Глава 6. Тлеющий нимб для двоих.
2 апреля 2026, 15:00Подвал дома Калленов был выкопан давно, ещё дедом-первопоселенцем, и хранил в своих глиняных стенах не запасы на зиму, а память о другом. О наказаниях. О смирении плоти. Здесь всегда было холодно, даже в самое пекло, и пахло сырой землёй, ржавчиной и чем-то кислым, въевшимся в брёвна за десятилетия. Карлайла сюда не пускали никогда. Это было место отца. Место силы и расправы.
Сегодня он спускался по скрипучим ступеням не по своей воле. Отец шёл впереди, держа в руке оловянную лампу, свет от которой прыгал по брёвнам стен, превращая знакомые тени в чудовищные, пляшущие фигуры. Сердце Карлайла билось так, что, казалось, вот-вот разорвёт рёбра. Он знал, что увидит. Он готовился к этому весь день, с того момента, как закрыл засов сарая. Но когда лампа осветила помещение, он понял, что ни к чему нельзя быть готовым.
Внизу было одно помещение, низкое, с земляным полом. В центре стоял массивный деревянный стол, прикованный цепью к стене. К столу была прикована Джордан.
Её посадили на табурет, руки заведены назад и зафиксированы в железных наручах, привинченных к столешнице. Она сидела сгорбившись, голова опущена. Тёмные волосы падали на лицо, закрывая его, как траурный занавес. Она была в том же платье, что и в день ареста, но теперь оно было грязным, порванным в нескольких местах — видимо, когда её тащили сюда, она сопротивлялась. На запястье, там, где металл впивался в кожу, виднелась тёмная полоса — или грязь, или уже синяк.
Отец поставил лампу на стол. Свет упал на её лицо. Она не вздрогнула, не подняла глаз. Было ощущение, что она ушла глубоко внутрь себя, в какую-то внутреннюю крепость, и добраться до неё теперь было почти невозможно. Карлайл смотрел на неё и не мог дышать: он стоял в двух шагах и ничего не мог сделать.
— Доброе утро, дитя, — сказал Натаниэль, его голос звучал почти доброжелательно, что было страшнее любого крика. — Надеюсь, ночь дала тебе время подумать. Раскаяться. Признать свои грехи и грехи своей матери.
Джордан молчала. Даже дыхание её было беззвучным. Карлайл видел, как вздымаются её плечи — ровно, спокойно, будто она спала.
— Упрямство, — вздохнул отец, будто констатировал досадный, но ожидаемый факт. — Признак одержимости. Но мы здесь для того, чтобы помочь. Чтобы изгнать тьму из тебя. — Он сделал паузу, давая словам проникнуть вглубь. — Где твоя мать хранила свои самые сильные зелья? Где гримуары? Кто ещё в деревне был в сговоре с вами
Тишина. Только где-то наверху, сквозь толщу земли и досок, донёсся тонкий, прерывистый звук в виде детского плача.
При этом звуке Джордан едва заметно вздрогнула. Это было единственное движение.
— А, — сказал отец, уловив эту микрореакцию. — Твоя сестра. Милая девочка. Очень боится темноты, как мне сказали. И одиночества. Она сейчас в кладовой наверху. Одетая, накормленная. Но кладовая… без окон. И крысы, говорят, водятся. Крупные, голодные после зимы. — Он наклонился к самому уху Джордан. — Представь, как они подкрадываются к спящему ребёнку. Ищут тепла. Или еды.
— Что сказать, Карлайл? — Её голос, хриплый от напряжённого безмолвия, прозвучал не громче шелеста соломы под ногами, но каждое слово падало, как отточенный нож. — Хочешь, расскажу всем, как это было? Как ты, не дыша, снимал с меня платье в лесной караулке? Ты приложил ладонь к моей обнажённой ключице — и твоя рука горела. Будто в тебе не кровь, а спирт. А потом… волосы мои рассыпались по твоим рукам. Ты запустил в них пальцы.
Она сделала паузу, глотая воздух, и её глаза, не отрываясь, сверлили его.
— А потом ты забрал то, что должно принадлежать моему будущему мужу. И ты шептал: «Прости. Прости. Я тебя погублю». А я целовала тебя и думала: «Уже. Уже погубил. Но я не жалею». Пахло тогда пылью, дождём за стеной и тобой. Тобой, Карлайл. А теперь от тебя пахнет страхом и этим домом. Ты вытер меня из себя, как грязное пятно?
Она замолчала, переводя дыхание. Губы её были разбиты, но она всё равно улыбнулась — страшно, надтреснуто. И добавила тише, почти интимно, глядя прямо в его расширенные зрачки:
— И ты знаешь, что может быть уже поздно не только для тебя, но и для моего чрева? Твоё семя могло пустить корни в ту ночь. Я чувствовала, как оно жгло меня изнутри несколько дней, будто в меня залили расплавленное олово. Может, сейчас во мне зреет ещё один Каллен, пока ты стоишь здесь и изображаешь покорного сына. Что скажешь, Карлайл? Примешь своё отродье на руки или прикажешь сжечь его вместе со мной?
Тишина, наступившая после её слов, была не просто звенящей — она была ватной, удушающей, как подушка на лице. Карлайл не дышал. Ему казалось, что само время остановилось.
А потом раздался звук. Скрип половицы под тяжёлым шагом.
Отец не взревел. Не разразился проклятиями. Это было бы милосерднее. Вместо этого он двигался со скоростью, неожиданной для человека его комплекции, — три быстрых шага, и его рука взметнулась к голове Карлайла. Пальцы, жёсткие, как клещи, сгребли длинные волосы, собранные в низкий хвост на затылке, и рванули вниз и назад, заставляя голову сына запрокинуться с влажным хрустом шейных позвонков. Кожа на висках натянулась так, что, казалось, вот-вот лопнет.
Карлайл не успел даже вскрикнуть. Его рот открылся, обнажая зубы, но воздух застрял в горле, потому что в следующую секунду кулак отца — тяжелый, с узловатыми костяшками, похожий на обух топора — вошёл точно в солнечное сплетение.
Это был не удар ради зрелищности. Это был удар, знающий анатомию. Снизу вверх, под диафрагму, короткий и без замаха. Раздался глухой, влажный стук, какой издаёт мясо, брошенное на деревянную колоду.
Диафрагма Карлайла сжалась в параличе. Лёгкие схлопнулись, как проколотые мехи. Он не закричал, потому что кричать было нечем — воздух вышел из него с тихим сипением, будто из прохудившегося кузнечного меха. Тело согнулось пополам само, вопреки воле. Колени подогнулись. Единственное, что удерживало его в вертикальном положении, — это рука отца, всё ещё сжимающая волосы, выворачивая голову под неестественным углом.
Время остановилось. Карлайл висел, открывая и закрывая рот, как выброшенная на берег рыба. Вдохнуть не получалось. Мышцы горла свело судорогой, в груди разрасталась раскалённая пустота. Перед глазами поплыли чёрные точки, складываясь в кружево. Он слышал только оглушительный пульс в ушах и отдалённый, будто сквозь вату, плач сестры где-то наверху.
А потом подступила тошнота, идущая от самой селезёнки. Тело, лишённое кислорода, включило защитный механизм. Желудок сжался спазмом. Карлайла вывернуло резко, без предупреждения. Из горла толчком выплеснулась струя зеленовато-жёлтой желчи, обжигающая гортань едкой горечью. Она залила подбородок, потекла по рубашке, закапала на пол у его ног.
