Глава 5. Сын мистера Каллена.
2 апреля 2026, 15:00Английская республика, Лондон
20 августа, 1658.
Лето было внезапным и буйным, словно природа пыталась компенсировать долгую, затяжную зиму и ту весну, которую они провели в страхе, прислушиваясь к каждому шороху у дверей сарая. Год прошёл с того утра, когда отец увёл Браунов из их дома. Год, в котором время шло не линейно, а скачками: дни, когда Карлайл смотрел в одну точку и не мог пошевелиться, сменялись неделями механического, пустого существования. Потом — встреча. Снова. Случайная. На тропе у леса. Она похудела, осунулась, но глаза остались теми же — зелёными, насмешливыми, живыми. На вопросы о том, как они выжили, как избежали суда (Грейвз внезапно отозвали в город, свидетели отозвали показания, дело замяли — чудо, которое Карлайл не решался называть своим именем), она отвечала коротко: «Мать договорилась. С теми, кто может». И больше ни слова. Джордан было шестнадцать. Они не говорили о том дне. О том, как он стоял у сарая, задвинув засов. О том, как смотрел, как их уводят. О том, как не сказал ни слова в их защиту. Это было между ними, как шрам, который не заживает, но к которому привыкаешь — он есть, он болит. Лес вокруг старой сторожки превратился в зелёную крепость, в лабиринт из папоротников и ежевики, где их тайна чувствовала себя в относительной безопасности. Жара стояла непривычная, липкая, воздух гудел от насекомых и был тяжёл от запахов цветущей липы и нагретой смолы. Сторожка за год ещё больше покосилась, крыша просела, но комната, где они встречались, оставалась сухой. Джордан принесла сюда старые овчины, мешковину, глиняный горшок для воды. Получилось неуклюже, почти по-детски, но это было их. Единственное место, где можно было не прятать глаза. Карлайлу исполнилось восемнадцать. Никто в доме не вспомнил об этом — дни рождения были пустым суеверием, отметкой тщеславия плоти, и точная дата не была известна даже ему самому. Но Джордан узнала как-то сама — то ли вычислила по случайно оброненной фразе, то ли почувствовала. В день его рождения она принесла в сторожку не книгу, не травы, а маленький, завёрнутый в лопух свёрток. — Это что? — удивлённо спросил Карлайл. — Открой. Внутри лежал кусок тёмного, липкого мёда в сотах, обёрнутый в берёсту, и несколько диких лесных ягод — земляники и черники, собранных, наверное, на дальней поляне, где они росли. Простой, бесценный дар в мире, где мёд был роскошью, а ягоды — баловством. — Спасибо, — сказал он, тронутый до глубины души. — Не за что. Просто чтобы ты знал — сегодня твой день. Они сидели на овчинах, ели сладкий, душистый мёд, и сок ягод окрашивал их пальцы в фиолетово-красный. Между ними уже не было неловкости, было партнёрство. Доверие, выкованное за месяцы тайных встреч и общий год, который они пережили, хотя, казалось, не должны были. Он научил её читать и писать. Они обменивались своими мирами, и оба мира от этого становились богаче. Но с летом пришла и новая, тревожная энергия. Та, что витала в воздухе, как электричество перед грозой. Та, что заставляла их случайно касаться друг друга руками, передавая ягоду или травинку, и потом долго чувствовать это прикосновение, как ожог. Та, что заставляла Карлайла просыпаться ночами в поту, с тяжестью внизу живота и образом её лица перед глазами. Он боролся с этим. Отец говорил о плотских желаниях как о самом низком, гнусном грехе, о кознях дьявола, который через тело стремится поработить душу. Карлайл пытался верить в это. Но когда он смотрел на Джордан, на изгиб её шеи, когда она склонялась над книгой, на влажный блеск её губ после ягод, он чувствовал не гнусность. Он чувствовал красоту. Страшную, всё поглощающую, от которой перехватывало дыхание и немели пальцы. Однажды, в особенно душный день, когда воздух был густ, как кисель, а грозовые тучи клубились на горизонте, она привела его не в сторожку, а дальше, в самую глушь леса. Там, за старым болотом, где вода была чёрной и неподвижной, стояла заброшенная лесная караулка — остатки того времени, когда в этих лесах ещё жили объездчики. Караулка была крошечной, покосившейся, с провалившейся крышей, но одна комната ещё держалась. Внутри пахло прелью, пылью и сухими травами, которые, видимо, кто-то оставил здесь много лет назад. — Иногда тут скрываюсь от дождя, — сказала она просто, отворяя скрипучую дверь. — Когда не хочется домой. Или когда нужно побыть одной. Они вошли. Внутри было полутемно, свет проникал только через щели в стенах, рисуя на полу длинные, косые полосы. В углу, на грубо сколоченном топчане, лежало старое, выцветшее одеяло. Джордан постелила его сама — Карлайл узнал край, который она подрубила неровными стежками. — Ты здесь… бываешь? — спросил он, чувствуя, как голос становится чужим. — Бываю. — Она стояла у окна, спиной к нему. Плечи её были напряжены. — Здесь хорошо. Тихо. Никто не придёт. Он подошёл ближе. В караулке было тесно, и расстояние между ними сократилось само собой, без его воли. Он чувствовал тепло её тела, запах волос. — Джордан, — начал он, но она повернулась, и слова застряли у него в горле. Она смотрела на него. В её глазах не было страха, не было той игры, которой она иногда пугала его в первые дни. — Я не боюсь тебя, Карлайл, — сказала она. — Боюсь, что завтра это исчезнет. Что Грейвз вернётся. Что твой отец… что у нас не будет времени. — У нас есть время, — сказал он, но сам не поверил своим словам. — Нет. — Она покачала головой. — Не обманывай себя. Ты чувствуешь это так же, как я. Каждый день может стать последним. Каждая встреча — прощанием. Она протянула руку, коснулась его щеки. Пальцы её были прохладными. Он закрыл глаза, чувствуя это прикосновение, и ему показалось, что он стоит на краю обрыва, и ветер уже толкает его в спину — Я хочу, чтобы ты меня запомнил, — прошептала она. — Не как ту девчонку из леса, которая свистит воронам. А как… как ту, кто… Она не договорила. Он открыл глаза и увидел, что она плачет. Тихо, без всхлипов, слёзы просто текли по её щекам, и