Опасное желание

13 августа 2025, 21:04
(От лица Драко) Олдбрей прятался в сумерках так, как прячут редкую драгоценность в бархатной шкатулке, где каждая складка ткани хранит тепло чьих-то рук, а каждая тень — память о чужой истории, рассказанной шёпотом и при свете единственной свечи. Здесь темнота не была пустой — напротив, она жила собственной, почти осязаемой жизнью: плотная, тёплая, пропитанная лёгким запахом недавнего дождя, влажного камня и старой магии, она висела в воздухе так, что казалось — стоит протянуть руку, и пальцы коснутся чего-то мягкого, но настороженного. Она пряталась в тихих звуках: в одиноком скрипе створки где-то за поворотом, в осторожном шорохе мантии, случайно задетой плечом, в мягком шелесте шагов по тёмной брусчатке. Даже тени двигались здесь иначе — не просто скользили по стенам, а, будто любопытные, останавливались, разглядывали, запоминали, позволяя себе легчайшее прикосновение — как холодные пальцы, скользнувшие к щиколотке, прежде чем исчезнуть. В отличие от яркого, шумного Хогсмида или суетливого Косого переулка, Олдбрей был сосредоточенным и медленным, как письмо на старом пергаменте, строки которого нельзя прочесть наскоро — нужно ждать, пока глаза привыкнут к его выцветшему почерку, а разум — к скрытым между слов секретам. Фонари здесь не просто горели — они, казалось, дышали: втягивали в себя тусклый лунный свет и отдавали его обратно мягким, интимным сиянием, в котором можно было уловить нечто личное — чужую улыбку, сон, которому не суждено сбыться, или воспоминание, которое предпочитают держать за запертой дверью памяти. Этот свет не рвал ночь на клочья, как делают уличные огни в больших городах, а обнимал её, вплетался в неё, превращая темноту в медленное, спокойное, живое дыхание города. Узкие улицы вились между домами, словно проверяя, кто решится пройти их до конца. Камень под ногами был тёмным и чуть влажным, отполированным веками шагов — иногда он отдавал теплом, словно под ним скрывалось сердце города, а иногда дышал холодом, от которого мышцы ног сами собой напрягались. Дома стояли близко, почти вплотную, как люди, которые не хотят отпускать друг друга, а крыши, даже в тёплые месяцы, оставались припорошенными тонким инеем, будто сам город предпочитал сохранять прохладу прикосновения. За занавешенными окнами порой дрожал огонёк свечи — не просто горел, а пульсировал в собственном ритме, похожем на стук сердца. У некоторых дверей висели колокольчики, которые не звенели от ветра, их приводила в движение только магия — коротким, почти неслышным звуком, который почему-то отзывался глубоко в груди, словно напоминая кому принадлежит тот или иной след. Если остановиться и приглядеться, можно было заметить старика, сидящего за столиком с ожерельями, способными разорвать любую клятву, или женщину в лиловом капюшоне, торгующую зеркалами, в которых нет твоего отражения — только разговор, на который ты так и не решился. Олдбрей был отражением Торнкрофта, но не зеркалом в его привычном понимании — скорее, мрачной водой, в которой отбивается величие, искажаясь, темнея, приобретая тени. Торнкрофт возвышался над землёй, как застывший символ власти и холодной красоты, возведённый из чёрного камня и готических арок, с лестницами, уводящими взгляд вверх, туда, где недосягаемое становится нормой. А Олдбрей жил внизу, в тени, в мягком полумраке, где не задавали лишних вопросов. Здесь заключали сделки, о которых нельзя было произносить вслух даже имена участников, здесь находили то, что официально считалось утраченным или запретным: редкие ингредиенты, книги, артефакты… а порой и самих людей. Местные узнавали друг друга не по лицу и не по имени, а по магическому следу — тому тонкому, почти невидимому дыханию силы, которое оставалось в воздухе после каждого заклинания, как тепло на коже после чьей-то ладони. Чужак определялся мгновенно: тот, кто держал голову слишком прямо, кто слишком быстро переводил взгляд с витрины на витрину, кто изучал вывески, вместо того чтобы просто двигаться вперёд, уже был замечен и вероятнее всего уже попал в чей-то список. Сейчас эти улицы, узкие и тёмные, с неровным блеском булыжной мостовой, впитывали шаги Драко Малфоя. Его мантия почти не шелестела, но тени — тянулись к подолу, словно узнавали старого знакомого, мягко скользили по краям ткани. Он шёл уверенно, экономя каждое движение, как человек, который знает не только маршрут, но и ритм города и казалось, что воздух вокруг тоже узнаёт его, становится плотнее, насыщеннее, теплее, будто откликаясь на присутствие. У входа в Дом Круга улица замерла. Это место не искало взглядов и не привлекало случайных гостей. Он тонул в полумраке, словно сам решал, кого подпустить, а кого заставить пройти мимо, даже не заметив. Фасад из чёрного камня с прожилками алого обсидиана был как саркофаг, в котором хранились и знания, и грехи, и власть, накопленная поколениями. Узкие окна, прикрытые зеркалами, не отражали улицу — напротив, казалось, что это они следят за каждым шагом на мостовой. Воздух здесь был иным: густым, с привкусом старых клятв и недосказанных обещаний, с