Отец всё ещё держал его за волосы, наблюдая, как сын давится собственным соком, хрипит и пускает тягучую слюну вперемешку с желчью, не в силах сделать вдох. Прошло несколько бесконечно долгих секунд, прежде чем диафрагма наконец сдалась, разжалась, и в лёгкие Карлайла со свистом ворвался воздух.
Только тогда отец разжал пальцы. Голова Карлайла безвольно качнулась вперёд, повисла, с ресниц сорвалась и шлёпнулась на пол слеза. Он стоял, согнутый в три погибели, дрожа всем телом, и хватал ртом воздух, перемежая вдохи влажными, булькающими всхлипами.
Натаниэль Каллен вытер тыльную сторону ладони о сюртук сына — медленно, брезгливо, будто прикасался к чему-то нечистому. Его дыхание даже не сбилось. Он развернулся к Джордан. На его лице снова застыло выражение спокойной, почти клинической внимательности. Будто только что он не выбивал дух из собственной плоти и крови, а поправил фитиль в лампе.
— Образ паутины… — произнёс он задумчиво, и его голос прозвучал так ровно, будто он комментировал проповедь. — Крайне показательно. Дьявол — паук. Грешница — паук. А моему сыну отведена роль мухи. Это не воспоминание, дитя. Это признание в колдовстве. Ты только что вслух исповедалась в том, как опутывала душу невинного юноши своими чарами. Ты описываешь не грех плоти. Ты описываешь обряд осквернения.
Он медленно подошёл к ней, и его тень легла на её лицо, пахнущая металлом и сыростью подвала.
— Твоя откровенность лишь подтверждает глубину падения. Такие детали не рождаются в здравом уме. Их нашёптывает Нечистый. Они — часть твоего демонического реестра. И за это полагается не просто покаяние. За это полагается огонь. Но я милосерден.
— Отец… — хрипло выдавил из себя Карлайл, но не в защиту, а в каком-то последнем, животном порыве остановить невыносимое. Голос его был сорванным, горло саднило от желчи.
— Молчи, сын мой. — Натаниэль не обернулся. Его взгляд был прикован к Джордан. — Ты стал жертвой. Её речи — яд, и он всё ещё действует в твоей крови. Но мы изгоним его.
Он выпрямился и обратился к Уильямсу, который стоял у лестницы с лицом, не выражающим ничего:
— Принести сюда кобылу. И освящённую плеть. Мы проведём обряд изгнания лжи, которую она возвела в ранг святыни. Каждый удар будет стирать одно из этих… воспоминаний. Мы поможем ей очиститься. А когда её плоть заговорит языком истинной боли, она сама отречётся от этой сатанинской былины и назовёт имя того духа или мужчины, кто на самом деле осквернил её, пока она была в чарах.
Уильямс вышел. Тишина в подвале стала плотной, как вода. Карлайл стоял, не в силах пошевелиться. Джордан смотрела на отца с таким презрением, что, казалось, воздух между ними должен был загореться.
Уильямс вернулся. В одной руке он нёс короткую, толстую плеть с несколькими хвостами, в узлы которых были вплетены мелкие металлические шарики. В другой — деревянную конструкцию, которую он поставил в углу: кобылу для вытягивания суставов.
Отец не сразу взял плеть. Сначала он дал себе минуту, чтобы просто посмотреть. Не с похотью и не с брезгливостью, а с холодным интересом мясника, оценивающего разделочную доску. Свет масляной лампы падал прямо на тело Джордан, и тени от кандалов чертили на её запястьях первые синяки — пока ещё бледно-сиреневые, едва заметные под слоем дорожной пыли.
Отец отметил, что кожа у неё была того сорта, который плохо переносит боль: слишком тонкая, слишком прозрачная. Голубоватые русла вен на внутренней стороне предплечий просвечивали, словно карта будущих разрезов. Когда холод коснулся её сосков, они сжались в тугие, почти болезненные на вид горошины, и по животу побежала крупная «гусиная кожа». Это была не эротика — это была физиология страха, не зависящая от воли. Натаниэль видел, как мышцы пресса напряглись рефлекторно, готовясь к удару, хотя тот ещё не прозвучал. Тело предавало её раньше, чем она успевала стиснуть зубы.
— В последний раз спрашиваю, — его голос прозвучал сухо, как шорох пергамента. — Где гримуары?
Она молчала, и он смотрел на ямку у основания её шеи. Там, где ключицы сходились в хрупкий узел, билась жилка. Ритм загнанного зайца.
Он взял её за подбородок. Пальцы нащупали не мягкую девичью плоть, а жесткий контур челюсти. Джордан была худой, почти изможденной. Её тело напоминало тело гончей перед сезоном охоты. На левом боку, чуть ниже линии белья, отец заметил старый шрам, заживший неровным валиком.
Он кивнул Уильямсу, и когда табурет откинулся, тело Джордан распласталось перед ним в самом уязвимом ракурсе — грудь вздернута вверх, живот натянут, ребра выпирают частоколом.
Он поднял плеть. Рукоять была тяжелой, кожаная оплетка скользкой от долгого использования. Он видел, как дернулся пресс Джордан — мышцы живота сжались в тугой щит. Бесполезно. Плеть свистнула.
Первый удар пришелся чуть выше пупка. На коже, словно по волшебству, расцвела белая полоса. Отец задержал дыхание, отсчитывая про себя секунду-другую. Вот сейчас. Белая полоса налилась сначала розовым, а потом темным, вишнево-красным. Кровь выступила не сразу — сначала кожа просто лопнула, как перезрелый плод, обнажив влажную, блестящую сукровицу. Джордан вскрикнула сдавленно, и звук этот был похож на скрип несмазанного колеса.
Натаниэль знал анатомию боли и бил не по костям, а по мышцам, по мягким тканям, туда, где нервные окончания клубятся ядовитым клубком, а кровеносные сосуды проходят близко к поверхности. Живот, бок, снова живот, ребра (слева, чтобы миновать сердце — она нужна ему живой).
К пятому удару комната наполнилась запахом горячего мяса. Отец заметил, как начала отслаиваться кожа на левом боку — лоскут, размером с монету, болтался, открывая вид на рыхлую подкожно-жировую клетчатку. Её не было много. Джордан была слишком тощей для полноценных жировых прослоек, поэтому плеть почти сразу доставала до фасций.
Она сбилась со счета на одиннадцатом. Губы уже не шептали цифры — они просто хватали воздух, словно выброшенная на берег рыба. Из угла рта тянулась ниточка слюны, смешанной с кровью из прикушенной щеки.
— Достаточно, — бросил отец, и в его голосе не было ни триумфа, а только констатация факта: тело исчерпало резерв болевого шока на сегодня.
Он швырнул плеть. Кожаная оплетка чавкнула, прилипая к столу от пропитавшей её крови. Натаниэль снова склонился над Джордан, пристально глядя на дело своих рук. Грудь вздымалась редко и судорожно — так дышат, когда каждое расширение легких отдает пожаром в избитых ребрах. Узор из рубцов покрывал её торс, и отец отметил, что синяки еще только начинают свое путешествие под кожей. Настоящая гематома проявится через час, залив весь левый бок чернильной синевой.
— Принесите воду, — приказал он, беря Джордан за волосы. Волосы были мокрыми от пота, тяжелыми, и когда он задрал ей голову, с кончиков сорвались капли, упав на алые полосы на груди.
Она приоткрыла глаза. Зрачки — две черные кляксы, почти съевшие радужку. Тело мелко дрожало от глубокого тремора перегруженной нервной системы. Отец смотрел в эти глаза и видел в них не душу и не боль.