она не вытирала их. — Не плачь, — сказал он, и его собственный голос дрогнул. — Я не плачу. — Она усмехнулась сквозь слёзы. — Это просто… воздух сырой Он обнял её. Неловко, как тогда, в первый раз. Джордан подняла голову, посмотрела на него. Её глаза были близко-близко, и в них отражался свет, пробивающийся сквозь щели. Он видел каждую веснушку на её носу, каждую трещинку на губах, и ему казалось, что он видит её впервые — не как девочку, а как женщину. Ту, которая останется с ним, даже когда всё рухнет. Ту, которую он не сможет спасти. Ту, которую он любил. Он поцеловал её. Губы её были солёными от слёз, и этот вкус смешивался с запахом дыма и мяты. Она ответила. Сначала робко, потом смелее, и в этом ответе было всё — и страх, и надежда, и то, что они оба называли по-разному, но что было одним и тем же. Её пальцы запутались в его длинных волосах, его руки скользнули по её спине, и мир за окном перестал существовать. Она отстранилась первой, тяжело дыша — Карлайл, — прошептала она. — Я… — Знаю, — сказал он. — Я тоже Она снова прижалась к нему, спрятала лицо у него на груди. Он чувствовал, как бьётся её сердце — часто, неровно, как птица в клетке. — Если завтра… — начала она. — Не говори «если», — перебил он. — Не сегодня. Она подняла голову, посмотрела на него. В её глазах не было слёз. — Хорошо, — сказала она. — Не сегодня. Он взял её за руку, повёл к топчану, где лежало старое, выцветшее одеяло. Она села, потянула его за собой. Они сидели, глядя друг на друга, и время тянулось медленно, как мёд. — Ты боишься? — спросила она. — Да, — честно ответил он. — Чего? — Что сделаю тебе больно. Что не смогу… что я… — Ты сможешь, — перебила она. — Ты всегда сможешь. Она улыбнулась, и в этой улыбке была нежность. Такая, от которой у него перехватило дыхание. — Ты уверена? — спросил он. — Я никогда не была так уверена ни в чём, — ответила она. Она сняла платок, и тёмные волосы, тяжёлые и шелковистые, рассыпались по её плечам, будто ночь спустилась с небес. Он никогда не видел их распущенными — только аккуратно убранными под чепец или капюшон, как и подобало добропорядочной девушке. Это было так интимно, так потрясающе красиво и так запретно, что у него в груди сжалось, перехватив дыхание. — Ты красивая, — сказал он, и слова прозвучали глупо, по-детски, но он не мог придумать других. — Дурак, — ответила она, но в этом «дурак» было столько тепла, что он чуть не заплакал. Она взяла его руку, приложила к своей щеке. Потом медленно повела вниз, по шее, к ключице, где под платьем угадывался шрам от шиповника — тот самый, который она получила, когда они собирали травы в прошлом году. Он коснулся его пальцами, чувствуя неровную, зажившую кожу. Он наклонился и поцеловал шрам. Потом ключицу, впадинку у горла, край платья, где ткань начинала расходиться. Его руки дрожали — не от страха, а от того, что внутри, в груди, разливалось что-то огромное, неподъёмное. — Я люблю тебя, — сказал он. Слова вырвались сами, неотрефлексированные, самые простые. Она прижалась лицом к его груди. — Я знаю, — прошептала она. — И я тебя. И это всё, что имеет значение. Она лежала на старом, выцветшем одеяле, и волосы её разметались по грубой ткани, как тёмная вода. Карлайл смотрел на неё, и ему казалось, что он смотрит на что-то священное — то, что нельзя трогать, но что само протягивает к нему руки. Где-то за стенами караулки начинал шуметь ветер, первые тяжёлые капли забарабанили по прогнившей крыше, но здесь, внутри, было тихо. — Ты дрожишь, — сказал он, касаясь её руки. Пальцы её были холодными. — Это от ветра, — ответила она, но ветра здесь не было. Он накрыл её ладонь своей, согревая. Она перевернула руку, сплела их пальцы. — Карлайл, — прошептала она. — Не бойся. — Я не боюсь, — сказал он, и это была правда. Впервые за много лет. Она потянула его к себе, и он подчинился, чувствуя тепло её тела, запах её кожи, биение её сердца под рёбрами. Он целовал её лицо — лоб, закрытые глаза, скулы, ямочку на подбородке, которую раньше не замечал. Она смеялась тихо, когда его губы щекотали ей щеку, и этот смех был таким светлым, таким живым, что у него перехватывало дыхание. Потом он целовал её шею — длинную, тонкую, с биением пульса под кожей, — и смех затих, сменившись тихим, прерывистым вздохом. — Ты дрожишь, — повторил он, отстраняясь. — Это не от холода, — ответила она. Он смотрел на неё, на её распущенные волосы, на раскрасневшееся лицо, на губы, припухшие от поцелуев, и ему казалось, что он видит её впервые. — Я хочу тебя, — сказал он, и слова прозвучали глухо, почти испуганно. — Я знаю, — ответила она. — Я тоже хочу. Он коснулся ворота её платья. Ткань была грубой, домотканой, и пальцы его не слушались, путаясь в завязках. Она помогла ему — медленно, не торопясь, расстегнула пряжки, распустила узлы. Платье соскользнуло с плеч, обнажив ключицы, плечи, ложбинку между грудей. На левом плече белел шрам. Он поцеловал его. Потом ключицу. Потом ямочку у горла, где бился пульс. — Красивая, — сказал он. — Самая красивая. — Смущаешь, — прошептала она, и в голосе её слышалась улыбка. Он хотел сказать что-то ещё, но слова застряли в горле. Она смотрела на него — спокойно, открыто, без стыда. — Карлайл, — сказала она. — Не думай. Просто будь. Он подчинился. Потому что думать было не о чем. Потому что все мысли, все страхи, все запреты рассыпались в прах, когда он касался её. Потому что это было единственное, что имело значение. Он целовал её живот — плоский, с выступающими рёбрами, с родинкой возле пупка, которую она, наверное, ненавидела, а он находил самой прекрасной. Она вздрагивала от каждого прикосновения, и эти вздрагивания передавались ему, разливаясь по телу сладким, тягучим жаром. — Теперь ты дрожишь, — сказала Джордан, и он понял, что она права. Его руки дрожали так, что он боялся сделать ей больно. Она взяла его лицо в ладони, посмотрела в глаза. — Ты не сделаешь мне больно, — сказала она. — Никогда. Даже если захочешь. Не сможешь. Он хотел спросить, откуда