10. Груз
22 апреля 2026, 14:19Тело ноет. Плечо горит — там, куда Пинстрайп, мать его, Поторотти всадил пулю. «Сувенир» заседает глубоко, кровь сочится, заливая рукав куртки, превращая её в тяжелую, противную тряпку. При каждом шаге пуля внутри плеча сдвигается. Бруно чувствует, как мышцы сжимаются вокруг металла, отказываясь его принимать. А когда щит задевает за корень или камень — пуля царапает кость. Сухой, тошнотворный звук, который слышится не ушами, а всем телом. Он стискивает клыки. Кровь течёт по руке, капает с пальцев, смешивается с грязью.
Он даже не смотрит. Нечего там смотреть. Перевяжет — когда будет время. Когда в безопасности будет его психованный дон, который сейчас валяется на каменном щите, как мешок с костями. Босс весит, как кусок свинца. Или как вся его ебаная жизнь, которая сейчас свалена на плечи капо.
Ветки хлещут по морде, рукам, щиту. Мутант даже не уворачивается — сил нет. Только идёт, опустив голову, как бык под ярмом. Сколько они так прошли от храма — Бруно не помнил. Время потеряло смысл где-то между вторым провалом в памяти и третьим разом, когда он чуть не свалился в очередную яму. Он не чувствовал пальцев на левой ноге. И правой — честно говоря, тоже. Просто знал, что они ещё есть, потому что земля под ними была. Иногда. Когда почва внезапно не уходила из-под ног. Он перестал моргать. Просто забыл, что это надо делать. Глаза высохли, саднили, но слёз не было — организм экономил воду. Как и на всё остальное.
— Идиот, — хрипит потору, перехватывая широкий кожаный ремень, которым щит привязан к его груди. Ремень тянется от углов щита через плечо, врезаясь в здоровую сторону, перекидывался под мышкой и закреплялся где-то за спиной. Не удобно. Не правильно. А что за сегодняшнюю ночь может быть хоть что-то правильное?
Ну, правильно сделаны ремни. Древние, прокопченные, но крепкие — не иначе, жрецы этих руин знали толк в качественной фурнитуре.
Ботинки втаптываются в грязь. Щит с противным скрежетом тащится следом. Пинстрайп не шевелится — только грудь ходит ходуном, выдавая, что он ещё жив, что его, блять, еще нужно тащить.
— Бачинари ему подавай, — хрипит он в темноту, обращаясь то ли к богам, то ли к себе. — Красную, мать её. Ну, как тебе новая Бачинари? — Злобно ухмыляется, глядя через плечо.
В тусклом свете луны лицо дона кажется восковым. Без привычной усмешки, без надменного прищура — просто уставший, больной зверь, которого надо вытащить из этого бассейна, полного дерьма... в который он сам же и прыгнул... и потянул за собой.
— На фоне всего этого дерьма, Бачинари ты торчишь уже мне. А ещё лучше, блять, ракету. Чтобы я улетел отсюда нахуй, подальше от тебя, от дока и от этих долбаных каменных маятников и стражей, которые меня чуть не располовинили. Из-за тебя!
Щит отзывается мерзким скрежетом, зацепившись за камень. На секунду отрывается от земли, повисает на ремнях, и Бруно чувствует, как Пинстрайп скользит вниз. Он дёргается, чтобы поймать, но боль в плече простреливает до локтя, и он лишь успевает перехватить ногой край щита, не давая ему перевернуться. Затем тянет на себя, едва не упав, — боль в плече загорается жалящей вспышкой, заставляя мир потемнеть на секунду. Ремень врезается в здоровую сторону, перераспределяя вес, и он выпрямляется, не выпуская груз.
— Чёртов... — шипит он, выравнивая щит. — Если ты очнешься и начнешь снова про Монтану, я достану нож. И скажу парням, что ты сам напоролся. На копье. Три раза.
Он замолкает. Останавливается, чтобы перевести дух. Закрывает глаза. Всего на минуту. За опущенными веками мир кажется слишком ярким — даже в этой темноте. Боль пульсирует в такт сердцу, отдавая в шею и заставляя скрежетать зубами. Воткнутая пуля в плече — это ещё полбеды. Хуже то, что этот ублюдок даже не сомневался. Не колебался. Просто поднял ствол и нажал на спуск. Как на врага. Как на чужого. Как на... последнюю шавку.
Дыхание вырывается из лёгких тяжелыми, рваными гудками. Рука, держащая ремень, онемела, пальцы сводит судорогой, но он не разжимает хватку. Если он её разожмёт — всё. Не факт, что сможет сжать снова.
Он открывает глаза и смотрит вниз.
Тот даже не шевелится, но дышит — неглубоко, поверхностно, будто каждое движение рёбер стоит ему усилий, в то время как и сам капо готов рухнуть без сил. Голова Пинстрайпа безвольно свешена набок, шерсть слиплась от пота и грязи, гель для укладки волос больше не блестит — истончился вместе с последними мозгами. Блестит лишь полоска оскала — клыки, сжатые в полубессознательной судороге. И этот запах. От него несёт кровью, грязью, потом — и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным. Бруно знает этот запах. Так пахнет, когда человек слишком близко к смерти. Слишком долго.
И в голову — невпопад, настырно, как занозы — втыкаются мысли.
Он знал, что док загрузил в голову дона не одного, а целых трёх гангстеров из кино. Но чтобы так плотно... чтобы Пинстрайп пропал совсем, а на его месте очнулся какой-то обдолбанный придурок, который палит по своим... да и чужим.
Парня жалко? Нет. Посторонний на острове. Свидетель. По протоколу его всё равно пришлось бы пришить — дон докторов не терпит чужаков, особенно тех, которые роются в его древностях. Может, даже успели бы допросить, вытрясти, сколько он знает, а потом — в реку. Или скормить стражам.
Бруно видал такое. Сам участвовал. Не раз видел смерть. Причинял её сам. Но чтобы вот так — не от пули врага, не от ножа в драке, а от выстрела обезумевшего человека, который за секунду до этого смотрел на того же парня и, может быть, даже не понимал, что делает? Парень даже не успел испугаться. Только удивление в глазах — и темнота. Бруно видел такой взгляд раньше, на охоте у животных, когда они не понимают, почему их убивают.
Да и он сам чудом выжил. Или не чудом — знанием. Чёртовы стражи — твари древние, умные, хитрые. Они знают храм, как свои когтистые лапы. Каждый камень, каждый проход, каждую ловушку. Но Бруно знает их повадки — не первый раз смотрит в их горящие глаза в темноте. Не в первый раз втягивает ноздрями их запах: мокрая шерсть, старая кровь, что-то древнее, что не должно быть живым. Не в первый раз думает — какого хрена он всё ещё здесь, а не на каком-нибудь острове без храмов, без стражей, без безумных боссов...
Когда Пинстрайп выстрелил и сбежал, они пришли на звук. Трое. Может, четверо. Тяжёлые, лохматые, с клыками, которые поблескивали в свете редких факелов. Бруно не видел морды — только силуэты, только эту поступь, от которой дрожал пол.
Он побежал — не от страха, от расчёта. Туда, где пол уходит из-под ног. Где каменные лезвия свистят над головой. Где цепи ждут, чтобы схватить за лодыжки.
Они знают ловушки. Но не все. Потому что не все ловушки — древние. Некоторые Бруно подготовил сам. На всякий случай. Для таких вот ночей.
Он заманил их в западню. Одного — в яму с кольями. Двое других — под плиту, которая рухнула с глухим, могильным грохотом. Бруно слышал их крики — нечеловеческие, полные ярости и боли — и бежал дальше, не оборачиваясь. Потому что если обернёшься — они успеют. Потому что в этом храме нельзя останавливаться...
А затем настиг психованного босса.
Тело того парнишки пришлось сбросить в пропасть в храме... лишь дьявол знает сколько их там таких уже валяется...
И может только он и знает что там творилось в голове у Пинстрайпа, что заставило его прикончить парня? Потому что... да хуй его знает почему! Потому что его сломанный мозг превратил безоружного человека в угрозу? Потому что Пинстрайп сейчас — это не дон, не стратег, не холодный расчётливый убийца, а больное животное, которое бросается на всё, что движется?
Бруно замечает, что губы босса шевелятся — беззвучно, будто он с кем-то разговаривает во сне. Или с кем-то внутри себя. Он не хочет знать, кто сейчас в голове у дона.
— Ебанулся ты окончательно, — шепчет бурый потору. — Знаешь это? Совсем кукухой поехал.
Поторотти молчит. Да даже если бы слышал — не понял бы. Потому что сейчас внутри этого тела кто-то другой. И Бруно не знает, вернётся ли прежний. А что, если он не вернётся? Если там, внутри, навсегда останется этот обдолбанный псих, который палит по своим? Если Бруно тащит сейчас не дона, а просто мясо, которое дышит?
Ещё недавно они сидели в кабинете дона, пили виски, и тот смеялся над какой-то хернёй, которую отмочил док. Сейчас Бруно тащит этого же дона по грязи, с пулей в плече, и не знает, узнает ли его тот, когда очнётся.
И где-то внутри, под слоем боли, усталости и ярости, шевелится что-то другое. Не жалость. Не нежность. Бруно не сразу понимает, что это. А когда понимает — хочет выть.
Он отводит взгляд к чёрной стене деревьев, где за каждым стволом может таиться смерть. Но вместо этого видит только темноту. Бесконечную, давящую. Где-то вдалеке снова кричит ночная птица. Или не птица. Бруно уже не разбирает. В этих джунглях всё звучит как угроза.
— Да ну, — хрипит он себе под нос. — Кому я заливаю? Самому себе? Не прикончу я тебя. А знаешь почему? Потому что ты не закончил своё дело. Всадил пулю в плечо. Больно, блять, но не смертельно. Стрельнул бы сразу в башку... Совсем меня не уважаешь, Пинстрайп...
Он знает, что должен злиться. Что имеет право. Но вместо злости — только глухая, тянущая боль. Не там, где пуля. Глубже.
Даже если бы Пинстрайп всадил в него всю обойму. Даже если бы сам дьявол приполз из этих джунглей и пообещал ему рай за один удар ножом.
Он не сделал бы это.
Бруно перехватывает крепление поудобнее. Ремни впиваются в здоровое плечо, натирают кожу. Сквозь куртку, футболку и шерсть он чувствует, как они нагреваются от трения. И собственный запах — мускус, пот, кровь. Запах зверя. Запах смерти, следующей по пятам. Он чувствует её затылком — там, где кончается свет луны и начинается чернота. Чувствует дыхание на шее — холодное, сырое, с привкусом гнилой листвы. Он морщится, но не от отвращения. Просто напоминание. Он шумно выдыхает и шагает дальше, волоча за собой щит и свою проклятую жизнь, которая, возможно, ещё хоть кому-то нужна. Хотя, глядя на этого идиота, он в этом сильно сомневается.
Бруно шагает дальше. К цели. Туда, где, может быть, есть шанс вытащить дона из этого ада.
А если нет — значит, он сделал всё, что мог.
***
Наконец джунгли кончаются. Не сразу — воздух меняется первым. Перестаёт пахнуть влажной землёй и гнилью — вместо этого появляется что-то сухое, обжигающее, будто земля здесь давно мертва и только делает вид, что дышит. Деревья становятся реже, потом появляются выжженные проплешины. И пахнет уже серой и гарью. Земля под ногами становится другой — не мягкой, лесной, а хрустящей, будто угольная крошка. Под армейскими ботинками — чёрные пятна, въевшиеся в почву. Здесь что-то горело. И не раз. А затем — шахта. Чёрная дыра в земле, от которой тянет холодом. Не тем, который бывает ночью в джунглях, а другим — глубинным, древним, будто сама земля выдыхает этот холод, напоминая, кто здесь хозяин. Лишь ржавые вышки и брошенная техника вокруг — как напоминание о попытках её укротить. Кое-где техника ещё дымится — тонкие струйки пара поднимаются из трещин в земле, пахнет перегретым металлом и чем-то едким, от чего щиплет в носу. Бруно чихает — и жалеет об этом, потому что боль в плече отзывается с такой силой, будто кто-то вогнал туда раскалённый прут. Потору останавливается у входа, переводя дух. Отсюда до Конга — рукой подать. Если этот придурок ещё не ушёл. Да и куда он уйдет? Эта упрямая коала сидит в своей дыре, как пёс на цепи, и ждёт. Внутри — тишина. Абсолютная, давящая. Будто звук не может проникнуть дальше этого чёрного провала. Остаётся только холод, запах камня, сырости, пота и тяжелый, удушающий дух, который висит в воздухе — химическая чистота эвкалипта, доведенная до абсурда, смешанная с терпкой горечью камфоры и резким аммиачным оттенком, который режет глаза. Коала здесь живёт, и это чувствуется... и слышится. В глубине пещеры кто-то дышит. Тяжело, ритмично, как кузнечный мех. — Конг! — голос Бруно срывается на хрип. Он не кричит — сил нет. Просто выплёвывает имя, как кость, которая застряла в горле. Дыхание обрывается. Тишина. Где-то капает вода. Монотонно, бесконечно, как отсчёт времени, которого здесь, кажется, не существует. Бруно идёт дальше, туда, где теплится тусклый свет — пара ламп, наверное, от старых аккумуляторов, которые Коала где-то раздобыл или костер. Свет выхватывает из темноты мешки с песком, подвешенные к потолку на цепях. Самодельные груши — обмотанные тряпками, заляпанные чем-то тёмным. Кожа на них местами порвана, песок сочится, оседая на полу мелкими кучками. Камни разного веса... очевидно для поднятия. Самодельный турник — просто труба, вставленная между двумя выступами в стене. Дальше, на стенах — плакаты. Не настоящие, конечно. Вырезки из журналов, наброски углём, какие-то фотографии, которые Коала, видимо, сам сделал. Рокки Бальбоа. Везде. На лестнице, в зале суда, бегущий по утренней Филадельфии. Чёрно-белые, пожелтевшие, с рваными краями. Бруно не понимает, откуда Коала их достал. И не хочет знать. Некоторые плакаты нарисованы от руки — углём на обрывках картона. Кривые, детские почти, но каждая линия доказательство его упрямства. Кривой, но узнаваемый по полосатому костюму, портрет Пинстрайпа. И Коала с поднятыми огромными лапищами и короной на голове. Бруно там нет, да ему такая честь и даром не нужна. В углу — лежанка. Какое-то подобие кровати из досок и старого матраса, накрытого грязной простынёй. Бруно на секунду позволяет себе представить, как падает туда мордой вниз и не встаёт. Но понимает — нельзя. Рядом — ящик с консервами. На нём — каска и алюминиевая мятая кружка с выцветшим рисунком. Когда-то на ней был флаг, теперь — просто тёмное пятно. Рядом — пачка дешёвого печенья, раскрытая, наполовину съеденная. Бруно невольно вспомнил о поручении взять гостинцев для Конга. Но теперь джунгли поглотили их вместе с рюкзаком. И в центре небольшой костер — в углублении в полу, обложенном камнями. Над костром — котелок, подвешенный на треноге из арматуры. В котелке что-то булькает — может быть, каша или просто вода греется. Бруно смотрит на лежанку, на консервы, на дурацкую каску. И где-то глубоко, под усталостью, шевелится что-то. Зависть? К этой коале, которая сидит в норе и никуда не рвётся? Бруно давит это чувство. Не до того. А затем взгляд падает на угол пещеры, где на низком каменном выступе, расставлены камни. Несколько штук — разного размера и формы, от плоских галек до увесистых булыжников. Очевидно, уже не для поднятия, потому что на каждом — нарисовано лицо. Углём или чем-то тёмным, что въелось в камень. Глаза — две неровные точки. Рот — кривая линия. У одного из камней даже есть подобие бровей — насупленных, как у судьи на ринге. Рядом с ним, почти голышек, на котором повязан розовый, пыльный, с обтрёпанными краями, бантик. Они смотрят в разные стороны, как свидетели на допросе. Или как зрители, наблюдающие за боем. Бруно замирает на секунду. Смотрит на них. И почему-то ему становится не по себе. И зависть тут же гасится. — Принимай гостя. Дон пожаловал. Бруно слышит его раньше, чем видит. Сначала — тяжёлый вздох, будто где-то в темноте раздувают меха. Потом — шорох. Камень трётся о камень. Из глубины пещеры выдвигается тень. Массивная, широкая, нечеловеческих пропорций. В тусклом свете ламп и костра проступает непропорциональная фигура — широченные