— Я спрошу ещё раз. Где гримуары?
Она открыла глаза. Посмотрела на него. И улыбнулась. Окровавленными губами. Страшной, прекрасной улыбкой.
— В лесу, — сказала она. — Под корнями старой ивы. Придите и возьмите. Если сможете.
Отец кивнул Уильямсу. Тот понял без слов — здесь не требовались приказы. Он перехватил Джордан поперек груди, рывком сдёрнув её с табурета. Ноги подкосились, она повисла на его руке безвольным мешком, с которого капала свежая кровь. Уильямс протащил её два шага до чана — грубого деревянного корыта, от которого тянуло болотной сыростью. Ледяная вода колыхнулась, когда он за шиворот, как котенка, сунул её лицом вниз.
Погружение было не плавным. Он надавил ладонью на затылок, вжимая голову в воду. Позвонки хрустнули от неестественного изгиба шеи. Джордан дернулась всем телом — спина выгнулась дугой, босые пятки заскребли по земляному полу, оставляя грязные полосы. Руки, скованные за спиной, бессильно забились, словно крылья подбитой птицы. Под водой раздался глухой звук — она попыталась крикнуть и тут же захлебнулась. Пузыри воздуха вырвались на поверхность и лопнули с мерзким чавканьем.
Уильямс держал крепко. Отец наблюдал за секундной стрелкой напольных часов, что стояли у стены. Тридцать секунд. Сорок. Тело Джордан перестало выгибаться — оно забилось в крупной, судорожной дрожи. Диафрагма сокращалась, пытаясь вытолкнуть воду, но вместо этого лишь засасывала её глубже в бронхи. Пятьдесят секунд.
На шестидесятой Уильямс выдернул её за волосы. Раздался звук — влажный, рваный, похожий на то, как отрывают присохшую повязку. Голова мотнулась, разбрызгивая ледяные капли. Вода стекала по спутанным прядям, заливала и без того алые рубцы на груди. Джордан не дышала первые две секунды. Затем тело сотряс спазм — рвотный, жестокий. Изо рта хлынула струя грязной, розоватой от крови воды. Она кашляла, захлебываясь уже воздухом, горло издавало сиплые, булькающие звуки — так звучит вода в лёгких, когда её пытаются вытолкнуть наружу. Из носа тоже текло, смешиваясь с кровью из разбитой губы. Глаза, залитые водой, открылись — белки стали розовыми от лопнувших капилляров.
— Ещё, — бросил отец.
Уильямс не дал ей и глотка воздуха. Снова вниз. На этот раз Джордан уже не боролась с той же силой — только ноги мелко задрожали, а из-под воды донеслось слабое бульканье. Отец отметил, что при втором погружении тело быстрее смиряется. Мышцы расслабляются, мозг впадает в гипоксическое оцепенение. Пузырей стало меньше — воздух из лёгких уже почти весь вышел в первый раз.
Карлайл стоял у стены. Он не видел её лица, только изгиб спины и мокрые волосы, разметавшиеся по краям чана. Он слышал, как вода плещется о деревянные борта, слышал этот булькающий стон и не мог отвести взгляд от собственных рук. Ногти впились в ладони так глубоко, что разрезали кожу у оснований пальцев. Боль была тупой. Кровь из порезов медленно наполняла складки на ладонях, переливалась через край и начинала капать на пол. Желудок подкатил к горлу горячим комом. Карлайл сглотнул кислую слюну, но рвотный позыв не проходил. Комната поплыла — стены качнулись, тени от лампы превратились в чёрные провалы. Он прижался затылком к холодному камню, чтобы не упасть.
Отец смотрел на часы. Ещё минута. На этот раз Уильямс вытащил её за плечи, перевалив через борт чана, словно куль с мокрым тряпьём. Джордан рухнула на пол, вода изо рта и носа вытекала на землю, образуя тёмное пятно. Она не кашляла. Грудная клетка не вздымалась.
— Достаточно, — сказал отец, и в голосе его прозвучала лёгкая досада — не от того, что он перестарался, а от того, что пытка прервалась слишком рано. — Отойди.
Уильямс отступил, стряхивая с рук ледяные брызги. Отец присел на корточки перед распростёртым телом. Взял Джордан за подбородок — пальцы ощутили липкий холод утопленницы. Кожа на лице приобрела серовато-белый оттенок, губы посинели. Он развернул её голову к свету, большим пальцем оттянул веко. Зрачок был расширен, почти не реагировал на свет — признак глубокой гипоксии.
И вдруг — судорожный вдох. Тело выгнулось, рёбра затрещали, из горла вырвался жуткий, скрежещущий хрип — так дышит человек, лёгкие которого наполовину заполнены жидкостью. Джордан закашлялась, выплёвывая остатки воды пополам с розовой пеной. Глаза открылись, но взгляд был мутным, невидящим — она смотрела сквозь Натаниэля, в то место, где сознание ещё боролось с чернотой.
— Ты сильная, — произнёс он, всё ещё держа её лицо в своих пальцах. Ноготь его большого пальца упёрся в разбитую губу, и от нажатия выступила свежая капля крови. — Это хорошо. Сильных легче ломать. Они ломаются один раз, но навсегда. Слабые гнутся и пружинят обратно, а сильные — трескаются до самого основания.
Он отпустил её лицо, и голова безвольно стукнулась затылком об утоптанную землю. Вытер пальцы о тряпку, которую подал Уильямс, — на серой ткани остались бурые разводы.
— Приведите девочку.
Карлайл отлепился от стены. Ноги не слушались, в висках стучало. Слова вырвались раньше, чем он успел их осознать:
— Отец, нет…
— Молчать! — Голос отца ударил в каменные стены.
Уильямс развернулся на каблуках — подошвы сапог скрежетнули по земле, подняв мелкую пыль, — и вышел в дверной проём, даже не взглянув на Карлайла.
Тот стоял, привалившись плечом к стене, и смотрел на Джордан. Она лежала у чана, мокрая, дрожащая. Губы посинели — не бледно-голубым, а густым чернильным оттенком, как у утопленников, пролежавших в пруду больше часа. Мелкая дрожь сотрясала её тело, но не равномерно, а рывками — сокращались то мышцы живота, то бёдра, то плечи. Это был не озноб от холода, а судорожная работа перегруженной нервной системы, посылающей хаотичные сигналы в агонизирующие ткани.
Карлайл чувствовал, как немеют его собственные ладони. Он опустил взгляд. Ногти прорезали кожу в четырёх местах на каждой руке — глубокие полумесяцы, из которых сочилась кровь, уже начавшая сворачиваться в тёмные, липкие сгустки. Боль была тупой, далёкой, словно принадлежала не ему. Он сжал кулаки сильнее, чтобы почувствовать хоть что-то, и свежая кровь просочилась между пальцев.
Мысль пришла не словами — образом. Отец прав. Сильные ломаются навсегда. Они трескаются до самого основания, и трещина эта не зарастает — лишь покрывается тонкой коркой льда, которая лопается при первом же ударе, или как хрупкая изморозь, а сам Карлайл, был сломан в ту минуту, когда позволил своим губам коснуться её губ, зная, кто его отец и что бывает с теми, кого он любит.
Скрипнула дверь. Уильямс вернулся, ведя за руку Лану. Девочка шла не сама — он почти тащил её, сжимая запястье так, что вокруг его пальцев побелела кожа. Лана была бледна до прозрачности — такой бывает кожа у детей, которых разбудили среди ночи и привели в кошмар. Глаза распухли, ресницы слиплись от слёз, на щеках остались грязные разводы. Платье — простое, льняное, в мелкий цветочек — было измято.