она знает, но не спросил. Карлайл помог ей снять остатки одежды, и она лежала перед ним — вся, без укрытия, без защиты. Он смотрел на неё, и ему казалось, что он видит не тело, а душу. — Ты боишься? — спросил он. — Нет, — ответила она. — А ты? — Нет. Она протянула руку, коснулась его щеки. Пальцы её были тёплыми. — Тогда не медли, — прошептала она. Он наклонился, поцеловал её. Глубоко, медленно, как будто хотел выпить её всю, до дна. Она отвечала, и в этом ответе не было торопливости, не было страха. А когда он вошёл в неё, она вскрикнула, закусив губу. Он замер, испуганный. — Больно? — спросил он. — Немного, — ответила она. — Не останавливайся. Он не остановился. И вскоре боль ушла, сменившись чем-то другим — тем, что не имело названия. Тем, что было больше слов. Тем, что было только между ними. Он двигался медленно, осторожно, боясь сделать больно, боясь разрушить этот хрупкий, невозможный миг. Джордан обхватила его ногами, притянула ближе, и он почувствовал, как она подалась навстречу. — Карлайл, — прошептала она, и в её голосе была мольба. Не о пощаде. О том, чтобы он не останавливался. Карлайл не останавливался. И мир за окном перестал существовать. Не было ни грозы, ни ветра, ни дома, ни отца, ни запретов. Когда всё кончилось, они лежали, прижавшись друг к другу, и слушали, как дождь барабанит по крыше. Её голова лежала у него на груди, волосы рассыпались по его руке, и он гладил их, чувствуя, как они скользят сквозь пальцы. — Я люблю тебя, — Карлайл решил повториться. Она прижалась лицом к его груди. — Я тебя тоже, Карлайл, — прошептала она. — И я тебя. Он хотел сказать что-то ещё — о том, что будет защищать её, что никогда не предаст, что найдёт способ, что они будут вместе. Но не сказал. Потому что знал — это ложь. Он не сможет защитить. Не сможет быть с ней. Не сможет ничего, кроме этого — быть здесь, сейчас, пока время не кончилось. — Прости, — сказал он вместо этого. — Я тебя погублю. Она подняла голову, посмотрела на него. В его глазах были слёзы. — Уже погубил, — сказала она, и в голосе её была улыбка. — В тот самый день, когда пришёл к ручью. Помнишь? Трещал, как лось на водопое. — Я не трещал. — Трещал. Я думала, сейчас все звери разбегутся. — А они не разбежались. — Нет. — Она прижалась к нему. — Ты забрал мою невинность. Теперь тебе гореть в том же аду, что и мне. Правда, твой ад будет дольше моего, опаснее, но интереснее. Они лежали так, пока дождь не стих и в щели между стенами не пробился косой луч закатного солнца. Золотая пыль плясала в воздухе, освещая её плечи, её волосы, её лицо. Она казалась ему сотканной из света — нереальной, невозможной, прекрасной. — Мне пора, — сказал он, но не пошевелился. — Знаю, — ответила она. — Ещё немного. Они лежали ещё немного. Потом ещё. Потом она села, натянула рубаху, улыбнулась. — Иди. Пока не стемнело. Он оделся медленно, нехотя, чувствуя, как каждый шаг отдаляет его от неё. У порога он обернулся. Она сидела на одеяле, поджав колени, и смотрела на него. — Ты придёшь? — спросила она. — Завтра. — Постарайся. — Обязательно. Она кивнула, и он вышел в сырой, пахнущий мокрой листвой лес. Дождь прошёл, и воздух был прозрачным, чистым, как никогда. Он шёл и чувствовал на губах вкус её слёз, на руках — тепло её тела, в груди — что-то огромное, неподъёмное, что не умещалось ни в какие слова. Он шёл домой, и впервые за много лет ему не было страшно. Дом встретил его тишиной. Не той, плотной и тяжёлой, что давила на виски в детстве, а другой, как зверь перед прыжком. Карлайл закрыл за собой дверь, прислонился к косяку, чувствуя, как сердце постепенно успокаивается, входя в привычный, размеренный ритм. За стеной, в кабинете, не горел свет. Отец, наверное, уже лёг. Карлайл прошёл в свою каморку, стараясь не скрипеть половицами. В темноте он нашарил кровать, сел, стянул сапоги. Он лёг на спину, уставился в чёрный потолок и прокручивал в памяти каждое мгновение сегодняшнего дня. Как она смотрела на него, когда он вошёл в караулку. Как её волосы рассыпались по плечам. Как она прошептала его имя в тот самый миг, когда мир перестал существовать. Он боялся забыть. Боялся, что утро сотрёт эти воспоминания, превратит их в сон, в выдумку, в то, чего не было. Он не заметил, как уснул. А когда проснулся — было ещё темно, но в доме уже горел свет от свечей. Сквозь щель в двери пробивалась жёлтая полоса, и слышались голоса. Отца и ещё кого-то. Карлайл приподнялся на локте, прислушался. Голос был знакомым — низкий, с хрипотцой, с той особенной интонацией, которая всегда предвещала беду. Грейвз. — …свидетельства надёжные, — говорил Грейвз. — Три человека видели, как она входила в дом старухи Барнс. На закате. С узелком. — Барнс давно больна, — это отец. Голос его был ровным, спокойным. — Никто не мог ей помочь. Даже лекарь из города. — Вот именно. А она помогла. Или сделала вид, что помогла. Барнс сегодня встала с постели. Сама. Соседи говорят — выздоровела за один день. Чудо, не иначе. — Или колдовство, — закончил отец. — Или колдовство, — согласился Грейвз. — Я подготовил новое прошение. Судья из города уже здесь. Ждёт только вашего слова. Пауза. Карлайл затаил дыхание. Сердце колотилось где-то в горле, и он боялся, что они услышат. — Не сейчас, — сказал отец. — Нужно больше. — Больше? — Грейвз удивился. — Мистер Каллен, у нас есть тринадцать подписей. Есть тетрадь с… непонятными записями. Есть травы, которые явно использовались не для кухни. Чего ещё ждать? — Я хочу, чтобы они чувствовали себя в безопасности. — Голос отца стал тише, и Карлайлу пришлось напрячь слух, чтобы разобрать слова. — Когда зверь чувствует себя в безопасности, он выходит из норы. А когда выходит — его легче поймать. И легче… доказать, что он заслуживает клетки. — Вы думаете, они попытаются бежать? — Я думаю, они попытаются что-то спрятать. Или передать. У них есть сообщники. Я почти уверен. Карлайл замер. Сообщники. Отец знал. Не мог не знать. Он видел, как Карлайл смотрит на Джордан. Видел, как он