горечью несбывшихся желаний и тихим, непререкаемым порядком власти, от которого хотелось говорить тише, чем обычно. Дверь в клуб, высокая и тяжелая, была вырезана из тёмного дерева с глубокими прожилками, обитая полосами железа, придавая ему благородную патину, пахнущую дождём и временем. В самом центре, словно печать или предупреждение, возвышалась массивная кованая голова старика с застывшими чертами, в которых угадывалась змеиная холодность — взгляд, что будто бы мог прожечь насквозь любого, кто осмелился бы подойти слишком близко. Когда Драко приблизился, глаза этой головы вспыхнули холодным, почти леденящим синим светом, и металл ожил медленно, так, как просыпается древняя стража, веками не знавшая покоя, — низкий, глубокий голос, пропитанный старой магией и тем особым уважением, которое выказывает сила равной силе, произнёс: — Мистер Малфой. Добро пожаловать в Дом Круга. Драко кивнул — короткое, едва заметное движение головы, лишённое всякой спешки и лишних жестов, но в нём, как в отточенном артефакте, жила безупречная выучка, врождённая грация и та тихая, безапелляционная уверенность, что передаётся вместе с кровью в семьях, где власть никогда не обсуждают, а принимают как аксиому. Это был не просто знак вежливости, а напоминание о статусе, и одного этого было достаточно, чтобы массивная дверь поддалась, распахнувшись мягко, как стягиваемый с плеч шёлк. Дом Круга принял его внутрь, как глубокий вдох после долгого воздержания, обволакивая атмосферой, в которой каждый слой был создан для того, чтобы остаться в памяти. Воздух здесь не просто имел запах — он жил на коже, въедался в дыхание, цеплял внутреннее, и в нём смешивалось всё: влажное, тёмное дерево, напитанное годами и тайнами, тягучий дым восточного табака с тонкой горечью дуба и перца, сладковатый, пряный парфюм с почти осязаемыми нотами магии, и лёгкое, призрачное тепло женской кожи, только что вышедшей из ванны. Полумрак был выверен до совершенства, как свет на картине, где художник точно знает, какой изгиб или штрих должен притянуть взгляд, глаза подстраивались к нему медленно, сначала выхватывая лишь контуры, а затем — каждую складку ткани, каждый поворот руки, каждый изгиб линии шеи. Высокий потолок опирался на массивные медные балки, от которых свисали заколдованные сферы — алые, густые, как старое вино, и янтарные, тёплые, как мёд, пойманный в лучах заходящего солнца, их свет не резал глаза, а ложился на кожу мягким теплом, подчёркивая форму лица, блеск глаз, золотую кайму бокалов. Зал был полукруглый, арки из мрамора цвета свёрнувшейся крови уходили в темноту, и стены, скрытые под тяжёлыми гобеленами, хранили гербы родов, чьи имена давно вычеркнули из официальных хроник, но которые здесь продолжали жить, словно на этих тканях отпечаталась сама память о клятвах, предательствах и сделках, заключённых в таких же полутоновых, осторожных разговорах, что звучали и сейчас. Внутри было оживлённо, но не шумно; мужчины сидели парами или в небольших группах, кто-то — в одиночестве, склонясь над книгой или застыв в собственных мыслях. Разговоры текли приглушённо, в полтона, вполвзгляда, в лёгких, почти незаметных наклонах головы, где каждое слово было дозировано, а каждое молчание имело вес. Запах дыма был вездесущим: от трубок, благовоний, редких смесей, он клубился тонкими спиралями, медленно поднимался вверх, цепляясь за свет, и казалось, что каждый завиток — это чья-то мысль, замысел или желание, растворённое в воздухе. Между столами, словно тени вдруг обрели плоть, скользили вейлы — их платья стекали по телу, как жидкий расплавленный металл, подстраиваясь под каждый изгиб, цепляясь за него на одно мгновение, чтобы тут же, играючи, спрятать, оставив за собой лёгкий, почти обидный намёк. Высокие разрезы в юбках открывали ровно столько бедра, сколько нужно, чтобы взгляд сам, без всякого приглашения, нашёл ту линию, где ткань натягивается на коже при каждом шаге, а глубокие, идеально выверенные декольте обещали чуть больше, чем позволяла приличие, но именно настолько, чтобы оставшееся дорисовала фантазия — и от этого становилось только хуже. Они двигались с неторопливой точностью хищников, замедливших шаг перед прыжком, и каждый поворот их тела был выверен так, чтобы скользнуть мимо чужого стула чуть ближе, чем следовало, едва-едва коснувшись тканью руки или плеча, а пальцы, с идеально выведенным блеском тонкого лака, оставляли на коже такой мимолётный след, что он казался фантомным. Некоторые гости позволяли себе больше — ладонь на талии, слишком близкие губы у шеи, слова, произнесённые так тихо, что их невозможно было разобрать, но дыхание, оставшееся на коже, говорило куда больше любого шёпота. Иногда один-единственный тихий смешок значил больше, чем целый монолог, особенно если он тону́л в шелесте шёлка и глухом ритме шагов. Девушки легко устраивались на коленях, откидывали волосы так, чтобы пальцы собеседника сами, без команды, запутались в прядях, или, наоборот, подхватывали его руку, вплетали её в свои волосы, задерживая этот контакт чуть дольше, чем следовало. Это не был просто флирт — это была