плечи, массивная грудь, руки, которые кажутся толще брёвен. А ноги... ну, день тренировки ног он, видимо, каждый раз пропускает. Короткая, почти сбритая серая шерсть. Старая футболка без рукавов, серая, выцветшая, с дырой на боку. Мешковатые штаны, подвязанные верёвкой. На лбу — красная бандана, повязанная узлом на затылке. Коала Конг замирает на мгновение, разглядывая раненного гостя. Взгляд у него тяжёлый, медленный — такой бывает у людей, привыкших сначала думать, потом говорить. А иногда — не говорить вовсе. Пальцы Конга, огромные, узловатые, сжимаются в кулаки. Потом разжимаются. Бруно видит, как он перебирает ногами — едва заметно, будто готовится бежать или падать. Но не делает ни того, ни другого. — Ой... — выдыхает он. Голос низкий, раскатистый. Но в нём — настоящее, почти детское удивление. Бруно чувствует, как его голос реверберацией проходит по рёбрам, как пуля в плече отзывается звенящей резью. — Пинстрайп? Зч'ево он... как... — Он замолкает, подбирая слова. Они выходят тяжело, будто он их выковыривает из себя. Будто пытается говорить через рот, полным камней. — Он живой? — Живой, — Бруно снова кивает. — А ты давай, помогай. Не стой, как памятник самому себе. Коала подходит ближе. Шаги тяжёлые, но мягкие — ступает на полную ступню, как медведь, но почти бесшумно. Останавливается у щита, смотрит вниз. Глаза у него маленькие, тёмные, глубоко посаженные. В них — тревога и какая-то детская растерянность, будто не понимает, как такое могло случиться с тем, кого он считал... ну, кем-то вроде Рокки. Только в полосатом костюме. Он проводит лапой по лицу — медленно, будто проверяет, не спит ли. Пальцы толстые, короткие, с тупыми когтями, на подушечках — мозоли, твёрдые, как камень. Трёт лоб, потом щёку, оставляя на шерсти грязные разводы. — Плох, — выдает коала, как врач, который видит сломанную кость на снимке. И это бесит. Капо просил помочь перетащить дона, а не ставить диагноз. Не надо быть врачом, чтобы понять, что по Пинстрайпу плачет психушка. — Ага, блять, всего-то прилег отдохнуть после рабочего дня. — Бруно даже не смотрит на него, дёргает ремень. — Ты давай не умничай. Каждое движение отдаётся в плече острой, простреливающей болью. Потору шипит сквозь клыки, но не останавливается. Пальцы скользят по мокрой от крови пряжке, срываются. Конг раздуплился и наконец тянет лапищу — медленно, будто боится раздавить. Он аккуратно, почти нежно, перехватывает ремень, ослабляя узел. Слышно, как тот тяжело сопит. Бруно отступает на шаг, когда ремень наконец освобождает плечо. Ткань куртки под мышкой пропиталась потом и кровью — свежей, не только его, и прилипла к телу. Он трёт шею, разминая затёкшие мышцы, и чувствует, как хрустят позвонки точно ломающиеся сухие ветки. Кожаная куртка на нём теперь бурая, в пятнах. Он трогает плечо пальцами — ткань влажная, липкая, под пальцами расползается что-то тёплое. Конг одной рукой налегке перетаскивает щит к лежанке. Его пальцы смыкаются на крае камня, мышцы на предплечьях вздуваются — он даже не кряхтит, просто шагает. Щит будто скользит по воздуху, почти невесомый в его ручище. Он бережно, почти нежно укладывает дона на лежанку. Если бы не разодранная рубашка и брюки, если бы не кровь... выглядел бы он так, будто спит и видит дурной сон. Хотя, зная, какие хоромы предпочитает этот выпендрёжник — на такую кровать из «говна и палок» он бы ни за что не лёг. Конг поправляет под головой дона что-то, похожее на подушку — тряпку, свёрнутую в валик. Движения у него тяжёлые, неуклюжие, но в них столько осторожности, будто он боится разбудить спящего зверя. — Рассказывай, — требует Конг наконец. Голос уже не растерянный — требовательный. Тот самый голос, которым он, наверное, командовал на ринге. Он выпрямляется во весь рост — под потолком пещеры его фигура кажется ещё массивнее, плечи — ещё шире, руки — ещё длиннее. Он смотрит на Бруно сверху вниз, и в этом взгляде — не угроза, но тяжесть человека, который привык решать вопросы без лишних слов. Бруно замирает, подбирая слова. Правду не сказать. Скажешь правду — и что? Что его босс — ёбанутый, который палит по своим, потому что у него в голове живут трое гангстеров из кино, и иногда они берут верх? Что он сам только что получил пулю от получеловека, которому присягал на верность? Что они оба чудом не сдохли в храме, потому что Пинстрайп решил, что парнишка с фонариком — это смертельная угроза? Нет. Не сейчас. Может, никогда. — Док сослал в его джунгли без оружия, — приходится сохранять хладнокровие, когда внутри всё тихонько кипит. — Сказал — одиночное патрулирование. «Проветрить мозги.» — Он криво усмехается, и в усмешке — горечь пополам с усталостью. — Вот он и проветрил. Наткнулись на кабанов. Целое стадо. Так и получилось. — А в плечо? — спрашивает тот настороженно. — Тоже кабан? Глаза у него сужаются — щёлочки, в которых прячется что-то древнее, звериное. Бруно замирает на секунду. Слишком много вопросов. Слишком близко к правде. — Осколок, — отрезает капо, будто репетировал. — От каменного лезвия. Ловушка в храме. Мы через него шли. Коала хмыкает. Коротко, без насмешки. Просто выдыхает воздух — и в этом выдохе слышится сомнение. Бруно видит, как шевелятся его губы — будто пережёвывает мысль, но не выпускает. Конг не переспрашивает. Может, потому что не хочет знать. Может, потому что знает уже. — Бруно тоже плох. Кровь. Много. Надо вытащить. — Он кивает на рану. — Не надо вытаскивать — хуже будет, — потору морщится, трогает рукав куртки. Пальцы мокрые, липкие. Пуля сидит глубоко, касается кости, но раз может шевелить рукой, значит кость и суставы целы. Тело само выплюнет, когда будет готово. Он не договаривает главного. Если Конг начнёт вытаскивать, он поймёт — рана не от каменного осколка. Слишком ровная, слишком круглая. Пуля. И тогда придётся объяснять, откуда она взялась. А объяснять нечего — только новая ложь, новые оправдания, новый винтик в эту чёртову конструкцию, которая и так трещит по швам. — Дай какой-нибудь антибиотик— — Анти... болитик? — Конг хмурится, пробуя незнакомое слово на вкус. — Ну, конечно. Ты же жрёшь эвкалипт — тебя зараза не берёт, — Капо осознает насколько абсурдной была его просьба. — Тащи его тогда. Воду. Бинты. Что там у тебя ещё есть? Обитатель пещеры поворачивается и идёт вглубь, туда, где в темноте теплится тусклый свет. Бруно остаётся наблюдать за доном. Его грудь вздымается спокойно. Слишком спокойно для того, кто только что убил человека. — Ты живой, — говорит потору тихо. — И это главное. Он не знает, кому говорит — Пинстрайпу или себе. Бруно прислоняется спиной к холодной каменной стене и закрывает глаза. Всего на минуту. Просто чтобы перестать чувствовать, как пуля внутри плеча трётся о кость при каждом ударе сердца. Стена под лопатками влажная, скользкая — то ли от конденсата, то ли от собственной крови. Уже плевать. Задание выполнено. В пещере тихо. Только капает вода где-то в темноте — монотонно, бесконечно, как отсчёт секунд до конца света. И тяжелое дыхание Конга, который возится где-то в глубине, гремит ящиками, чертыхается — глухо, монотонно, будто сам с собой разговаривает. Но тишина давит. И этот холод. Этот запах — сырость, камень, и вездесущий эвкалипт, который лезет в нос, горло, лёгкие, будто пропитал собой каждую трещину в скале. Бруно открывает глаза. Смотрит на дона — не изменился. Живой. Пока живой. — Не спи, — хрипит себе под нос. — Нельзя спать. Он отталкивается от стены. Ноги слушаются плохо — ватные, чужие. Каждый шаг — усилие. Каждый вдох — боль. Но он идёт к костру. Садится на корточки перед ним, протягивает руки к теплу. Пальцы — грязные, в запёкшейся крови, в ссадинах. Тепло расходится по морде, рукам, груди, и Бруно чувствует, как мышцы начинают отпускать. Ненадолго. — Эвкалипт, — бормочет потору под нос. — Ещё бы сказал, что он на нём сидит. Воняет от него, как от... да хрен знает. Как от деда, который лечится всем подряд. Хотя док далековато... Кто вообще додумался это жрать? Долбоёбы эти коалы. Он смотрит в темноту, куда ушёл Конг. В полумраке мелькает его массивная тень — нагибается, достаёт что-то, выпрямляется. Затем возвращается, нагруженный как вьючный зверь. В одной руке — фляга с водой, в другой — ржавый ящик, доверху набитый тряпками, бинтами и какими-то склянками. Из-под мышки у него зажат пучок свежих эвкалиптовых веток — листья ещё блестят, будто их только что сорвали. — С чево Конг должен был таскать это? — Бормочет Коала, ставя ящик на пол. Канистра с глухим стуком приземляется рядом. — Конг хотел быть боксером, не санитаром. — Ага, — хрипит Бруно. Голова кружится, и он на секунду зажмуривается, пережидая приступ тошноты. — Боксёр, который жрёт эвкалипт и живёт в пещере. Рокки отдыхает. Конг замирает на мгновение, будто взвешивает — обижаться или нет. Потом медленно опускает ящик на пол и выпрямляется, потирая массивной лапой затылок. — Рокки не отдыхает, — говорит он наставительно. — Рокки всегда тренеруется. Даже когда ест. Конг ест эвкалипт, потом тренеруется. Это полезно для... — Он замолкает, подбирая слово, —...характера. Бруно открывает глаза, смотрит на него снизу вверх. Коала возвышается над ним, как скала, но в его позе нет угрозы. Только растерянность и желание помочь, смешанные с непониманием того, что именно нужно делать. — Для характера, — повторяет Бруно с насмешкой. — Ладно, давай сюда. Конг опускается на корточки рядом с ящиком — это даётся ему нелегко, колени скрипят, мышцы на ногах напрягаются, но он не кряхтит. Открывает крышку, достаёт пучок тряпок — не то старые простыни, не то порванная рубашка, разрезанная на полосы. Пахнет от них кислым — лежали долго, в сырости. Потом — склянки. Бруно вертит одну в руках. Йод. Древний как эта пещера, с мутным осадком. Вторая — пузырёк без этикетки, лишь потёртая белая бумага с едва заметным пятном, похожим на след от клея. — Это что? — Бруно трясёт пузырёк. Внутри сухо гремят таблетки. — Конг не знает, — тот пожимает плечами, и от этого движения мышцы на груди перекатываются под шерстью. — Док давал. Сказал — от болезней. Конг не болеет. Он подносит пузырёк к глазам, крутит, ловя тусклый свет. Стекло мутное, старое. На дне — несколько таблеток, белых, с едва заметной линией посередине. Слабый, химический незнакомый запах. Не аспирин, не антибиотик, который он знает по армейской аптечке. Что-то другое, от чего внутри шевелится холодное, липкое подозрение. Но... его ли это дело лезть в назначения дока, когда они не касаются лично него? Пробовать он это, конечно, не станет. Да и дону давать тоже. Он откладывает пузырёк в сторону. К чёрту. Не сейчас. Бруно выхватывает флягу и жадно осушает до половины. Горло теперь словно пустыня после дождя. Медленно и осторожно снимает куртку, а затем с той же мучительной медлительностью сдирает рукав рубашки с больного плеча вместе с коростой. Ткань отлипает с влажным, тошнотворным звуком — будто вытаскиваешь ногу из болота. Рукав остаётся висеть на лоскуте кожи. Шипит, зажмуривается, тянет медленно, но даже это не помогает накатывающей обжигающей волны боли. Маты тоже не дают облегчения. Он переворачивает флягу. Ледяная вода льётся на плечо, смывая грязь и кровь. С него стекает эта ночь — красная, чёрная, липкая. И он не чувствует облегчения. Жидкий лед бьёт по ране, вымывая то, что не должно там быть: осколки грязи, ворсинки от одежды, шерсть, какие-то волокна. Потору смотрит, как всё это уходит вниз, и чувствует, как внутри, под пулей, начинает зреть новое воспаление. — Кидай эвкалипт в костёр, — хрипит он. Листья в лапах зверя блестят — свежие, сорванные, наверное, у самого входа. Коала смотрит так, будто потору просит сделать нечто совершенно дикое. — Зачем еду переводить? Свежий — вкуснее. — Это, блять, не стейк, а листья. — Бруно отвечает с усталой насмешкой. — Ты их жуёшь, как козёл, и называешь это едой. Кидай, говорю. Дымом рану обработаю, чтоб не сгнила. — Конг не козёл, — гордо заявляет тот. — Конг — боксёр. Коала хмурится, но медленно, почти торжественно, бросает горсть листьев в огонь. Пламя вздымается, листья вспыхивают, и воздух наполняется густым, терпким, почти удушающим запахом. Дым поднимается к потолку, растекается по пещере, забивается в лёгкие. Бруно вдыхает. Кашель раздирает горло, боль в плече отзывается в висках, но он дышит. Глубоко, жадно, втягивая этот горький, обжигающий дым. В тусклом свете костра рану видно плохо — тёмное отверстие в плече, края рваные, воспалённые. Кожа вокруг — красная, горячая. Он тянется к костру, подставляет плечо под дым. Горячий воздух касается раны — сначала приятно, почти ласково. Потом больно. Очень больно. Дым въедается в открытую плоть, и потору чувствует, как мышцы подёргиваются, а кровь начинает сворачиваться, стягивая края раны. — Бруно дурак. — Конг помешивает похлёбку, даже не глядя в его сторону. — Конг же принес аптечку. А Бруно дымом рану... это... это Конг только в кино видел. Про индейцев. — Твоя аптечка — это какой-то ебаный музей, — Бруно кривится, косясь на ящик с бинтами и склянками. — Йод, которому сто лет в обед, какая-то подозрительная дурь и бинты — старые, вонючие, неизвестно в чьей заднице торчали. — Он поднимает взгляд на коалу. В глазах — усталая злость. — А эвкалипт к свежей ране приложить — это вообще верный способ загнать себя в могилу. Или ты думаешь, я с нихуя решил поиграть в индейца? Конг молчит. Смотрит на него, переводит взгляд на дымящееся плечо. — Конг не знал, — сторож растерянно трёт затылок. — Я тоже не знал. — Бруно выдыхает. Злость выходит вместе с воздухом, оставляя внутри только пустоту. Голос садится, становится глухим. — Пока сам не попал в такую жопу, что пришлось учиться. — «Никто не бьёт так сильно, как жизнь». — Неожиданно умная мысль для тебя. — Так Рокки сказал. — Рокки, — Бруно кривится. Уголки губ опускаются, на лбу собираются складки — не злые, скорее усталые. — Ну, конечно. А я думал, ты сам до такого допёр. Оказывается, у тебя и мысли чужие. Конг смотрит на него без тени обиды. — Мысли не чужие. — говорит он спокойно. — Конг их запомнил. И теперь они Конга. Так работает память. И ради его памяти они каждый раз рискуют своими задницами? Иногда расследование Пинстрайпа о собственном прошлом заходит слишком далёко. И каждый раз Бруно в это втягивают. Он не знает почему дон так носится с этим прошлым, что ради него чуть не попадает в ловушки храма или к хищникам или и к тем и другим, как сегодня... а так ведь у него и будущее не настанет. Из-за этого кино в голове его лишили воспоминаний, но... разве кино не учит отпускать прошлое? Все эти герои идут дальше. Строят новую жизнь. А Пинстрайп... застрял. Застрял в чужом кино, которое ему в голову загрузили. Копается в обломках, как пёс в помойке, и каждый раз поднимает такое дерьмо, что потом расхлёбывать — Бруно. Не дону, который в отключке, а ему, который сидит сейчас перед костром с дымящимся плечом и чувствует, как пуля трётся о кость. Оно ему надо? Прошлое дона? Кому оно нужно, кроме него самого? Пинстрайпу просто есть что искать: настоящее имя, друзей, трудовой стаж, репутацию. А внутри Бруно — пустота. И он это знает. «Вортекс» забрал всё. Не только воспоминания — саму возможность их иметь. Бруно не помнит, кем был. Не помнит, был ли кем-то вообще. Иногда ему кажется, что он появился сразу в этом теле, с этой программой «солдат» в голове. Жил на арене. Не той, где дерутся за деньги, а той, где дерутся за жизнь. Подземелья под лабораториями Кортекса. Клетки. Клыки. Кровь на бетонном полу, которую смывают шлангами после каждого боя. Он был солдатом. Не мафиозо. Обычным, безликим бойцом в армии Кортекса, которого гоняли на задания, бросали в горячие точки, использовали как расходный материал. А когда не было заданий — бросали в эти ямы. На потеху публике. Чтобы богатые ублюдки ставили на то, сколько он продержится против трёх мутантов с ножами. Он выживал. Всегда. Не потому что был сильнее — он даже был одним из мелких, если не самый мелкий. А потому что был упрямее. Отказывался умирать назло тем, кто на него ставил. Потому что в какой-то момент понял: если он сдохнет здесь, об этом никто не узнает. Никто не вспомнит. Никто не придёт на его могилу, потому что могилы не будет. И в этой пустоте — не было ответа. Не было имени. Не было трудового стажа, репутации, друзей, которых можно было бы вспомнить за рюмкой. Только этот костёр, только дым, только боль в плече и тело дона, которое он дотащил сюда, потому что... потому что... Потому что Пинстрайп тогда пришёл к нему после боя. Сказал: «Хватит тут подыхать. Пойдём. Работа есть». И Бруно пошёл. Не потому, что верил. Не потому, что надеялся. А потому, что это был шанс. Единственный. Выбраться из этой ямы, перестать быть расходником, стать кем-то. И он стал. Но эта арена осталась с ним. Навсегда. В каждом шраме, в каждом рубце, в привычке просыпаться от любого шороха и хвататься за ствол. И иногда, по ночам, когда не спится, он снова там. Слышит крики зрителей. Чувствует запах крови и пота. Знает, что если проиграет — никто не придёт. Кроме одного. Пинстрайп тогда пришёл не из жалости — из расчёта. Увидел в нём не мясо, а потенциал. И забрал. И Бруно до сих пор не знает, благодарен он ему за это или ненавидит. Знает только одно: пока он жив — он будет тащить этого психа. Через джунгли, через храмы, через пули. Потому что если он остановится — то вернётся туда. В ту пустоту. Где нет ничего. Даже прошлого, которое можно искать. И Бруно пойдет искать прошлое дона вместе с ним. Он не знает, почему. Знает только, что не может остановиться. По нему психушка тоже плачет. Давно. И просто дожидается, когда он заявится с повинной.***
