кивает на его пояс. — А то прострелишь уже свою задницу. — Шёл-ка бы нахуй. — Огрызается Тони. Затем охлопывает себя по тому месту, где обычно висит кобура, и удовлетворённо кивает. — Да пошёл бы, — Мэнни вздыхает с таким видом, будто его самого только что послали и он уже смирился с этим как с неизбежностью бытия. — Да вот приходится с тобой торчать. Напарник отворачивается и делает шаг в темноту. Тони идёт за ним, продолжая бормотать себе под нос, но теперь уже не только о величии, а ещё и о том, что Мэнни — неблагодарная скотина. — ...когда я стану самым богатым в Майами, ты будешь жалеть, что так со мной разговаривал, — бубнит Тони. — Будешь у меня двери открывать за центы, понял? В ливрее. В дурацкой такой, с золотыми пуговицами. И будешь говорить «слушаюсь, сеньор Монтана» каждые пять минут. — Ага, — доносится спереди. — Мечтай, Пин... — Что-то кольнуло в груди при этом звуке. «Пин...» — как будто позвал, но не договорил. Тони мотает головой. Показалось. — Тон. Мечтай. Темнота сгущается настолько, что через несколько шагов Тони перестаёт видеть собственную руку, если вытянуть её перед собой. Он идёт на звук тяжелых шагов Мэнни впереди, которые звучат странно — не металлический лязг, а глухой стук камня о камень. Тони прислушивается — снова металл. Наверное, просто акустика. Дыхание напарника, хриплое, ритмичное, как у бегуна на длинной дистанции. Пахнет здесь уже не просто сыростью и мясом — пахнет плесенью, старой древесиной и чем-то сладковато-гнилостным, отчего желудок снова сжимается в спазме. Тони давит позыв, сглатывает горькую слюну. Только не блевать. Не здесь. Не перед придурком. Единственный вход на втором этаже через лестницу. Тони пытается вспомнить, видел ли он здесь здания выше одного этажа. Вроде были какие-то тёмные силуэты, но разве различишь в такой темноте? Нога нашаривает ступеньку. Потом ещё одну. Под подошвой не рифленый металл, а что-то другое. Камень. Гладкий, стертый посередине. Он наступает сильнее, проверяя. Нет, металл. Точно металл. Просто показалось. Лестница крутая, старая, металлическая. Перил нет, и Тони приходиться балансировать, чтобы не упасть. — Какого хрена здесь такая ржавая лестница? — бормочет он, пытаясь не соскользнуть. — Фрэнк совсем ёбу дал? Своих гостей так встречать — это надо быть полным долбоёбом. В моём-то клубе будет ковровая дорожка. Красная. Чтобы каждый уёбок знал, что идёт к королю. — Заебал... — слышится раздраженное цыкание. Тони замирает на ступеньке. Внутри вскипает знакомое, обжигающее чувство — ярость. Горячая, иррациональная, застилающая глаза красной пеленой. Никто не смеет так с ним разговаривать. Никто. Даже Мэнни, который рискует сейчас получить этой самой береттой по затылку. — Чё ты там спизданул? — Голос срывается на рык. Он даже забывает, что стоит на шаткой лестнице в полной темноте. Сейчас есть только он и тот, кто посмел. — Повтори, сука. Я не расслышал. Спустись и повтори мне в лицо, если такой смелый. — Говорю, идти заебался, — доносится сверху, но голос звучит иначе. Спокойнее. Устало. — Топай давай, Пин—... блять, Тон. Не останавливайся. Тони хочет возразить, хочет сказать, что величие требует времени, что Рим не сразу строили, что его клуб будет не каким-то там... Но слова путаются, мысли разбегаются, как тараканы от света. Он просто делает шаг вверх, бормоча под нос что-то неразборчивое, но явно нелестное о Мэнни, его родителях и его интеллектуальных способностях. Лестница скрипит, стонет, вибрирует под ногами. Тони проклинает Фрэнка, проклинает Мэнни, проклинает тот день, когда согласился на эту встречу, проклинает кокс, который привёл его в такое состояние, и особенно проклинает отсутствие перил. — Вот до чего докатился, — философствует он в темноту. — Лезу по ржавой лестнице хрен знает куда, чтобы встретиться с каким-то петушарой, который называет себя Шерстяным Рокки. А всё потому что ты разъебал мою тачку. — Тони многозначительно замолкает. — Кстати, ты уже придумал, где возьмёшь бабло на Бачинари? Мэнни, кажется, скрипит зубами. Противный, тоскливый звук, будто кто-то трёт камнем по стеклу. — Ты бы лучше под ноги смотрел, чем про бабло думать, — цедит он сквозь сжатые челюсти. — А то переебешься, сломаешь шею — и будешь кататься на катафалке, а не на бачинари. — Меня пуля не берёт, нож не режет, а лестница тем более не убьёт, — фыркает Монтана, но ногами начинает шарить тщательнее. — Ага, такой страшный, что даже старуха с косой вопит «Ну нахер!» и сваливает. И ржёт. Бесстыдно, оголтело, во всю глотку. Этот смех гулко разносится в темноте, отражается от невидимых стен, множится эхом, будто целая толпа укурков ржёт над шуткой, которой Тони не понимает. Звук дикий, нечеловеческий — слишком громкий, слишком низкий, слишком... звериный. При этом звуке Монтана чувствует, как что-то поднимается на шее, на спине. Проводит рукой по затылку — ничего. Обычная кожа. Тони на секунду замирает. Что-то в этом смехе царапает сознание. Мэнни так не смеётся. Мэнни смеётся сдержанно, будто рябь по бархату. А это... это будто медведь на стэндапе ржет над своими шутками. Эхо затихает не сразу. Оно перекатывается в темноте, затухая где-то далеко-далеко, там, где, по идее, должны быть стены склада, но эхо слишком долгое для обычного помещения. Слишком... объёмное. — Ты там ёбнулся? — Возмущается Монтана. Сверху доносится тяжёлый выдох. Кашель. Снова тяжёлый выдох. — Да так, — говорит Рибера, и голос у него какой-то севший, будто он только что пробежал стометровку. — Представил просто. Старуха с косой... и ты... короче, сам виноват. Не смеши. — Я и не смешил, — бурчит Тони, начиная подъём. Но где-то в глубине сознания шевелится холодное, липкое чувство. Он гонит его прочь. Просто Мэнни тоже устал. Просто у всех нервы. Просто темнота дурит голову. — Ты сказал, что настолько крут, что даже смерть меня боится. Это я правильно понимаю? — Ага, — доносится сверху. В голосе Мэнни всё ещё слышны остатки того странного смеха. — Ты у нас вообще легенда. Тони Монтана — гроза кладбищ, кошмар гробовщиков и личный враг похоронных бюро всего Майами. — Вот это другой разговор, — довольно кивает Монтана, хоть и напарник этого не увидит. Он поправляет «кольт» за поясом, проверяет, надёжно ли сидит. Ствол упирается в копчик привычным холодным напоминанием: ты всё ещё король, даже если лезешь по какой-то херовой лестнице хрен знает куда. Они продолжают подъем. Тони считает ступеньки. Способ не сойти с ума, способ удержать контроль над реальностью, которая с каждой минутой становится всё более зыбкой. Двенадцать... Двадцать три... Двадцать четыре. Двадцать пять. Он сбился со счёта, но лестница всё не кончается. Слишком мого для второго этажа. Для третьего хватило бы. Для четвёртого. Когда насчитывает двадцать семь (или тридцать три? Уже не уверен), нога наконец ступает на ровную поверхность. Площадка. Металлическая, гулкая, под ногами что-то гремит — мелкий мусор, щебень, и ещё что-то, похожее на... Тони не смотрит вниз. Не хочет смотреть. Звук слишком сухой, слишком дробный — как если бы наступал на рассыпанные макароны. Или на мелкие косточки. Он гонит эту мысль. Мэнни стоит перед ним, едва различимый силуэт на фоне чуть более светлой темноты. Там, впереди, проём. Дверь? Или просто дыра в стене? Края какие-то неровные, будто её не строили, а проломили. Тони щурится — обычный дверной проём. Кирпичная кладка. Конечно. — Заходим, — голос Мэнни теперь звучит странно — низко, вибрирующе, будто у него в груди заработал мотор. — Только осторожно. Тут... это... сигнализация. Лазерная. Фрэнк заморочился. Иди за мной шаг в шаг, понял? Если наступишь не туда — всё, пиши пропало. — Лазеры? — Тони фыркает, но внутри всё сжимается от нехорошего предчувствия. — Серьёзно? Он там что, «Миссия невыполнима» пересмотрел? Думает, если лазеры повесит, то я, Тони Монтана, не пройду? — Он замолкает на секунду, потому что слово вылетело само, а в голове — пустота. Откуда он знает этот фильм? Он его не смотрел. Или смотрел? Мысли путаются, и Тони отмахивается — неважно. Какая разница, это наименьшая из хуйни, которая сейчас происходит. Он запускает руку в карман. Пальцы находят только мокрую, рваную подкладку