охота, без спешки, но с неизбежным концом, и любой, кто попадал в радиус их внимания, был уверен, что делает выбор сам, хотя на деле уже давно запутался в тончайшей, но прочной сети. В дальнем углу, в мягкой тени, пожилой маг в строгом, чёрном, как ночь, бархатном камзоле держал в ладони бокал огневиски и не отрывал взгляда от шахматной доски, где миниатюрные фигуры сражались заклятиями, что мерцали серебром и алым на их крошечных лезвиях и крыльях. Чуть ближе, у другого стола, молодой аристократ в расстёгнутой на несколько пуговиц белой рубашке позволял одной из вейл медленно, лениво, почти хищно запустить пальцы в свои волосы, и по его улыбке было видно, что в этот момент весь остальной мир растворился до одного её прикосновения. У соседнего стола трое мужчин спорили тихо, так тихо, что губы едва шевелились, но в сжатых челюстях и взглядах читалось напряжение, а когда один из них на мгновение поднял глаза на Драко, в этом взгляде не было ничего доброго — только холодное, внимательное изучение, как у зверя, встретившего себе равного. Малфой даже не замедлил шага, не сочтя нужным отвечать. Он шёл прямо к центру зала, туда, где потолок уходил выше, чем в остальных секциях, а в высоком арочном окне, тёмном, как зеркало, вкраплённые огни Олдбрея мерцали, словно далёкие костры на чужом берегу. Здесь, в полутени, стоял стол, за которым уже расположились Кроу, Вейн и Моракс, и их ленивые, почти расслабленные позы не обманывали: в этой ленивости было столько уверенности, что она сама по себе отрезала любое лишнее движение чужих. На столе среди бокалов, в которых огневиски тлел мягким золотом, лежали раскрытые книги и пергаменты, исписанные ровными рунными схемами. Это был не просто вечер в клубе. за этим столом, в этой тишине, решались вопросы, о которых наверху, на поверхности, никто не говорил вслух — и лучше было бы, чтобы так и оставалось. Не успел Драко как следует устроиться в кресле, позволяя спине медленно погрузиться в упругое тепло мягкой обивки, как над столом прорезался низкий, чуть хрипловатый голос Калеба, в котором смешались насмешка и остаточное раздражение: — Поттер едва меня не утопил, — Моракс усмехнулся, сделал неторопливый глоток огневиски, и янтарная жидкость в бокале лениво скользнула по внутренним стенкам. — Ты что, снова открыл рот, когда лучше было промолчать? — лениво бросил Кроу, чуть прищурившись и глядя поверх бокала куда-то за спину Моракса, словно разглядывал там что-то куда более интересное, чем сам собеседник. — Я просто посмотрел, — Калеб сделал показательно невинную паузу, и в уголках его губ промелькнула почти мальчишеская ухмылка. — На Пэнси. В воде. В мокрой белой рубашке. Без всего под ней. — Интересно, — Вейн чуть приподнял бровь, облокачиваясь на подлокотник так, будто только что устроился поудобнее, готовясь слушать подробности. — Мне тоже было интересно на это посмотреть, — с ленивым, почти самодовольным удовлетворением произнёс Моракс, откинувшись глубже в кресло и вытянув ноги вперёд, так что колено почти коснулось резной ножки стола. — Но Поттер, как водится, взвился, выдернул меня за дверь, сам ушёл следом, а её оставил наедине с яйцом. Так что всё, что мне осталось, — дорисовывать картину в собственной голове. Кроу хмыкнул, медленно покачивая бокал в пальцах. — Как трогательно, — протянул он с мягкой, но вполне ощутимой насмешкой. — Похоже, Поттер всё-таки благородный рыцарь, — заметил Вейн, едва заметно склонив голову. — Ну, и как тебе мисс Паркинсон? Драко, до этого молча наблюдавший за переброской реплик, медленно поднял глаза. Его взгляд был ровным, холодным, но именно эта ровность, лишённая лишних эмоций, мгновенно срезала с разговора налёт шутливости, превращая его в нечто куда более прямое. — Пэнси для меня как сестра, — произнёс он тихо, и в этой тишине не было ни капли мягкости, слова легли точно и чётко, как лезвие, в котором нет места колебаниям. — И если кто-то намерен продолжать обсуждать её в подобном ключе — он может выйти вон. Тишина упала густо, как тяжёлый бархат, накрыв и звон стекла, и лёгкий гул зала. Кроу, не торопясь, аккуратно отставил бокал на край стола. Моракс коротко, без показных эмоций, кивнул: — Без обид, Драко. Первым нарушил паузу Алэстер — мастер уводить разговор в сторону, когда та становилась слишком остроугольной: — Мы кое-что нашли. В книжной лавке Миранды, — он чуть подался вперёд, опираясь локтями на стол и понижая голос, как будто от этого слова приобретали больший вес. — Старый том, стилизованный под сказку, но, клянусь, точно не для детей. — О да, определённо не для детей, — подтвердил Кроу, вытаскивая из портфеля потрёпанную кожаную книгу с выцветшим тиснением на корешке. Он положил её на стол медленно, как нечто, что не принято бросать. — «Легенда о Водной Сделке». Маг попадает в мир водных существ и, чтобы вернуться, должен выполнить волю их короля — найти артефакт, хранящий в себе великую тайну. — Тайну, которую тот король хотел заполучить любой ценой, — вставил Вейн, не сводя взгляда с книги. — В итоге маг погиб, но король получил то, что желал. — Любопытно, — Драко раскрыл