Увидев сестру, Лана замерла. Её мозг отказывался соединять образ той Джордан, которая вчера заплетала ей косу и пела колыбельную, с этим окровавленным, полуголым телом, распростёртым у деревянного чана с ледяной водой. А потом она закричала. Звук резанул по ушам, отразился от каменных сводов и вернулся многократным эхом.
— Джоди! Джоди, что они с тобой сделали!
Она рванулась вперёд с такой силой, что Уильямс пошатнулся. Ногти девочки впились ему в руку, оставляя белые полосы, а когда он попытался удержать её второй рукой, она вцепилась зубами в его предплечье. Уильямс выругался сквозь зубы, но не отпустил — лишь сильнее сжал её плечо, так что Лана взвизгнула от боли и разжала челюсти.
— Отпустите меня! Не трогайте её!
Джордан открыла глаза. Это стоило ей усилия — веки поднялись медленно, словно налитые свинцом. Взгляд сфокусировался не сразу, но когда она увидела Лану, в нём мелькнуло что-то живое, отчаянное.
— Лана, — прошептала она, и голос её был похож на шорох сухих листьев. — Закрой глаза. Не смотри на меня. Закрой, прошу.
— Отпустите её! — Лана уже не кричала, а выла, захлёбываясь слезами и соплями. — Я всё скажу! Всё, что хотите! Только не трогайте Джоди! Пожалуйста, пожалуйста, не трогайте её!
Отец подошёл к ней. Его сапоги оставляли в пыли чёткие отпечатки. Он остановился перед Ланой, и девочка затихла, глядя на него снизу вверх. Ростом она едва доставала ему до пояса.
Он взял её за подбородок. Пальцы его были сухими и горячими, с твёрдыми мозолями на подушечках. Лана вздрогнула от прикосновения, но не отвернулась. Отец слегка надавил, заставляя её запрокинуть голову и смотреть прямо в его глаза.
— Тихо, — сказал он. — Ты хочешь помочь сестре?
Лана всхлипнула и кивнула. Сопли пузырились у неё в ноздрях, слёзы катились по щекам, оставляя мокрые дорожки на грязной коже.
— Тогда скажи, где мама прячет свои книги. Самые главные. Где она хранит зелья, которыми лечит людей. Или… не лечит. Ты знаешь?
Лана смотрела на него расширенными глазами.
— Я… я не знаю. Мама не говорит. Она говорит, это секрет.
— Секрет, — отец усмехнулся, и в усмешке этой не было ни веселья, ни злобы. Только холодная констатация факта. — Хороший секрет. А знаешь, что бывает с теми, кто хранит секреты?
Он развернулся к Джордан, всё ещё удерживая Лану за подбородок, так что девочка вынуждена была повернуться вместе с ним. Теперь она смотрела на сестру — на её рассечённую плетью грудь, на багровые рубцы, на синие губы и мокрые, спутанные волосы.
— Твоя сестра ещё не знает, что такое боль. По-настоящему. Ты хочешь, чтобы она узнала?
Джордан лежала с закрытыми глазами. Грудь её вздымалась редко, с хрипом. Она молчала.
— Последний раз спрашиваю, — голос отца стал тише, и от этого тихого, почти ласкового тона у Карлайла по спине побежали мурашки. — Где гримуары?
Тишина в подвале стала осязаемой. Карлайл слышал только всхлипы Ланы, потрескивание фитиля в лампе и тяжёлое, влажное дыхание Джордан. Он считал секунды. Одна. Две. Три. Четыре. Пять.
— Хорошо, — сказал отец. — Уильямс, приготовь девочку.
Уильямс отпустил плечо Ланы, перехватил её поперёк туловища и поднял, словно куль с мукой. Девочка завизжала, забилась, её босые пятки застучали по его бёдрам. Он понёс её к столу — тому самому, где минутами раньше Джордан считала удары плети.
— Нет! — крик Джордан был не громким, но страшным. Он шёл откуда-то из глубины разорванных лёгких, продираясь через воду и кровь. Она задёргалась в оковах, цепи зазвенели, врезаясь в запястья. — Не трогайте её! Она ничего не знает! Она ребёнок! Ей девять лет! Девять!
Отец не обернулся. Смотрел, как Уильямс кладёт Лану на стол. Девочка извивалась, пыталась укусить его за пальцы, плевалась. Уильямс прижал её плечи к столешнице, навалившись всем весом.
— Тогда говори, — произнёс отец, не глядя на Джордан.
Джордан смотрела на Лану — на её лицо, искажённое ужасом, на распухшие от слёз глаза, на то, как мелко-мелко дрожит нижняя губа. И в этот момент что-то внутри неё рухнуло. Не сломалось — именно рухнуло, как рушится подмытый водой песчаный берег, уходя в море целыми пластами. Она почувствовала это физически — горячую волну, прокатившуюся от груди к животу, и странную пустоту там, где ещё секунду назад держалась воля.
— В подполе, — прошептала она. Голос был едва слышен, но в тишине подвала каждое слово падало, как камень в колодец. — Под досками у печи. Там… там всё.
Отец медленно повернулся к ней. Теперь он смотрел на неё, и взгляд его был цепким, буравящим.
— Что «всё»?
— Книги. Травы. Мамины записи. Сушёные коренья в холщовых мешках. Три гримуара в кожаных переплётах. И… — она запнулась, облизала разбитые губы, — и амулеты. Под половицей у печи. Две доски от порога, если считать.
— Ты лжёшь, — сказал отец ровно.
— Не лгу. Клянусь. Всем, что у меня есть. — Она открыла глаза и посмотрела прямо на него. В её взгляде не было вызова, только усталость. — Там. Я покажу, если хотите. Только отпустите её. Пожалуйста. Она правда ничего не знает.
Отец смотрел на неё долго. Секунд десять, не меньше. Карлайл видел, как он взвешивает слова, как прикидывает вероятность лжи. Потом он кивнул Уильямсу.
— Отпусти девочку.
Уильямс убрал руки с плеч Ланы. Девочка скатилась со стола, едва не упав, но удержалась на ногах. Она бросилась к сестре, спотыкаясь на неровном полу, упала на колени рядом с ней и обхватила её руками, насколько позволяли цепи. Её лицо уткнулось Джордан в грудь, прямо в багровые рубцы от плети. Джордан дёрнулась от боли, но не отстранилась.
— Джоди, Джоди, прости меня, прости, — шептала Лана, захлёбываясь слезами. Её сопли и слюна смешивались с кровью на коже сестры.
— Тихо, — прошептала Джордан. Голос её стал слабым, но странно спокойным, как у человека, который уже всё решил. — Ты не виновата. Никто не виноват. — Она помолчала, собирая силы. — Иди к маме, ладно? Скажи ей… скажи, что я люблю её. Скажи, что я не сказала бы, даже если бы… — она не договорила. — Просто скажи, что люблю.
Лана кивнула, всё ещё всхлипывая, вытерла нос тыльной стороной ладони. Уильямс взял её за руку — на этот раз не грубо, но крепко — и повёл к выходу. Её всхлипы ещё долго доносились сверху, приглушённые толщей досок и земли, а потом стихли.
Отец подошёл к столу. Взял чистый лист бумаги — шершавой, желтоватой, с вкраплениями древесных волокон. Достал из кармана перо — гусиное, с засохшими чернилами на кончике, которые он обтёр о рукав. Чернильница стояла тут же, на столе, рядом с плетью. Он придвинул её к краю.