и что-то липкое. Он вытаскивает руку — пальцы в тёмном. В свете тусклой лампочки не понять — грязь или кровь. Он вытирает руку о штанину. — Чёрт. Курево кончилось. И это... когда мы выйдем, ты мне должен будет пачку. Две. — Курить потом будешь, — Мэнни делает шаг в проём. — Идём. И смотри под ноги. Тони делает шаг внутрь, и подошва утопает в чём-то мягком. Он смотрит вниз — земля. Просто земля, утрамбованная, с втоптанными в неё щепками и сухими листьями. И следы. Много следов. Человеческие — и не только. Отпечатки лап, когтей, широких ступней, которые не могут принадлежать людям. Он трет глаза — бетон. Чистый бетон. Никаких следов. Он трёт глаза. Наваждение. Когда он убирает руки, под ногами — нормальный бетонный пол склада. Грязный, в масляных пятнах, но бетонный. Огромное помещение, заставленное стеллажами до потолка. Высокого потолка — метра четыре, не меньше. Стеллажи уходят в темноту рядами, теряясь где-то в глубине. Кое-где висят тусклые лампочки под металлическими колпаками — они дают ровно столько света, чтобы видеть очертания, но не детали. Тянет холодом и сыростью. С каждым шагом становится холоднее. Не просто прохладно, а холодно, как в подвале. Тони зябко поводит плечами и замечает, что изо рта идет пар. Рубашка прилипает к телу, и от этого холода не спасает даже то, что в Майами даже ночью должно быть душно. И этот запах — мокрой шерсти, звериного мускуса, гниющих растений. Прелая листва, влажная земля, какие-то цветы с приторным, тяжёлым ароматом. Пахнет не просто пылью, а чем-то перетертым в труху — то ли песчаник, то ли высохшие насекомые. Тони морщится, пытаясь дышать ртом, но запах всё равно проникает, оседает на языке горькой пыльцой. — Мэнни, — шепчет он, сам не зная, зачем переходит на шёпот. — Чем здесь воняет? У Фрэнка что, склад удобрений? Или он тут животных держит? — Типа того, — так же шёпотом отвечает Мэнни. Тони хочет уточнить, каких именно питомцев, но в этот момент до него доносятся звуки. Он только сейчас вслушивается в них по-настоящему. Уже нет гула машин. Нет далёкой музыки из клубов. Лишь непрерывное, высокочастотное стрекотание — цикады, да, точно цикады, он слышал такой звук в фильмах про джунгли. Фоновый шум, похожий на работу старого трансформатора или непрерывное кипение воды в огромном чайнике. Он въедается в уши, становится «белым шумом», на который мозг уже не обращает внимания, но тело реагирует напряжением мышц. И отдалённый утробный рев. Низкий, вибрирующий, похожий не на пьяные крики из бара, а на голоса огромных животных. Обезьян? Тони не знает, как кричат обезьяны, но уверен — это они. Звук создаёт ощущение, что они не в Майами, не на складе в индустриальной зоне, а в утробе гигантского организма. В животе зверя, который вот-вот проснётся. — Мэнни, какие нахрен обезьяны на складе? Он что, зоопарк открыл? — Типа того, — повторяет Мэнни, не оборачиваясь. — Он... это... коллекционирует. Редких животных. Для души. Ты же знаешь эти богатые причуды. У одних яхты, у других — обезьяны. Тони хочет сказать, что это пиздец, что нормальные люди так не делают, что даже для Майами это перебор, но слова застревают в горле. Потому что где-то глубоко внутри, в том уголке сознания, который ещё не сошёл с ума от кокса и недосыпа, шевелится мысль: а есть ли здесь вообще Фрэнк? И есть ли здесь вообще Майами? Он гонит эту мысль прочь. Внутри темно, хоть глаз выколи. Только слабый свет сочится откуда-то сверху — через отверстия в потолке, рисуя причудливые узоры на полу. Тони щурится, пытаясь разглядеть детали, и постепенно из темноты проступают очертания. Высокие стеллажи уходят в темноту под потолок. Ящики, коробки, какие-то тюки, накрытые брезентом. Над головой — балки и трубы, переплетённые в сложную сеть, похожую на гигантскую паутину. Где-то капает вода. Металлический звук — кап... кап... кап... — отмеряет время, которого здесь будто не существует. — Лазеры где? — спрашивает он хрипло, оглядываясь. — Не вижу никаких лазеров. — Выключены пока, — Мэнни идёт вперёд, лавируя между стеллажами. — Фрэнк их включает, когда гости приходят. Хочет эффектно встретить. Типа, смотрите, какой я крутой, у меня лазеры, у меня защита. Ебанат. Тони плетётся за ним. И звук шагов меняется. То бетон, то что-то мягкое — земля? листва? Тони не смотрит вниз. Смотрит только на спину впереди. С каждым шагом воздух становится плотнее, влажнее, его труднее вдыхать. Тони замечает, что на некоторых ящиках проступают надписи. Он щурится, пытаясь прочитать, — буквы плывут, расползаются, как живые. Вроде английские, но какие-то... не такие. Слишком острые. Угловатые. Он протягивает руку, чтобы коснуться ближайшего ящика, проверить, не глюк ли это, но Мэнни резко одёргивает его: — Не трогай! — голос хлещет как бичом. — Там... э-э-э... сигнализация стоит. На ящиках. Фрэнк всё заминировал к хуям. Тони хочет спросить, а чем еще сидит Фрэнк, раз ему взбрело такое в голову, как тут же нога Мэнни замирает в воздухе. Он стоит на одной ноге, как грёбаный фламинго, и всматривается в пустоту перед собой. Тони замирает следом. — Чё там? — Стой. Иди медленно. Просто повторяй за мной. Тони прислушивается. Тишина стоит звенящая — даже привычного гула города не слышно. Будто они ушли далеко, очень далеко от цивилизации. Но это же Майами. В Майами нет тишины, есть только передышка между выстрелами. Мэнни осторожно опускает ногу и делает шаг в сторону, огибая невидимую преграду. Тони смотрит под ноги — ничего. Пустой бетон. Мэнни обходит пустоту, как будто там натянута леска. Нервы у всех сдают. Подумаешь, показалось человеку, что там что-то есть. В такой темноте кому угодно покажется. Ну их нахуй, эти танцы с бубном. Он Тони Монтана, он по жизни идёт прямо, не оглядываясь. И в этот момент что-то сбоку от него щёлкает. Звук резкий, металлический — как взводится старый капкан, как срабатывает спусковой крючок в механизме, который ждал своего часа сотню лет. Тони рефлекторно дёргается в сторону звука и видит: из стены вылетает что-то большое, тёмное, со свистом рассекающее воздух там, где он только что стоял. Лезвие. Огромное, каменное лезвие, вроде тех мачете, которыми рубят сахарный тростник в Боливии, только в два раза больше, грубее, древнее. Оно проносится в сантиметре от его лица, и Тони чувствует ветер, холодный, могильный, и запах сырого камня и старой крови. Лезвие врезается в противоположную стену с таким грохотом, что у Тони закладывает уши. Звук раскалывает тишину на тысячу осколков, и они сыплются вниз, звеня, как разбитое стекло. — Какого хрена?! — выдыхает он, хватаясь за беретту на поясе. Пальцы судорожно сжимают рукоять, но вытащить ствол он даже не пытается — всё тело сковывает диким, животным ужасом. Сердце колотится где-то в горле, адреналин выжигает остатки дурмана, и Тони впервые за эту ночь чувствует себя почти трезвым. Почти живым. Почти в своей тарелке — потому что опасность он понимает. Он смотрит на стену, откуда вылетело лезвие. Кирпичная кладка. Старый, облезлый кирпич майамского склада. Никаких щелей, никаких механизмов, никаких признаков того, что секунду назад здесь раскрылась пасть с каменным зубом. Обычная стена. Он переводит взгляд на само лезвие, торчащее из другой стены. Торчит под углом, глубоко войдя в кирпич, вокруг него — паутина трещин. Каменное. Серое, с тёмными прожилками, с зазубринами по краю. И мох. На лезвии — мох. Зелёный, влажный, настоящий, будто это лезвие не на складе в Майами стояло, а в джунглях пролежало сотню лет, дожидаясь своего часа. — Твою мать, — шипит Мэнни. Он стоит, вцепившись рукой в стену, побелевшими пальцами, и смотрит на Тони так, будто тот только что воскрес из мёртвых. В его единственном глазу — смесь ярости и неподдельного, первобытного ужаса. Так смотрят на человека, который только что прошел по минному полю и каким-то чудом не подорвался. — Я же сказал... повторяй за мной! Сказал же, блять! Нахуя ты дёрнулся?! Тони смотрит на него, переводит взгляд на лезвие, потом снова на стену, из которой оно вылетело. В голове не укладывается. Это что, какая-то херовая шутка? Фрэнк поставил на складе средневековые ловушки? — Что это за херня?! Какие, нахуй, маятники? Ты говорил — лазеры! Лазеры, блять! — Лавой извергается из его горла. Голос бьёт по стенам, множится эхом, и где-то в ответ снова раздаётся тот самый низкий, утробный рёв. Ближе. Гораздо ближе, чем был до этого. Настолько близко, что Тони чувствует, как вибрация проходит сквозь подошвы туфель, поднимается по позвоночнику, встряхивает внутренности. Он трёт глаза костяшками, сильно, до цветных кругов, надеясь, что галлюцинации пройдут, что он откроет глаза и увидит нормальный склад с нормальными стеллажами и нормальными бетонными стенами. Но лезвие никуда не исчезает. Оно торчит из стены, тускло поблёскивая в оранжевом свете, и мох на нём выглядит до отвращения реальным. И пахнет от него не городом, не пылью и не машинным маслом, а сыростью, плесенью и чем-то очень древним. Заброшенным. Мёртвым. Тони неосознанно хочет протянуть руку, чтобы коснуться лезвия, но в последний момент отдёргивает этот порыв. Ему кажется, что если он прикоснётся, то поймёт что-то такое, после чего нельзя будет вернуться. И Мэнни больше не дает разъяснений. Лишь резко отворачивается. Только слышно, как он дышит — тяжело, с хрипом, будто только что пробежал марафон. Плечи напряжены, спина — каменная. Тони видит, как на шее у него вздуваются жилы. — Ты не понимаешь куда мы влезли?! — Шипит он, и в его голосе — столько ненависти, что ею можно разрезать, как мачете. — Просто... иди за мной. И не дёргайся больше. Где-то глубоко внутри черепа уже запускается механизм, который Тони узнаёт — тот самый, что включался на Кубе, когда вокруг свистели пули, а он почему-то оставался живым. Механизм выживания. Он считывает несостыковки. Склад в Майами. Лезвие с мхом. Лестница на двадцать семь ступенек, хотя снаружи здание не выше трёх этажей. Запах джунглей. Странное поведение Мэнни. — Ты охуел так со мной разговаривать?! — Взрывается Монтана. — Никуда я не пойду, пока ты не объяснишь что за хуйня происходит! И без этой еботы, которую ты несешь всю дорогу. Давай почесноку. Мэнни поворачивается и молчит. Единственный глаз бегает по сторонам — налево, направо, вверх, в темноту под потолком — будто ищет путь к отступлению. Или подсказку. Или того, кто сейчас выйдет из теней. Весь этот сранный вечер Рибера был скалой, о которую разбивались волны проблем. А сейчас он... мечется. Как крыса в углу. Монтана запускает руку за пояс и достаёт «кольт». Надёжный, настоящий. Направляет его на напарника. Рука дрожит — от усталости, от адреналина, от страха. Но ствол смотрит ровно. Тони умеет стрелять даже с трясущимися руками. Направляет прямо в центр груди, туда, где сердце. — У тебя минута, чтобы объясниться. Кто ты такой, мать твою, и куда ты меня ведёшь? Мэнни замирает. Смотрит на ствол, потом медленно поднимает глаза на Тони. В его единственном глазу — не страх. Совсем не страх. Там что-то другое. Усталость? Облегчение? Печаль? — Тон, — говорит он тихо. — Убери пушку. Давай поговорим нормально. — Минута. — Тони щёлкает предохранителем. Звук резкий, отчётливый, как пощёчина. — Время пошло. И не смей называть меня так. Ты не Мэнни. Мэнни так не говорит и не таскает меня по каким-то ёбаным складам с каменными лезвиями. Мэнни... — он замолкает, потому что понимает: он не знает, что любит и ненавидит настоящий Мэнни. Он вообще мало что о нём знает. Мэнни просто был. Всегда. Как воздух. Как тень. Как часть пейзажа. — Говори, сука, быстро. Мэнни — или тот, кем он притворяется — молчит. Долго, очень долго. Тони видит, как ходят желваки на его скулах, как вздуваются жилы на шее. Он смотрит на ствол, потом на Тони, потом снова на ствол, и в его глазах — не страх, нет, но что-то очень похожее на бесконечную, вселенскую усталость человека, который тащит непосильный груз и вот-вот рухнет. — Хорошо, — говорит он наконец. Голос севший, чужой, будто не его. — Тон... Тони. Ты хочешь правды? — Он криво усмехается, и в этой усмешке — горечь пополам с отчаянием. — Правды, которую твой мозг сейчас не переварит? Правды, от которой ты окончательно съедешь с катушек? Потому что, судя по тому, что ты сейчас водишь стволом на того, кто пытается тебя вывести, ты уже недалёк от финала. В темноте снова кто-то ревёт — далеко, но отчётливо. Звук низкий, вибрирующий, он проходит сквозь грудную клетку, оставляя после себя холодную дрожь. Тони краем глаза замечает, как на стене, там, куда уходят стеллажи, мелькает тень. Огромная, лохматая, сгорбленная, с длинными руками, почти достающими до пола. Она проплывает между рядами, заслоняя тусклый свет лампочек, и исчезает в темноте. Тони дергается, но заставляет себя не отводить взгляд от Мэнни. Нельзя отводить взгляд от того, на кого держишь ствол. Это закон. — Видел? — Мэнни кивает в сторону, откуда пришел звук. Голос у него вдруг становится тихим, почти спокойным, но спокойствие это — массивные каменные врата, за которыми бурлит ад. — Это не глюки. И не Фрэнк. И не склад. Я не знаю, что ты там себе насочинял по дороге, но... — Он проводит рукой по лицу, размашисто, устало. — Короче, Тони. Ты сейчас в очень глубокой жопе. Мы оба в жопе. И единственный, кто поможет — это тот, к кому мы идём. Поэтому либо ты сейчас опускаешь пушку и идёшь за мной, либо... — Он разводит руками. — Либо остаёшься здесь. С ними. Он снова кивает в темноту. Тони смотрит туда и ничего не видит. Только стеллажи, только тени, только этот проклятый запах мокрой шерсти, который становится всё сильнее с каждым мгновением. — С хуя ли мне идти за тобой? Я даже не знаю, кто ты. — Ненавистно цедит Тони каждое слово. — Да похуй, кто я! — Снова срывается Рибера. В его голосе прорезается та самая злость, что была минуту назад. — По-хуй, Тони! Ты хочешь жить или хочешь сдохнуть здесь, в этой... — он ищет слово, не находит, сплевывает на пол. — Потому что если ты сейчас нажмёшь на курок — я сдохну. И ты сдохнешь. Сразу за мной. Они не любят, когда тут стреляют. Им это... не нравится. — Кому — им? Твоим дружкам? — Тони давит, не опуская ствола. — Если бы. — Мэнни усмехается — страшно, одними уголками губ, а затем добавляет тихо. — Тем, кто здесь живёт. Мы тут... в гостях, Тони. Непрошенных. Тони смотрит на него. Слова падают в сознание, как камни в тёмную воду, и от каждого расходятся круги. «Тем, кто здесь живёт». «Чей это дом». «Мы в гостях». Он прокручивает их снова и снова, и с каждым разом они звучат всё хуже. Всё неправильнее. Тони прокручивает в голове весь вечер. С того момента, как очнулся в переулке. И картинки начинают складываться — не в ту историю, которую рассказывал напарник, а в другую. Страшную. Мэнни знает этот запах, эти звуки. Знает, что здесь живут — они. И знает, что будет, если стрелять. Мэнни знает слишком много для человека, который просто тащит друга на встречу к Фрэнку. К Фрэнку ли? А ещё — этот чёртов шрам. Эта повязка. Этот взгляд, который меняется каждые пять минут — то человеческий, то звериный. Эти оговорки, когда он называл его «Пин...» и замолкал на полуслове. И главное — Тони вдруг понимает, что не помнит, когда видел Мэнни в последний раз до сегодняшней ночи. Не помнит, о чём они говорили, что делали, как оказались вместе. Мэнни просто появился в переулке, когда Тони очнулся. Как будто ждал. Как будто вёл его всю дорогу. У Тони внутри что-то обрывается. Холодное, липкое, скользкое — оно поднимается из желудка к горлу, заполняет грудь, сжимает лёгкие. — Ты с ними, — выдыхает Монтана, и это не вопрос. Это приговор. Тяжёлый, как каменное лезвие, что до сих пор торчит из стены. — Ты с самого начала был с ними. — Чё? — Мэнни смотрит на него непонимающе. — Ты чё? С кем? — Не знаю, кто они! — Голос Тони срывается. — Но ты — один из них! Ты привёл меня сюда! Ты знаешь, что здесь живут твари! Ты... Он замолкает, потому что вдруг понимает ещё одну вещь. Хуже всех остальных. Тот запах — мокрая шерсть, мускус, звериное нутро — он не только вокруг. Всё это время несло от Мэнни. Тони смотрит на него — впивается взглядом в пиджак, в руки, в лицо — и видит. Шерсть. Густая, бурая, пробивается из-под воротника, из-под рукавов, на шее, на скулах. Не щетина — именно шерсть. Звериная. — Ты... — выдыхает Тони, и голос его превращается в хриплый шёпот. — Ты сам один из них. Не подходи! — Тони пятится назад, спотыкается