книгу, пролистывая страницы без спешки, не вчитываясь в строки, но проводя пальцами по шершавой коже переплёта, как будто проверял не только её возраст, но и скрытую в ней магию. В этот момент, как будто по невидимому, заранее согласованному сигналу, к их столу скользнули вейлы, и их появление было не столько шагами, сколько изменением самой плотности воздуха — лёгкий, едва уловимый сдвиг, запах чар и сладковатой, пряной магии, тонкое шуршание шёлка, которое больше угадывалось кожей, чем слышалось ушами. Двигались они неторопливо, как тяжёлый дым от дорогого табака, стелющийся по столу и задевающий всё, что встречается на пути. Каждое движение было выверено до миллиметра, и в этих мягких, медленных жестах не могло быть ни капли случайности. Одна из них — особенно эффектная, с волосами цвета зимнего льда, которые в свете ламп отливали живым серебром, и губами глубокого, насыщенного оттенка спелой вишни — отделилась от других и направилась прямо к нему. Её тень легла на его колени ещё до того, как она подошла достаточно близко, и в этот момент тонкая ладонь коснулась его плеча — тепло её кожи пробилось сквозь плотную ткань мантии медленно, как вино, которое растекается по венам, постепенно, но неотвратимо, согревая изнутри. Она опустилась на край его кресла, и её бедро мягко, почти лениво, прижалось к его ноге — не давя, но и не отстраняясь, оставляя между ними ровно столько пространства, чтобы он мог почувствовать её тепло, если захочет. Она не спешила заговорить, будто проверяя, сколько времени он выдержит без слов, и её взгляд, тёмный и глубокий, скользнул по линии его шеи, задержался на ключице, потом медленно поднялся к губам, а от них — прямо к его глазам. Это не было обычным флиртом, это было изучение, методичное и осторожное, как чтение древнего заклинания, в котором нельзя ошибиться ни в одном звуке, если хочешь добиться нужного эффекта. Драко не двинулся, не выдал ни малейшего желания или раздражения, он просто позволил ей смотреть, так же выверенно контролируя паузу, как контролировал дыхание в поединке. Её пальцы, тонкие, но уверенные, слегка дрожащие от едва заметного напряжения, скользнули по краю мантии и остановились там, где под кожей пульсировала кровь; на долю секунды её ногти едва ощутимо надавили сильнее, как будто проверяя, насколько глубоко она может проникнуть в его личное пространство. — Ты давно не приходил ко мне, Драко, — произнесла она так тихо, будто боялась, что звук распадётся, если добавить в него хоть каплю лишней силы, но в этой мягкой тишине был и намёк, и требование, и осторожное, но настойчивое вторжение, которое он тут же распознал как не просто попытку понравиться, а целенаправленный, отточенный ход — удар в броню с той стороны, откуда он её обычно не ждёт. Он медленно повернул голову, не спеша, потому что в таких играх темп — это оружие, и тот, кто задаёт его, всегда получает преимущество. — Был занят. — Занят чем-то, что не приносит удовольствия? — её пальцы легко, будто между прочим, скользнули дальше, и в этом прикосновении, медленном и выверенном, не было места случайности, оно было таким, чтобы запомнилось, чтобы остаться на коже и в памяти даже после того, как сама рука исчезнет. — Может, ты просто устал, — прошептала она, склоняясь ближе, так что его ухо коснулось её тёплое дыхание, а тонкая прядь ледяных волос скользнула по щеке, оставив на коже короткий, но ощутимый холодок, который странным образом не мешал, а, наоборот, обострял всё остальное. — Ему нужно потрахаться, — протянул Вейн с той ленивой, почти беззубой уверенностью человека, который точно знает, что только что бросил в разговор гранату, и теперь просто сидит и ждёт, когда она сработает. — Снять напряжение. Хотя бы перед следующим этапом. Драко не ответил сразу — только уголки губ чуть дрогнули, приподнявшись в отточенной годами усмешке, которую он умел превращать во всё, что хотел: в холодное предупреждение, в оружие, способное одним движением обрубить ненужный разговор, или в приманку, дающую ложную надежду, если это было выгодно. На этот раз он не собирался вкладывать в неё ничего — просто позволил себе этот крошечный, контролируемый жест. Но вейла, как он и предполагал, решила, что видит в нём именно надежду: её ладонь мягко легла ему на грудь, пальцы лениво скользнули вверх, к шее, задержались на тёплой коже у ключицы, как будто пробовали на ощупь границы, которые можно пересечь. Он убрал её руки мягко, но уверенно, без грубости, без лишних слов — так, словно закрывал перед ней невидимую дверь, и за этой дверью, чётко и ясно, было написано: "Не сейчас". Пальцы уже тянулись к бокалу, и он сделал медленный, отмеренный глоток, чувствуя, как огневиски сначала обжигает горло, потом расползается тёплой волной по груди, давая мнимую передышку. Но он хотел сохранить ясность ума и отложил алкоголь, и поэтому он потянулся к трубке, лежавшей на подносе. Полированное дерево, гладкое и чуть тёплое, легло в ладонь с той правильной, почти интимной тяжестью, которую он всегда любил. Под пальцами тихо дышали золотые руны, вплетённые в оправу, как будто сама вещь хранила в себе