исчезает по вечерам. Видел тетрадь с буквами, где было написано «К. сказал». Он всё видел. И ждал. Ждал, когда зверь выйдет из норы. — Я послежу за ними, — сказал Грейвз. — И за теми, кто к ним ходит. — Не надо. — Отец помолчал. — За ними буду следить я. И мой сын. Сердце Карлайла упало. Он понял. Это было не предложение. Это был приказ. И ловушка. Отец хотел, чтобы он участвовал. Чтобы доказал свою преданность. Чтобы предал её снова — на этот раз окончательно, бесповоротно, так, чтобы нельзя было отыграть назад. — Вы уверены? — спросил Грейвз. — Мальчик молод. Может проявить слабость. — Мой сын не проявит слабости. — Голос отца был твёрдым. — Он уже доказал это. И докажет ещё раз. Шаги. Скрежет стула. Грейвз поднялся. — Хорошо, мистер Каллен. Я доверяю вам. Но помните — судья ждёт. Долго ждать не будет. — Не будет, — согласился отец. — Скоро. Очень скоро. Дверь кабинета открылась, и свет на мгновение залил коридор. Карлайл успел закрыть глаза, притвориться спящим, но сердце его билось так громко, что, казалось, его стук слышен во всём доме. Шаги Грейвза прошли мимо, хлопнула входная дверь. Тишина. Потом шаги отца приблизились к его комнате, замерли у порога. Карлайл чувствовал его присутствие через дверь. Знал, что отец стоит и слушает. Слушает его дыхание, ищет признаки того, что он не спит. Он заставил себя дышать ровно, медленно, как во сне. Прошла минута. Другая. Шаги отца удалились, дверь его спальни закрылась. Карлайл открыл глаза. Лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как внутри него что-то ломается. Не вдруг — медленно, с хрустом, как лёд на реке весной. Отец знал. Он всегда знал. И теперь он ждал — ждал, когда Карлайл сделает выбор. Снова. Как тогда, в подвале, когда он заставил его смотреть на допрос. Как тогда, на площади, когда он протянул ему факел. Каждый раз — выбор. Между ней и ним. Между любовью и жизнью. И каждый раз он выбирал жизнь. И каждый раз она прощала. Он повернулся на бок, уткнулся лицом в подушку. Он сжал кулаки, впиваясь ногтями в ладони, и прошептал в темноту: — Я не предам. Не снова. Но голос его был слабым, и даже он сам не поверил своим словам. Утром отец не сказал ни слова о ночном разговоре. Сидел за столом, пил чай, читал указ. Карлайл ел кашу, чувствуя, как каждый кусок встаёт поперёк горла. Молчание было тяжёлым, напряжённым, как струна, которую вот-вот перережут. — Сегодня, — сказал отец, не поднимая глаз от бумаги, — ты пойдёшь в лес. Соберёшь хворост. Как обычно. — Да, отец. — Но сегодня ты будешь не только собирать хворост. — Отец отложил газету, посмотрел на него. — Ты последишь за домом Браунов. Запишешь, кто к ним приходит. Во сколько уходят. Что несут с собой. Карлайл почувствовал, как кровь отливает от лица. — Отец… — Это не обсуждается. — Голос Натаниэля был спокойным, но в нём чувствовалась сталь. — Ты хочешь доказать свою преданность? Докажи. Ты хочешь искупить свою слабость? Искупи. Наблюдай. Запоминай. Докладывай. Это не сложно. — А если я не хочу? Отец поднял бровь. В этом движении было что-то почти насмешливое. — Не хочешь? С каких пор сын спрашивает, хочет он или не хочет? Ты делаешь то, что тебе говорят. Или ты забыл, кто ты? — Я помню, — сказал Карлайл, и голос его был тихим, но твёрдым. — Я помню, кто я. И я помню, что вы сделали с теми, кто был невиновен. Тишина. Экономка замерла у печи, не решаясь пошевелиться. Отец смотрел на Карлайла долго, очень долго, и в этом взгляде было что-то новое — не гнев, не презрение, а что-то похожее на уважение. Или на то, что его заменяло. — Хорошо, — сказал отец. — Я вижу, ты вырос. У тебя есть своё мнение. Это… неплохо. Но помни, Карлайл: мнение — это роскошь. Её можно себе позволить, когда у тебя есть сила его отстаивать. А у тебя её нет. Пока. Он встал, подошёл к сыну, положил руку на плечо. Пальцы его были холодными, тяжёлыми. — Ты пойдёшь в лес. Ты будешь наблюдать. Ты будешь докладывать. Потому что если не ты — пойдёт Грейвз. А Грейвз… он не будет наблюдать. Он будет действовать. И тогда никто не сможет их защитить. Даже ты. Он убрал руку и вышел из комнаты, оставив Карлайла сидеть за столом с остывшей кашей и пустыми глазами. Шантаж. Самый изощрённый, самый беспощадный. «Если не ты — пойдёт Грейвз». И он знал, что это правда. Знал, что если откажется, отец просто отстранит его, и тогда наступит конец. Быстрый, жестокий, без возможности отсрочки. Карлайл встал, вышел во двор, взял корзину для хвороста. Лес встретил его сыростью и тишиной. Он шёл знакомой тропой, но не к сторожке — к дому Браунов. Спрятался за старым вязом, где Джордан когда-то прятала тетрадь. Сидел, прижавшись спиной к шершавой коре, и смотрел. Дом Браунов выглядел мирно. На верёвке сушилось бельё, у крыльца играла Лана, что-то напевая себе под нос. Из трубы шёл тонкий дымок. Обычный день. Обычная жизнь, которую он должен был разрушить. Он сидел так несколько часов, пока солнце не начало клониться к закату. Никто не пришёл. Никто не ушёл. Только Лана, устав играть, ушла в дом, и больше ничего не происходило. Карлайл встал, размял затёкшие ноги. Набрал хворосту — чтобы не возвращаться с пустыми руками. И пошёл домой. — Никого не было, — сказал он отцу за ужином. — Хорошо, — кивнул тот. — Послезавтра пойдёшь снова. Это был приговор. День за днём сидеть в засаде, наблюдать за её домом, запоминать, докладывать. И ждать. Ждать, когда кто-то придёт. Когда она выйдет. Когда он сможет сделать выбор. Но вечером, когда дом затих, он снова пошёл в лес. Не к дому Браунов — к сторожке. Она ждала его там. Сидела на пороге, обхватив колени, и смотрела на звёзды. — Ты пришёл, — сказала она, не оборачиваясь. — Ты знала, что я приду. — Знала. — Она подвинулась, освобождая место рядом. — Садись. Рассказывай. Он сел, чувствуя тепло её плеча, запах её волос. И рассказал всё. Про Грейвза, про отца, про то, что его заставили следить за её домом. Про то, что он не хочет. Про то, что боится. Про то, что не знает, как быть. Она слушала молча. Когда он