о что-то, едва не падает. Пистолет в его руке ходит ходуном, но ствол смотрит прямо в грудь Мэнни. — Не подходи, блять! Я серьёзно! — Положи пушку, — Мэнни говорит тихо, спокойно, как с бешеной собакой. — Всё хорошо. Я свой. Я выведу тебя. — Свой? — Тони смеётся — и смех выходит звериным, чужим. — Свой, блять? Ты даже не человек! — Я свой, — повторяет Мэнни, и в его голосе вдруг прорезается что-то другое. Усталость. Боль. И ещё — надежда? — Я выведу тебя. Обещаю. Только не стреляй. — Ты не выведешь, — Тони мотает головой, пятясь дальше. — Ты наебать меня решил. Ты меня не выебешь. Я знаю таких, как ты. Я всю жизнь среди таких. Вы сначала улыбаетесь, а потом... Он не договаривает. Не может. В голове — каша из образов: тени, рёв, каменное лезвие, запах шерсти, глаза в темноте. И Мэнни — не Мэнни — стоит перед ним, страшный, чужой. Монстр делает шаг вперёд. И Тони жмёт на курок. Звук выстрела — оглушительный, нечеловеческий — разносится по складу, множится эхом, бьёт по ушам, по стенам, по самому нутру. Тони видит, как зверь хватается за плечо, как под пальцами расползается тёмное пятно, как он оседает на пол. Демон застывает на секунду. В его единственном глазу — удивление. Чистое удивление, смешанное с болью. Он смотрит на своё плечо, откуда фонтаном хлещет тёмная кровь, заливая пиджак. Тони смотрит на дымящийся ствол, на кровь, на выродка, который смотрит на него с этим странным выражением — и вдруг перестаёт понимать, где он, кто он, что происходит. Реальность рассыпается на куски. Он слышит рёв, чувствует запах, видит тени — и всё это сжимается в один оглушительный комок ужаса. Демон открывает рот. Тони видит, как шевелятся его губы, как дергается щека, как из горла вырывается звук — хриплый, с присвистом: — Ну ты и... уёбок, Пинстрайп... И улыбается. Криво, страшно, с оскалом. Слово падает в сознание Тони, как камень в тёмную воду. Пинстрайп? Что за... Сзади, из темноты, из самого нутра этого проклятого склада, раздаётся рёв. Низкий, утробный, вибрирующий. Такой, от которого закладывает уши и дрожат стены. Такой, от которого кровь стынет в жилах, а инстинкты берут верх над разумом. Тони слышал этот звук раньше — в фильмах, в клетках зоопарков, в ночных кошмарах. Так ревут огромные обезьяны. Гориллы. Только в сто раз громче. В тысячу раз страшнее. Рёв нарастает, заполняет собой всё пространство, давит на барабанные перепонки, вышибает мысли из головы. Но думать некогда. Он даже не решает бежать — тело просто уносит его оттуда, где только что произошло то, чего не долно было происходить. Прочь от этого места, прочь от этого странного уебана, прочь от всего, что он не может понять. Выжить. Выбраться. Разобраться со всем потом. Снова рёв. Совсем близко. И звук падающего тела. Тяжёлый, глухой удар. Будто мешок с костями швырнули о каменный пол. Тони спотыкается, едва не падает, но удерживает равновесие, вцепившись в какой-то ящик. Пальцы нащупывают не дерево, а камень. Шершавый, тёплый камень с выбитыми на нём узорами. Он отдёргивает руку и бежит дальше. Сзади — крик. Не человеческий. Звериный, полный боли и ярости. Крик Риберы. Тот самый, которым он орёт на врагов, которым он всегда прикрывал Тони. Сейчас в этом крике — только агония. Тони зажмуривается на бегу. Это не Мэнни. Не слышать. Не слышать, блять! Спотыкается о какие-то ящики, задевает плечом стеллажи, слышит, как что-то падает и разбивается сзади. Что-то свистит где-то за спиной, рассекая воздух, и грохается, раздрабливая стену в сантиметре от его головы. Каменное лезвие? Копьё? Тони не смотрит. Сердце колотится где-то в горле, лёгкие горят, ноги подкашиваются, но он бежит. Потому что если он остановится — он сдохнет. Он удирает и ненавидит себя за это. Тони Монтана не сбегает. Тони Монтана идёт грудью на врага, стреляет первым и умирает последним, забирая с собой полдюжины ублюдков. Тони Монтана — король, а короли не драпают по тёмным складам, как нашкодившие псы. Но Тони Монтана сейчас не существует. Есть только обезумевший, обдолбанный, раненый зверь, который хочет жить. И этот зверь бежит. Темнота сгущается. Свет лампочек остаётся где-то позади. Тони несётся в черноту, выставив перед собой руку с пистолетом, чтобы не врезаться в стену. Пальцы сводит судорогой — так сильно он сжимает рукоять. В голове — только одна мысль: «Выход! Выход! Выход!» Ещё удар. Хруст. Булькающий звук, от которого желудок подкатывает к горлу. — Беги, сука, беги! — Орёт кто-то прямо в ухо. Голос резкий, с бруклинским акцентом, но странно чужой. Не Мэнни. Совсем не его. Тони спотыкается, едва не падает. Оборачивается на бегу — сзади никого. Только темнота и далёкие звуки борьбы и стрельбы. Сердце пропускает удар, потом разгоняется в бешеный галоп. — Кто здесь?! — Выдыхает он, но голос тонет в грохоте собственного сердца. Сердце колотится где-то в горле, в ушах, в глазах — кажется, ещё немного, и оно просто выпрыгнет из груди, оставив его дышать пустотой. — Беги, я сказал! — Снова орёт тот же голос. Теперь Тони узнаёт его. Генри Хилл. Сука, Генри Хилл из «Славных парней». Всё это хуйня! Это не по-настоящему! — Стучит в висках в такт сердцу. Но стук этот какой-то чужой, будто кто-то другой колотит изнутри по грудной клетке, требуя выпустить его наружу. Тони чувствует, как от этого стука вибрируют глазные яблоки, как мелкая дрожь проходит по скулам, как немеют губы. — Ты... — Тони мотает головой, пытаясь стряхнуть наваждение. Движение получается резким, судорожным — так трясут головой лошади, когда им в ухо залетает слепень. Если бы только эту пиздючину можно было бы также вытряхнуть из уха — как залетевшую муху, как воду после купания, — но нет. Голос въедается глубоко, пускает корни, срастаясь с извилинами. — ...очередной глюк! Хер из фильма! — А ты из какого фильма, приятель? — Гаденький хохот. Смех разносится эхом прямо в голове, отскакивает от стенок черепа, множится, заполняет собой всё. Тони физически чувствует, как вибрируют кости черепа, как этот смех щекочет мозг изнутри. — Ты вообще себя со стороны видел? Крыса в полосатом костюме, которая возомнила себя гангстером. Это не фильм, а цирк, блять! Тони бежит. Бежит быстрее, потому что если остановится, чтобы ответить, если признает, что этот голос — не просто глюк, а что-то большее, — то сойдет с ума окончательно. Но голос не исчезает. Наоборот — становится громче, наглее, реальнее. Тони чувствует, как по спине бегут мурашки — не от страха, а от осознания, что его безумие обретает форму, голос, личность. Что он больше не один в своей голове. — Вали отсюда, — советует Генри. — Пока цел. Эти твари тебя сожрут и не подавятся. А тот псих с простреленным плечом — уже, наверное, готов. Слышишь? Жрать начали. Сзади, в темноте, действительно доносятся звуки — хруст, рычание. Тони чувствует, как желудок подкатывает к горлу. Во рту появляется привкус желчи — горькой, обжигающей. Тони не оборачивается. Не может. Если он обернётся — увидит, как твари рвут того, кто был его другом. Или не был. Или был, но не тем, кем казался. Он не знает. Не хочет знать. Знает только, что если увидит — не сможет бежать дальше. Остановится. А останавливаться нельзя. Ноги заплетаются, он спотыкается о какие-то корни — или провода? — летит вперёд, чудом удерживая равновесие. Пальцы, сжимающие «кольт», сводит судорогой, они уже не разгибаются, прирастают к рукояти. Тони чувствует, как металл нагревается от тепла ладони, как узоры на рукояти впиваются в кожу. Тони вылетает в какой-то проход, потом ещё в один. Стеллажи кончаются, вокруг — каменные стены. Не кирпичные. Каменные. Грубо обработанный камень, покрытый резьбой с выбитыми картинками. Он видит человечков с копьями, зверей с оскаленными пастями, какие-то сцены, от которых сводит скулы. Это не склад. Это никогда не было складом. Бежит быстрее, но голос не отстаёт: — Давай, давай... Беги, крыска. Ты же крыса, да? Потору? Самая живучая тварь в Австралии... — Кончай трепаться! — Рявкает Тони, и собственный голос кажется чужим — хриплым, с каким-то звериным рыком в конце. — А то что? Пристрелишь меня? — Его гадкий смех отскакивает от стен черепа и оседает ледяной коркой где-то в затылке, будто ему под череп залили жидкий азот. — Попробуй. Я у тебя в голове. Стреляй — может, полегчает. Тони не успевает ответить — нога проваливается в пустоту. Пол уходит из-под ног. С грохотом, скрежетом, свистом. Он падает. Недалеко — метра полтора, не больше, — но приземление жёсткое. Успевает сгруппироваться, перекатиться, вскочить на ноги и... ...