лёгкий, едва ощутимый пульс. Он задержался на этом ощущении, позволяя себе ещё пару секунд тишины, прежде чем коснуться кончиком палочки табака. Пламя вспыхнуло ровно, послушно, мягким ободком обвело кромку смеси, и в этой выверенной, почти ритуальной точности он на мгновение нашёл то, чего ему так не хватало последние часы, — стабильность. Первая затяжка была глубокой, тягучей, с терпким вкусом чарованного табака, в котором дубовая горечь вплеталась в пряную остроту чёрного перца, и, выпуская дым медленно, он смотрел, как тот тянется, расслаивается, распадается в воздухе, и где-то на краю мысли мелькнуло короткое, как укол, признание: "Чёрт возьми, Вейн, возможно, прав." Тем временем вейла снова двинулась — чуть крепче сжала его плечо, пальцы скользнули вниз, медленно, с тем же упрямством, с каким капля густого виски ползёт по стенке бокала, и он снова убрал её руку, не меняя выражения лица. Она осталась сидеть, только чуть развернулась, так, что её колено теперь почти касалось его бедра, а в глазах стояла уверенность хищницы, которая верит: её добыча просто играет в игру, но в конце всё равно окажется в её руках. Драко сделал ещё одну затяжку, задержал дым в лёгких до лёгкого жжения, и только тогда, с тихой, злой ясностью признал себе: да, чёрт возьми, он возбуждён — до злости, до той самой глухой, давящей внутри дрожи, когда мышцы бёдер и спины тянет, как после хорошей драки, а тепло внизу разрастается таким плотным, тяжёлым комом, что всё тело требует немедленного выхода, срыва, перечёркивания к чёрту любых планов, договорённостей и масок, потому что в такие минуты плевать на политику, приличия и последствия. Но, что бесило ещё сильнее, — этот жар не имел к сидящей рядом вейле ни малейшего отношения, и к её идеально собранной красоте, в которой каждое движение выверено до миллиметра, каждая улыбка рассчитана на конкретный эффект, каждый жест — словно выдрессирован в зеркале, не имел отношения тем более. Нет. Он шёл оттуда, из воды, из того мгновения, которое он уже несколько часов пытался вытеснить, но которое, как ядовитый осколок, врезалось глубже, цепляясь за нервы и кожу, и не просто не отпускало — расползалось по сознанию медленно и настойчиво, превращаясь в навязчивую, липкую картинку, которую невозможно стереть. Стоило ему закрыть глаза, и воспоминание вспыхивало с пугающей, почти физической отчётливостью: тяжёлая, холодная, глухая вода, прозрачная, как стекло, в которой каждое её движение замедлялось, растягивалось, превращалось в череду рваных кадров, где она — центр, смысл и угроза. Она вынырнула так, будто сама стихия сопротивлялась, не желая её отпускать. Мокрые, тёмные, чуть спутанные волосы прилипли к шее и ключицам, капли медленно стекали вниз по коже, оставляя за собой тонкие, блестящие дорожки. Белая футболка, ещё минуту назад непрозрачная, теперь стала влажной, цепкой плёнкой, обрисовавшей каждую линию: плавный изгиб груди, подтянутую талию, плоский живот, и чёрт возьми, красный кружевной лифчик, который невозможно было не заметить, слишком яркий, слишком вызывающий, как капля крови на снегу, как метка, которая горит в глазах и не желает исчезнуть. И она была злая. По-настоящему злая. Не играя, не стараясь понравиться, не пряча в раздражении флирт — чистая, необработанная энергия, такая живая, что её хотелось хватать, удерживать, пробовать на вкус. Она откинула волосы с лица резким, почти резаным движением запястья, и этот жест, простой, грубый, был сексуальнее, чем весь отточенный арсенал вейлинских трюков. Он видел, как кружево на груди темнеет там, где плотнее прилипло к телу, как тяжёлые капли падают с кончиков её волос прямо на влажную ткань, как напрягаются плечи и подрагивают мышцы под кожей, и с каждой секундой всё отчётливее понимал: внутри поднимается та самая плотная, вязкая волна желания, от которой мужчина либо идёт в атаку, ломая всё, что встанет на пути, либо глушит себя усилием воли. И вот это, именно это, было опаснее всего. Потому что вейла могла пленить, усыпить, околдовать, но Грейнджер, чёрт побери, ломала. Ломала без заклинаний, без намерения, просто самим фактом того, что она есть. И он уже знал — именно это он жаждет сейчас сильнее всего. Чёрт возьми, ничего сложного в том, чтобы снять это долбаное напряжение, нет. Но почему-то он всё ещё сидел здесь, с дымом во рту и её образом в голове, вместо того чтобы выбрать любую, кто готова прямо сейчас. Одно слово, один, даже невесомый, взгляд — и любая из этих вейл окажется у него на коленях, сама, без лишних приглашений, подастся вперёд, так что её грудь будет тёплым и упругим весом давить на его плечо, сама обовьёт его бёдрами, словно замкнёт вокруг него мягкое, горячее кольцо, сама потянется за его рукой, направляя пальцы туда, где кожа пульсирует и нагревается быстрее дыхания, заставит почувствовать, как в ладонях лежит живая, податливая плоть, как мышцы под пальцами откликаются на малейшее давление, как влажные от поспешного, нетерпеливого дыхания губы находят его шею и оставляют на ней тепло, от которого гаснут все мысли, и тогда — всё, вопрос закрыт, картинка из головы