закончил, повернулась к нему, посмотрела в глаза. — Ты будешь следить? — Не знаю. — Будешь, — сказала она. — Потому что если не ты — будет Грейвз. А Грейвз не станет просто смотреть. Он придёт с обыском. С солдатами. С верёвками. — Ты не боишься? — Боюсь. — Она взяла его руку, сжала. — Но не того, что ты думаешь. Я боюсь, что ты сломаешься. Что они сломают тебя. Что ты перестанешь быть собой. — А кто я? — Ты — сын мистера Каллена. — Она запнулась, отвела глаза. — Но не палач. Он обнял её, прижал к себе. Она не сопротивлялась, только вздохнула, уткнувшись лицом ему в плечо. — Что нам делать? — прошептал Карлайл. — Ждать, — ответила она. — И верить. Что когда-нибудь это кончится. Что мы выживем. Что… что у нас будет время. — А если не будет? — Тогда хотя бы это было. — Она подняла голову, улыбнулась. — Это было. И никто не может этого отнять. Ни твой отец, ни Грейвз, ни сам Господь Бог. Он поцеловал её. Долго, медленно, как будто хотел запомнить вкус её губ навсегда. А потом они сидели на пороге сторожки, глядя на звёзды, и молчали. И в этой тишине было больше смысла, чем во всех словах, которые они могли бы сказать. Когда он уходил, она окликнула его: — Карлайл. — Что? — Тот камень… который я дала тебе в первый раз… он всё ещё у тебя? — Да. Под половицей. — Храни его. — Она помолчала. — Когда-нибудь он тебе пригодится. Он хотел спросить, зачем, но не спросил. Просто кивнул и пошёл домой, чувствуя, как её взгляд провожает его до самой опушки.*****
Следующие недели стали для Карлайла испытанием, которого он не желал, но которое принял — как принимают болезнь, зная, что лекарства нет. Дни раскололись надвое. Днём он был сыном мистера Каллена — сидел в кабинете, переписывал бумаги, кивал, когда отец говорил о «необходимости очищения», и ходил в лес с корзиной для хвороста, которая давно уже стала прикрытием. Он прятался за старым вязом у дома Браунов и смотрел. Смотрел, как Лана играет у крыльца. Как миссис Браун развешивает бельё. Как Джордан выходит к колодцу с вёдрами. Он запоминал, когда они встают, когда ложатся, кто приходит, кто уходит. А вечером докладывал отцу: — Никого не было. Только свои. — Хорошо, — отвечал отец. — Продолжай. А ночью он срывался с цепи. Бежал в сторожку, где ждала Джордан, и там, в темноте, пахнущей прелью и сухими травами, они жили той жизнью, которая принадлежала только им. Несколько часов — иногда меньше — украденных у времени, которое уже отсчитывало последние дни. Она не спрашивала, что он видел днём. Не упрекала. Только смотрела на него своими зелёными глазами, в которых горел тот самый огонь. — Ты устал, — говорила она, касаясь его лица. — Ложись. — Не могу. У меня мало времени. — Времени всегда мало, — отвечала она. — Поэтому не трать его на пустое. Он ложился рядом, чувствуя тепло её тела, и на несколько часов мир переставал существовать. Однажды, вернувшись из леса, он застал в доме Грейвза. Тот сидел в кабинете отца, разложив на столе бумаги, и пил чай — медленно, с удовольствием, как человек, который знает, что его час настал. — А, Каллен-младший, — сказал Грейвз, увидев его. — Как раз о тебе говорили. Карлайл замер у порога. — Садись, — велел отец. — Грейвз принёс новости. Карлайл сел на стул у двери, стараясь не смотреть на бумаги. Но они сами лезли в глаза — исписанные мелким почерком листы, сургучные печати, и одна, отдельная, с крупной надписью: «Дело Браунов». — Судья дал добро, — сказал Грейвз, отставляя чашку. — Ордер на арест подписан. Завтра утром. Карлайл почувствовал, как земля уходит из-под ног. — Завтра? — повторил он, и голос его прозвучал чужим. — Завтра, — подтвердил Грейвз. — Ждать больше нельзя. У них были сообщники в городе, кто-то предупредил. Если мы не возьмём их сейчас — они уйдут. А уйдут — найдутся новые места, новые имена, новые жертвы. Отец кивнул. — Завтра на рассвете. Я сам поведу людей. Ты, — он посмотрел на Карлайла, — пойдёшь с нами. — Отец… — Это не обсуждается. — Голос отца был спокоен, но в нём чувствовалась та же сталь, что и в тот раз, когда он заставил его смотреть на допрос. — Ты будешь там. Ты увидишь, как скверну вытаскивают на свет. И ты поможешь. — Помочь? — Карлайл с трудом выговорил это слово. — Да. Ты знаешь их дом. Знаешь, где они прячут книги, травы, тетради. Ты покажешь нам. Карлайл смотрел на отца, и в голове его было пусто. Только одна мысль билась, как птица в клетке: «Он знает. Он всегда знал. И теперь он хочет, чтобы я сам их выдал. Чтобы не осталось пути назад». — Я… я не знаю, где они прячут, — выдавил он. — Знаешь, — сказал отец. — Я видел, как ты ходишь в лес. Не за хворостом. Ты ходишь к ним. Ты встречаешься с девкой. Ты… — он помолчал, и в его глазах мелькнуло что-то, чего Карлайл никогда там не видел. Не гнев. Не презрение. Боль? — Ты её любишь, да Карлайл молчал. Не мог вымолвить ни слова. Грейвз замер с чашкой в руке, переводя взгляд с отца на сына. — Я не слепой, Карлайл, — продолжал отец. — Я видел, как ты на неё смотришь. Как уходишь по ночам. Как возвращаешься на рассвете с пустыми руками, но с горящими глазами. Я надеялся, что ты сам поймёшь. Сам остановишься. Но ты не остановился. Ты пошёл дальше. Ты… — он запнулся, и в этом запнувшемся слове было столько всего, что Карлайл на мгновение увидел в отце не пастора, не судью, а человека. — Ты совершил грех. С ней. Я знаю. Тишина в комнате стала плотной, почти осязаемой. Грейвз отставил чашку, поднялся. — Мистер Каллен, может, мне лучше… — Сидите, — оборвал его отец. — Это касается и вас. Мой сын… он был соблазнён. Обманут. Введён в заблуждение. Девка использовала свои чары, чтобы затуманить его разум. Он не виноват. Но он должен искупить свою слабость. Искупить — делом. Карлайл смотрел на отца, и в груди его поднималось что-то горячее, тяжёлое, что не умещалось ни в какие слова. — Я не был обманут, — сказал он, и голос его был тихим, но твёрдым. — Я знал, что делал. И я… я не жалею. Отец побледнел. Грейвз замер, не дыша. — Что ты сказал? — медленно произнёс отец. — Я не