не может сделать шаг. Лодыжки схвачены чем-то холодным. Металлическим. Тони смотрит вниз и видит — массивные кольца, старые, ржавые, смыкаются вокруг его ног, приковав к полу. Цепи уходят в темноту, в отверстия в каменных плитах. — Какого... — выдыхает он, дёргаясь. Бесполезно. Кольца держат мёртво. Он дёргается снова. Бесполезно. Рывок — ноль. Ещё рывок — ноль. Паника начинает закипать в груди, сжимать горло ледяными пальцами. Он в ловушке. Как крыса. Как последний лох, который повёлся на развод. «Вот зачем он меня сюда вёл, — проносится в голове. — Чтобы я сдох здесь, как крыса». Сзади слышен тяжелый топот — ближе, ближе. Нет-нет-нет-нет! Я не сдохну здесь! Я не... Тони лихорадочно шарит взглядом по цепям. Они старые, ржавые, может быть, можно перестрелять? Он наставляет «кольт» на цепь, прикидывая угол. Надо стрелять под острым углом, чтобы пуля ушла в пол, а не в него. Он целится, палец ложится на спуск... И в этот момент из темноты, откуда-то сбоку, бьёт свет. Яркий, слепящий, бьющий прямо в глаза. Тони вскидывает руку, заслоняясь, и на долю секунды видит силуэт — человеческий? нечеловеческий? — с фонарём в руке. Силуэт замирает, тоже ослеплённый темнотой после своего света. — Эй! — доносится голос. Высокий, взволнованный, с каким-то странным акцентом. — Ты кто такой? Как ты сюда попал? Тони не слышит слов. Только интонацию — чужака, опасность, угрозу. Адреналин зашкаливает, застилая глаза красной пеленой. Он в ловушке, за ним гонятся чудовища, а тут ещё какой-то хер со светом лезет. — Не подходи! — Орёт он, пятясь насколько позволяют цепи. Металл лязгает, врезаясь в лодыжки, но боли Тони почти не чувствует. Силуэт делает шаг вперёд. Свет фонаря мечется по стенам, выхватывая из темноты каменные плиты, резьбу, и — лицо. Человеческое. Растерянное. В очках, съехавших набок. Молодое, испуганное, с каплями пота на лбу. Обычное лицо. Лицо человека, который не ожидал здесь никого встретить. — Господи, ты весь в крови! — Голос парня срывается на фальцет. Он делает ещё шаг, и теперь Тони видит его одежду — лёгкая куртка, штаны с множеством карманов, на шее — странный амулет или компас. — Я слышал выстрел! Думал, может, коллеги... Мы тут уже неделю, на раскопках, и вдруг... Он замолкает на полуслове. Свет фонаря на секунду задерживается на лице Тони — и парень застывает. Очки сползают ещё ниже, он даже не пытается их поправить. Глаза расширяются — не от ужаса перед пистолетом, а от чего-то другого. От узнавания. — Ты... — выдыхает он. — Ты же... потору? Слово падает в сознание Тони, как камень в тёмную воду. Потору. Незнакомое. Чужое. Но что-то в нём отзывается — глубоко, внутри, там, где спит зверь. В голове проносится калейдоскоп образов: шерсть на руках, клыки во рту, запах мокрой шерсти от собственного тела. И Мэнни — не Мэнни — с его звериной мордой, проступающей сквозь человеческую кожу. — Я не... — начинает Тони, но голос срывается. — Я читал про вашу колонию! — Незнакомец тараторит, захлёбываясь словами. — Никто не знает точно, как выглядит потору после мутации! В документах только общие описания, но чтобы увидеть живого... С каждым словом Тони чувствует, как внутри закипает что-то чёрное, липкое, удушающее. Этот человек смотрит на него и видит не человека. Видит образец. Видит экспонат. Видит одно из них. — Я тебе не тварь! — рявкает Тони, дёргая цепь. Металл лязгает, врезаясь в лодыжки, но боли он почти не чувствует. Только ярость. Горячую, ослепляющую. — Слышишь?! Я не из этих! Не смотрит на меня так, будто я один из них! Я знаю этот взгляд! — Нет-нет-нет! — Тараторит парень. — Ты не так понял! Я не считаю тебя тварью! Просто в документах... там написано, что мутанты... не всегда сохраняют рассудок! Что они — как животные! А ты... ты разговариваешь! Ты как человек! — Он говорит это и сам не верит до конца. В его глазах — растерянность учёного, чьи теории только что рухнули. Сказано так, будто это открытие. Будто Тони только что доказал, что он не просто говорящая обезьяна в цирке. Будто минуту назад этот очкарик смотрел на него и видел... что? Зверя? Экспонат? Подопытную крысу, которая вдруг заговорила? Тони вспоминает этот взгляд. Тот самый, которым парень смотрел на него секунду назад. Восторг учёного, нашедшего редкий экземпляр. Интерес. Любопытство. Ни капли страха перед человеком. Только перед редкой диковинкой. Тони смотрит на него и видит не человека, а того, кто посмел смотреть на него сверху вниз. Кто посмел решать, кто он такой — человек или тварь. Кто посмел ставить его на одну доску с этими... с теми, кто живёт в темноте. — Я знаю, кто я, — говорит Тони медленно, цедя каждое слово. — Я Тони, мать твою, Монтана. Я не тварь, не экспонат и не твоё ёбаное научное открытие. Он поднимает пистолет. — А ты — просто кусок мяса, который слишком много болтает. Незнакомец открывает рот, чтобы что-то сказать — может, извиниться, может, закричать, может, прочитать молитву, — но Тони уже жмёт на спуск. Грохот выстрела разрывает тишину. Тяжёлый, маслянистый звук, он бьёт по ушам, заметается эхом между каменных стен, множится, разрастается, превращается в один сплошной гул. И почти сразу — второй выстрел. Сзади. Два выстрела накладываются друг на друга, сливаются в один оглушительный аккорд. Силуэт с фонарём дёргается. Фонарь падает на пол, катится, рисуя бешеные круги света на стенах и потолке. В этом мечущемся свете Тони видит, как человек — молодой, в какой-то странной одежде вроде формы — оседает на пол. Медленно, как в замедленной съёмке. Рука всё ещё протянута вперёд, будто пытается дотянуться, помочь, спасти. Свет фонаря выхватывает лицо. Очки взрываются. Тони видит это краем глаза — тонкая оправа ломается, стёкла разлетаются веером брызг, сверкающих в луче фонаря как алмазная пыль. Микросекунда — и сотни осколков, маленьких, острых, как лезвия бритвы, впиваются в кожу. Парень падает навзничь, и луч скользит по его лицу снизу вверх, выхватывая детали с безжалостной чёткостью. Правый глаз открыт. Смотрит прямо на Тони. В нём застывает вопрос: «За что?» Зрачок расширен, радужка — светло-голубая, почти прозрачная — уже начинает мутнеть, затягиваться той самой плёнкой, что приходит только со смертью. В уголке глаза — крошечный осколок стекла, воткнувшийся в белок. Кровь просачивается из-под него, заливая глазное яблоко тонкой красной паутиной. Левого... больше нет. Только тёмное отверстие. Рваное, неровное, с опалёнными краями — пороховая гарь смешалась с кровью и тканями. Из глубины раны медленно, тягуче выползает струя чего-то тёмного, густого — кровь, смешанная с тем, что ещё минуту назад было глазом, было мыслями, было жизнью. Это течёт не быстро, а именно выползает, как тяжёлый сироп, переваливается через край глазницы и стекает по щеке, оставляя тёмный, влажный след. Вокруг раны — месиво. Рваные края кожи, задранные кверху лохмотьями; осколки кости — мелкие, белые, острые — торчат из плоти, как зубы какой-то чудовищной пасти, разверзшейся на лице. Тёмное, влажное месиво, в котором уже нельзя различить ни глаза, ни века, ни брови — только хаос, только мясо, только то, что природой не предназначено быть снаружи. И осколки. Тонкие, почти невидимые в темноте, они торчат из кожи вокруг раны — из надбровья, из щеки, из виска. Стеклянные иглы, вонзившиеся в плоть под разными углами. Некоторые ушли глубоко, торчат только прозрачные кончики, на которых дрожат крошечные капли крови. Другие застряли мельче — видны целые кусочки, треугольные, острые, с блестящими краями. Кровь сочится из каждой микроскопической раны, стекает по щеке тонкими ручейками, собирается в канавках кожи, смешивается с той, что хлещет из глазницы. Лицо превращается в маску. В кровавую, изрезанную, искромсанную маску, в которой почти не осталось человеческого. Лоб исполосован мелкими порезами — некоторые длинные, поверхностные, другие