выбита к чёрту, всё просто, без философии, без этих ненужных мысленных кружев. Это не о Грейнджер, это, чёрт побери, просто о том, что он слишком долго сидел на сухом пайке, глуша каждое "хочу" тренировками, политическими играми и вечным состоянием боевой готовности, где любое лишнее движение или эмоция могли стоить слишком дорого. Любая женщина, с нужным телом и правильным умением, может утолить этот голод. Абсолютно любая. Неважно, чьё будет имя, чей запах вцепится в память, какие глаза будут смотреть снизу вверх в этот момент — главное, чтобы было тепло там, где нужно, чтобы бёдра сомкнулись и зафиксировали его внутри, чтобы пальцы запутались в чужих волосах, чтобы из горла вырвалось это тихое, едва слышное, сдавленное "ещё". Всё остальное — мусор, лишнее, разменная монета, которой можно пренебречь. Просто одна случайная картинка застряла в голове, и её можно вышибить другой — с другой женщиной, хоть сейчас, хоть здесь, и дело закрыто. Но память, как назло, вытаскивала именно её. Не кружево, не прилипшую к телу мокрую ткань, а, блядь, лицо. Взгляд. Упрямый, колючий, злой, и в то же время такой, что его хотелось прижать к стене, сжать запястья так, чтобы она не смогла двинуться, и… Он стиснул зубы до хруста, потому что именно это бесило сильнее, чем тяжёлый, требовательный жар внизу живота. С ненавистью ведь всё просто — её можно бережно выращивать, подпитывать нужными мыслями, держать натянутой, и знать, что она работает только на тебя. А вот когда в этой ненависти начинает проклёвываться что-то ещё, то, что он даже мысленно не собирался называть, — это уже, мать его, настоящая опасность. Он скосил взгляд на вейлу, всё ещё сидевшую рядом. Её длинная, гладкая, как отполированный камень, нога почти касалась его колена, пальцы что-то лениво чертили по ткани его мантии, и вот она, подходящая "любая": запах, фигура, умение подать себя так, что можно даже не закрывать глаза, чтобы вообразить всё остальное. Одно слово — и будет кончено. Драко медленно затушил трубку, с тем выверенным, почти ленивым жестом, и откинулся на спинку кресла, создавая видимость того, что отдыхает, и позволил ей снова коснуться его пространства. — Ещё огневиски? — её голос прозвучал с тем оттенком, в котором опытная женщина умеет прятать и вопрос, и приглашение, и вызов, и она наклонилась ближе, так, что шёлковая, тяжёлая прядь волос мягко легла на его руку, а густой, чуть приторный аромат её духов мгновенно заполнил всё вокруг, как тёплый пар в бане, от которого слегка кружится голова, но он не шелохнулся. Вместо ответа он просто вытянул руку, взял бутылку, налил себе сам — медленно, с короткой, сухой паузой перед тем, как опрокинуть янтарную жидкость в стакан, и этот жест, на первый взгляд бытовой и пустяковый, был для него ничуть не менее осознанным, в нём была власть, граница, демонстрация того, что он контролирует даже такие мелочи, как собственный напиток. — Ты сегодня молчалив, — её голос стал мягче, тише, интимнее, и она, казалось, сбросила с себя роль соблазнительницы, оставив только женщину, — обычно ты не позволяешь себе быть таким… холодным со мной. Он повернул к ней голову, встретив взгляд спокойно, и сказал негромко. — Иногда холод — это единственное, что остаётся, если не хочешь обжечься. И тут же, не давая ей времени ответить, он откинулся обратно, разрывая зрительный контакт так же намеренно, как перерезают натянутую нить. Она не отступила. Наоборот, подалась ещё ближе, положив ладонь на его плечо, и большим пальцем чуть надавила на изгиб ключицы, скользнув по коже так, будто проверяла, не дрогнет ли он, и в этом касании было слишком много — и намёк, и провокация, и тихое, почти невинное, но наглое "А если вот так?". — Ты всегда был сложным, Драко, — её слова упали на него мягко, тише шелеста ткани, — но сегодня ты другой. Слишком далеко. Не здесь. Он хотел было отрезать холодным, прямым "Не твоё дело», но Вейла его опередила. — Я помогу тебе расслабиться, — Вейла наклонилась так близко, что её губы почти коснулись его уха, обдавая дыханием — горячим, липким, как испарина перед оргазмом. Тон — сладкий, тянущий, с хрипотцой — проникал сквозь одежду, как чья-то рука под подолом, слишком уверенно, слишком искусно. Драко сидел спокойно, но внутри уже пульсировало то самое давление, которое требует выхода — не нежности, а жёсткой разрядки, с впиванием пальцев, с хрипом и потом, с тем, что после оставляет синяки, а не воспоминания. Её ладонь — теплая, с длинными пальцами, созданными не для ласки, а для провокации — скользнула вниз с его плеча, пересекла грудь. Затем медленно пошла ниже, слишком медленно, как будто нарочно дразня — так тянут резинку перед тем как отпустить её с щелчком. Она придвинулась ближе, колено между его бёдер, едва не прижимаясь к паху. Сквозь лёгкую ткань платья он уже чувствовал её — жаркую, влажную, готовую плоть. Он не только не отстранился — он взял её. Резко, без нежности, сжал её за талию, грубо, с силой, которой обычно открывают двери, а не женщин. Его пальцы вжались в кожу, и она поняла всё правильно — раздвинула ноги и заползла к нему на колени, будто