— Пинстрайп давно не приходил, — Конг прерывает тишину. — Думал, забыл про меня. Или... не хочет больше. — Не забыл. Док его загрузил по полной. Станция, замок, эти чёртовы... — Он замолкает, сосредоточившись на перевязке. — Короче, не до тебя ему было. — Ага, — кивает Конг. Помолчав, добавляет: — А Пинстрайп обещал. Сказал: «Как только решу вопрос с доком, заберу Конга». — Коала замолкает, потом вздыхает: — В замке люди. Можно с кем-то поговорить. А здесь... — Он обводит лапой пещеру. — Здесь только Конг и камни. Бруно на секунду замирает. Потом берёт второй лоскут ткани — длинный, чтобы закрепить, но движение становится чуть жестче. Зубами затягивает узел. Затем выпрямляется. Смотрит на свою руку — шевелит пальцами, сгибает в локте. Боль есть, но терпимо. Кровь больше не сочится. По крайней мере, пока. — Конг ждать умеет, — продолжает тот негромко. — Только когда ждёшь один... долго. Камни надоедают. — Ты, блять, ещё с камнями трепался? — Бруно фыркает. Не смеётся — просто выдыхает воздух, и в этом выдохе — что-то похожее на усмешку. При тусклом свете костра тени пляшут на их неровных поверхностях, и на секунду ему кажется, что нарисованные лица... смотрят на него. Кривые, детские рожицы, намалёванные углём, вдруг становятся зловещими. У одной — глаза слишком широкие, у другой — улыбка до ушей, у третьей — вообще нет лица, только чёрное пятно, похожее на след от копоти. Бруно моргает. Наваждение проходит. Просто камни. Просто каракули. Конг пожимает плечами. Движение выходит тяжёлым, мышцы перекатываются под шерстью. Бруно смотрит на эту гору мышц, которая сидит на корточках перед костром и рассказывает о трёпе с разукрашенными камнями. И почему-то не смешно. Совсем. Еще один пациент психушки. Бруно отворачивается, смотрит в огонь. Пламя пляшет, лижет сухие ветки, дым стелется по пещере, окутывает их обоих — горький, терпкий, эвкалиптовый. В этом дыме есть что-то успокаивающее. Или просто усталость уже такая, что даже запах смерти кажется родным. — С людьми говорить луч'е. — Назидательно заговаривает зверь и подбрасывает в огонь ещё ветки. Пламя взметается, освещая его лицо снизу — тени пляшут на широких скулах, проваливаются в глазницы. — Люди говорят, когда надо. И молчат, когда надо. А камни всегда молчат. Бруно отскакивает от костра как ошпаренный. Слова Конга вдруг ударяют не туда, куда надо. — Какие люди, Конг? Хозяин пещеры смотрит на него снизу вверх — и в этом взгляде что-то меняется. Растерянность? Понимание? Бруно не разбирает. Тени пляшут на его лице, делая его то человеческим, то звериным. — Ну... — тянет увалень, и в его голосе проскальзывает неуверенность. — Которые... в джунгли ходят. Недавно. Конг видел. — Когда видел? — его голос становится тише, злее. — Неделю назад. Или больше... — А теперь давай конкретнее, — Потору встаёт и делает шаг вперёд, и тень его падает на морду коалы. — Где. Сколько. Что они делали. — В храме возились, трое или четверо... — сторож кивает куда-то вверх, в сторону выхода. — Конг видел, откуда они пришли — не через главный вход. С другой стороны. Там... стена обвалилась. Можно пролезть. Конг сам так ходил, когда не хотел шуметь и стражей будить. Бруно смотрит на него. Долго. Молча. Потом медленно, очень медленно, закрывает лицо ладонью. — Ты хоть понимаешь, что мы из-за этого... — он кивает на своё плечо, на повязку, на кровь, на Пинстрайпа, — ...всё это схлопотали? Здоровяк пожимает плечами. — Конг не знал, что Пинстрайп и Бруно через главный вход пойдут. Думал, умные. А они... — Замолкает, подбирая слово. — .. как кабаны. Прямо через лес, когда есть тропинка. Раненный смотрит на него, и где-то внутри, под усталостью и болью, спазмирует что-то похожее на смех. — Кабаны, — фыркает он. — Спасибо, блять. Он садится и отворачивается к костру. Не хочет, чтобы этот увалень видел его лицо. Потому что сейчас на нём написано то, что он не умеет называть. Стыд. Усталость. И ещё что-то, похожее на смирение. — Конг подходил, — внезапно признаётся он. — Один раз. Ночью. Они сидели в джунглях у костра и пили. Конга не видели. А потом... один встал и пошёл в кусты. Конг вышел и сказал: «Уходите. Здесь опасно». Они испугались. Кричали. Разбежались. А один остался. Мальчишка ещё совсем... сказал, что они... это... архе... аркхи... — размашисто махает лапой, сдавшись вспоминать слово. — ...мозговитые, в общем. Ищут древности. Спросили, не знает ли Конг, где здесь можно копать. Но Конг сказал, чтобы уходили. И что здесь нечего искать. Всё давно вывезли. А что осталось... то не для людей. — Он замолкает, потом добавляет тише: — Мальчишка не поверил. Сказал, что останутся — у них разрешение. Никому не скажут про Конга. Конг тогда подумал: может, и правда не скажут. А теперь... — Он смотрит на Пинстрайпа. — ...и не узнаешь. — Ты, блять... — Капо трёт морду. — Ты — сторож. Твоя работа — убирать или гнать чужаков с острова. А ты с ними... блять, трепался?! Он сверлит потору тяжелым прямым взглядом. Такой бывает у человека, который всё взвесил и принял решение. — Они не опасные, — Сторож снова пожимает плечами. Голос его звучит ровно, без оправдания. Просто факт. — Они как дети: ковыряются, радуются, спорят. Конг смотрел на них и думал: пусть живут. Всё равно ничего не найдут. Бруно смотрит на эту массивную тушу с видом получеловека, защищающего свой поступок, и не знает, что сказать. — А доку ты докладывал? — Спрашивает он наконец. Увалень качает головой. — Док не спрашивал. Конг не говорил. А если Док спросит... Конг скажет, что никого не было. Или что они ушли. Или... — Он замолкает, подбирая слово. — Конг что-нибудь придумает. — Ты, блять, идиот, — рыкает Бруно. — Док узнает — он тебя... — Не узнает, — здоровяк качает головой. — Конг не скажет. И Бруно не скажет. — С чего ты взял? Конг смотрит на него, потом переводит взгляд на спящего. — Потому что Пинстрайп и Бруно тоже не всегда делают то, что велит Док. — Он говорит это тихо, без обвинения, как констатацию факта. — Потому что если бы делали — не были бы здесь. Раненые. В моей пещере. Бруно всматривается в тёмные глаза, в которых нет ни хитрости, ни злобы. Только спокойствие. И какая-то детская мудрость. Мафиози знает, что должен пойти. Должен закончить это. Пока они не нашли пещеру, не увидели дона, не подошли к замку, не... В голове щёлкают варианты. Убрать их сейчас? Он переводит взгляд на перемотанное плечо, ощущает всем телом как изнеможение обгладывает кости. А Конг не пойдёт делать то, что, по сути, должен был сделать ещё неделю назад. Доложить? Док пришлёт мафиози. Они уберут археологов. И заодно... увидят в каком состоянии дон и капо. И зададут вопросы, на которые лучше не отвечать. Да и убить их — не главная проблема. Проблема — что потом. Их хватятся, приедут другие с вопросами и подозрениями. А если кто-то из них успел передать весточку... тогда всё — труба. А если ничего не делать? Археологи покопаются, не найдут ничего и уйдут сами. Парнишку объявят пропавшим без вести — обычная ситуация в джунглях. И никому не будет дела до замка и мутантов. — Ладно, — смиренно вздыхает он. — Твоя взяла. Пусть живут. Пока. Он вновь отворачивается к костру, чтобы не видеть довольную морду Коалы. Потому что если увидит — не удержится и влепит в челюсть. Но коала молчит. Просто следит за похлёбкой. Бруно благодарен ему за это молчание. Больше, чем тот может понять. Огонь потрескивает, дым поднимается к потолку, растекается под каменными сводами. Бруно молчит, переваривая его слова. Не потому, что нечего сказать — потому что слишком много всего навалилось. Плечо болит, голова гудит, а в груди, где-то под рёбрами, саднит — там, куда пуля не долетела, но что-то всё равно задело. Вот бы уснуть сейчас, прямо так, сидя...***
Доносится звук. Просто камни осыпаются, или ветер завыл в расщелине. Но звук повторяется. Тихий, хриплый, с присвистом. Кто-то пытается заговорить. Бруно открывает глаза и поворачивает голову. Пинстрайп не шевелится — но губы его двигаются. Сухие, потрескавшиеся, они шевелятся, выплевывая какие-то обрывки слов. Затем со стоном открывает глаза. — Где это я, блять? В отеле «Хилтон»? — голос хриплый, севший, с тем же акцентом, который Бруно слышал в храме, а затем меняется — становится выше, с бруклинским акцентом: — Нет, Тони, это не отель. Это пещера. Какая-то грёбаная пещера. — Снова первый голос, уже раздражённый: — И воняет здесь, как в заднице у кенгуру. Это вы, парни, или у меня галлюцинации? — Конг — не кенгуру. — С гордостью заявляет коала. — Конг — бок'чер. Пинстрайп морщится, трёт переносицу — движение выходит неуклюжим, пальцы не слушаются. Он открывает глаза, щурится, смотрит на потолок пещеры, на каменные своды, на дым, который стелется под потолком. — А... — выдыхает он. — Я понял. Я умер. И это ад. — Он поворачивает голову в сторону Конга. — А ты, значит, мой личный демон—качок. Оригинально, чёрт возьми. — О... — непонимающе давит «демон», не зная как реагировать. Бруно смотрит на эту сцену с каменным лицом. Затем медленно запускает руку за пояс и нащупывают рукоятку ножа. — Точи вилы, — к бурому потору вновь возвращается сарказм. — Вилы? — Дон смотрит на него с выражением глубокой, философской обиды. — Это для деревни. Я заслуживаю чего-то более... кинематографичного. Огнемёт, например. — Он пытается приподняться на локтях, но мышцы не слушаются. Падает обратно на лежанку и смотрит в потолок с таким видом, будто тот лично его предал. — Ничего. В следующем фильме потребую контракт лучше. — В каком фильме? — С любопытством спрашивает коала. — В моём, — Пинстрайп закрывает глаза и вздыхает. — Где ещё? В этом — сценарий, блять, дерьмовый. Автор — мудак. Но оператор хороший. — Он вдруг открывает глаза и смотрит на Бруно с неожиданной серьёзностью. — А где кокс? У кого-нибудь есть кокс? С ним сценарий пишется лучше... Бруно смотрит на него, и где-то глубоко внутри, под слоем усталости и боли, шевелится что-то похожее на жалость. И на смех. Одновременно. — Кокс кончился, — говорит он ровно и вытаскивает нож. Не тот, охотничий, которым кабана прикончил, а поменьше, метательный. Вертит в пальцах. Лезвие блестит в свете костра. Будто проверяет насколько их двоих ещё хватит. — Вместе с твоей карьерой в Майами. Пинстрайп замирает. Секунду смотрит на Бруно с выражением человека, которому только что сообщили, что его любимый ресторан сгорел. — Конч'ился, — повторяет он. Голос его меняется — становится выше, с бруклинским акцентом. — Слышь, Тони, ты это слышал? Говорят, кокс кончился. — Я нэ глюхой, — отвечает он сам себе, уже другим голосом — низким, раздражённым. — Я слышал. И мне это нэ нравится. — А мне похуй, — снова Генри. — Я вообще не нюхал, а только толкал его. Ты меня зачем сюда притащил? Я в фильме про гангстеров, а не про... — Basta! — рявкает третий голос — хриплый, с металлическими нотками, которых Бруно раньше не слышал. — Вы мне голову разрываете! Как... как... как бабы на базаре! — У нас нет баб, — задумчиво сообщает Коала. — Только летучие мыши. Пинстрайп открывает глаза, переводит расфокусированный взгляд на них двоих. — Летучие миши, — с испанским акцентом повторяет он. — В песч'ере. Без баб и кокаина. — Он закрывает глаза и шепчет: — Я тотч'но в аду. Черные глаза-пуговки становятся размером с уголь, когда коала переводит взгляд на капо. — Это... нормально? — Нормально для психушки, — Бруно даже не смотрит на Конга. — Привыкай. Пинстрайп вдруг замирает. Перестаёт ёрзать и бормотать. Просто лежит, смотрит на капо, будто видит его впервые. Или в последний раз. Свет костра падает на морду капо, высвечивает морщины, тени под глазами, грязь и кровь в шерсти, которую Бруно сам не замечал. И в этот момент что-то щёлкает. Лицо дона начинает меняться — не резко, а постепенно, будто под шерстью просыпается кто-то другой. Скулы становятся острее, взгляд — тяжелее, губы сжимаются в тонкую линию. Бруно видит это и не верит своим глазам. Но моргнуть не может. Он вдруг смотрит не так, как минуту назад — когда в его взгляде мелькали отголоски Тони или Генри. Этот взгляд — другой. Прожигающий. Взгляд человека, который видел слишком много смертей и слишком много предательств. Взгляд, от которого хочется опустить глаза, даже если ты ни в чём не виноват. Губы Пинстрайпа медленно, очень медленно, разъезжаются — но это не улыбка. Это гримаса. Та самая, которую Бруно видел на старых фотографиях из фильмов. Когда актёр с отёкшим лицом и набухшими мешками под глазами смотрит на камеру так, будто знает о тебе всё. И прощает. Или нет. Никогда не поймёшь. — Сантино, — шепчет он. Голос чужой, низкий, с итальянским акцентом. Не его. Совсем не его. — Figlio mio, — он вдруг садится — резко, будто его дёрнули за нитку. Смотрит на Бруно. В глазах — боль. Настоящая, неподдельная, такая, от которой у него самого сжимается сердце. — Ты живой... или тоже здесь... со мной... в аду? Значит моё время тоже пришло... — Какой я тебе, блять, сынок? — Бруно пятится, но Пинстрайп уже встаёт и тянет к нему руки. — Perdonami, figlio mio. — бормочет он, хватая капо за здоровое плечо и притягивая к себе, что метательный нож в его руке со звоном падает. — Прости... Я не уберег... не успел... Я не знал, что они... убьют тебя... Посмотри, что они с тобой сделали... Бруно чувствует это прикосновение всем телом — пальцы дона, длинные, сильные, впиваются в его плечо. Даже через ткань рубашки он ощущает их тепло — лихорадочное, почти обжигающее. И крупная, неконтролируемая дрожь, будто внутри у него что-то разорвалось. — Пинстрайп, — Бруно пытается высвободиться, но руки у дона — словно клещи. Даже в таком состоянии он держит мёртво. — ты... меня с кем-то путаешь... Пинстрайп сжимает его, и Бруно чувствует, как хрустят позвонки. И не может вырваться. Не потому, что силы нет — просто этот чужой, отчаянный захват парализует. Голову Бруно прижимается к грудной клетке — твёрдой, горячей, с каждым выдохом передающей ему эту странную, чужую вибрацию. Сердце Пинстрайпа колотится где-то у самого горла Бруно — или это его собственное? Он уже не разбирает. От дона пахнет кровью, дымом, эвкалиптом — и чем-то ещё, что остаётся от человека, когда внутри него живут трое, а он сам — уже нет. — Я знаю, кого я вижу, — голос Пинстрайпа — не его, чужой, низкий, с итальянской горчинкой. — Ты как есть, — хрипит дон ему в макушку. — Весь в него. Упрямый. Глупый. Думал, что ты бессмертный. Ты пришёл сказать, что прощаешь меня? Или просто посмотреть, как я мучаюсь? Бруно не двигается. Не потому что не может — потому что не знает, как правильно. Если он сейчас оттолкнёт дона — тот, возможно, сломается окончательно. Если обнимет — это будет уже слишком. Слишком честно. Слишком по-настоящему. Он чувствует, как пальцы Пинстрайпа впиваются в его лопатку — сквозь рубашку и шерсть до самой кожи. Там, под тканью, наверное, останутся синяки. Он чувствует тяжесть дона, его дыхание — горячее, прерывистое, с присвистом, у самого уха. И это неправильно. Всё неправильно. Потому что Бруно никогда не был сыном. Ни для кого. Он был солдатом, оружием, тенью, инструментом. А сейчас — сейчас он чувствует, как чужая боль просачивается сквозь его собственную кожу, как что-то чужое, липкое, тёплое заполняет пустоту в груди. Это почти физически больно. — Я пришёл... — он замолкает, подбирая слова. — ...