короткие, но глубокие, до кости. На скуле — треугольный осколок, вошедший под кожу плашмя, создающий жуткий рельеф, бугор, под которым угадывается инородное тело. Висок — там особенно много стекла, потому что дужка очков раздробилась именно здесь, и теперь кожа виска напоминает спину дикобраза — частокол мелких осколков, поблёскивающих в свете мечущегося фонаря. Рот приоткрыт, будто хотел сказать что-то напоследок. «Помогите»? «Не надо»? «Почему»? Просто выдохнуть? Теперь уже не узнать. На губах — капли крови и маленький осколок стекла, застрявший в нижней губе. Он торчит под углом, и кровь натекает на него, стекает по прозрачной поверхности, падает на подбородок. Верхняя губа рассечена в двух местах — осколки прошли сквозь мягкую ткань, оставив ровные, чистые разрезы, сквозь которые видно зубы. Белые, ровные, почти детские зубы, теперь залитые кровью. Нос — цел. Странно, нелепо, жутко — нос остался нетронутым. Обычный, чуть вздёрнутый нос молодого парня, который минуту назад шёл по своим делам, может быть, думал о чём-то хорошем, может быть, спешил домой. Теперь из ноздрей течёт тонкая струйка крови — не из-за раны, а просто потому что организм умирает, и кровь перестаёт удерживаться там, где надо. Она течёт медленно, почти нелепо — тонкие красные ниточки, стекающие на разбитые губы. Ухо — левое, то, что со стороны раны, — тоже пострадало. Не прямое попадание, но осколки изрезали раковину, превратив её в кружево. Кровь заливает ушной проход, вытекает оттуда тёмной, густой каплей, повисает на мочке, дрожит, падает на пол. Грудная клетка ещё вздымается раз, другой — судорожно, неглубоко. Это не дыхание уже, это агония, это последние спазмы тела, которое ещё не поняло, что мозг мёртв. Рубашка — светлая, почти белая — быстро темнеет на груди, пятно расползается, заливает ткань, становится всё шире и шире. Кровь тёплая ещё, пар валит в холодный воздух подземелья тонкими струйками. Пальцы руки — той, что тянулась к Тони — подёргиваются. Мелко, конвульсивно. Ногти царапают камень. Потом замирают. Третий вдох не приходит. Остаётся только тишина, звериным дыханием, нарушаемая звоном фонаря, который всё ещё катается по полу — кто-то толкнул его ногой, или он сам катится по неровному камню. Этот свет — мечущийся, бешеный, беспорядочный — пляшет на мёртвом лице, выхватывая то открытый глаз с осколком в белке, то чёрную дыру на месте левого, то детские, пухлые ещё губы, рассечённые стеклом, то осколки, торчащие из кожи как странные, жуткие украшения. Кровь продолжает течь. Медленно, но неотвратимо. Она заполняет трещины между каменными плитами, собирается в лужицу вокруг головы, смешивается с пылью и грязью, превращаясь в тёмную, густую жижу. Он смотрит и не может отвести взгляд. Правый глаз археолога — тот, что уцелел — смотрит в никуда. В нём больше нет вопроса. Только пустота. Та самая пустота, которая ждёт всех. Зрачок застыл, радужка помутнела, и в этой мутной голубизне Тони видит своё отражение — размытое, искажённое, чужое. «За что?» — спросил глаз перед смертью. Тони не знает ответа. Он знает только, что этот парень смотрел на него как на диковинку. Как на экспонат. Как на зверя, который умеет говорить. И за это — убил. Мысль холодная, тяжёлая, она ложится в сознание как каменная плита. Тони не чувствует ни раскаяния, ни ужаса. Только странную, мёртвую пустоту в груди. Ту самую, которая, наверное, всегда была там — просто он не замечал. А потом всё заслоняет Мэнни. Огромный, разъярённый, выживший. Тони не знает, как он выжил, как отбился от тварей, как вообще стоит на ногах после потери крови и ударов, но он здесь. Весь в крови — своей и чужой, с плечом, перемотанным на скорую руку какой-то тряпкой, которая уже насквозь пропиталась и не останавливает кровь, а только размазывает её по порванному пиджаку. Тряпка съехала, открывая рваную рану, из которой при каждом движении выплёскиваются тёмные капли. Глаз — один, бешеный, налитый кровью в свете умирающего фонаря. Он смотрит на Тони, на труп у его ног, снова на Тони — и в этом взгляде нет ничего человеческого. Только ярость. Только боль. Только вопрос, на который у Тони тоже нет ответа. Он заносит кулак — тяжёлый, как кувалда, — и Тони понимает: сейчас этот удар прилетит ему в лицо. Он даже не пытается увернуться. Темнота взрывается миллионом искр, а потом гаснет совсем.***
Он моргает, пытаясь понять, где он. Бар? Да, бар Джеймса Бёрка. Небольшой, но уютный — если ты свой. Если чужой, тебе здесь не место. Справа — длинная стойка из тёмного дерева, исцарапанная, со следами бесчисленных кружек и стаканов. Медная окантовка потускнела, кое-где покрылась зеленоватым налётом. Стены обшиты тёмными деревянными панелями, кое-где заменёнными — вставки другого оттенка, видно, что латали не раз. На стенах — несколько дешёвых картин в потёртых рамах. В углу — музыкальный автомат «Wurlitzer», старый, но работающий. Неоновые трубки по бокам светятся оранжевым и зелёным, отражаясь в лакированной поверхности. Кто-то поставил Донована, и его голос льётся, тоскливый и сладкий, как ликёр. Пахнет потом, дорогим виски и чем-то ещё — металлическим, тошнотворным. Кровью. — Почисти эти гребаные ботинки! Генри узнаёт сразу — этот голос с такой холодной злобой внутри, что мурашки по коже. Томми ДеВито. Его партнёр. Человек, с которым они грабили аэропорт. Генри переводит взгляд. Джимми Конвей и Томми деВито возятся с мужиком. Тот уже не стоит — пригвожден к полу. Мужик мычит, мычит страшно, сквозь разбитые губы и зубы, сквозь кровь, заливающую рот. Лицо — сплошное месиво. Томми бьёт. Раз за разом. Ногой. Ногой. Кулаком. Кулаком. Снова кулаком. Томми не кричит. Он пыхтит, цедит слова сквозь зубы угрозы и оскорбления. Удар. Удар. Удар. Генри стоит у двери и смотрит. Он должен просто стоять на шухере. Просто смотреть, не идёт ли кто. Но он смотрит не на дверь. Он смотрит на то, что осталось от лица Билли Беттса. Билли Беттс. Член клана Гамбино, приговоренный к пятнадцати годам за незаконный оборот наркоты, а отсидевший всего шесть. Теперь приговорен к смертной казни за шутку, которая стоила Томми гордости, а Билли — жизни. Томми отпускает тело, и оно мешком оседает на пол. Голова глухо стукается об пол — звук, от которого у Генри всё сжимается внутри. Кровь расползается лужей, тёмной, блестящей в тусклом свете лампочки. Томми сдирает белоснежную скатерь с ближайшего столика, пачкает грязной кровью. Тяжело дышит, но уже успокаивается. Смотрит на свои ботинки — на носках тёмные пятна. — Ботинки мне испачкал, придурок. — С усталым раздражением цедит деВито, скидывая скатерть на пол. В воздухе повисают тяжелый ржавый запах и последние слова Билли: «Всё ещё чистишь обувь, Томми?» Генри подходит, присаживается на корточки, переворачивает тело на бок. Тяжёлое. Мёртвое тело тяжелее живого — кто-то говорил ему это, и теперь он знает, что это правда. Оно какое-то податливое, ватное, не держит форму — рука проскальзывает под мокрый, липкий пиджак, и Генри чувствует, как под тканью всё еще дрожит, мелко вибрирует затихающая жизнь. От Билли резко, приторно пахнет мочой — тело подвело его в последнюю секунду. Сквозь запах смерти пробивается его собственный одеколон — и этот контраст отпечатается в его мозгу. Генри давит рвотный позыв, заставляя себя дышать только ртом. Приоткрывает немного, чтобы другие не заметили, что ему хреново. Или от того, что он уже просто охуевает от происходящего. Блевать нельзя. Не здесь. Не перед ними. Джимми тем временем обчищает карманы. Ловко, быстро, — бумажник, часы, кольцо с печаткой, которое Беттс так любил светить. Улики не нужны. Потом — заворачивать. Генри трогает мёртвую руку, когда подворачивает край простыни. Она ещё тёплая. Мягкая. Совсем не похожа на мёртвую. Пальцы податливые, будто спящий человек, будто сейчас пошевелится и скажет: «Эй, полегче». — Урод, — не унимается Томми. Генри смотрит на тело, завёрнутое в скатерть. Из-под ткани проступает очертание головы — бугор, который уже не голова, а просто форма. И в голове включается другое — не страх, не отвращение, а холодный, профессиональный счётчик. — Парни будут искать его. Что будем делать? Не можем же выкинуть его на улицу. — Это первое