её место было здесь изначально. Она извивалась, дышала тяжело, грудь прижималась к его груди, соски твёрдо царапали сквозь ткань, а руки, как змеюки, обвились вокруг его шеи. Пальцы — в волосы, ногтями к коже, захват, требующий продолжения. Она смотрела на него снизу вверх — губы влажные, полуоткрытые, глаза полузакрыты, и всё в её позе кричало: "возьми меня". Не попроси. Не уговори. Возьми. Жёстко. Безжалостно. По назначению. Как вещь, как инструмент, как тело без души. Он усмехнулся — потому что видел это тысячу раз. Потому что это было предсказуемо, как меню в дешёвом баре. Она знала, что делает. Она хотела, чтобы он сорвал с неё платье, пригнул, вжал, вонзился — без церемоний и слов. И он, мать его, почти сделал это. Её бёдра обвились вокруг него, и он вдавил её в себя сильнее, чувствуя, как член напрягается, как в паху стучит пульс, и каждое движение её тела будто натирало его возбуждение до предела. Когда она потянулась за поцелуем — он не ответил. Вместо этого он вцепился зубами в её шею. Она задохнулась от стонов, изогнулась, будто требуя — и он почти сорвался. Он почти трахнул её прямо на этом диване, среди бокалов и лени, под одобрительные взгляды, как делал раньше. Почти. Потому что в ту секунду, когда его ладонь прошлась по её спине, опускаясь к пояснице — то, что было похотью, сломалось. Всё обрушилось. Холодно. Отвратительно. Как глоток тухлой воды после вина. Внутри всё сжалось, вытекло, исчезло. Он не хотел её. Он не хотел этого. Он разжал руки, снял её с себя, как скидывают слишком прилипшую тряпку, и поправил край платья, словно возвращая ей не ткань, а достоинство, которого здесь отродясь не было. Его голос прозвучал хлёстко, ровно, будто удар плети, без капли желания: — Сегодня нет. Вейла замерла, словно пытаясь вычитать в его лице хоть намёк на перемену, зацепиться за мельчайший жест или взгляд, который можно было бы превратить в приглашение, но, не найдя ничего, тихо выдохнула, отступила, и её лёгкие, отмеренные шаги растворились в общем гуле зала, в звоне бокалов, в мягких переливах музыки, и всё же рядом с ним осталась пустота, такая ощутимая, что он, даже сидя среди людей, в золотистом дымном свете, чувствовал себя так, будто остался один в комнате без дверей и окон, один на один с тишиной, которая была тише даже собственных мыслей. Он откинулся на спинку кресла, чувствуя, как в груди поднимается тяжёлое, злое, вязкое дыхание, и это было почти смешно, потому что всего минуту назад он позволял ей садиться ближе, обвивать его за шею, касаться бедром его бедра, скользить пальцами по его плечу — и… ничего. Пустота. Как будто внутри кто-то хладнокровно, без предупреждения, отрубил всё, что ещё мгновение назад держало его в нужном, контролируемом напряжении, превращая в сухой, мёртвый механизм. Он сжал стакан так сильно, что костяшки побелели, сделал долгий, почти жадный глоток, пропуская жгучее тепло по горлу вниз, в пустой желудок, и сказал себе: "Всё. Хватит." Его взгляд медленно, лениво, но с тем холодным прищуром, за которым всегда стояла готовность сорваться, обвёл зал — как хищник, который делает вид, что сыт, но на самом деле ищет повод сорвать злость и голод на первом, кто посмеет подставиться. Мужчины за соседними столами держали вейл на коленях, кто-то с ленивой улыбкой курил трубку, выпуская дым прямо в ухо своей спутнице, кто-то шептал слова так близко к губам, что это уже было почти поцелуем, кто-то увёл девушку за тяжёлый бархатный занавес в дальнем углу, и всё это было до боли знакомо, до отвращения привычно, всё это когда-то включало его с пол-оборота, толкало в игру без лишних вопросов, но сегодня — вызывало только тупое, вязкое раздражение, которое хотелось сбросить с себя так же, как сбрасывают мокрую одежду после ледяного дождя. Он уже повернулся к своим, чтобы подхватить разговор, в котором больше слышалось смеха и льющегося в бокалы огневиски, чем слов, когда рядом снова возникла та же вейла — скользнула мягким движением, как будто и не уходила вовсе, только теперь была не одна, а с подругой, выше ростом, с тяжёлыми, мягкими бёдрами, плавно переходящими в узкую талию, с грудью, натягивающей тонкую ткань платья до такой степени, что казалось — ещё одно глубокое дыхание, и швы тихо сдадутся под давлением, а улыбка у неё была из тех, что в момент стирают иллюзию выбора, улыбка хищницы, уже чувствующей, как добыча дёрнется в последний раз у неё в когтях. — Не могу смотреть, как ты тут отказываешься от хорошего секса, — прошептала первая, облокотившись на его кресло так, что длинные, чуть прохладные от ночного воздуха волосы мягкой волной упали ему на плечо, скользнули по щеке, оставив тонкий, сладковатый аромат духов. — Моя подруга умеет развлекать… и сегодня она свободна. Вторая не потратила ни слова — просто медленно, почти лениво, провела пальцем по его груди, начиная от края мантии и ниже, скользнув через ткань, но с таким лёгким нажимом, что он ощутил каждый миллиметр движения, как если бы она примеряла его под себя, уже решив, что он ей принадлежит. Запах её кожи был густым, пряным, с тяжёлой мускусной нотой, которая