сказать, что ты идиот. И что... — Вздыхает. — ...я жив. И что ты, блять, меня душишь. Пинстрайп замирает. Секунду смотрит на него — невидящими, стеклянными глазами. — Сантино, — бормочет он. — Ты всегда был таким... дураком. У Бруно невольно спазмируется горло нехорошим, неудержимым смешком, похожим на кашель. А может, это и был кашель — просто захотелось отхаркать эти въевшиеся, выкручивающие нутро, чувства. — Я знаю. Он хочет отстраниться, отодвинуться, чтобы не чувствовать этот чужеродный, липкий запах боли, который исходит от дона. Но Пинстрайп не отпускает. Пальцы его впиваются в здоровое плечо, и Бруно понимает — не вырваться. Особенно, когда с другой стороны его захватывают в кольцо крепких рук. — Бруно дурак. Пинстрайп дурак. Но свои. — Безоговорочно заявляется Конг. Тепло. Спины касается что-то огромное, горячее — грудная клетка Конга, должно быть. Бруно оказывается зажат между ними — доном спереди и боксёром сзади. Как между молотом и наковальней. — Отвали, идиот. — Шипит Бруно, застыв как истукан. Спина прямая, плечи напряжены — насколько это возможно с простреленной рукой. Вторая рука повисает вдоль тела, пальцы сжимаются в кулак, разжимаются. Он не знает, куда её деть. В его памяти нет ни одного объятия. Были удары. Были рукопожатия. Были хлопки по плечу — одобрение или насмешка. Но чтобы вот так — чтобы его держали, прижимали к себе, не отпускали... Он чувствует, как немеют кончики пальцев. Как дыхание перехватывает — не от боли, не от слабости. От чего-то другого, чему он даже не знает названия. — Ты... принеси ему чего-нибудь. Пожрать или выпить. Или... чёрт знает, что ему сейчас нужно. Голос срывается. Бруно ненавидит себя за этот срыв. Ненавидит свою беспомощность, что не может вырваться, приказать, сделать хотя бы что-то, кроме как стоять и чувствовать, как чужие руки сжимают его, как чужая боль просачивается в него, как чужая жизнь переплетается с его собственной в этом дурацком, ненужном, выворачивающем наизнанку объятии. Коала кивает, разжимает руки — не сразу, будто нехотя — и отступает на шаг. Его тень накрывает костёр, потом снова уходит в темноту. Бруно слышит тяжёлые шаги, шуршание, скрип ящика. — Конг знает, что надо, — бормочет тот. Бруно остаётся стоять, неловко прижатый к горячей груди дона, чувствуя, как пальцы всё ещё впиваются в его лопатку. — Конг принёс! — раздаётся радостное из темноты. Коала появляется с видом фокусника, который достал кролика из шляпы. В руках у него — мешочек. Он протягивает её Бруно с гордостью, достойной лучшего применения. — Вот. Конг хранил для особого случая. — Развязывает мешочек, высыпает на ладонь содержимое — несколько сухих сморщенных листьев, тёмно-зелёных, почти чёрных. От них пахнет странно — травой, горечью и чем-то ещё. Чем-то, от чего у Бруно сами собой расширяются ноздри. Чёрт, всё равно что дать пузырек без этикетки. — Что за хрень? — Морщится капо. — Конг не знает. Конг нашёл. Далеко. Там, где деревья старые. Конг думал, это эвкалипт. Но эвкалипт не делает так... — Он замолкает, подбирая слово. — ...голову лёгкой. — Наркота. Заебись, блять. Пещерная дурь от Коалы Бонга. Ты уверен, что это не яд? — Бруно сверлит его угрожающим взглядом. — Потому что если — да, то я тебя закопаю вместе с этими листьями. Я не для того его тащил через джунгли, чтобы он сдох здесь. — Конг — не наркоман. Только раз попробовал, — хмуро отвечает качок. — И Конг жив. — Ты — коала, — Бруно закатывает глаза. — Вы, блять, эвкалиптом травитесь и радуетесь. — Листья... хорошие. Конг жевал — голова не болела. У Пинстрайпа голова болит. Значит, надо. — Он протягивает мешочек снова, настойчиво, почти требовательно. Дурь, — думает капо. — Всё, что нам остаётся. Потому что в эту пещеру даже аптечки нормальной не завезли. Только эвкалипт, молитвы и авось не сдохнет. Пинстрайп всё ещё держит его за плечо. Пальцы крючатся от напряжения, сжимая мех через рубашку, будто дон боится, что если отпустит — провалится. Бруно чувствует эту хватку даже сквозь боль в ране. — Ну, блять, то что надо дону, у которого в башке цирк шапито на три арены. Ладно, хуже уже не будет. — решается он. — Отпусти меня, — обращается он к «отцу». — Я дам тебе кое-что. Полегчает. Пинстрайп не реагирует. Только тяжело, прерывисто дышит, с присвистом. Глаза его закрыты, но веки подрагивают — будто видит что-то, чего никто другой не может разглядеть. Эта внезапная тишина пугает не меньше, чем если бы тот болтал без умолку. — Пинстрайп, — Бруно повышает голос. — Отпусти, блять. Дон вздрагивает. Пальцы разжимаются — не сразу, медленно, будто он борется сам с собой. Бруно отступает на шаг, чувствуя, как плечо начинает ныть с новой силой — там, где пальцы дона оставили синяки, которые будут сиять ещё не одну неделю. Пинстрайп отступает, садится на лежанку, опустив руки на колени, и смотрит в одну точку. Глаза его становятся пустыми — но не стеклянными, а какими-то... выгоревшими. Будто внутри кто-то перегорел. Будто плёнка, которая крутилась последние минуты, лопнула. — Конг, давай сюда, — Бруно протягивает руку. Коала осторожно высыпает листья ему на ладонь. Они шуршат, касаясь кожи. — Как это ему дать? — спрашивает он, вертя лист в пальцах. — Жевать? Или в костёр кинуть, чтобы дым вдыхал? Конг пожимает плечами. Глаза у него растерянные — видно, что он не знает. Просто нашёл, попробовал, почувствовал, что голова стала тихой. А как это работает — не его ума дело. — Конг жевал, — говорит он наконец. — Но можно и так. Конг не пробовал. Бруно смотрит на лист. Потом на Пинстрайпа. Тот сидит неподвижно, только губы шевелятся — беззвучно, будто он с кем-то разговаривает. Уже не с ними. Он подходит к лежанке. Пинстрайп не реагирует — даже не поднимает глаз. Бруно берёт его за пасть, заставляя поднять голову. Пальцы чувствуют жёсткую шерсть, под ней — горячую кожу. — Открой пасть, — командует он. — И не вздумай меня укусить. Пинстрайп смотрит на него стеклянными глазами. Не узнаёт. Не понимает. Не подчиняется. — Конг, — Бруно не оборачивается, — держи его. Коала обхватывает голову дона с двух сторон. Пальцы ложатся на виски, фиксируют череп. — Открой рот, — повторяет Бруно. Пинстрайп молчит. Бруно зажимает ему нос. Пинстрайп дёргается — голова мечется, но Конг держит. Рот открывается — рефлекторно, чтобы вдохнуть. Бруно засовывает лист на язык, зажимает челюсть ладонью. — Жуй, — рычит он. — Жуй, я сказал. Пинстрайп жуёт. Медленно, неуклюже, но жуёт. Бруно чувствует, как его челюсти двигаются под ладонью. — Глотай. Пинстрайп глотает. Давится, кашляет, но глотает. Бруно отпускает его. Конг разжимает руки. — Ещё? — спрашивает Коала. — Погоди. Тишина. Пламя потрескивает. Вода капает. Пинстрайп дышит — тяжело, прерывисто. — Ну? — не выдерживает Конг. — Работает? Бруно не отвечает. Потому что не знает. А потом Пинстрайп начинает дрожать. Мелко, противно — сначала пальцы, потом кисти, потом всё тело. Зубы стучат — сухой, тошнотворный звук, от которого у Бруно самого сводит скулы. — Пинстрайп? — зовёт он. Не отвечает. Глаза его закрыты, веки подрагивают, будто под ними что-то мечется. Губы шевелятся — беззвучно, отрывисто, будто он с кем-то спорит. — Плохо ему, — Конг смотрит на Бруно с тревогой. — Может, зря дали? — Не знаю, — цедит Бруно сквозь клыки. — Ждём. Секунды тянутся. Пламя костра освещает лицо дона, покрытое испариной. Пот катится по вискам, смешиваясь с грязью и кровью. Пинстрайп вдруг выгибается — резко, будто его ударило током. Рот открывается в беззвучном крике, пальцы впиваются в лежанку, когти скребут по ткани. — Держи его! — рявкает капо. Здоровяк наваливается, прижимая дона к лежанке. Пинстрайп бьётся, пытается вырваться, но руки у коалы — словно каменные плиты. — Сейчас... сейчас... — бормочет Бруно, не понимая, кому говорит — дону, Конгу или себе. И вдруг — тишина. Пинстрайп замирает. Глаза закрыты. Тело его обмякает, будто кто-то перерезал все нити разом. Сердце Бруно провалилось вместе с ним — подумал: «Умер!». Но нет, грудь вздымается — тяжело, но ровно. — Он... — начинает Конг. — Тихо. Бруно смотрит на дона. Его веки подрагивают, будто он не уверен, хочет ли возвращаться. Потом медленно, очень медленно, поднимаются — и Бруно видит эти глаза. Не стеклянные. Не пустые. Не безумные. Они смотрят на него. Осознанно. Устало. Свои. — Бруно, — Наконец-то. Ни Мэнни. Ни Сантино. И его имя из уст дона звучит как благословенная молитва. Голос его хриплый, севший, но в нём появляются знакомые нотки. Ни Тони. Ни Генри. Не тот чужой, итальянец. Свой. Капо выдыхает так, будто не дышал всё это время. Смотрит на него, боясь поверить. — Ты... вернулся... Пинстрайп смотрит на него, казалось, целую вечность — столько же сколько и стоит эта пещера. Потом переводит взгляд на свои руки. Поднимает их перед собой — и они всё ещё дрожат. Мелко, противно, как у последнего алкаша. Пальцы не слушаются — он пытается сжать их в кулак, но они не сжимаются. Только дрожат. — Помнишь чего-нибудь? — Спрашивает капо осторожно — таким голосом он говорит только когда понимает, что любое неверное слово может всё разрушить. Тишина. Пламя потрескивает, вода капает где-то в темноте. Конг замирает за спиной, даже дышать перестаёт. Дону понадобилась целая минута для ответа. Слишком долго для получеловека, в считанные секунды раздающий приказы, от которых зависят чужие жизни. — Ми были в джунглях... — Он хмурится, будто вспоминает детали. — На нас напали кабани, а потом... не помню, — говорит он. Голос тихий, ровный, но в нём — то, что Бруно не слышал никогда. Пустота. — Нитч'его не помню. Бруно замирает. Где-то внутри, под рёбрами, что-то разжимается. Медленно, болезненно — как судорога, которая наконец отпускает. Он не ждал этого облегчения. Не просил его. Оно приходит само, липкое, тёплое, малодушное... и Бруно ненавидит его. А следом — удар. Короткий, резкий, под дых. Что-то тяжёлое, каменное ложится на грудь, мешает дышать. Он не может назвать это злостью. Слишком много слоёв. Слишком много того, что он сам не хочет в себе признавать. Только пальцы сжимаются в кулак — сами, без приказа. Только челюсти сводит так, что клыки скрипят. А потом — ирреальная, баюкающая пустота; жутковатая, точно колыбельная монстров из детских страшилок. Такая же, как в голосе дона. Он смотрит на Пинстрайпа — на его руки, которые дрожат, и он наконец сжимает их в кулаки, на лицо, как у ожившего зомби... — и не чувствует ничего. Ни облегчения, ни злости, ни страха. Только усталость. Тяжёлую, как каменные своды этой пещеры. — Да ничего и не было, — Равнодушно насколько это возможно в его состоянии рапортует капо. — Кабан тебя сбил. Ты отключился. Нечего рассказывать. Дон поднимает бровь в духе «да ну? Такое не каждый день увидишь». А затем кривит губы — не то усмешка, не то гримаса боли. «И ты не должен был видеть». — Кабан, зьначит, — говорит он. Голос хриплый, севший, но в нём проскальзывают насмешливые, чуть надменные нотки. — И ти хочешь зказат, што мэня, Пинстрайпа Поторотти, звалил кабан? — Он трогает рукой челюсть, а затем грудь, где под разодранной рубашкой проступают синяки и шрамы. — А это, — он проводит пальцами по рваной ране на рёбрах, — это кабан мэня так поцарапал? Ювелирно, блять. Я думал, у ньих клыки, а нэ ножи, каррай... Бруно молчит. Что-то в словах Пинстрайпа кажется ему неправильным. Акцент. Интонация. Те самые, которые слышал в храме, когда дон называл его Мэнни. Не его голос. Не его слова. Будто не до конца ещё пришёл в себя. Он ждёт, что сейчас босс добавит: «Наэбать мэня рэшил? Ти мэня нэ выэбэшь», как тот, из Майами. — Не хотч'еш' разказывать, — продолжает Пинстрайп. Голос его становится тише, но не слабее — в нём накаляется сталь. — Ну и не надо. Я зам разберусь. Бруно выдыхает. Показалось. Он закапывает сомнение глубоко, туда, где лежат все вопросы, на которые он не хочет знать ответы. В глазах капо — усталость и ещё что-то, похожее на злость. Злость на себя, на дона, на эту чёртову ночь, которая никак не закончится. Он проводит лапой по морде, смахивая с себя. — Пинстрайп теперь нормальный? — Невпопад уточняет увалень. Голос громкий, в пещере от него звенит в ушах. — Или ещё будет... как там... представление? Бруно бросает на него быстрый, предостерегающий взгляд. — Какое представление? — Голос потору тихий, севший, но в нём прорезается властная требовательность. Конг моргает, не понимая почему вопрос оказался неуместным. — Ну, — тянет он, подбирая слова, — когда там... разговаривал на разные голоса. Назвал Конга демоном-качком. Фильм снимать собрался. И Бруно обнимал, называл сынком. — Он замолкает, видя, как лицо Бруно кривится в оскале. — Конг что-то не так сказал? — Заткнись! — Рявкает капо, и голос его бьёт по стенам пещеры, множится эхом. Но поздно. Пинстрайп уже смотрит на него. Взгляд тяжёлый, пронзительный — таким он смотрит на врагов перед тем, как отдать приказ. Бруно знает этот взгляд. И сейчас он направлен на него. — Обнимал? — Спокойно цедит Поторотти. Слишком спокойно. — Називал синком? Бруно чувствует, как внутри всё обрывается. Не потому что боится. Он не боялся ни кабанов, ни храмовых ловушек, ни даже того момента, когда дон наставил на него пистолет. Сейчас — страх липкий, холодный, он поднимается из желудка к горлу, заполняет грудь, сжимает лёгкие. Бруно боится не того, что дон разозлится. Он боится, что дон увидит то, что Бруно сам в себе не признаёт. Увидит, что капо — не просто камень, оружие, тень, которая следует за доном по приказу. Увидит, что ему было не всё равно. Что он, чёрт возьми, растрогался, когда его прижали к груди и назвали сыном. Потому что это — слабость. А слабость в их мире — смертный приговор. — Ты бредил в отключке, — выпаливает он. — Нёс какую-то хрень. Я даже не слушал. Взгляд у Поторотти такой, будто он видит капо насквозь, будто рентгеном просвечивает, и это хуже любого допроса. Бруно чувствует, как под этим взглядом шевелится что-то, что он привык называть совестью. — Я тебя держал, чтобы не свалился. А Конг... просто нихрена не понял. Да и ты думал, я в здравом уме стану тебя обнимать? — Капореджиме кривит губы в усмешке, но та выходит натянутой, искусственной. — Ты меня за такое застрелил бы. — Из его горла вырывается нездоровый смешок, и он невольно кладет лапу на раненное плечо. Пальцы нащупывают повязку — мокрую, липкую, кровь снова проступает сквозь ткань. Больно. Хорошо. Больно — значит, он ещё жив. И не думает о том, как чужие руки сжимали его, как чужое сердце колотилось у самого горла, как это было... правильно. Как это было то, чего ему никогда не давали. Коала переводит взгляд с одного на другого. Чувствует, что сморозил что-то не то, но не понимает — что именно. Да, и потору в чем-то не солгал — этот качок и правда ничего не понял. Коала открывает рот, но Бруно бросает на него такой взгляд, что тот закрывает его обратно. — Неважно, — Пинстрайп трёт висок, морщится. Голова, видимо, болит — и сильно. — Всё равно не помню. Может, и к лутч'шему. Но вы оба, — вскидывает голову, а в горле теперь звенит сталь, — забудете то, что здезь видели. И злишали. Навсегда. Они кивают. Выдох капо получается длинным, шумным — таким, каким дышат после долгого бега, когда кажется, что лёгкие вот-вот взорвутся. Он чувствует, как напряжение отпускает плечи — не полностью, но достаточно, чтобы не скрипеть зубами. Пинстрайп не помнит и не знает. И, может быть, не узнает никогда. Он смотрит не на босса, а на пламя, которое лижет сухие ветки, на дым, который поднимается к потолку, растекается, исчезает в темноте. В горле пересохло. В груди — пустота. И только где-то глубоко, под рёбрами, ещё теплится что-то — то самое, что он пытается затоптать, задавить, не признавать. — Хреново выглядишь, — констатирует дон. Потору поднимает голову. Смотрит на на это измождённое лицо, на тени под глазами, на клыки, которые даже в покое кажутся оскалом. — А ты — как дерьмо, — огрызается Бруно. — Но я не жалуюсь. При других капореджиме никогда бы не позволил себе такого. Но Конг — не другие. Конг — сторож, который живёт в пещере, и никому в замке нет до него дела, кроме друх ебанутых потору, готовых рисковать задницей за кусок информации о прошлом. И безопасный. И, может быть, поэтому Бруно позволяет себе быть собой. Поторотти лишь усмехается, причём с оттенком любимой своей неуловимой издёвки. — Я и не злишал, ч'тобы ты жаловался. — Босс кивает на его плечо. — Это зерьёзно? — Пустяки. Заживёт. А что? Хочешь меня перевязать? Или споешь колыбельную? Бруно привычно выплевывает сарказм, но чувствует, как внутри всё сжимается. Колыбельную. Сынка. Обнимал. Слова, которые он никогда не произносил вслух, которые никогда не были про него. Он не был ничьим сыном. Никогда. И сейчас, когда кто-то назвал его так — пусть в бреду, пусть спутав с другим, — это ударило больнее, чем пуля в плече. Потому что это было ложью. Потому что это никогда не станет правдой. — Хотч'у, ч'тобы ты не здох, — Босс говорит это слишком буднично для подобной ситуации. — Ти мне нужен живим. На кого я замок озтавлю? — На Конга, — потору кивает в сторону коалы. — Он, видишь, какой здоровый. Всех распугает. — Конг не умеет разговаривать с доком. А умеет бить морди. Договариваться — это ко мне. И к тебе. — Конг умеет не только бить морды. Конг умеет ждать. И обещания помнить. Пинстрайп обещал: «Как только решу вопрос с доком, заберу Конга. Будешь в замке жить. Как человек»... Коала говорит это тихо, без обиды. Почти. Но в голосе его всё равно проскальзывает что-то — то, что Бруно слышал уже сегодня. Ту же ноту, когда рассказывал о беседах с камнями. Пинстрайп поднимает голову, смотрит на него тяжелым усталым взглядом и слушает. Конг чувствует это и выпрямляется, будто на ринге перед боем. — Я помню, — говорит он. Голос тихий, ровный, без обычной насмешки. — Тогда когда? — Здоровяк наклоняет голову, и в его глазах — терпеливый вопрос, как у собаки, которая ждёт, когда хозяин кинет палку. — Зкоро. Зейчаз не могу. Док... — Конг умеет ждать. Конг ждал. Но сколько можно? Через месяц. Через два. Через год. Конг может ждать год. Конг может ждать два. Но Конг хочет знать — сколько. Пинстрайп молчит. Смотрит на костёр, на дым, на пламя, которое лижет сухие ветки. В пещере тихо — только вода капает где-то в темноте, только дрова потрескивают. Все ждут. Но дон не торопится. Он думает. Просчитывает. И Бруно видит этот процесс — как за его стеклянными глазами что-то щёлкает, переключается, выстраивается в линию. — Ч'ерез месяц. — Заявляет дон. Глаза у него выгоревшие — но голос звучит уверенно. Как будто верит в то, что говорит. Или делает вид. Бруно не может разобрать. И не хочет. — Когда его внимание переклютч'ится на ч'то-то другое. Я реш'у вопроз з доком. На это уйдёт больше времени. Но я зделаю так, что он перезтанет видеть в тебе инструмент. Ты не просто сторож, Конг. Ти — моя семья. Слово «семья» повисает в воздухе — тяжёлое и удушающее, как эвкалиптовый дым. Капо мог бы ляпнуть: «Ты гонишь». Или: «Конг хоть и дурак, но скоро до него дойдёт». Или просто усмехнуться. Но не говорит. Потому что это не его игра. Он здесь — не игрок. Он — пешка, которая слишком много знает... и слышала подобное неоднократно. Сотню раз. От дона — для других. От себя — для тех, кого использовал. Разница только в том, что сейчас он по другую сторону. И ничего не может изменить. — Конг не знал, что можно быть семьёй для дона. Думал, для семьи нужно быть... потору. Слова Конга застревают в голове, как заноза. Бруно прокручивает их, и где-то под рёбрами начинает саднить. В старой мафии, которую они смотрели в фильмах, всё решала кровь. Если ты не итальянец или сицилиец — ты даже не солдат. Ты — подрядчик, союзник, пешка. Здесь то же самое. Только вместо Сицилии — остров Кортекса. Вместо итальянцев — потору. А если ты еще и итальянский язык знаешь, то считай — вытащил золотой билет... И цепь. Пинстрайпу в голову загрузили трёх гангстеров из кино — вместе с их акцентами, манерами и голосами. Он говорит по-английски с этим дурацким итальянским, а порой и испанским креном, потому что так говорил Тони Монтана, Вито Корлеоне и Генри Хилл. Потому что кто-то когда-то решил, что настоящий мафиози должен звучать именно так. А Бруно — нет. В его голове никого нет. И ему пришлось учить этот чёртов итальянский самому. По книгам, фильмам, разговорам с «запрограммированными». Он вгрызался в этот язык, как собака в кость, потому что знал: без него он никогда не станет своим. Даже с кровью потору. И теперь он говорит без акцента, будто родился в Неаполе, а не в вольере Кортекса. Только вот кому какая разница? Но разница есть, когда ты — другого вида. А Конг — не потору. Он — коала, а значит никогда не будет своим. А Бруно — будет. Потому что родился в нужном теле: имеет нужную форму черепа, подходящую длину клыков. Подходит под критерий, как требуемая порода собаки. Пинстрайп смотрел на него в тот день — окровавленного, злого, с руками, привыкшими к оружию. И видел не солдата, а потору, которого можно обучить. Который не предаст и не задаёт лишних вопросов. Надёжный, потому что не сломается... ведь не из чего ломать. Бруно стискивает клыки. Ему не в чем винить дона — он сам согласился. Сам присягал. Сам выбрал эту жизнь. Но осадок остаётся... как и пуля в плече. Коала поднимает глаза на Пинстрайпа. В них — не вызов. Вопрос. — Конг ошибается? Дон молчит и переводит взгляд куда-то в темноту, за спину Конга. Туда, где спят стражи, где лежат те, кто не дождался, где капает вода и утекает год, проведенный в чужих жизнях. Его лицо ничего не выражает — ни боли, ни сожаления, ни обещания. Просто усталая, пустая маска. И в этой пустоте — ответ. Конг ждёт секунду, другую. В пещере тихо — только дрова потрескивают. Потом он медленно выдыхает — шумно, будто сбрасывает груз, который нёс слишком долго. И отводит взгляд. — Ладно. Конг подождёт. Семья — это надолго. Конг умеет ждать. Хозяин пещеры сам отвечает на главный заданный вопрос. И пускай после этого повисает тишина, в которую мягко вплетается потрескивание костра и бульканье похлебки, — молчать почти спокойно. И думается в этой тишине — уже совсем, совсем о другом. О том, что за пределами пещеры глубокая ночь, и после такого-то дня — раненое тело давно уже ломит усталость. О том, что Бруно безумно, безумно сейчас хочется провалиться в сон. Без сновидений.***
Разумеется, сейчас такое недопустимо, когда у дона есть потребности: в воде, жратве, медицинской помощи, а главное ради чего он сюда притащился, а точнее его притащили — его прошлое. И если увалень в этот раз не расскажет чего-то, стоящего того, чтобы рисковать своей шкурой — Бруно за себя не ручается. Конг первым делом сунул в руки Пинстрайпу флягу с водой — тот пил жадно и залпом, но не останавливаясь, пока не выпил почти всё. Пошутил, что выпил бы сейчас чего-нибудь покрепче. Но Конг с важным видом заявил: «Женщины ослабляют ноги». А алкоголь ослабляет голову. Конг не знает, что у дона в голове. Но пусть лучше голова будет слабой, чем никакой. Да и чёрт знает как эти съеденные листья взаимодействуют со спиртом. Ну его нахуй. Потом Бруно заставил его раздеться до пояса — дон сопротивлялся вяло, бормоча что-то про «ти не моя мамочка», но сил на серьёзный отпор не было. Раны промыли, обработали эвкалиптовым дымом, перевязали чистыми тряпками — не ахти какая медицина, но кровь остановили, грязь смыли, хоть какая-то надежда, что не загноится. Теперь Пинстрайп сидит у костра, кутаясь в чужую куртку — Конг отдал свою, старую, пропахшую эвкалиптом и потом. Она на нём болтается, как на вешалке, плечи торчат, но не мёрзнет. Выглядел он как клиент, которого выписали из дурки прямиком в хостел для бездомных. Хотя, глядя на обстановку пещеры, так оно и было. Бруно смотрит на него, и где-то под рёбрами неприятно скребёт. Не жалость — нет. Скорее злость на то, что этот высокомерный, надменный дон, который всегда держался так, будто мир у его ног, сейчас сидит с видом побитого бомжа. Он отворачивается и располагается у костра. Слова лишние — всё и так написано на его морде. Над слабым огнем висит котелок — старый, закопчённый, явно видавший виды. Конг колдует над ним с видом заправского повара — помешивает, пробует, морщится, добавляет каких-то листьев. Не ту пещерную дурь, но и не эвкалипт. Пахнет от котелка сытно, травянисто — и Бруно вдруг понимает, что не ел чёрт знает сколько. Желудок сводит голодной судорогой. Чёрт с ним, пусть хоть отравит. Похлёбка горячая, жидкая, но наваристая. Он не знает, из чего она — из консервов, приправленных листьями и кореньями. Ему всё равно. Он ест. И чувствует, как тепло разливается по телу, как желудок перестаёт сводить, как усталость отступает — хоть и не надолго. Пинстрайп ест медленно, аккуратно. Глотает с трудом — горло, видимо, болит. Но ест. Не останавливается. Бруно смотрит на него краем глаза и молчит. Нда, явно не говяжье филе в медово-горчичном соусе от Луи. Но нос не воротит. Лучше бы босс погоду не портил... Бруно насмешливо бросил: «Ну как, лучше чем кабанятина?» Дон юмора не оценил. Качок уминает свою порцию с таким видом, будто это последняя еда в его жизни — чавкает, облизывается, иногда довольно урчит. Потом смотрит на дона с такой щенячьей радостью, что становится понятно — время историй, о которых невозможно молчать. — Конг продолжит про войну, — говорит он. — Пинстрайп хочет слушать? Тот кивает. Бруно закатывает глаза, но не перебивает. Сосредотачивается на похлебке — не то чтобы слушать, просто чтобы не видеть эту дурацкую щенячью преданность. Она утомляет. — Давно это было. — Голос у него становится ниже, торжественнее — будто не историю пересказывает, а древнюю сагу читает. — Когда Док ещё не так сильно... когда он только начал... В замке жили ящеры. Док их сделал. Сильные, быстрые. Головы маленькие, а зубы острые. Думали только о том, как жрать и слушаться Дока. — Ну, нихуя не изменилось... — фыркает капо. Они не реагируют. Или делают вид. Они уже в своей саге, там, где ящеры ползают по замку, а дон идёт впереди с пистолетом и шляпе с широкими полями. Бруно смотрит на него и чувствует, как внутри что-то неудобно ворочается. Смутная зависть? Нет. Скорее, усталое понимание. Конг живёт в своей пещере и верит в то, что дон — герой. А Бруно видит дона каждый день. Знает его слабости, страхи, эту его дурацкую привычку обещать то, что не будет выполнять. И садить так на цепь. — Ящеры бегали по стенам, как мухи. — С залпом продолжает качок. — Только больше и злее. И плевались огнём. Ну, может, не огнём. Чем-то горячим и вонючим. Конг тогда сжег гриву. Волосы не растут. — Он надежно хлопает себя по черепушке. Глухой стук, будто перезрелый арбуз. Потору медленно и молча переглядываются, и Бруно понимает, что они сейчас подавятся. Но не от похлебки. Бруно первым гаркает своим лающим смехом. Плечо болит, голова гудит, но упустить такой момент — себя не уважать. Смех обрывается — он морщится, трогает плечо. Повязка мокрая, пальцы липнут к ткани. Больно. Но он не жалеет. Стоило. — Гриву, говоришь? — с характерной насмешкой цедит босс. — И какую, интерезно, притч'ёзку носил мой литч'ний телохранитель? Ирокез? Хвозт до пояза? Коситч'ки? — Какие, нахуй, волосы? — Капо смотрит на лысую башку Конга, на короткую, почти сбритый мех, на шрамы, которые теперь видно особенно отчётливо. — Ты сейчас на моржа больше похож, чем на боксёра. Три пиздинки на голове были, которые ты гордо называл «гривой». Конг насупливается и проводит лапой по голове — по короткой, почти сбритой шерсти, которая топорщится в разные стороны. — Конг не такой был, — говорит он с достоинством. — Конг был молодым. Красивым. Волосы до плеч. Ветер в них играл, когда Конг бежал на врага. Как у... как у... — Как у Рокки? — подсказывает Бруно с усмешкой. — Как у викинга! — Сардонически бросает босс. — С топором и длинной бородой. — Викинги, блять, — Бруно качает головой, но в голосе его проскальзывает что-то тёплое. — В джунглях, с топором, против ящеров, которые плюются огнём. Голливуд отдыхает. — Конг не был в Голливуде. Конг был здесь. И волосы у Конга были. Длинные. Чёрные. Конг их сам мыл листьями специальными. Пахли вкусно. Потом сгорели. — Ладно, викинг, — теперь уже беззлобно усмехается босс, поднося ложку ко рту. — Давай дальше. Что там было с этими ящерами? — А ящеры... — рассказчик хмурится, вспоминая момент, на котором остановился. — ...