— Теперь ты напишешь признание. Сама. — Он положил бумагу на столешницу, придавил угол чернильницей. — Всё, что делала. Всё, чему учила мать. Всех, кому помогала. И… — он сделал паузу, и в этой паузе Карлайл почувствовал приближение удара, — …кого соблазняла. Подробно. Имена. Даты. Места.
Джордан смотрела на него. Её глаза были красными от лопнувших капилляров, но взгляд оставался прямым. Потом она медленно, с усилием, перевела его на Карлайла.
Тот всё ещё стоял у стены — бледный, дрожащий. В её глазах не было ни упрёка, ни мольбы. Только усталость и что-то ещё — возможно, прощание.
— Я напишу, — сказала она, не отводя взгляда от Карлайла. — Но сначала… скажите ему, чтобы вышел. Не хочу, чтобы он видел.
— Он останется, — ответил отец.
— Тогда я не напишу ничего.
Отец усмехнулся. Уголок его рта дрогнул, обнажив жёлтые зубы.
— Твоя гордость, девочка, удивительна. Даже сейчас, когда твоя грудь похожа на разделочную доску, ты ставишь условия. — Он помолчал, словно пробуя её упрямство на вкус. Потом повернулся к Карлайлу. — Выйди. Жди наверху.
Карлайл не двинулся с места. Он смотрел на Джордан, и в груди у него росло что-то огромное, горячее, невыносимое. Она не смотрела на него больше. Отвернулась к стене.
— Выйди, — повторил отец, и в голосе его появился металл.
Карлайл повернулся. Ноги не слушались — колени подгибались, ступни словно приклеились к полу. Он пошёл к лестнице, цепляясь за стену, чтобы не упасть. Первая ступенька. Вторая. Третья. Каждая давалась с усилием, как будто он поднимался не из подвала, а со дна колодца.
Наверху, в коридоре, он сделал два шага от люка и остановился. Прислонился спиной к холодной каменной стене и медленно сполз на пол. Позвоночник проехался по шершавому камню, рубашка задралась, обнажив поясницу. Он этого не заметил. Его резко вырвало. Он сплюнул на пол, вытер рот рукавом, но вкус остался.
Он сидел на холодном полу, привалившись к стене, и слушал. Снизу, из подвала, доносился скрип пера по бумаге — тонкий, царапающий звук, от которого сводило зубы. Изредка слышался голос отца — короткие, отрывистые вопросы. Ответов Джордан он разобрать не мог, только интонацию, как у человека, который уже умер и теперь просто досказывает свою историю.
Сколько он просидел так, Карлайл не знал. Время потеряло очертания. Оно текло не линейно, а рваными кусками — то сжимаясь в одну бесконечную секунду, наполненную звуком скрипящего пера, то растягиваясь в липкую, тошнотворную пустоту, где не было ничего, кроме холода камня под ягодицами и горечи желчи на языке. В этой пустоте он чувствовал, как внутри него, там, где раньше билось что-то живое и тёплое, теперь медленно растёт чёрная дыра. Она не болела и Карлайл знал, что эта дыра останется с ним навсегда.
Его вырвало ещё раз. Желчь обожгла горло, и он сидел, утирая рот рукавом, глядя на лужу на половицах, и думал: «Вот он я, вся моя жизнь. Страх и предательство».
Из подвала донёсся звук. Это были тяжёлые, размеренные шаги. Отец поднимался по лестнице. Карлайл попытался встать, но ноги не слушались. Он так и остался сидеть на полу, когда дверь открылась и на пороге появился мистер Каллен.
Отец выглядел усталым, но удовлетворённым. В руках он держал несколько листов бумаги, исписанных мелким, дрожащим почерком. Он посмотрел на сына, сидящего в луже собственной рвоты, и на его лице мелькнуло что-то — не презрение, не жалость.
— Встань, — сказал он. — Нечего валяться.
Карлайл поднялся, держась за стену. Голова кружилась, перед глазами плыли пятна.
— Она подписала, — сказал отец, показывая бумаги. — Всё. От начала до конца. Где брала травы, как варила зелья, кому помогала. И про тебя тоже.
Карлайл смотрел на листы, на буквы, которые он учил её писать, на строчки, которые она выводила коряво, но уже почти без ошибок. Его имя было там. И слова, которых он никогда не говорил, и признания, которых не было. Отец превратил её в ту, кого хотел видеть — в ведьму, соблазнительницу, исчадие ада.
— Она солгала, — сказал Карлайл. Голос его был чужим, хриплым. — Ничего этого не было.
— Было, — спокойно ответил отец. — Она призналась. Добровольно. Подписала. Теперь это — закон. — Он сложил бумаги, спрятал во внутренний карман камзола. — Завтра приедет судья. Дело будет слушаться в городе. Приговор известен заранее.
— Какой приговор? — спросил Карлайл, хотя уже знал ответ.
— Огонь очищает, сын мой. Огонь смывает скверну. Те, кто при жизни были орудиями дьявола, в огне обретают шанс на спасение души. Это милосердие. Большее, чем они заслужили.
Отец повернулся, чтобы уйти, но Карлайл схватил его за рукав.
— Отец… пожалуйста. Она не виновата. Я… я всё расскажу. Скажу судье, что это я научил её читать, что мы… что я…
— Что ты? — Отец обернулся, и в его глазах была не ярость, а беспощадное спокойствие. — Ты расскажешь, что спал с ведьмой? Что позволил ей опутать себя чарами? Что был слаб и глуп? Это не спасёт её, Карлайл. Это сделает тебя соучастником. А соучастников… тоже сжигают.
Карлайл выпустил рукав. Отец смотрел на него сверху вниз, и в этом взгляде не было ни любви, ни ненависти. Был только холодный, трезвый расчёт.
— Иди в свою комнату, — сказал он. — Завтра тебе предстоит многое. Ты поедешь с нами в город. Ты увидишь, как вершится правосудие. И ты поймёшь, что я прав. Что всё, что я делаю, — делаю ради тебя. Ради твоей души.
Натаниэль ушёл, оставив Карлайла стоять в коридоре. Он не пошёл в свою комнату. Он ждал, пока дом затихнет — отец уйдёт в кабинет, экономка закроется на кухне, мать с сёстрами лягут спать. А потом, когда в доме остались только тени и скрип половиц, он спустился в подвал.
Она была там одна. Прикованная к столу, полуголая, в крови и синяках. Лампа, которую отец оставил, горела тускло, отбрасывая на стены длинные, колеблющиеся тени. Она не спала. Смотрела в потолок неподвижными, сухими глазами.
— Джордан, — прошептал он, опускаясь рядом на колени.
Она не повернулась. Не подала признака, что слышит.
— Джордан, прости меня. Прости, ради Бога.
— Бога? — Она усмехнулась, и в этом звуке было столько горечи, что у него перехватило дыхание. — Какого бога, Карлайл? Твоего? Который велит сжигать детей? Или моего? Который сейчас молчит?
— Я не знаю, — сказал он. — Я ничего не знаю. Я знаю только, что люблю тебя. И что я… я предал тебя. Снова.
— Ты не предал, — сказала она, и в её голосе вдруг появилась странная, пугающая мягкость. — Ты не мог предать то, чего у тебя не было. У тебя никогда не было выбора, Карлайл. Ты — его сын. Ты всегда будешь его сыном. Даже если сбежишь на край света, даже если сожжёшь себя вместе с нами. Он сделал тебя таким. И ты не виноват.