жалею, — повторил Карлайл. — Я люблю её. И если это грех — значит, я хочу быть грешником. Он сказал это. Сказал вслух. В кабинете, где стены были пропитаны страхом и покорностью. При Грейвзе, который уже, наверное, мысленно записывал его слова в свою чёрную книгу. При отце, который смотрел на него так, будто видел в первый раз. — Вон, — сказал отец. Не крикнул. Сказал тихо, спокойно, и в этом спокойствии было больше ярости, чем в любом крике. — Вон отсюда. Карлайл встал. Ноги его дрожали, но он заставил себя выйти не торопясь, не опуская головы. В коридоре он прислонился к стене, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Он сказал. Сказал то, что хотел сказать годами. И теперь пути назад не было. Он не пошёл в свою комнату. Выскользнул через заднюю дверь, побежал в лес — не оглядываясь, не разбирая дороги. Ветки хлестали по лицу, он спотыкался о корни, падал, поднимался и снова бежал. Сторожка была пуста. Джордан ещё не приходила. Он сел на пороге, обхватил колени руками, и только тогда его прорвало. Он плакал. Беззвучно, всем телом, сотрясаясь от рыданий, которые не мог остановить. Слёзы текли по лицу, смешиваясь с кровью из царапин, капали на колени, на траву. Он плакал от страха, от бессилия, от того, что знал — завтра они придут. Завтра всё кончится. И он ничего не может сделать. Ничего. — Карлайл? Он поднял голову. Она стояла перед ним, запыхавшаяся, с корзиной в руках, и смотрела на него широко раскрытыми глазами. — Что случилось? Что с тобой? — Завтра, — выдохнул он. — Завтра на рассвете они придут. С ордером. С людьми. Отец знает. Он всё знает. Про нас. Про… про всё. Она опустилась рядом, поставила корзину на землю. Молчала долго, глядя куда-то в сторону, где за деревьями угадывался её дом. — Знала, — сказала наконец. — Знала, что так будет. Мать говорила — долго не протянем. — Надо бежать, — сказал он, хватая её за руку. — Сейчас. Пока не поздно. Я найду лошадей, деньги, вы уйдёте в другой округ… — Куда? — Она посмотрела на него, и в её глазах не было страха. Была усталая, горькая ясность. — Куда мы пойдём, Карлайл? У нас нет денег, нет родни, нет имени. Нас везде найдут. Или не найдут — тогда умрём с голоду, в чужом лесу, без дома, без земли, без всего. — Но вы будете живы. — А что такое жизнь без дома? — Она покачала головой. — Ты не поймёшь. У тебя есть дом. Даже если ты его ненавидишь — он есть. А у нас… у нас только этот лес. Эти тропы. Этот ручей, где я свистела воронам. Если мы уйдём — мы умрём. — Тогда я останусь с вами, — сказал он. — Я скажу отцу… — Что? — Она усмехнулась, но в усмешке не было насмешки. — Что ты любишь ведьму? Что будешь гореть с нами? Он сожжёт тебя. Или запрет в подвале. Или сделает так, что ты сам захочешь умереть. Я не хочу этого, Карлайл. — А я не хочу, чтобы ты… Она перебила его поцелуем. Когда они отстранились, она плакала. — Послушай, — сказала она, глядя ему прямо в глаза. — Завтра они придут. Мы не будем сопротивляться. Мать сказала — не надо. Только хуже будет. Но кое-что я хочу, чтобы ты сделал. — Что? — Там, за старым вязом, где я прятала тетрадь, есть ещё одно место. В дупле. Я спрятала там кое-что. Книги. Травы. И… письма. Те, что ты писал мне. И те, что я писала тебе. Забери их. Спрячь. У себя. Чтобы, когда… когда нас не станет, кто-то помнил. Что мы были. Что это было по-настоящему. Он хотел сказать, что их не станет. Что он не даст. Что он что-то придумает. Но не сказал. Потому что знал — не придумает. Не сможет. Как не смог тогда, в первый раз. — Я сделаю, — сказал он. — Я сохраню всё. Обещаю. Она улыбнулась. Светло, как тот самый первоцвет, что пробился сквозь мёрзлую землю. — Знаю, — сказала она. — Поэтому я тебя и люблю. Они сидели на пороге сторожки, обнявшись, и слушали, как лес затихает перед ночью. Где-то кричала сова, где-то шуршали листья под лапами зверька, где-то далеко-далеко каркнул ворон. И Карлайлу казалось, что он слышит в этом карканье что-то знакомое — три высоких ноты, пауза, низкая, протяжная. Тот самый диалог, с которого всё началось. — Ты слышишь? — спросил он. — Слышу, — ответила она. — Он говорит: «Прощай». Но я не верю. Карлайл хотел спросить, будет ли весна, но не спросил. Потому что знал — не будет. По крайней мере, для них. Но сейчас, в эту последнюю ночь, когда время текло сквозь пальцы, как вода, он не хотел думать о конце. Он хотел только быть здесь. С ней. Пока можно. Они не спали. Сидели, глядя на звёзды, и говорили. Обо всём. О том, как впервые встретились у ручья. О том, как она учила его различать травы. О том, как они целовались в первый раз — неуклюже, не попадая губами в губы. О том, как любили друг друга в этой сторожке, под шум дождя. — Я никогда не забуду, — сказал он. — Ничего. — И я, — ответила она. — Даже если сгорю — буду помнить. Когда небо начало светлеть, она встала. — Иди, — сказала она. — Иди и сделай, что я просила. А потом… потом делай, что должен. Не геройствуй. Не пытайся спасти. Просто… выживи. Хотя бы ты. — Джордан… — Иди, — повторила она. И поцеловала его в последний раз. — Я тебя люблю. Помни. Он смотрел, как она уходит — лёгкая, быстрая, растворяющаяся в утреннем тумане. И знал, что видит её в последний раз. Что завтра, когда они придут, она будет другой — не той, кто сидел с ним на пороге, а той, кто должна будет защищать мать и сестру. Той, кто не покажет страха. Он пошёл к старому вязу, нашёл дупло, вытащил свёрток. Внутри были книги, тетради, пучки сухих трав. И письма — сложенные в стопку, перевязанные бечёвкой. Он сунул всё за пазуху и пошёл домой. Не оглядываясь. Потому что знал — если оглянется, не сможет уйти. Дома было тихо. Отец, видимо, уже ушёл готовить людей. Карлайл прошёл в свою каморку, спрятал свёрток под половицу, рядом с камнем. Потом сел на кровать и стал ждать. Ждать рассвета. Ждать конца. В окно пробивался серый, предрассветный свет. Где-то в лесу проснулась птица, запела тонко, печально. И Карлайлу показалось, что он слышит в этой песне голос — тот