что сейчас волнует Генри Хилла. Джимми смотрит на него. Взгляд тяжёлый, оценивающий. Генри знает этот взгляд — проверка на вшивость, на то, не сломается ли. — Не волнуйся, никто его не найдет. Давай еще скатерть. — Запыхается Томми. — Не стоит пачкать пол кровью. Генри слышит эти слова, и они кажутся ему... нормальными. Будто Томми сказал «не забудь хлеб» или «закрой окно, дует». Он смотрит на свои руки. На них нет крови. Только ткань скатерти, которую он прижимает к телу. Но он чувствует кровь. Под ногтями. В складках кожи. Там, где её нет. Когда я успел стать человеком, который держит мёртвое тело и думает о том, как не испачкать пол? Он переводит взгляд на Джимми. Тот уже не злой. Он деловой. Сосредоточенный. Как будто они не труп прячут, а мебель переставляют. Они делали это раньше. Много раз. Генри смотрит на Томми. Тот тяжело дышит, но руки не дрожат. А я? У меня дрожат руки? Он смотрит на них, когда подходит к соседнему столику и сдергивает ещё одну скатерть. Руки не дрожат. Они работают. Фиксируют белую накрахмаленную ткань — для кого они тут крахмалят, для каких таких гостей? Возвращается, бросает её Томми. — Две скатерти на один труп, — усмехается Джимми, расстилая ткань рядом с телом. — Самый дорогой похоронный сервис в Бруклине. Томми смеётся. И Генри от этого неуместного, могильного смеха становится нехорошо. Но давит кривую улыбку. Сам не знает зачем. Джимми молча достает из кармана пачку купюр — те, что были в бумажнике Беттса, плюс ещё несколько сверху, своих. Отсчитывает Томми, потом отделяет несколько сотен и протягивает Генри. ДеВито принимает трофей как само-собой разумеющееся. Генри смотрит на деньги, потом на Конвея. — Ты чего? Я просто стоял... — Ты видел. — Джимми пожимает плечами, улыбается — тепло, почти по-отечески. — Считай это... страховкой. За беспокойство. Купюры хрустят в его пальцах. Они новые, будто только из банка, и этот чистый, сухой хруст режет слух после мокрого, чавкающего звука, с которым они ворочали тело. Генри знает, что это за «страховка». Это не плата за работу. Это плата за то, чтобы он никогда не всплыло ничего лишнего, если вдруг придут с вопросами. Взять деньги — значит согласиться. Значит, стать частью этого по-настоящему. Он берет. Конвей хлопает его по плечу, довольно кивая. — Молоток. А теперь — швабру возьми. И смотри, чтоб блестело. Швабра оказывается в руках тяжелой, неуклюжей. Чистящее средство вперемешку с хлором в ведре пахнет яблоком. «Зеленое яблоко» — написано на бутылке. Беттс любил яблочный пирог. Говорил: «Мать пекла лучший в Бруклине». Краем глаза он смотрит потных, пыхтящих друзей. Партнёров. Людей, с которыми он грабил, пил, смеялся. Которые заворачивают тело во вторую скатерть, потом в третью. Теперь это уже не просто куль, а аккуратный, почти герметичный сверток. Томми даже концы подворачивает, будто подарок упаковывает. Подарок, который никто не захочет открывать. Люди, которые только что убили человека у него на глазах. И он помогал. Вода в ведре сначала прозрачная, чистая — Генри специально наливает холодную, чтобы взбодриться. Но уже через минуту она становится розовой. А скоро и вовсе превратится в густую, непрозрачную жижу цвета переспевшей вишни. Сколько раз надо будет сменить воду в ведре, чтобы замести следы? Генри считает про себя. Раз. Два. Три ведра. Может, четыре. Потом ещё раз чистой, с хлоркой, чтобы наверняка. Он никогда не думал, что в человеке столько жидкости. Но поверх практичных вопросов он невольно задумывается о том, как быстро человек превращается в мусор. В вещь. В то, что закапывают в лесу или топят в реке, чтобы никто никогда не нашёл. И думает о том, что однажды так могут закопать и его. Достаточно просто стать кем-то, кого нужно убрать. За что? За то, что не так посмотрел. Не так пошутил. Не донёс. Стал не нужен. Знает слишком много. Помогал заворачивать тело в скатерти. Вода в ведре становится красной. Как ему преподавал урок Джимми, незнание которых могут стоить жизни: «Ты в жизни научишься двум великим вещам. Посмотри на меня. Никогда не доноси на своих друзей и всегда держи язык за зубами.» Джимми ловит взгляд Генри и коротко кивает — успокаивающе, даже ободряюще. Дескать, всё путём, парень, первый раз всегда странно, потом привыкнешь. Кивок Джимми — как отеческий. Именно так кивают сыну, который впервые починил кран или забил гвоздь. Только гвоздём сегодня был человек. Генри отводит взгляд, сосредотачиваясь на работе. Украдкой смотрит на свои руки. Сжимают швабру, но не дрожат. В розовой воде отражается неоновая вывеска автомата — оранжевая и зеленая, веселая, праздничная. Как в кино. Только в кино никогда не показывают, как отмывают пол после таких сцен. Джимми и Томми волочат этот огромный пропитанный «мешок», оставляя на полу кровавый след. Генри меняет воду и подчищает за ними. И он будет это делать. И будет помогать снова. Потому что выбора нет. Потому что это его семья. Потому что в этой семье ты либо с ними, либо в их багажнике. Вода в ведре быстро становится густо-бордовой, почти чёрной в тусклом свете. Он выливает её в унитаз, снова наливает ледяной воды и хлорки побольше. Возит тряпкой по полу, и ему кажется, что кровь не смывается, а размазывается, въедается в дерево ещё глубже. Он трет одно и то же место, пока его не зовут на улицу. Генри полощет тряпку, выливает чёрную жижу в унитаз, надеясь слить туда же и свою паранойю. Они волочат этот огромный «мешок» через чёрный ход. Дверь открывается со скрипом, впуская холодный ночной воздух. Генри жадно вдыхает — запах крови остаётся там, внутри. Здесь пахнет бензином, мокрым асфальтом и свободой. — Генри, открой багажник. — командует Джимми. Машина ждёт у входа. «Кадиллак» Хилла, бардовый, с хромированными бамперами. В темноте он кажется чёрным. Цвета запёкшейся крови. Генри ловит себя на этой мысли и давит её. Багажник открыт — зев, готовый проглотить то, что они принесли. Заталкивают. Беттс входит с трудом — слишком длинный. Томми пихает его ногой, утрамбовывая. Крышка не хочет закрываться — край скатерти мешает. Джимми выдергивает её, запихивает внутрь рукой, не глядя, будто заправляет выбившуюся простыню. Крышка захлопывается. Звук глухой, окончательный. Как точка. Хилл садится за руль. Конвей рядом. деВито — сзади, прямо над багажником. Генри чувствует запах крови даже здесь, даже сквозь железо. Или ему кажется? Или она просачивается сквозь щели, сквозь резиновые уплотнители, сквозь само время? Машина трогается. Сзади, под глухим стуком колес, мягко постукивает о стенку багажника то, что осталось от Билли Беттса. В такт движению. Будто просится наружу. Руки Генри на руле. Не дрожат. Он доедет до дома миссис деВито за ножом, известью и лопатой — и поможет закопать. Потом они заедут в закусочную, возьмут кофе и пончики. Джимми заплатит с тех самых денег, что вынул из бумажника Беттса. И никто не поперхнется. Мимо проплывают огни Нью-Йорка. Бары, закусочные, люди, которые живут своей жизнью и понятия не имеют, что в этой машине, в багажнике, лежит человек. Который ещё час назад тоже был живым.***