— Я виноват, — сказал он, и слёзы, которые он сдерживал весь день, наконец потекли. — Я мог… я должен был…
— Что? — Она повернула голову, посмотрела на него. В её глазах не было ненависти. Только усталая, бесконечная печаль. — Встать между нами и им? Умереть вместе с нами? И что бы это изменило? Ничего. Только добавило бы ещё один труп. А так… ты останешься.
— Я не хочу помнить, — прошептал он. — Я хочу забыть. Всё. Как ты свистела воронам. Как пахло в вашем доме. Как ты… как ты научила меня дышать.
— Не забывай, — сказала она. — Это единственное, что останется. Не дай им сжечь это тоже.
Она протянула руку — насколько позволяли цепи — и коснулась его лица. Пальцы её были холодными, с ободранной кожей на костяшках.
— Помнишь, что я сказала в первый раз? Что слова — как клетка. Поймают что-то и думают, что владеют им. А оно уже неживое. — Она помолчала. — Не дай им поймать меня в клетку их слов. Не дай им сделать из меня то, чем я не была. Помни меня живой. Помни меня настоящей.
— Я помню, — сказал он, прижимаясь губами к её пальцам. — Я помню всё.
— Тогда хватит плакать, — сказала она, и в её голосе вдруг появилась знакомая, насмешливая нотка. — Не хватало ещё, чтобы сын пастора ревел перед ведьмой. Что скажут люди?
Он почти засмеялся. Почти.
— Люди ничего не скажут, — ответил он. — Люди будут смотреть, как ты… как ты…
Он не смог произнести это слово.
— Как я сгорю, — закончила она за него. — Да. Будут смотреть. И некоторые даже заплачут. Но большинство — просто будут смотреть. Потому что так легче. Потому что когда смотришь на огонь, можно не думать. Не думать о том, что завтра на его месте можешь оказаться ты.
Она снова посмотрела в потолок, туда, где плясали тени от лампы.
— Я не боюсь, Карлайл. Правда. Я боялась всю жизнь — что мать умрёт, что Лану заберут, что нас найдут. А теперь… теперь всё кончилось. Осталось только одно. И это не страшно.
— А я боюсь, — сказал он. — Я боюсь, что после… что я не смогу. Что стану как он.
— Не станешь, — сказала она. — Ты уже не такой. Ты видел. Ты чувствовал. Ты любил. Это не проходит. Даже если ты будешь притворяться, что прошёл.
Она сжала его пальцы с неожиданной силой.
— Послушай меня. Завтра они приведут нас на площадь. Мать, меня, Лану. Ты будешь там. Ты будешь стоять и смотреть. И ты не сделаешь ничего. Ты не бросишься в огонь, не закричишь, не признаешься в любви. Ты будешь молчать. Потому что если ты заговоришь — тебя сожгут вместе с нами. А ты нужен живым. Кому-то нужно помнить.
— Я не смогу молчать, — сказал он
— Сможешь, — ответила она. — Ты умеешь молчать. Ты молчал всю жизнь. Помолчи ещё немного.
Она отпустила его руку, откинулась на спинку табурета. Глаза её закрылись.
— Иди, Карлайл. Утром они придут. Мне нужно… мне нужно побыть одной. Попрощаться с этим местом. С этим воздухом. С этим… — она вздохнула, — …со всем.
Он не двинулся с места. Смотрел на её лицо — бледное, осунувшееся, с разбитыми губами и синяками под глазами, — и пытался запомнить каждую чёрточку.
— Я люблю тебя, — сказал он.
— Знаю, — ответила она, не открывая глаз. — И я тебя. Это всё, что имеет значение.
Он поцеловал её в лоб. Губы коснулись холодной, липкой от пота кожи. Она не шевельнулась.
Он поднялся, пошёл к лестнице. На первой ступеньке остановился, обернулся. Она лежала неподвижно, и свет лампы падал на её лицо, делая его похожим на маску. Белую, прекрасную, мёртвую маску.
— Джордан, — позвал он.
Она открыла глаза.
— Если есть что-то после… если есть хоть какой-то бог, хоть какое-то место, где мы можем быть вместе… я найду тебя. Обещаю
Она улыбнулась. Той самой улыбкой — светлой, насмешливой, невозможной.
— Дурак, — сказала она. — Иди уже.
Он пошёл. Ступени скрипели под ногами, и каждый скрип отдавался в груди глухим, болезненным ударом. Наверху он закрыл дверь, прислонился к ней лбом. Из-под двери пробивался слабый свет — лампа, которую он оставил ей. Маленький жёлтый глаз в черноте.
Он простоял так, наверное, час. А может, минуту. А может, всю ночь.
*****
Утром пришли они. Грейвз — с бумагами, Уильямс — с верёвками, и ещё двое понятых, которых Карлайл не знал. Отец командовал, как полководец перед битвой. Сарай открыли, вывели женщин. Миссис Браун шла спокойно, с высоко поднятой головой. Джордан — с закрытыми глазами, будто спала на ходу. Лана — тихая, белая, как полотно, прижавшись к матери. Их посадили в телегу, накрытую рогожей. Карлайл стоял у крыльца, сжимая в кармане камень, и смотрел, как они уезжают. Джордан не обернулась. Миссис Браун обернулась — посмотрела на него, на дом, на небо и что-то прошептала. Может, молитву. Может, проклятие. — Собирайся, — сказал отец, положив руку ему на плечо. — Едем в город. Ты должен быть там. Ты должен видеть. Карлайл кивнул. Он уже ничего не чувствовал. Городская площадь была не такой, как Карлайл себе представлял. Она не была огромной, вымощенной камнем ареной из страшных сказок, которые рассказывали в деревне долгими зимними вечерами. Это была просто грязная, утоптанная сотнями ног площадка перед ратушей и церковью, окружённая покосившимися домами с облупившейся краской и подслеповатыми окнами. Но сегодня она казалась центром мира. Мира, который сошёл с ума. Людей собралось больше, чем на любой праздник или ярмарку. Они стояли плотной, дышащей массой, и от них исходил запах, который Карлайл запомнит на всю жизнь: пот, влажная шерсть, перегорелый жир из жаровен, где продавались лепёшки, и под всем этим — сладковатый, тревожный запах страха и ожидания. Не было криков, не было требований крови. Был гул. Низкий, непрерывный гул, как у растревоженного улья. В этом гуле тонули отдельные голоса, смех детей (детей, которых привели смотреть), окрики торговцев, пытавшихся продать последние места получше. Карлайл стоял чуть в стороне, рядом с отцом, на низком деревянном помосте, сооружённом специально для «официальных лиц». Он чувствовал себя не участником, а экспонатом. Его новый, тёмный, строгий кафтан, сшитый по приказу отца для этого дня, жал шею, натирал под мышками. Каждый взгляд, брошенный на помост, скользил и по нему. Сын мистера Каллена. Тот самый. Что они видели? Победителя? Соучастника? Такую же жертву, только в более дорогой одежде? Отец был спокоен. Он перекидывался тихими репликами с городскими старшинами, с приезжим судьёй в чёрной мантии, с каким-то важным чиновником, которого Карлайл видел впервые. Его лицо было сосредоточенным, деловым. Никакого фанатичного блеска в глазах. Только холодная, методичная собранность человека, который заканчивает работу. А в центре площади стояла конструкция. Это не был классический костёр в виде снопа, как на старых гравюрах, которые Карлайл видел в книгах отца. Это было нечто более утилитарное. Три высоких, толстых столба, врытых в землю, соединённых у основания грубой кладкой из камней и хвороста. На вершину