самый, хрипловатый, насмешливый, который он полюбил в первый же миг. «Я тебя люблю. Помни». Он закрыл глаза и стал ждать. Рассвет пришёл не постепенно, как это бывает в летние дни, когда ночь тает, уступая место розовому, а потом золотому свету. Он пришёл резко, как нож, отсекающий темноту от нового дня. Карлайл сидел на кровати, сжимая в кулаке камень, и смотрел, как за окном серое переходит в белое, а белое — в мутный, болезненный свет, который не обещал ни тепла, ни надежды. Он не спал. Не мог. Каждую минуту этой ночи он прожил как отдельную, маленькую жизнь, и каждая из них кончалась одним и тем же — её лицом, её глазами, её губами, шепчущими: «Помни». Он помнил. Он помнил каждое прикосновение, каждое слово, каждую улыбку. И этого знания было достаточно, чтобы не сойти с ума. Или чтобы сойти окончательно. В доме зашумели. Шаги отца — тяжёлые, размеренные — прошли по коридору, замерли у его двери. Карлайл не дышал. Стук. Короткий, властный. — Выходи. Пора. Карлайл сунул камень в карман — туда, где уже лежал мешочек с засохшими цветами, — и открыл дверь. Отец стоял на пороге, одетый в то же тёмное, практичное платье, что и в день первого обыска. На поясе — ключи, плеть и ещё что-то, чего Карлайл раньше не видел: короткий, тупой нож в кожаном чехле. Не для защиты. Для демонстрации силы. — Ты готов? — спросил отец, глядя ему в глаза. Карлайл хотел сказать «нет». Хотел упасть на колени, закричать, умолять. Но слова не шли. Они застряли где-то в горле, превратившись в ком, который невозможно было ни проглотить, ни вытолкнуть. — Да, отец, — сказал он. И сам не узнал своего голоса — чужого, пустого, как колодец, из которого вычерпали всю воду. Отец кивнул. В его глазах мелькнуло что-то — может быть, удовлетворение, может быть, облегчение. Он повернулся и пошёл к выходу, не оглядываясь. Карлайл последовал за ним, чувствуя, как ноги наливаются свинцом, как каждый шаг даётся с трудом, будто он идёт не по полу, а по раскалённым углям. На крыльце уже ждали. Грейвз — в чёрном, с портфелем под мышкой, с лицом, которое не выражало ничего, кроме скучающего нетерпения. Двое понятых — мужики из деревни, которых Карлайл знал с детства. Один, кузнец, отец того самого Тома, которого Джордан вылечила от лихорадки, — сейчас он смотрел в сторону, прятал глаза. Второй, мельник, — сжимал в руке тяжёлую дубину, будто собирался не на обыск, а на медведя. И Уильямс, лесник, — молчаливый, с лицом, похожим на кору старого дуба. — Все? — спросил Грейвз. — Все, — ответил отец. — Пошли. Они двинулись по дороге, ведущей к дому Браунов. Карлайл шёл последним, и каждый его шаг отдавался в висках глухим, тяжёлым ударом. Он смотрел на спину отца — прямую, неподвижную, как статуя, — и думал о том, что ещё час назад мог бы бежать. Мог бы предупредить. Мог бы хоть что-то сделать. Но он не сделал. Он сидел на кровати и ждал. Как всегда. Как всю свою жизнь. Дом Браунов показался из-за поворота внезапно, будто вырос из земли. Он выглядел мирно — с аккуратной крышей, с трубой, из которой ещё утром шёл дым, с плетнём, на котором сушилось бельё. Лана играла у крыльца, что-то напевая себе под нос. Увидев процессию, она замерла, и в её глазах мелькнуло что-то, чего Карлайл никогда не хотел бы в них видеть. Не страх даже — узнавание. Она знала, зачем они пришли. И она знала, что он — с ними. — Уильямс, обойди сзади, — скомандовал отец. — Никого не выпускать. Лесник кивнул и исчез за углом. Грейвз подошёл к калитке, толкнул её. Та заскрипела, и этот скрип показался Карлайлу оглушительным, как выстрел. — Миссис Браун! — крикнул Грейвз. — Выходите! Именем закона! Дверь открылась. На пороге стояла миссис Браун. В своём обычном сером платье, с платком, повязанным на голову. Она посмотрела на Грейвза, потом на отца Карлайла, потом на самого Карлайла — и в её взгляде не было ни страха, ни укора. Только печаль. Глубокая, усталая печаль, которая была тяжелее любых слов. — Входите, — сказала она. — Мы вас ждали. За её спиной, в полумраке дома, Карлайл увидел Джордан. Она стояла у печи, прижав к себе Лану, которая тут же забежала сквозь мужские фигуры и примкнула к сестре. Лицо её было белым, как полотно, но глаза — зелёные, живые, невозможные — смотрели прямо на него. И в этом взгляде было всё — и прощание, и любовь, и та тихая, страшная правда, которую они оба знали, но никогда не произносили вслух. — Обыскивайте, — приказал отец. Мужики вошли в дом. Карлайл слышал, как они роются в шкафах, опрокидывают горшки, разбрасывают связки трав. Миссис Браун стояла у стены, сложив руки на груди, и смотрела в одну точку. — Вот, — сказал кузнец, выходя из чулана. В руках он держал потрёпанную книгу в кожаном переплёте. — Травник. И ещё тут… — он вытащил из-за пазухи несколько пучков сухих трав. — И это. Грейвз взял книгу, пролистал. — Рецепты. Настойки. Заклинания? — Он поднял бровь. — Что скажете, миссис Браун? — Это рецепты, — спокойно ответила женщина. — От кашля, от лихорадки, от боли в животе. Я лечила людей. Никого не убила, никому не навредила. — Вы лечили тех, кому Господь послал испытание, — сказал отец. — Вы вмешивались в Его промысел. Вы подменяли веру в Него верой в свои коренья и шепотки. Это — грех. Это — колдовство. — Я спасала детей, — сказала миссис Браун, и впервые в её голосе прозвучала сталь. — Ваш Господь, мистер Каллен, позволял им умирать. А я — нет. — Кощунство! — Грейвз аж подскочил. — Слышите? Прямое кощунство! — Я слышу, — сказал отец. Его голос был спокоен, но в этом спокойствии чувствовалась такая ярость, что Карлайл невольно сжался. — Вы будете отвечать за свои слова. И за свои дела. Обыскивайте дальше. Обыск продолжался. Вытащили ещё книги, ещё травы, глиняные горшочки с мазями, деревянные фигурки, которые Лана вырезала для своих игр. Грейвз складывал всё в мешок, комментируя каждую находку: «Колдовской атрибут», «Языческий символ», «Доказательство сношений с нечистой силой». Карлайл стоял у двери и смотрел. Смотрел, как рушится мир, который он любил. Как её мать, которая