Они приезжают ровно в полночь. Он слышит, как шины хрустят по гравию — звук, от которого внутри всё сжимается ещё до того, как мозг успевает понять, что это значит. Он сидит в машине и смотрит на чёрное небо через опущенное окно. Руки на коленях. Шляпа зажата в пальцах так сильно, что край прогнулся. Клеменца, верный, преданный капо, открывает дверцу. Дон выходит — медленно, потому что тело слушается плохо, потому что каждый сустав болит, потому что внутри только одна мысль, и она не даёт дышать. Вито проходит через двор, не глядя по сторонам. Не нужно смотреть — он знает, что там. Он чувствует это каждой клеткой, каждым нервом, каждым ударом сердца, которое всё ещё бьётся, хотя должно было уже остановиться. В доме гробовщика горит свет. Вито входит без стука. Внутри стоят двое — те, кого прислал Клеменца. Они уже обыскали комнату, проверили углы, окна, двери. Профессионалы. Вито кивает им — коротко, едва заметно. Они ответили таким же кивком. Он ждёт. Минуты тянутся, как часы. Вито стоит посреди комнаты, держа шляпу у груди, и смотрит в одну точку на стене. Там висит дешёвая литография — мадонна с младенцем. Он смотрит на неё и не видит. Видит только другое лицо. Молодое. Красивое. Мёртвое. Когда во двор въезжает вторая машина, Вито не оборачивается. Он слышит звук — визг тормозов, хлопанье дверей, шаги нескольких человек. Потом голос Клеменцы, отдающий распоряжения. Потом — скрип носилок. Он всё ещё не оборачивается. Потому что знает: если обернётся сейчас, если увидит это своими глазами — упадёт. А он не может упасть. Не здесь. Не перед ними. Клеменца входит в комнату. Встаёт за спиной, чуть сбоку. Молчит. Вито чувствует его присутствие — тяжёлое, виноватое, преданное. — Дон Корлеоне, — сказал наконец Клеменца. Голос хриплый, севший. — Мы привезли его. Вито кивает. Один раз. Медленно. Потом поворачивается. Носилки стоят у двери в лабораторию. Двое держат их, глядя в пол. На носилках — тело, завёрнутое в серое одеяло. Из-под одеяла торчат ступни. Голые. Восковые. Мужские. Вито смотрит на эти ступни. Широкий подъём — в кого это? В мать? В него самого? Он не знает. Он никогда не смотрел на ноги своих детей. Он смотрел им в глаза. Всегда в глаза. Теперь смотрит на ступни. Руки не дрожат. Шляпа прижата к груди так сильно, что, наверное, останутся следы. Он стоял и смотрел на ноги своего сына. Сантино. Мой мальчик. Мой первый. Моя гордость. В голове нет мыслей. Совсем. Только белый шум, только пустота, только этот образ, который теперь будет стоять перед глазами до самой смерти. Раздаются шаги. Вито оборачивается. Америго Бонасера. Гробовщик. Тот самый, который когда-то приходил к нему в день свадьбы его дочери, плакал, просил справедливости. Тот самый, которому Вито помог, не взяв денег. Тот самый, который теперь должен был помочь ему. Бонасера стоит в дверях лаборатории. Бледный, в своём дурацком рабочем фартуке. Смотрит на носилки, на тело, на Вито. В глазах — ужас. Неподдельный, животный ужас. — Ну как, старина, — говорит он. Голос ровный, как стекло. — Готов ли ты помочь мне сегодня? Бонасера кивает. Рот открылся, но звука не выходит. Только беззвучное шевеление губ. Вито направляется к двери лаборатории. Он идёт медленно — ноги слушаются плохо, суставы скрипят, каждый шаг отдаётся болью в пояснице. Но он идёт. Потому что должен. Потому что никто другой не имеет права увидеть это первым. Бонасера плетётся сзади, как провинившийся пёс. В лаборатории горит яркий свет — хирургический, беспощадный. Носилки уже стоят на одном из столов, том самом, где производят вскрытие. По краям столешницы ведутся желоба — для крови, для жидкостей, для всего того, что вытекает из мёртвых тел. Двое, которые принесли носилки, стоят по углам. Клеменца замирает у двери. Вито делает едва заметное движение рукой — короткий жест, почти незаметный. Все выходят. Остаются двое: старый дон и старый гробовщик. И тело под серым одеялом. Тишина. Только гудение ламп над головой. — Что я должен сделать? — голос Бонасеры срывается на шёпот. Вито смотрит на одеяло. На складки ткани, скрывающие то, что когда-то было его сыном. На очертания тела — широкие плечи, длинные ноги. Сонни был крупным мужчиной. Сильным. Живым. Был. — Я хочу, чтобы ты употребил всё своё мастерство, — говорит Вито. Медленно, тщательно подбирая слова, будто читает молитву. — Всё искусство, если только уважаешь меня. Нельзя, чтобы мать увидела его таким. Он шагает к столу. Один шаг. Второй. Протягивает руку. Пальцы смыкаются на грубой ткани. И рывком сдёргивает одеяло. Свет падает на лицо Сантино Корлеоне. Левый глаз сына плавает в глазнице, заполненной запёкшейся кровью — не жидкой уже, а густой, тёмной, похожей на желе. Глазное яблоко не просто вытекло — его разорвало пулей, и теперь это мешанина из студенистых осколков, тёмных сгустков и тонких, как паутина, нитей того, что когда-то было зрительным нервом. Всё это плавает в тёмно-красном, почти чёрном месиве, перемешанное с осколками кости. Правый — открыт, смотрит в потолок, но не видит ничего. Зрачок расширен так, что радужка превратилась в тонкий ободок вокруг бездонной черноты. В белке — несколько мелких точечных кровоизлияний, красные звёздочки, разбегающиеся от зрачка. На роговице — тонкая трещина, едва заметная, похожая на царапину на старом стекле. Нос — то, что от него осталось, — превратился в мешанину из осколков костей и разорванной плоти. Пуля вошла в переносицу и просто уничтожила всё на своём пути. Хрящи раздроблены в крошево, кости носа превратились в острые белые обломки, торчащие из кровавой каши под разными углами. Ноздрей больше нет — только два рваных отверстия, из которых всё ещё сочится сукровица. Скула с одной стороны проваливается внутрь, как у восковой куклы, которую сжали в кулаке. Но это не просто провал — это сложный перелом, от которого во все стороны разбегаются тонкие трещины. Сквозь разорванную кожу видны осколки скуловой кости — белые, острые, некоторые торчат наружу, другие ушли вглубь, в мягкие ткани. Щека с этой стороны — не щека, а рваная рана, в глубине которой угадывается что-то белое, гладкое — может быть, зуб, может быть, ещё один осколок кости. Пулевые отверстия покрывают щёки, лоб, шею. Их много. Очень много. Пулемётная очередь скосила лицо, превратив его в решето. Каждое отверстие — маленькое, аккуратное, с ровными, слегка опалёнными краями. Пороховая гарь въелась в кожу вокруг, оставив тёмные, почти чёрные круги. Из каждого сочится кровь — не фонтаном, нет, просто медленно просачивается, заполняет отверстие, переливается через край, течёт вниз, соединяясь с соседними ручейками. На лбу — три пули, вошедшие почти параллельно, на одинаковом расстоянии друг от друга. Словно кто-то отметил линейкой и стрелял по разметке. Кожа вокруг каждого отверстия слегка втянута внутрь, создавая эффект маленьких воронок. Из средней пулевой раны торчит крошечный осколок лобной кости — белый, острый, похожий на зуб акулы, прорвавший кожу изнутри. На правой щеке — четыре попадания. Они расположились неправильной звездой, и соединяющиеся ручейки крови создают рисунок, похожий на чудовищную татуировку. Самая нижняя пуля выбила кусок челюсти — сквозь разорванную щёку виден ряд зубов, обнажённых, белых, страшных в своей неестественной открытости. Некоторые зубы выбиты — на их месте только тёмные, кровоточащие лунки. На шее — ещё несколько попаданий. Здесь кожа тоньше, и пули прошли навылет, оставив аккуратные входные отверстия спереди и рваные, звёздчатые выходные сзади. Кровь из шеи не течёт — уже нечему течь, сердце остановилось, — но в ранах видно тёмное, влажное мясо и осколки позвонков. Грудная клетка — Вито не может видеть её под остатками рубашки, но знает, что там то же самое. Рубашка — когда-то белая, дорогая, сшитая на заказ — теперь тёмная от крови. Ткань прилипла к телу, и в дырах видна кожа — но не кожа уже, а месиво из мяса, осколков рёбер и тёмных сгустков того, что когда-то было лёгкими. Руки разбросаны в стороны. Пальцы скрючены, ногти впились в ладони — предсмертный спазм. На правой руке — часы. Дорогие, золотые, с браслетом из крокодиловой кожи. Они всё ещё идут. Секундная стрелка равнодушно отсчитывает время, которого для Сантино больше нет. Сзади раздаётся придушенный всхлип. Бонасера вскрикивает — глухо, страшно, не сдерживаясь. Человек, который видел сотни трупов, который бальзамировал стариков и детей, жертв несчастных случаев и уличных разборок, — этот человек вскрикивает от ужаса. Вито не оборачивается. Он стоит и смотрит. Кровь уже не течёт — только запеклась коркой на лице, залила глаза, заполнила рот, застыла тёмными потёками на шее. Но в свете лампы она всё ещё поблёскивает влажно, и кажется, что Сантино только что убили, только что, секунду назад, и Вито опоздал на эту секунду. Мир качается. На одно короткое, бесконечное мгновение ноги перестают держать. Вито покачивается, рука метается в поисках опоры и вцепляется в плечо Бонасеры. Старый гробовщик вздрогнул, но устоял, приняв вес дона на себя. Вито стоит так несколько секунд, опираясь на чужое плечо, глядя на то, во что превратили его сына. — Видишь, — сказал он, срывающимся голосом. —...что они сделали с моим мальчиком.Donovan — Atlantis (ost Goodfellas)
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!