каждого столба вела приставная лестница. У основания уже лежали связки сырых дров и охапки сена — чтобы дольше тлело и больше дымило. Рядом, в ведре, темнела смола. Всё было приготовлено с чудовищной, обыденной аккуратностью. Карлайл смотрел на это и не мог связать в голове. Вот эти обычные, занозистые брёвна, это сено, пахнущее летом, эта смола, которую экономка использовала для заделки щелей… и смерть. Между ними не было связи. Смерть была абстракцией. А это — реальные, пахнущие деревом и грязью предметы. Его мозг отказывался складывать картинку. — Смотри, — сказал отец, наклоняясь к нему. — Смотри и запоминай. Это цена порядка. Цена чистоты. Карлайл кивнул. Он уже ничего не чувствовал. Только камень в кармане — тяжёлый, тёплый, живой. Он сжимал его так сильно, что, казалось, вот-вот раскрошит в пальцах. Загудели трубы. Не торжественно, а резко, тревожно, как перед казнью. Гул толпы нарастает, потом резко стихает, сдавленный всеобщим любопытством. Из тёмного прохода между ратушей и тюрьмой появилось шествие. Впереди шли стражники с алебардами, блестящими на солнце. Потом — священник с опущенной головой, быстро шепчущий молитвы, и дьякон с кадилом, из которого тянулась тонкая струйка ладана. И потом — они. Их вели не связанными. Руки у них были свободны. Миссис Браун шла первой. Женщину решили не казнить утоплением — судья счёл, что огонь «более назидателен». Она была бледна, как полотно, но голова её была высоко поднята. Она смотрела прямо перед собой, не видя толпы, не видя помоста, не видя столбов. Она шла на свою смерть с таким же достоинством, с каким когда-то шла помогать роженице в соседней деревне. Её платье было чистым, простым, серым. Кто-то, видимо, всё же позволил им умыться перед выходом. За ней — Джордан. Карлайл перестал дышать. Она шла, чуть придерживая за руку Лану. Девочка была похожа на маленького, испуганного зверька. Её глаза, огромные от ужаса, бегали по толпе, по небу, по столбам, по отцу Карлайла и наконец остановились на нём. На Карлайле. В них не было вопроса. Было лишь немое, животное непонимание. Почему? Почему он не спас? Почему он здесь, на помосте, а она идёт к огню? А Джордан… Джордан смотрела прямо. Её взгляд был остекленевшим, пустым. Она была здесь телом, но духом — уже нет. Она ушла в ту самую внутреннюю крепость, куда не было доступа ни страху, ни надежде. Её лицо было маской. Красивой, холодной, безжизненной маской из воска. Только когда её взгляд скользнул по конструкции, по столбам, губы её дрогнули, будто она что-то соображала, оценивала. И в этот миг Карлайл увидел в её глазах не ненависть. Не к нему, не к отцу. Глубокое, бездонное презрение ко всему этому. К этой площади, к этим людям, к этой грубой, тупой машине смерти. Она была выше этого. И это делало происходящее в тысячу раз чудовищнее. Их подвели к лестницам. Стражники что-то говорили, указывали. Миссис Браун обернулась, в последний раз посмотрела на дочерей. Она кивнула. Потом она сама взялась за перекладины лестницы и начала медленно подниматься. Движения её были твёрдыми, без дрожи. Она не смотрела вниз. Только вверх, на столб, к которому её должны были привязать. Лана закричала: — Мама! Не надо! Я боюсь! Стражник грубо подхватил её под мышки. Джордан резко обернулась, и в её маске на миг появилась трещина — дикая, материнская ярость. — Отдай её мне! — Её голос, хриплый и сильный, прорезал гул толпы. — Я сама! Стражник, удивлённый, отпустил. Джордан опустилась перед Ланой на колени, взяла её за лицо, что-то быстро, ясно прошептала на ухо. Лана рыдала, но кивала. Потом Джордан подняла её, посадила себе на спину. Девочка обвила её шею ручками, спрятала лицо в её волосах. И Джордан, с этим грузом на спине, начала карабкаться по лестнице к своему столбу. Она делала это медленно, осторожно, цепляясь за каждую перекладину, чтобы не уронить сестру. Это было самым мужественным, самым ужасным, что Карлайл видел в своей жизни. Когда они оказались наверху, стражники снизу принялись привязывать их верёвками к столбам. Не туго — не для удушения, а чтобы не спрыгнули, когда начнётся. Миссис Браун стояла прямо, с закрытыми глазами, губы её шептали что-то своё, не молитву, а может, заговор для быстрой смерти. Джордан держала Лану перед собой, прикрывая её своим телом, гладя по голове. Она смотрела в небо, будто ища там ответа. Тогда на помосте выступил городской глашатай. Он зачитал приговор. Длинный, витиеватый, полный церковных терминов и юридических формулировок. Слова «ведьма», «дьявол», «погибель душ», «созналась добровольно» резали воздух. Карлайл не слышал. Он смотрел только на них. На три тёмных силуэта на фоне серого неба. И вот настал момент. Судья что-то сказал отцу. Тот кивнул и обернулся к Карлайлу. В его руке оказался факел. Длинная, грубая палка, на конце которой был намотан пропитанный смолой холст. Отец поджёг его от уже готового огня в металлической жаровне рядом с помостом. Пламя вспыхнуло с густым, чёрным дымом и треском. Отец протянул горящий факел Карлайлу. — Теперь, сын мой, — сказал он громко, так, чтобы слышали ближайшие. Но следующие слова были только для него, тихие, как змеиный шёпот. — Протяни руку. Возьми. Иди и подожги. Это твой долг. Твоё посвящение. Покажи им, и покажи мне, что ты вырос. Что ты выбрал свет. Факел был тяжёлым. Пламя плясало перед его лицом, бросая оранжевые блики на лица отца, судьи, чиновников. Жар обжигал кожу. Карлайл взял древко. Его пальцы сомкнулись вокруг него, но не чувствовали дерева. Они были онемевшими. Он сошёл с помоста. Толпа перед ним расступилась, образуя узкий коридор, ведущий прямо к основанию конструкции. Тысячи глаз были устремлены на него. На его лицо. На факел в его руке. В наступившей тишине было слышно только потрескивание огня и его собственное, громкое, неровное дыхание. Он сделал шаг. Потом ещё один. Ноги были ватными. Каждый шаг давался с нечеловеческим усилием. Он смотрел не под ноги, а вверх. На столб, к которому была привязана Джордан. Она смотрела на него теперь. Не поверх него. Прямо в глаза. В её взгляде не было мольбы. Не было проклятий. Было ожидание. Чистое, незамутнённое ожидание того, что он сделает. Она знала, что он это сделает. И в этом знании была вся разрушенная вера, вся убитая любовь. Она ждала финала их истории. И он был у него в руках. Он дошёл до самого края сложенного хвороста. Жар от факела стал невыносимым. Рука дрожала. Пламя метнулось, опалило ему прядь волос. Пахло гарью. Сделай это. Сделай, и всё кончится. Отец будет доволен. Ты станешь своим. Ты выживешь. Но что такое «выживешь»? Ты же уже мёртв. Мёртв с того дня в подвале. С того дня, когда написал её признание. Сгореть сейчас — или сгнить заживо. Выбирай. Он поднял факел. Пламя взметнулось к небу. Толпа замерла в одном сдавленном вздохе. Он видел, как Лана, испуганная внезапным