когда-то напоила его иван-чаем и назвала «хорошим мальчиком», превращается в «ведьму» в глазах этих людей. Как Лана, которая лепила снеговика и спрашивала, женится ли он на Джордан, становится «плодом греха». Как сама Джордан — та, кто научила его дышать, — стоит у печи, прижимая к себе сестру, и смотрит на него с такой спокойной, такой страшной любовью, что у него подкашиваются колени. — Это всё? — спросил отец, когда мешок наполнился. — Всё, что нашли, — ответил Грейвз. — Тогда — арест. Кузнец и мельник переглянулись. Кузнец — тот, чьего сына спасла миссис Браун, — опустил глаза и отошёл к стене. — Я… я не буду, — сказал он. — Я подпишу, что был, но… не буду. — Слабак, — бросил Грейвз. — Уильямс! Лесник вошёл с заднего двора, встал у двери. — Свяжите их, — приказал отец. — Аккуратно. Для дальнейшего разбирательства. Уильямс подошёл к миссис Браун. Она не сопротивлялась. Протянула руки, позволяя связать их верёвкой. Только посмотрела на Карлайла — и в этом взгляде было столько жалости, что он едва не закричал. Потом была очередь Джордан. — Не трогайте её! — крикнула Лана, вырываясь. — Не трогайте Джоди! — Лана, молчи, — сказала Джордан, но голос её дрогнул. Уильямс схватил её за руку. Она вздрогнула, но не вырвалась. Её взгляд был прикован к Карлайлу. Он стоял, сжавшись, глядя в пол, чувствуя, как каждый нерв в его теле вопит от стыда и бессилия. Он мог бы закричать. Ударить Уильямса. Встать между ними и отцом. Но он не сделал ничего. — Карлайл, — вдруг позвал отец. — Помоги ему. Удержи девку. Это была последняя, самая изощрённая пытка. Карлайл поднял голову. Их взгляды с Джордан встретились. В её глазах уже не было ни ожидания, ни упрёка. Там была пустота. Та самая, что, он знал, поселится теперь в его душе навсегда. — Отец… — начал он. — Я сказал — помоги! — голос отца стал стальным. Карлайл сделал шаг. Его пальцы обхватили её локоть. Её кожа была холодной. Она не взглянула на него больше. Смотрела куда-то в пространство, сквозь стены, в какое-то далёкое, недоступное ему место. — Лана… — тихо сказала Джордан, и это было единственное, что она произнесла. — Девочку тоже, — бросил отец. — Греху все возрасты покорны. Лану, плачущую и перепуганную, Уильямс связал тонкой верёвкой, не слишком тугой, но унизительной. Они вывели их из дома, их дома, который теперь был осквернён, превращён в место преступления. На пороге Джордан споткнулась. Карлайл инстинктивно поддержал её. Она выдернула руку, как от прикосновения гадюки. Отец повёл их обратно в деревню, к дому Калленов, где в сарае уже была приготовлена временная тюрьма. Миссис Браун шла гордо, с высоко поднятой головой. Джордан шла, опустив взгляд, но не от стыда, а будто ушла глубоко внутрь себя. Лана всхлипывала, путаясь в ногах. Карлайл шёл сзади, и каждый шаг отдавался в его черепе глухим ударом. Он видел спину Джордан, её связанные за спиной руки, тонкую шею под тёмными, выбившимися из узла волосами. Он вспомнил, как целовал эту шею в лесной сторожке. Как её кожа пахла ягодами и травами. Теперь он вёл её, как ягнёнка на заклание. Соучастник. Больше чем соучастник — палач. По дороге отец заговорил с ним, тихо, назидательно, будто комментировал учебный процесс. — Видишь, сын мой, как просто? Они кажутся безобидными. Даже жалость вызывают. Но жалость — это слабость. Это топливо для их огня. Ты должен был видеть её глаза. В них нет раскаяния. Только гордыня. Дьявольская гордыня. И она заразительна. — Он бросил взгляд на Карлайла. — Ты чувствовал это? Их притягательность? Их… инаковость? Карлайл молчал. Если бы он открыл рот, из него вырвалась бы только пена безумия. — Молчание — мудрый выбор, — одобрил отец. — Сейчас не время для слов. Сейчас время для действий. Запомни этот день, Карлайл. День, когда ты сделал первый, самый трудный шаг к чистоте. Не своей — их. Очищению мира от скверны. Это тяжёлый труд. Но кто-то должен его делать. Они привели их не в часовню, а в низкий, тёмный сарай на задворках дома Калленов, обычно использовавшийся для хранения инструментов. Там уже стояла старая, но прочная деревянная клетка, сколоченная, видимо, заранее. Отец лично запер засов. — Здесь они подождут. Пока соберётся трибунал. Пока соберутся все необходимые свидетельства. — Он повернулся к Карлайлу. — Ты будешь приносить им еду и воду. Дважды в день. Это часть твоего обучения. Чтобы ты видел последствия. Чтобы привык к виду тех, кого избрал путь погибели. И он ушёл, оставив Карлайла одного на пороге сарая. Грейвз и понятые разошлись. Уильямс остался сторожить, уселся на чурбак у двери, достал трубку. Карлайл стоял и смотрел на тяжёлую дверь сарая. Из-за неё не доносилось ни звука. Ни плача Ланы, ни слов миссис Браун. Ничего. Эта тишина была страшнее любых проклятий. Он понял, что только что пересёк не просто границу. Он сжёг за собой все мосты. Он не спас их. Он не встал на их защиту. Он помог их связать. И взгляд Джордан в тот момент, когда он взял её за локоть, сказал ему всё, что нужно. Он был для неё больше не Карлайлом. Не учителем. Не любовником. Он был сыном мистера Каллена. Частью машины, которая её уничтожала. Карлайл отвернулся от сарая и медленно поплёлся к дому. Солнце уже поднялось высоко, но он не чувствовал его тепла. Он чувствовал только всепроникающий, костяной холод внутри. Там, где ещё утром теплилась надежда и жила любовь, теперь была только чёрная, обугленная пустота. И он знал, что это только начало. Самое страшное было впереди. И отец позаботится о том, чтобы он принял в этом самое непосредственное участие. «День, когда ты сделал первый, самый трудный шаг», — эхом звучали в ушах слова отца. Он вошёл в дом, поднялся в свою каморку, закрыл дверь. Руки его тряслись. Карлайл сел на кровать, уставился в одну точку и стал ждать. Ждать, когда отец позовёт его на допрос. Ждать, когда придётся смотреть, как они ломают её. Ждать, когда придётся выбирать снова. И знать, что выбора у него нет. Никогда не было.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!