перестали слушаться. Док злился. Кричал. Но ящеры уже не боялись. Они хотели жрать. И хотели свободу. И думали, что замок — это их. Пинстрайп, который до этого жевал, поднимает голову. В глазах — любопытство. То самое, из-за которого он вечно лезет не в своё дело. — З чего би им перезтать слушаться? — Спрашивает он. Голос хриплый, севший, но в нём проскальзывает аналитик, охотник за правдой. — Док их зоздал. Запрограммировал. Они должни били подтч'иняться безпрекозловно. Ч'то-то пошло не так. — Может, Брио, — вставляет капо. — Ходили слухи, что это он их натравил. Док тогда ещё не знал, что его старый кореш мутит воду у него под носом. Говорили, что тогда, в старые стены, кто-то вдохнул бунт. Кто-то, у кого был доступ к чертежам и у кого хватило ума обойти системы Кортекса. Одни шептались, что это был учёный, который когда-то работал плечом к плечу с Доктором.... Другие — что это была умная уловка самого Кортекса, чтобы выявить нелояльных и получить повод для ужесточения режима. Ясно одно: тому, кто это затеял, было что терять. Или, наоборот, нечего. Замок умеет стирать правду лучше любой тряпки. Так что, кто бы это ни был... он либо мудрец, либо дурак. Или и то, и другое сразу. — Брио, — Конг кивает, будто это всё объясняет. — Брио умный. Злой. Умеет с головами работать. — Ага, — Пинстрайп кивает и в его голосе сквозит подозрение. — И живой до сих пор. В отлитч'ие от тех, кто ему поверил... — Док тоже умеет с головами работать, но по-другому. Док через машину. А Брио... — Качок ищет слово, морщит лоб. — Дал ящерам... что-то. Или сказал что-то. Они перестали бояться Дока. Решили, что они сами хозяева. — Дурь какую-нибудь, — бормочет Бруно, помешивая похлёбку. — Или обещания. Брио умел обещать. Док тоже. Разница только в том, кто из них сдержал хоть одно. Пинстрайп медленно жуёт. Глаза его не поднимаются от миски. Но Бруно видит, как дёрнулся его кадык — не от еды. Проглотил. Вместе с тем, что услышал. Но Бруно понимает, что дон ему это припомнит. Дьявол его дёрнул за язык? Но внутри всё равно мстительно откликается щекотным азартом. Чёрт, это того стоило. — Бруно умный, но язык длинный, — замечает Конг. — Длиннее, чем у ящеров. Конг бы на месте дона... — Он замолкает, подбирая слово. — ...не слушал бы. А тыкал мордой в похлёбку. Учил бы молчать. Бруно замирает с ложкой у рта. Переводит взгляд на Конга. В глазах — не злость, что-то пострашнее. Спокойная, выверенная ярость человека, который привык решать вопросы без лишних слов. — Тыкать будешь? — переспрашивает он ровным голосом, но в нём — предупреждение. — Давай. Попробуй. Конг смотрит на него без страха. Даже без интереса. Просто — как на мелкую собачонку, которая лает из-за забора. Потом медленно переводит взгляд на свою лапищу — размером с голову потору — и обратно на капо. — Конг может, — говорит он спокойно. — Но не будет. Ты свой. Хотя и злой. Потому что ранетый. И возвращается к похлёбке, будто ничего не случилось. — Зпазибо, Конг, — Пинстрайп усмехается, и в усмешке этой — не злость, а что-то усталое, почти домашнее. — Но я как-нибудь зам решу, кого утч'ить. Продолжай. — Ящеры, — Конг снова собирается с мыслями, морщит лоб, и складка на переносице становится глубже, почти шрамом. — Ящеры пришли ночью. Много. Конг не спал — у Конга тогда была грива, и он её расчёсывал. Гребешок костяной. Дон подарил. — Серьёзно? — Бруно поднимает бровь. — Подарил гребешок для твоих трёх пиздинок? — Конг не врал, — тот деловито кивает. — Дон тогда был... другим. Добрее. — Или просто трезвее, — замечает капо, поглядывая на дона. Пинстрайп не отвечает. Только трёт переносицу, будто у него вдруг разболелась голова. Или пытается стереть с лица то, что не должен показывать. — Гребешок красивый, — повторяет Конг, возвращаясь к рассказу. — Конг его потом потерял. В бою. Жалко. Конг любил гребешок. — Он вздыхает, шумно, протяжно, как паровоз на перроне. — Но это неважно. Важно то, что ящеры пришли. И хотели убить дона. А Конг не дал. — Как благородно, — бормочет Бруно, но Конг не слышит. Или делает вид. — Ящеры думали, что они быстрые. А Конг быстрее. Ящеры думали, что они сильные. А Конг сильнее. Потому что Конг дрался не за себя. А за дона. И дон прикрывал Конга и других, кто пошел за ним. А воинов было много. Не меньше ящеров. Вот так. — Ну, это он и сейчас умеет. Только теперь прикрывается мной. — Бурчит капореджиме. И замолкает. Потому что поймал внимательный взгляд босса. Тот самый — спокойный, выжидающий, с лёгким прищуром, который всегда появляется, когда решает, стоит ли вникать в услышанное или пропустить мимо ушей. Бруно невольно подумал, что пора уже мысленно считать штрафные очки и засушить сухари. Восемь. Девять. Десять. Чёрт, на десятом обычно следует короткая взбучка. Или длинная. В зависимости от настроения дона. Пинстрайп, впрочем, не реагирует. Только отворачивается к костру, помешивая угли. Но Бруно видит — краем глаза, уголком рта, напряжённой линией плеч — что запомнил. Куда ж без этого. — Воинов было много, — продолжает Конг, не замечая подковёрной возни. — Не меньше ящеров. Конг считал потом. Долго. Сбился. Но много. Потому что дон умел... как это... объединять. Слово такое. — Агитировать, — подсказывает Пинстрайп так, словно помнит все события. — Агитировать, — кивает здоровяк. — Дон умел говорить. Так, что хотелось идти за ним. Даже если страшно. Даже если непонятно. Конг тогда не понимал, зачем идти. Но шёл. Потому что дон сказал. — И правильно делал, — голос дона наливается самодовольством. — Я не даю плохих зоветов. — Ты даёшь приказы, — Бруно не поднимает глаз от миски. — А советы — это для тех, кто умеет выбирать. Бруно чувствует этот взгляд — тяжёлый, пронзительный, как удар копья. Но не поднимает головы. Пусть смотрит. Пусть сверлит дыру в его башке. Он не отступит. Не сейчас. — Вибирать, говоришь, — дон усмехается, но в усмешке — что-то усталое, почти философское. — А ти вибирал? Или просто плил по тетч'ению? Бруно замирает с ложкой у рта. Медленно переводит взгляд на Пинстрайпа. В глазах — не вызов. Вопрос. Тот самый, на который он не знает ответа. Или не хочет знать. — Я присягал, — признается он наконец. — Выбирать буду, когда ты перестанешь быть доном. — А если никогда не перестану? — переспрашивает дон, и в голосе его появляется что-то новое. Не насмешка, не вызов. Интерес. Настоящий, острый, как лезвие его любимого стилета. — Значит, никогда и не выберу. — Бруно пожимает плечом. Здоровым. И морщится — потому что второе, простреленное, отзывается тупой, ноющей болью. Тишина. Только костёр потрескивает. Только Конг жуёт — громко, с чавканьем, не вникая в их игру. — Бруно упрямый, — замечает Конг, облизывая ложку. — Как старый козёл. — Спасибо, блять, — Бруно бросает на него острый взгляд. — Лестное сравнение. — Конг не сравнивает. Конг говорит, как есть. Бруно плохой советчик. Но хороший солдат. Конг знает. В бой с Бруно ходил. — Хороший золдат, — Пинстрайп кривит губы в усмешке. — Это ти про него, ч'то ли? Бруно замирает. Медленно поднимает голову. В глазах — осторожность. И надежда. Которую он тут же давит, потому что надежда — это не для таких, как он. — А ты кого-то другого видишь? — огрызается он. — Вижу упрямого зазранца, — Пинстрайп смотрит на него в упор. — которий не умеет держать язик за зубами. Зпорит с доном при посторонних. Которий... Конг слушает их перепалку, переводит взгляд с одного на другого. — Который тащил тебя через пол-острова с раненным плечом? — перебивает Бруно. В голосе — злость, но не настоящая. Так, для проформы. Босс уже собирался что-то сказать, но рассказчик уже стучит ложкой по миске — громко, требовательно. — Конг рассказывает про войну, — говорит он. — А вы ссоритесь, как дети из-за игрушки. Не мешайте. Конг забыл, на чём остановился. Теперь Конгу думать надо. В этот раз они дают ему время подумать. В конце-концов, ради этих историй они и приходят сюда. Пинстрайп выглядит спокойным, насколько может быть спокойной туча, в которой копится молния. Но капо видит — краем глаза, уголком рта — что дон благодарен рассказчику за эту грубую, неуклюжую остановку. Ещё минута — и они бы вцепились друг в друга. А сейчас — передышка. Конг кивает, довольно — будто только что выиграл раунд в суде, где никто не соревновался. Поправляет миску на коленях, отхлёбывает похлёбку, шумно, с причмокиванием. Потом поднимает глаза к потолку, собираясь с мыслями. — А, вспомнил. Ящеры напали со всех сторон. Конг махал кулаками, дон стрелял, а Бруно... — Он замолкает, глядя на капо. В глазах — что-то странное. Будто он видит не того, кто сидит сейчас у костра, а того, кто был там, в той ночи. — ...прикрывал спину дона и мою. Конг тогда думал: «Хорошо, что Бруно на нашей стороне». — Умная мысль, — замечает капо. — Надеюсь, твоя. — Конг умный, — тот не обижается. — Конг просто не говорит много. Язык короткий. В отличие от некоторых. Пинстрайп лишь хмыкает — коротко, без привычного сарказма. Устал. Или не хочет вскрывать гнойник, который в любой момент может лопнуть. — А потом... — Конг замолкает. Смотрит на Бруно, на шрам, который рассекает морду. — ...пришёл тот, с большим ножом. Бруно замирает. Миска в его руках застывает в воздухе. — С ножом? — переспрашивает он. Голос ровный, спокойный — слишком спокойный. — Со шлемом с шипами. В фиолетовой мантии. Конг не видел такого раньше. Он бежал прямо на дона. А Бруно... — Я прыгнул, — Бруно не спрашивает — утверждает. Голос его звучит глухо, будто он говорит не с ними, а с кем-то внутри себя. — Прыгнул и... Он замолкает. Морда вдруг начинает ныть сильнее — там, где шрам. Будто нож входит в него снова. Будто время сворачивается в кольцо, и он снова там, в той ночи, с ящерами, кровью, криком, который не может забыть. — Ты прыгнул, — Конг кивает. — Прямо на нож. Как... как... — Как дурак, — заканчивает за него капо. — Как герой, — поправляет его здоровяк. — Ты закрыл дона собой. Нож вошёл сюда, — он трогает свою щёку, проводит пальцем по невидимому следу. — И вышел здесь. Конг видел. Конг потом вытаскивал. Кровь была... много. Бруно поднимает руку, трогает повязку. Пальцы его дрожат — мелко, противно. Он не помнит. Ничего не помнит. Но тело помнит. Помнит боль, холод металла, как мир перевернулся, как тьма навалилась со всех сторон, как кто-то кричал — его голосом. — Я пришил его? — С надеждой спрашивает капо. Чёрт, звучит слишком жалко и малодушно. — Дон выстрелил в голову того ящера. — И всё? — И всё. — Пинстрайп говорит это тихо, почти нехотя. — Ти озтался без глаза. А я — без нормального капо, которий не умеет держать язик за зубами. Бруно молчит. Смотрит в костёр. Пламя пляшет в его единственном глазу, отбрасывает тени на шрам — тот самый, который рассекает морду от скулы до уха. — Я должен был пришить этого ублюдка, — Бруно поднимает голову. Смотрит на дона в упор с тяжёлым, глухим, как удар под дых, разочарованием. — Это был мой бой. Мой враг. Моя месть. — Твоя смерть, — поправляет его Конг. — Бруно бы умер. Если бы дон не выстрелил. Ящер стоял над Бруно. Нож в руке. Ещё секунда — и... — И я бы умер, — Бруно кивает. — С оружием в руках. С честью. А не в отключке, пока другой делает за меня грязную работу... — С ч'естью? — Осаждает Пинстрайп. — Ти би здох как зобака в канаве. А так — ти здесь. Живой и можешь нить о том, как незправедливо тебя зпасли. — А ты, значит, добрый самаритянин. Спас бездомное животное. Надеюсь, тебе медаль дадут. — Злобно цедит Бруно, помешивая похлёбку. — Ти мне лучше скажи спасибо, что я твою шкуру с того света витащил. А не ной, что я испортил тебе дуэль. — Спасибо, — Бруно выдыхает это слово так, будто оно ржавое и скрипит на зубах. — Доволен? — Буду, когда ты перестанешь быть идиотом. — Договорились. Буду идиотом. Тебе же проще командовать. Он поднимает миску, делает глоток похлёбки. Не смотрит на дона. Но плечи у него расслабляются — чуть-чуть, едва заметно. Пинстрайп устало и насмешливо фыркает и уже отводит взгляд на свою левую руку. Резко закатывает рукав. И в свете костра становится видно — старый, давно заживший келоидный рубец ближе к запястью. Неровный, глубокий — такой оставляет не просто лезвие, а удар, который должен был убить. — А это? — спрашивает он. Голос тихий, ровный. — Тоже ящер? Конг наклоняет голову, щурится. Смотрит на шрам — пристально, будто видит его в первый раз. Капо замечает это. Короткая вспышка удивления и растерянности на морде Конга — такая быстрая, что если моргнуть, можно пропустить. Но Бруно не моргает. Ждёт. — Да, — подтверждает качок наконец. — Тот самый, с ножом. Когда налетел, Пинстрайп... — Он замолкает, подбирая слово. Пауза затягивается. Конг трёт переносицу, морщит лоб — так, будто пытается что-то вспомнить. Или придумать. — ...успел закрыться. Нож прошёл сквозь руку. Конг видел. Кровь была... много. — добавляет он уже увереннее. — Но док сказал — заживет. Бруно смотрит на него. Не верит. Что-то здесь не так. Слишком долго Конг смотрел на шрам. Слишком долго молчал. Слишком долго подбирал слова. Это не его обычная манера — он говорит прямо, не задумываясь. А тут... будто сам не уверен. Пинстрайп, кажется, ничего не замечает. Кивает, опускает руку. — Зажило, — говорит он. — Только пальци плохо злушаются. Бруно смотрит на его руку, которая сжимает миску — крепко, но как-то неуклюже. И вдруг понимает. Так вот почему он вечно мажет. Мысль приходит неожиданно, но, прилипает, как смола. Бруно вспоминает все эти перестрелки, все эти моменты, когда пуля дона летела не туда, куда надо. Когда враг оставался жив, потому что Пинстрайп промахнулся. На считанные сантиметры. На долю секунды. Все думали — Вортекс. Алкоголь. Или просто не везёт. А может, дело в шраме. И Бруно это не комментирует. Не потому, что нечего сказать. Потому что не знает, как спросить. Или боится услышать ответ. Он отводит взгляд на дым, который уходит в темноту. — Всё когда-нибудь заживает, — говорит бурый потору, ни к кому не обращаясь. — Не сразу, но заживает. Его шрам на левой половине лица заживал долго. Месяцами. Бруно не помнит детали, а только ощущения — как боль пульсировала в такт сердцу, как мышцы дёргались, срастаясь заново. А когда сняли бинты — мир стал другим. Не потому, что он изменился. Потому что теперь видел его иначе. Одним глазом. И это «иначе» было не хуже и не лучше — просто другое. Глубина исчезла. Расстояния стали плоскими. И люди — тоже. Он помнит или ему это просто приснилось, как смотрел на себя в зеркало впервые. На шрам — красный, воспалённый, стянутый грубыми нитками. Он смиренно сказал, даже приказал: «Привыкнешь». И он привык. Научился не смотреть в ту сторону. Научился не оборачиваться на звук слева. Научился жить с тем, что половина мира — за спиной. Но осадок остался. Как пуля в плече. Как этот шрам на руке дона, из-за которого тот вечно мажет. Как всё, что не заживает до конца, а только затягивается сверху — тонкой, хрупкой коркой, под которой всё ещё болит. — Твой — зажил, — констатирует дон. — И ч'то? Как оно — с одним глазом? — Как с одним яйцом. Вроде и живёшь, а всё не то. Пинстрайп усмехается. Невесело, но искренне. Смотрит на свою левую руку. Шевелит пальцами — они слушаются плохо, будто чужие. — Я запомню, — говорит он. — На pлучай, если когда-нибудь лишусь. — Не лишишься, — капо говорит это так, как будто это само собой разумеющимся. — Я тебя прикрою. Как и всегда. — Знаю. Потому и держу тебя рядом. Тишина. Только костёр потрескивает. Только Конг жуёт — медленно, задумчиво, будто переваривает не только похлёбку, но и всё, что услышал. Бруно говорил раньше: прошлое — это дерьмо. Потому что у таких как они вместо сокровищ найдёшь только собственную грязь. Он знал себя, свой характер. Знал, что в любой драке бросается первым, не думая о последствиях. Что язык у него длиннее, чем надо. Что умеет только убивать, прикрывать и молчать, когда надо. Вортекс не мог это изменить, кроме воспоминаний. А теперь он узнал, что был героем, прыгнул на нож, спас дона. И это не укладывается в голове. Потому что героизм — это не про него. Герои — это те, кто выживает и побеждает после подвига. А он... он просто остался жив. И носит шрам как напоминание о том, что кто-то другой закончил его бой, пока тот беспомощно корчился в луже крови. Что ты будешь делать. Конечно, можно жить и без глаза; конечно, без многого можно жить, ему ли не знать, но… сколько это будет ещё продолжаться? Эти долги, которые нельзя отдать. Спасённые жизни, которые висят на шее гирей. Он не просил, чтобы его спасали. Но и отказаться не мог. — Лучше бы я не знал об этом... — мрачно хмыкает капо. И добавляется с невеселым сарказмом. — Теперь я тебе должен не только за покер... — Зчитай, что копилка пополнилась, — его рот разламывается в усмешке, но она выходит кривой, натянутой. — Когда-нибудь я потребую всё зразу. — Когда-нибудь я буду далеко. Или мёртв. С меня взятки гладки. — Не надейся, — дон качает головой. — Я тебя и на том звете достану. У меня звязи. — И что ты сделаешь? Конга на меня натравишь? — насмешливо фыркает капо. — Конг не будет ни на кого нападать, — говорит боксер спокойно. — Конг занят — ест. Пинстрайп открывает рот, чтобы ответить, но в этот момент оба поворачиваются к Конгу. Тот сидит на корточках у костра, обхватив миску лапищами, и смотрит на них. В его маленьких тёмных глазах — лёгкое недоумение, будто он не понимает, почему вдруг стал главной темой разговора. В свете костра его морда кажется высеченным из камня — массивные скулы, тяжёлая челюсть, глубокая складка на переносице. На нём шрамов почти нет. Лишь несколько тонких белых линий на предплечьях — и всё. Будто он не в боях их получал, а царапался о камни в своей пещере. — А ты, — Бруно прищуривается, — ты как из боя вышел? В сухую? Без единой царапины? Конг замирает с ложкой у рта. Медленно опускает её в миску. Смотрит на Бруно. В глазах — не растерянность, не испуг. Осторожность. Зверь, который почуял опасность и замер, прежде чем бежать или нападать. — Конг умеет драться, — говорит он наконец. — И уворачиваться. Ящеры были медленные. А Конг — быстрый. — Быстрый, — Бруно кивает, не отводя взгляда. — А мы, значит, медленные. Дону вон нож в руку всадили. Мне полморды снесло. А ты — молодца. Ни царапины. — Конгу повезло, — тот пожимает плечами. Движение выходит тяжелым, неуклюжим — но в нём есть что-то новое. Напряжение, которого не было раньше. — Повезло, — мрачно повторяет капо. — Три раза подряд. Не многовато ли везения для одного боя? — Конг... — начинает тот, но замолкает. Смотрит на Пинстрайпа. В глазах — не просьба о помощи. Проверка. Он хочет понять, на чьей стороне дон. Пинстрайп молчит. Смотрит на Конга, потом на Бруно. Лицо его ничего не выражает — только усталость и пустота. — Конг просто делал свою работу, — голос рассказчика становится тише, глуше. — Прикрывал дона. Бил ящеров. Не смотрел по сторонам. Может, поэтому и не зацепило. Бруно хочет спросить. Он открывает рот, чувствуя, как вопрос сам рвётся наружу — колючий, острый, как заноза. Но в этот момент Конг отставляет миску и смотрит на них обоих — тяжело, устало, будто несёт на своих плечах не только собственную жизнь, но и их. — А потом Док, — говорит он. — Док сказал: «Вы молодцы. Вы герои. Вы заслужили награду. Я сделаю вас сильнее. Лучше.» — Награду? — Бруно даже забывает о своём вопросе. — Какую ещё награду? — Вортекз, — тихо говорит Пинстрайп. И в этом слове какая-то тяжёлая, мутная пустота. Конг кивает. Глаза его смотрят в костёр, но видят что-то другое. Что-то, что было давно. — Док повёл в лабораторию. Одного за другим. Конг видел, как поочередно заходили в машину. И выходили... другими. — Другими? — переспрашивает Пинстрайп. Голос его ровный, но в нём теперь пустота ждёт, что её заполнят. — Сильнее, — Конг кивает, будто это самое очевидное в мире. — Быстрее. Выносливее. Док сказал, что Вортекс делает из солдат... — он морщит лоб, подбирая слово, — ...суперсолдат. Тех, кто не боится. Не устаёт. Лучше. Круче. Пинстрайп медленно кивает. Опускает взгляд на свои руки — длинные пальцы, когти, въевшаяся грязь под ногтями. Сжимает их в кулак, разжимает. — Лутч'ше, — повторяет он. Голос тихий, почти шёпот. — Значит, не зря. Бруно смотрит на дона — и видит то, чего не ожидал. Не боль, не злость. Облегчение. — Ты что, рад? — не выдерживает он. — Тебя промыли, перекроили, стёрли память — а ты рад? — А ты нет? — Пинстрайп поднимает на него глаза. В них — настоящий, честный вопрос. — Ты бы хотел быть слабее? Быть... Обычным? — Он замолкает, смотрит в огонь. — Я бы не хотел. Бруно молчит. Потому что не знает, что ответить. Внутри, где-то глубоко, он тоже чувствует это странное, неудобное облегчение. Он — сильнее, быстрее, выносливее большинства. И если бы не Вортекс, он бы, наверное, сдох в той первой драке. Или в джунглях. Или от пули, которая прилетела не туда. Но плечо болит. Глаз не видит. Голова — не его. И всё равно — хуйня это всё. Не стоило оно того. Никогда не стоило. — Конг рад, что вы сильные, — вмешивается коала. — Иначе вы бы не дошли. И Конг бы остался один. — Он смотрит на них обоих. — А одному — грустно. Камни молчат. — А ти, Конг? — в измотанном голосе дона прорезается любопытство... или подозрение. Черт разберет. — Тебя так и не зделали зильнее? — Конг... — здоровяк мнётся, размазывая ложку по похлебке. — Конг не помнит. Док сказал... Док сказал... — Он замолкает. Смотрит в костёр. Пламя пляшет в его маленьких, глубоко посаженных глазах. — ...что Конг не подходит, — выдыхает он наконец. Слова выходят тяжело, будто он их выковыривает из себя. — Что Конг другой. Что Конгу не нужно. Что Конг... — Он замолкает снова, и пауза затягивается. Бруно чувствует, как в ней нарастает что-то неловкое, почти осязаемое. — Конг сам не захотел, — говорит он вдруг. Быстро, слишком быстро. — Конг сильный и так. Конг тренируется. Каждый день. Без машины. — И не выдерживает — отводит взгляд, начинает усердно помешивать похлёбку. — Понятно, — устало хмыкает Пинстрайп. — Ти зам не захотел. Бруно молчит. Смотрит на эту массивную тушу, которая сейчас мнётся, как нашкодивший щенок, и чувствует, как внутри поднимается не жалость и не насмешка, а усталое понимание. Конг врёт. Или не врёт — просто не хочет говорить правду. Потому что правда, наверное, обидная. Потому что Док сказал ему: «Ты не подходишь», а он сам додумал: «Я не захотел». Так легче. Так можно смотреть в глаза дону и не чувствовать себя ущербным. Пинстрайп смотрит на Конга. Не так, как раньше — сверху вниз, с насмешкой. А так, точно опомнившись, видит его впервые. — Ти зпаз мне жизнь, — утверждает дон. — Ти бил зо мной в бою. А Док отправил тебя в шахту. Потч'ему ти не потребовал звоё место? — Конг... — мнётся он. — не знает. Док сказал — надо. Конг не спорил. Во взгляде Пинстрайпа теперь нет ни насмешки, ни жалости. Теперь там — что-то тяжёлое, почти невыносимое. — Надо, — звучит словно треск высушенной кости в пустыне. — Всегда это «надо». Он замолкает. Смотрит в костёр. В его лице — не слабость, не смирение. Вселенская усталость. Такая, когда уже нет сил ни злиться, ни спорить, ни делать вид, что всё нормально.***
Конг рассказывает. Долго, обстоятельно, с паузами, в которых слышно только потрескивание углей. Про то, как Док сдержал слово — по-своему. Как повёл их в лабораторию. Как они заходили в машину по одному. Как выходили и смотрели на него чужими глазами, а потом привыкали, но не до конца. Как Бруно перестал помнить ящеров. Как сам Пинстрайп однажды спросил у Конга: «Ты кто?» — и в голосе не было узнавания. И как им пришлось знакомиться снова, когда Пинстрайп в качестве телохранителя сопровождал Крэша в джунглях. Про то, как Док сказал, что он нужен ему таким, какой есть. Сильным. Преданным. Без лишних знаний в голове. И отправил на остров — сторожить шахту. Охранять руду, которую никто не должен найти. Ждать. Конг ждал. Год. Два. Потом перестал считать. Обжил пещеру. Привык к камням, сырости и одиночеству. Иногда Док присылал приказы. Иногда не присылал ничего. Конг выполнял, что велят, и снова оставался один. Голос Конга течёт монотонно, глухо, как подземная река. Он не ждёт ответа, не проверяет, слушают ли. Просто говорит — потому что молчать слишком долго, потому что слова накопились за годы, потому что если не выговорить сейчас, они задушат. Но Пинстрайп уже не слушает. Его голова клонится к груди, плечи опускаются. Он замирает на секунду — и медленно оседает на лежанку. Не падает — просто выключается. Как старый телевизор, у которого перегорел предохранитель. Бруно замечает это краем глаза, но не двигается. Конг продолжает говорить. Уже не для них — для себя. Для разукрашенных камней. Для темноты, которая сгущается за спиной. Он рассказывает про то, как однажды видел корабль у берега. Как думал, что за ним пришли. Как ждал на скале три дня. Как корабль уплыл, а он остался. У Бруно тоже уже не оставалось сил. Но его мозг, привыкший считывать угрозы и анализировать; выученный исполнять приказы дона, которые он еще даже не озвучил, крутит в голове всё сказанное. Потому что он — солдат. А солдаты не отдыхают, пока командир в отключке. И то, что царапает разум ему решительно не нравится. Бруно стискивает клыки, тяжело дыша. Внутри кипит что-то тяжёлое, раскалённое, точно расплавленный свинец; но он ещё держится, чтобы не излить это наружу. Какое-то время оба молчат, мрачно шаря взглядами по костру. Затем капо роняет холодно и веско: — Что это был за пиздеж? — Конг не понял, — Голос зверя ровный, слишком ровный. — Всё ты понял. — Взвивается он — и тут же морщится, потому что плечо простреливает болью. Но вопреки рези смотрит снизу вверх на эту тушу, и в глазах его — столько ненависти, что Конг невольно мрачнеет. — Ты, ёбаный сказочник, ты что сейчас впаривал? Док наградил, блять? Лучше сделал? Мы что, блять, в стране Оз, где волшебник раздаёт мозги? — Конг не знает никакого Волшебника. Конг знает дона и Дока. А Бруно, слишком много думает. Иногда лучше просто жрать и спать. — Жрать и спать, — повторяет он. — Да. Удобно, блять. Сидишь в своей норе, жрёшь листья, разговариваешь с камнями. Ждёшь, когда дон соизволит вспомнить. И никаких тебе проблем. Ни долгов, ни приказов, ни пуль. А я, видите ли, слишком много думаю. Да, блять! Потому что если я не буду думать — мы все сдохнем. Мне этот геморрой спать не дает. И ради чего я всё это, блять, делаю? Чтобы в итоге послушать ебучую сказочку на ночь? Он замолкает. Тяжело дышит — не от усталости, от бессилия. Конг молчит. Только смотрит на него — спокойно, даже немного озадачено. — Так вот почему Бруно злой. У Бруно геморрой. Конг знает народное средство. Нужно... — Конг, — Бруно перебивает и голос его звучит устало, почти безжизненно. — Заткнись. — ...прикладывать холодное или на холодном камне посидеть, — не слушая, продолжает тот. — И есть больше... сытчатки. Конг знает. Конг себе лечил. Помогло. — Он замолкает, будто что-то вспомнив. — Правда, Конг тогда не воевал. Тренировался много. И... — Конг, блять, я сказал... — И не нервничать. Нервы — причина геморроя. Конг знает. Конг в книжке читал. Там ещё картинки были. Конг теперь всё знает про... это. — Конг! — Бруно рявкает так, что в пещере эхо отзывается от стен. — Я убью тебя. Честное слово. Вот прям сейчас придушу! Конг смотрит на него. Молчит. Потом медленно кивает. — Нервничает, — говорит он, будто ставит диагноз. — Точно геморрой. Бруно закрывает глаза, трёт переносицу. Дышит. Считает до десяти. До двадцати. В какой-то момент ему кажется, что он слышит, как Конг тихонько урчит — довольно, будто кот, который нагадил хозяину в тапки и остался безнаказанным. Капо хочет сказать что-то ещё — злое, острое, чтобы добить этого здоровенного идиота. Но не может. Потому что внутри, где-то глубоко спазмируется смех. Который он не позволяет себе выпустить. Затем открывает глаза и говорит — тихо, почти спокойно, но в этом спокойствии — такая ярость, что Конг невольно выпрямляется. — Конг. Ответь мне на один вопрос. По чесноку. Качок молчит. Ждёт. — Ты это сам придумал? — Бруно встает и делает шаг вперёд. — Конг сам придумал, что сидеть надо на холодном. Конг умный. — Конг, блять, я не про геморрой! — А про что? — Коала хлопает глазами. — Бруно говорит загадками. Конг не любит загадки. Конг любит... — Я знаю, что ты, блять, любишь, — перебивает Бруно. — Жрать, спать и книжки с картинками. Но сейчас не об этом. Я спрашиваю про истории. Ты сам их насочинял или кто тебя надоумил? Конг слишком быстро качает головой. — Конг не сочиняет. Конг рассказывает, что помнит. А что не помнит — договаривает. — Нахуя? — Бруно сжимает кулаки. Конг молчит. Только смотрит на него — и в глазах его что-то меняется. Исчезает дурашливость и наивность. Остаётся что-то тяжёлое, древнее. — Чтобы... дон... — Он замолкает, подбирая слово. — ... не сломался. Как те, кто узнал правду. — А ты, блять, знаешь правду? — Бруно делает шаг вперёд. Палец обвинительно упирается в каменную грудь. — Ты, который в пещере сидел, пока мы с доном через мясорубку шли? Ты, на котором ни шрама, ни царапины? И хочешь, чтобы я поверил, что ты был в том бою? А может и боя, блять никакого и не было? Конг смотрит на палец, упирающийся в его грудь. Молчит так долго, что Бруно уже не ждёт ответа. Затем медленно поднимает лапу, берёт палец Бруно и отводит его в сторону. Не грубо. Спокойно. Как взрослый отводит руку ребёнка, который лезет в огонь. — Конг был, — говорит он. — Конг помнит. А Бруно не помнит. И никогда не вспомнит. — Он смотрит на потору сверху вниз, и в глазах его — жалость. — Бруно может злиться. Может не верить. А правда... — Конг вздыхает. — ...