движением, сильнее прижалась к сестре. Видел, как губы миссис Браун перестали шептать. Видел лицо отца на помосте — спокойное, одобрительное. И он не смог. Рука его зависла. Факел дрожал так, что искры сыпались на его сапоги. Он стоял, парализованный не страхом, а внезапным, ослепительным пониманием всей чудовищной абсурдности происходящего. Он не мог. Просто не мог. Потому что если он это сделает, то не просто убьёт их. Он убьёт в себе последнюю искру того, что когда-то было Карлайлом, настоящим Карлайлом. И это будет хуже любой смерти. Прошла секунда. Две. Пять. Тишина стала тягучей, неловкой. На помосте зашептались. Отец перестал улыбаться. — Карлайл! — прогремел его голос, резкий, как удар кнута. — Исполняй приговор! Жги ересь! Но Карлайл не двигался. Он смотрел на Джордан. И она смотрела на него. И в её глазах, в глубине этой ледяной пустоты, что-то дрогнуло. Не надежда. Что-то другое. Удивление? Сомнение? Но было уже поздно. Отец спрыгнул с помоста. Он шёл к нему быстрыми, решительными шагами. Лицо его было тёмным от сдерживаемой ярости. Толпа заворожённо наблюдала за этой новой драмой. Он подошёл вплотную, выхватил факел из его ослабевших пальцев. Его рука даже не дрогнула. — Слабость, — прошипел он ему прямо в лицо. — Последний шанс, и ты проваливаешь его. Смотри. Учись. И он повернулся к конструкции. Не к тому столбу, где была Джордан, а к тому, где была миссис Браун. Он поднёс факел к самому низу, к сухому сену, обмазанному смолой. — Нет! — крикнула Джордан. Это был не крик страха за себя. Это был крик ужаса за мать. Отец не обратил внимания. Он поджёг. Сначала было только тонкое, жадное шипение, синий огонёк, побежавший по смоле. Потом с хрустом вспыхнуло сено. Жёлтое, яростное пламя рванулось вверх, облизывая сухие дрова. Через мгновение огонь уже взбирался по сложенному хворосту, с треском и гулом, превращая основание столба в пылающий костёр. Миссис Браун вскрикнула. Один раз. Коротко. Не от боли — дым и жар только начинали до неё добираться. Это был крик ярости. Протеста против самой несправедливости мира. Потом она закашлялась. Дым, густой, едкий, потянулся к ней. Карлайл стоял и смотрел. Он не мог отвести глаз. Это было гипнотизирующее, ужасающее зрелище. Превращение материального мира в чистую энергию разрушения. Огонь был жив. Он пожирал, он рос, он ревел. Отец, не торопясь, обошёл конструкцию и поджёг вторую кучу хвороста. У основания столба, где была привязана Джордан с Ланой. — Мама! Горит! — завизжала Лана, пытаясь вырваться. Джордан прижала её к себе, закрыла своим телом, отвернулась от поднимающегося пламени. Дым начал окутывать и их. Она закашлялась. Но её глаза, полные слёз от дыма, всё ещё были открыты. И они смотрели на Карлайла. Сквозь пламя. Сквозь дым. Прямо в него. Отец вернулся, сунул дымящийся конец факела обратно в руку Карлайла. — Держи. Если не можешь действовать, будь хотя бы свидетелем. До конца. Пламя у третьего столба разгоралось медленнее — дрова там были сыроваты. Но дым был уже повсюду. Он стлался по земле, заволакивал площадь, пробирался в лёгкие. Толпа начала кашлять, отступать, но не расходиться. Они смотрели, заворожённые. Карлайл слышал звуки. Кашель. Стоны. Лану, которая уже не кричала, а тихо, беспрерывно хныкала, словно сломанная игрушка. И голос Джордан. Сквозь кашель, сквозь хрип, она что-то пела. Ту самую песенку, которой учила Лану. Про речку. Про лес. Про месяц в небе. Её голос был сдавленным, прерывистым, но он плыл сквозь треск огня и гул толпы. Потом ветер переменился, и клубы дыма на мгновение отнесло. Карлайл увидел её лицо. Оно было искажено гримасой удушья, слёзы текли по нему ручьями, смывая грязь. Но губы её всё ещё шевелились, выпевая тот последний, тихий протест против тьмы. Она пела для Ланы. Чтобы та услышала что-то человеческое в последние секунды. А потом пламя добралось до сена, набросанного повыше. Языки огня лизнули её ноги. Ткань платья вспыхнула мгновенно, с сухим треском. Джордан закричала. На этот раз это был крик чистой, нечеловеческой боли. Резкий, короткий, обрывающий песню. Время сперва растянулось в липкой, неподвижной муке, а затем сжалось до двадцати секунд адского, огненного саспенса. Карлайл уронил факел. Он упал в грязь, пламя захлебнулось, потухло. Но это уже не имело значения. Три столба пылали вовсю. Адский гимн огня и ветра заглушил всё. И этот гул в его ушах стал тишиной, из которой родился иной звук — внутренний щелчок оборвавшейся цепи. Адреналин ударил в виски сладковатой волной, и мир поплыл. Его выбросило вперёд. Он рассёк толпу, не чувствуя её, не видя ничего, кроме столба и призрака лица за пеленой дыма. Он запрыгнул на горящие подмостки. Руки, эти предатели, впились в пылающее сено у её ног. Сначала был лишь всепоглощающий жар, потом — запах: палёных волос, горелой шерсти камзола, и наконец, сладковатый, отвратительный запах собственной кожи, краснеющей, покрывающейся жуткими, блестящими пузырями. Волосы затлели едким дымком, одежда задымилась. Он горел. Её крик, когда пламя охватило её ноги, пронзил гул толпы. Карлайл сгребал огонь, бил по нему, обжигая руки, причиняя ей новую, страшную боль прикосновениями. Это был безумный танец маньяка, пытающегося воскресить жертву. И тогда, сквозь слёзы, он выпрямился и приложил к её щекам свои страшные, обожжённые ладони. Кожа под слоем копоти была горячей. Он вгляделся в её глаза, тонущие в муке, и прошептал, и этот шёпот был слышен сквозь всё: — Если сгорим, давай гореть красиво. И поцеловал её. Губы, пахнущие дымом и гибелью. Тлен его волос, гарь его одежды, копоть на их лицах — всё слилось в этом последнем причастии. Огонь, равнодушный и жадный, уже обвивал и его, сплетая их в один горящий узел. Где-то в искажённом мире ревел голос отца — не крик, а предсмертный хрип, хватание за сердце: «Карлайл! Прекрати! Немедленно!..» Первый удар палкой по ногам был глухим толчком. Второй — острее. Чьи-то руки рвали его тлеющий камзол, тянули прочь. Его лёгкие были набиты едкой, чёрной ватой дыма. Мир плясал и темнел. Ноги, эти предатели, сами подкосились. Карлайл не упал, он осел, сполз с её губ, вырвавшись из поцелуя с привкусом пепла на языке. Его оттащили. Сильные руки стражников рванули его назад, когда порыв пламени уже истлевал вместе с его сознанием. Он не помнил, как его уводили с площади, как сажали в телегу, как везли обратно в деревню. Он помнил только одно — её глаза. В последний миг, когда дым на мгновение расступился, она смотрела на него. Не с ненавистью. Не с проклятием. С тем же спокойным, светлым удивлением, с каким смотрела на него в первый раз, когда он вылез из-за бурелома и спугнул её ворона. И губы её шевелились. Что-то говорили. Может быть, его имя. Может быть, «дурак». Может быть, «прощай». Он не узнал, потому что мир погас.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!