никому не нужна. Даже Бруно. Бруно сам сегодня врал. Слова падают в тишину, тяжёлые, как камни. Бруно замирает. Смотрит в эти спокойные, почти жалостливые глаза — и чувствует, как внутри что-то обрывается. Не сердце. Не надежда. А что-то, что держало его на плаву весь этот адский день. Он жаждет стереть эту жалость с морды здоровенного ублюдка, чтобы вернуть контроль, чтобы доказать — он не жалкий, не сломанный, не тот, кого можно жалеть. — Пошёл ты нахуй, пиздабол! — Надрывно и болезненно выпаливает потору. Он сам не понимая, что делает, замахивается. Кулак летит в грудь Конга — не целясь, не думая, просто потому что внутри всё кипит, и нужно выплеснуть это хоть куда-то. Лапища взлетает — и просто смыкается вокруг кулака потору. Пальцы Конга — как стальные прутья. Армейские ботинки скользят по каменному полу — он отъезжает назад на полшага, не в силах остановиться. Песок и мелкие камни хрустят под подошвами. Конг смотрит на него покойно, без злости. Как на обиженного ребенка, который попытался ударить взрослого. — Успокойся, — говорит он и разжимает пальцы. — Конг сильнее. Тяжёлое дыхание. И снова звонкая тишина. Конг молчит. Не обижается и не злится. Просто смотрит на него — спокойно, без тени превосходства. И это хуже всего. Бруно отступает на шаг, потирая ушибленную кисть. Сил на новый удар уже нет. Да и смысла — он только что понял, что даже это у него отнято. Потору отворачивается. Смотрит на угли, которые ещё тлеют оранжевыми прожилками. Хочется выть. Или убить кого-нибудь. Или просто лечь и не вставать. Ярость вонзается в сердце раскаленным копьем, пробегает жгучей волной под ребрами. Внутри кипит яд — накопленные слова рвутся наружу. И если он сейчас не заговорит, то лопнет. Мафиозо резко разворачивается на пятках. — Говоришь, правда никому нужна? Ему, блять, нужна! — Капо взрывается тихой сапой, махнув в сторону лежанки. — Ты не видел, как он в архивах роется, каждую бумажку под лупой рассматривает. Гоняет меня в поисках зацепок. Ему нужна. Пиздец как нужна. Он замолкает. Потору привычным уже жестом сжимает кулаки, упирает когти в плоть, будто пытаясь загасить рвущиеся наружу жажду мщения. Боль в плече пульсирует, напоминает о себе — о той пуле, которую он получил от дона, о джунглях, храме, каменных лезвиях, парне с фонариком, который даже не понял, что произошло. И ради чего? — Я тащил его через пол-острова, — голос Бруно срывается на хрип. — Простреленное плечо, кровь, грязь, эти чёртовы джунгли... Я не спал, не жрал, только волок этот груз, потому что думал — мы идём за правдой. А в итоге что? «Жили-были», блять? — Он сплёвывает на пол. — Да ёбаный в рот! Мы могли бы в замке сейчас сидеть, пить виски, а не торчать в этой дыре! Бруно выплёскивает ярость. Конг принимает её, как скала принимает волны. И от этого Бруно становится ещё злее — его боль не находит отклика, не получает подтверждения, что он прав. Качок не спорит, будто понимает, сам так думал. Или не думал — просто знал, что рано или поздно этот разговор случится. — Конг не звал. Дон пришёл сам. Дон хотел слушать. Конг рассказал всё, что нужно. — А, — Бруно усмехается; усмешка выходит злой, почти оскаленной. И широко разводит руки. — «Рассказал всё, что нужно». Кому нужно, Конг? Ему? Или тебе, чтобы не чувствовать себя мудаком, который насиживает геморрой в пещере? В скале образовывается трещина. — А Бруно зачем врёт? — Вопрос обрушивается точно валун. — Зачем говорит дону, что «ничего не было»? Что «Пинстрайп просто отключался»? — Увалень наклоняет голову, и в глазах его появляется что-то новое. Понимание. — Бруно не хочет быть мудаком. Бруно хочет быть героем: спасти дона, услышать спасибо, умереть красиво. — Он качает головой. — А правда... правда некрасивая. Бруно нужна сказка, чтобы не быть мудаком, который врёт дону. Конг говорит это спокойно, без напора. Как хирург, который вытаскивает одну пулю за другой из давно воспалившейся раны. Только это не приносит облегчения. Ни тому, кто вытаскивает. Ни тому, из кого вытаскивают. Бруно смотрит на него. Хочет сказать что-то — злое, острое, чтобы разбить эту чёртову правду в щепки. Но слова не приходят. Потому что Конг не нападает. Он просто констатирует. Вытаскивает. Очищает. И от этого больно ещё сильнее. — Ты... — начинает Бруно и замолкает. Он тяжело дышит. Внутри всё кипит, но не так, как раньше. Не раскалённая ярость, а липкое, тягучее, как смола. Он хочет заорать, что Конг неправ. Что он не для себя врёт. Что он не герой, а просто... просто... А для чего? Мысль бьёт под дых, и Бруно не может от неё отмахнуться. Он прокручивает в голове этот день. Джунгли. Кабаны. Храм. Пуля в плече. Парень с фонариком. И каждый раз, когда Пинстрайп приходил в себя, Бруно врал. «Кабан». «Ничего не было». «Просто отключился». Он врал, чтобы защитить дона. Чтобы тот не сломался. Чтобы... чтобы самому не чувствовать себя виноватым. — Ты всё равно пиздабол, — выдыхает он, и голос его звучит глухо, почти безжизненно. Ярость уже не кипит, а шипит и затухает, как угли, на которые прыснули водой. Остаётся только усталость. Он замолкает, на секунду закрывает глаза, втягивая ноздрями запах костра. — И я пиздабол, — говорит он тихо, почти неслышно. Не Конгу — себе. Он открывает глаза и смотрит на лежанку. Пинстрайп спит. Не шевелится. Грудь его мерно поднимается и опускается. Ему сейчас ничего не снится. Или снится что-то, чего капо никогда не узнает. — И дон... — Бруно замолкает. Слова застревают как кость в горле. Он чуть было не ляпнул что-то про обещания, про «семью», про то, что они оба — пиздаболы, только один спит, а другой расхлёбывает. Но вместо этого он заканчивает уже с брезгливо-наигранным подозрением.— ...нихуя се его вырубило. Ты ему точно не яд подсыпал? — Дон будет жить и спать спокойно. — Успокаивающе отвечает увалень, точно врач, выписавший снотворное. Да уж, гендиректору с хронической бессонницей снотворное бы не помешало. Бруно невольно задумывается о том, что будет, когда тот узнает про ложь. Потому что дону не врут. Дону подчиняются. А ложь — это нож в спину. Даже если нож — из лучших побуждений. Будет не прощение, не «понял, проехали». А будет пуля в затылок. Или хуже — изгнание. — Ага, — горько усмехается он. — А мы — нет. Конг молчит. Может, потому что нечего сказать. Бруно смотрит на эту массивную, неуклюжую тушу, которая «додумывала» истории дону мафии с такой спокойной, звериной простотой; это ж какие надо иметь яйца... или мозги? Но понимает — Конг не боится. Не потому что глупый, потому что уже выбрал. Потому что худшее он не просто видел — он в этом живет. И капо выбирал. Когда прыгнул под нож. Когда тащил дона через джунгли. Когда соврал про кабанов. Когда промолчал про трип. Каждый этот выбор может стоить ему жизни. И всё же. Он всё ещё здесь. Здоровяк сообщил, что пойдет спать. Ведь боксерам нужно спать и восстанавливаться. Но капореджиме на службе и не может позволить себе такой роскоши. Он тушит огонь и долго сидит в наступающей темноте, прислушиваясь к чужому дыханию. Плечо отзывается тягучей обиженной болью. Правду не так просто спрятать, как ему казалось. Она всегда находит щель, чтобы напомнить о себе. Когда дыхание в пещере выравнивается, Бруно медленно поднимается, чтобы не разбудить. Обходит потухший костер и спящего Конга — тот сопит, разметавшись на земле, и даже не шевелится. Спит сном получеловека, который знает, что его никто не тронет или которому всё равно. Идёт туда, где Конг хранит свои запасы. Это даже кухней назвать нельзя — так, закуток между двумя сталагмитами. Ржавый стеллаж, сколоченный из досок, на нём — кастрюли, сковородки, банки с консервами. Доски на стеллаже прогнулись под тяжестью банок — тушёнка, фасоль. Рядом — мешок с мукой, перевязанный бечёвкой. На верёвке висит старый, продымленный котелок. На дне его — накипь, чёрная, слоёная, будто он сотню раз кипел и выкипал досуха. В углу — ящик с сухим печеньем, на котором старая, выцветшая этикетка. На дне ржавого таза — несколько луковиц и сморщенных клубней, похожих на сладкий картофель. Конг не шикует, но голодным не сидит. Док, наверное, присылает ему припасы раз в месяц — или когда не забывает. Пахнет здесь по-другому. Не эвкалиптом и камнем, а обычной, человеческой жизнью, которой у Бруно никогда не было. Его взгляд цепляется за верёвку, на которой висят пучки трав. Эвкалипт, какие-то коренья, и — вот он — небольшой мешочек из грубой ткани, завязанный узлом. Бруно знает, что там листья, которые привели дона в чувство. Он смотрит на мешочек, потом на спящего Конга. Тот не шевелится, только тяжело, размеренно дышит, как кузнечный мех. Бруно сует мешочек в карман. Шарит по штанам, проверяет, не выпадет ли. Он не знает, зачем ему это. Может, пригодится. Может, нет. Может, он просто хочет иметь хоть что-то, что может помочь, когда всё пойдёт не так. А всё всегда идёт не так.The Kinks — Living On a Thin Line
***
ДОКЛАДНАЯ
от сотрудника охраны 3-го класса, Слима
кому надо тот поймет
Тема: Про то как всё было на самом деле и кто виноват а кто нет
Я Слим не виноват. Всё Джамп. Он всегда виноват. Я хочу чтобы это записали. Вчера (или сегодня уже ночь) мы с Джампом шли по коридору потому что у нас смена. Вдруг слышим БАХ! Мы поднялись наверх и там стояли генерал и эта его баба а окно было РАЗБИТО! Весь проём! Джамп сразу начал орать и кидаться потому что он дурак. Я хочу отметить что я лично генерала не бил. Вообще. Ни разу. Это Джамп его бил. Я только бабу держал как положено для досмотра. Без превышения. Потом когда Джамп её попустил она меня напугала и я её отпустил. Это не моя вина. Она психованная. У неё ПМС или что похуже. Джамп тогда стал бить меня. Он бешенный. А генерал выпрыгнул в окно. Я его не толкал. Это Джамп виноват что он выпрыгнул. Джамп на меня всё время давит! Орёт угрожает! Я из-за него чуть с башни не сиганул! А потом генерала нашёл висел на громоотводе искрил как новогодняя гирлянда. Я его снял. Один можно сказать спас. А он ещё и ругался! Неблагодарный! Джамп хотел его добить но я не дал потому что это нарушение инструкции. Я всё делал по инструкции. Я хочу чтобы Джампа наказали а меня премировали за спасение генерала. Джамп сказал засуну докладную тебе в жопу. Это вообще законно? Он нарушает субординацию и создаёт в коллективе какую-то... ну вы сами понимаете... гомосячную атмосферу. Нехорошую. Просьбы: ● Проверьте Джампа — он себя неадекватно ведёт. ● Окно разбили они — вот пусть они и платят. Или из фонда, мне без разницы, лишь бы не с меня. ● А мне дайте премию за спасение генерала и задержание особо опасной преступницы. С уважением, Слим (подпись с отпечатком пальца и кляксой) Ниже — резолюция, написанная аккуратным, усталым почерком: «Учитывая стилистические, грамматические и фактические особенности данного документа, рекомендую приобщить к делу в качестве иллюстрации уровня квалификации персонала. Приобщить к личному делу Слима. В премии — отказать. Окно списать на текущий ремонт. Пункт о «гомосячной атмосфере» прошу исключить как не имеющий отношения к делу и не подтверждённый доказательствами. Джамп от письменных показаний отказался. На устную беседу отреагировал фразой: „Слим дурак, я не виноват, отстаньте“. Учитывая загруженность и очевидную бесперспективности дальнейших разбирательств, предлагаю ограничиться устным внушением и списать инцидент на „конфликт при исполнении“. Т.Х.»***
РАПОРТ
Кому: Генеральному директору АЭС замка, Пинстрайпу Поторотти От: Главного инженера, врио руководителя, Томаса Хейгана Тема: Отчёт о чрезвычайных происшествиях за период с 19:00 2 сентября по 08:00 3 сентября
Уважаемый Пинстрайп Поторотти. Надеюсь, ваше пребывание в джунглях было... плодотворным. Настоящим направляю вам сводку событий, произошедших в замке в период вашего нахождения за его пределами. Вынужден констатировать, что вечер ознаменовался возникновением нескольких нештатных ситуаций высокой степени критичности. 1. ИНЦИДЕНТ №1 (Классификация: красный, приоритет — критический) В 19:43 в лаборатории доктора Брио неизвестным лицом (или лицами) было совершено нападение на доктора Кортекса с использованием тяжёлого предмета (предположительно, камня или сходного по массе орудия). Доктор Кортекс получил черепно-мозговую травму, находится в бессознательном состоянии в медицинском крыле. Состояние — стабильно тяжёлое. Доктор Брио, находившийся в кабинете в момент нападения, не может дать показания в виду нестабильного эмоционального состояния. Способность высшего руководства принимать управленческие решения временно ограничена. Я принял на себя полномочия по координации действий до их стабилизации или выхода из строя. Официальная версия для персонала: «плановое медицинское обслуживание доктора Кортекса». 2. ИНЦИДЕНТ №2 (Классификация: жёлтый, приоритет — высокий) В период с 22:00 до 23:30 была предпринята попытка несанкционированного побега генерала Крэша и гражданки Тавны. Согласно показаниям генерала Крэша (данным им в момент задержания в 23:17), именно он является виновным в инциденте №1, а его подруга лишь стала свидетелем произошедшего и попыталась его «спасти» бегством. Согласно показаниям Тавны (данным ею в ходе предварительной беседы в 23:45), она действовала самостоятельно, в состоянии паники вызванной «небезопасной обстановкой» в замке, и «заставила» генерала бежать вопреки его желанию. Относительно инцидента №1 её показания ограничиваются «подозрениями о существовании внешней угрозы». Попытка побега была пресечена сотрудниками службы безопасности Джампом и Слимом. Их действия были признаны удовлетворительными (с учётом их тактической ограниченности и излишней физической активности). Генерал и упомянутая гражданка задержаны. Генерал получил электротравму. В настоящий момент помещён в лазарет под круглосуточную охрану. Его состояние — средней степени тяжести. Для предотвращения повторных попыток побега и снижения психоэмоционального возбуждения ему были введены седативные препараты в терапевтической дозировке. Гражданка в настоящий момент изолирована в кабинете безопасности для дальнейшего допроса. Меры физического воздействия и фармакологического подавления к ней не применялись. 3. ИНЦИДЕНТ №3 (Классификация: оранжевый, приоритет — срочный) В период с 20:00 до 02:00 зафиксированы множественные сбои в работе энергоблоков №3 и №4, включая: ● скачки напряжения в сети охлаждения (устранено в 21:15, причина — человеческий фактор, ответственный установлен); ● перегрев серверов хранения данных системы «Вортекс» (устранено в 00:47, причина — аппаратная, требуется замена системы охлаждения); ● аварийное отключение резервных дизелей (устранено в 02:00, причина — ошибка оператора, проведён инструктаж); ● неисправность главного циркуляционного насоса (ГЦН) на четвёртом энергоблоке (диагностировано в 22:30, причина — износ оборудования, требуется замена. До замены — работа на пониженной мощности, контроль температуры теплоносителя). Нагрузка на энергосистему была снижена до 60% от номинальной с последующей дифференциацией по блокам. Ситуация стабилизирована. 4. ОБЩИЕ ВЫВОДЫ Расследование инцидента №1 продолжается. Имеющиеся показания противоречивы и не позволяют сделать однозначный вывод о виновном лице. Рекомендую провести очную ставку (или дополнительный допрос) после вашего возвращения. Для восстановления контроля были проведены следующие мероприятия: Изоляция. Ключевые подозреваемые изолированы друг от друга и от основной массы персонала. Информационный вакуум вокруг их статуса сохранён. Информационная блокировка. Персоналу замка объявлено об успешном отражении «внешней диверсии». Джампу и Слиму под угрозой перевода в штрафной батальон приказано забыть о деталях операции. Генерал и его подруга объявлены пострадавшими, проявившими героизм. Перехват управления. Я временно принял на себя функции координатора до вашего возвращения. Все службы переведены в режим повышенной готовности. Состояние объекта. Повреждения имущества: разбито окно в Северной башне (прилегает к дирижабельной мачте), сломан дверной механизм, наручники (одна пара) изъяты с места допроса. Охрана усилена, внешний периметр замкнут, все системы наблюдения работают в штатном режиме. ПОСТСКРИПТУМ Все проблемы были локализованы и устранены силами дежурной смены в моё рабочее время. Если впредь ваши личные дела будут отвлекать вас от исполнения обязанностей в моменты, когда замок находится на грани техногенной катастрофы, прошу заблаговременно оставлять письменные указания. Ответ ожидаю в вашем кабинете. Сразу после того, как наведу порядок в том хаосе, который вы изволили пропустить. С уважением, Томас Хейган, Главный инженерПока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!