когда-то мгновенно зажигала в нём искру, поднимала жар снизу, толкала к действию… но сейчас — ничего. Пустота. Холодная, как камень, глухая, как замкнутая комната без окон, и от этого ощущения в нём поднималось раздражение, потому что он понимал, что держит в голове совсем другое тело, совсем другой запах, и к этим двоим, как бы идеальны они ни были в своей отточенной сексуальности, не тянется ни одна жила в его чёртовом теле. Он посмотрел на них обеих — взглядом, от которого женщины обычно теряли дыхание, опускали глаза, прикусывали губу и начинали играть с прядью волос, но сейчас его самого бесило одно-единственное — тело упрямо молчало, и это молчание было хуже любого отказа. Ни жара, который поднимается снизу и толкает вперёд, ни привычного, резкого прилива крови, который распирает грудь и бёдра, ни того самого животного толчка, что всегда отключал разум и заставлял действовать, даже когда в голове звучало "не надо". Просто пустота — холодная, глухая, с оттенком раздражения, как от испорченного вина. Он чуть откинулся в кресле, медленно, с ленивым контролем, скользнув взглядом по двум вейлам так, как скользят по витрине с чем-то безусловно изысканным и дорогим, но абсолютно ненужным в данный момент — вещью, к которой не тянется рука, даже если знаешь, что завтра её могут забрать. — В другой раз, — произнёс он ровно, с той ледяной вежливостью, в которой нет ни щели для возражений, ни малейшего шанса на спасение ситуации, — но мои друзья… — он легко, почти небрежно кивнул в сторону соседних кресел, где Вейн уже развалился с рукой на талии своей вейлы, а Кроу что-то тихо говорил своей, лениво, без спешки поглаживая её колено, словно у него был весь мир в запасе, — вполне смогут скрасить вам вечер. Моракс, окружённый двумя девушками сразу, поднял взгляд от бокала, приподнял бровь, медленно перевёл глаза на пышнотелую вейлу и сказал с удивлением, в котором не было насмешки, но было лёгкое недоумение: — Ты серьёзно откажешься от такого, Драко? — Серьёзно, — коротко, почти отрезав, бросил он, поднимаясь и застёгивая пуговицу мантии так, будто это движение уже подытоживало всё сказанное. — Куда это ты? — лениво, не убирая руки с талии своей спутницы, спросил Вейн, в голосе которого звучал скорее интерес, чем попытка удержать. — У меня появились дела, — ответил он спокойно, но так, будто сама фраза уже ставила точку в разговоре и окончательно закрывала любую возможность спросить "какие". Драко пошёл к выходу, и золотистый полумрак зала вместе с приглушённым шелестом длинных платьев, тихим, довольным смехом за спиной, с вкрадчивыми голосами и неторопливым звоном бокалов — остался там, за его спиной, в Доме Круга, как будто один его шаг через порог перерезал невидимую нить, запер этот мир внутри, оставив его томиться в тепле, в дыме, в медленно стекающих с чужих губ желаниях, к которым он больше не имел никакого отношения. Снаружи Олдбрей жил своей особенной, ночной жизнью — глубокой и размеренной, каменные улицы, напитанные недавней влагой, блестели под тусклым светом редких фонарей, отражали крошечные, едва заметные колебания огоньков в окнах, где кто-то ещё не ложился спать. Несколько прохожих двигались в своём, неторопливом темпе, каблуки женщин и мягкий стук мужских подошв ритмично отдавались в каменной мостовой, и в этом звуке было что-то почти успокаивающее, если бы он умел сейчас успокаиваться. Запах мокрого камня, густой и тяжёлый, смешивался с тонким ароматом пряного вина, наверняка разлитого в одном из домов, мимо которых он проходил, а вейлинские духи — сладкие, с липким оттенком лилии — выветривались из памяти, растворялись, уступая место другому запаху, который возвращался сам, каждый раз, когда он пытался его забыть: запах её духов который он, чёрт возьми, никак не мог вытравить из головы, как бы ни приказывал себе это сделать. Он шёл той самой уверенной, выверенной походкой мужчины, но под этим внешним спокойствием, под ритмом шагов, в котором каждое движение казалось отмеренным и предсказуемым, внутри уже шло тихое, но упрямое закипание, злость, от которой хотелось стиснуть челюсти так, чтобы хрустнуло всё, и что особенно раздражало — эта злость была направлена не на кого-то вовне, а в самую глубину себя. Ещё каких-то пару минут назад вейла двинулась вперёд ровно на ту самую дистанцию, когда её бедро начинает мягко, но ощутимо тереться о него. Любой другой мужик уже через пару секунд почувствовал бы, как кровь уходит вниз, как мышцы живота напрягаются, а в паху появляется тот самый тяжёлый толчок, что не спутать ни с чем. А он? Ничего. Ни намёка, ни лёгкой искры, ни даже дурацкого подрагивания, которое иногда случается просто от того, что к тебе прижалась женщина. Он пытался списать это на усталость, на выматывающий ритм турнира, на то, что вейлинская сексуальность была для него как глянцевый плакат — красивая, безупречно симметричная… Слишком ровные изгибы, слишком идеальная кожа, слишком выверенные жесты, за которыми не прячется ничего живого. Но стоило в голове вспыхнуть другому лицу — с глазами, в которых ещё дрожит злость и упорство, — как внутри что-то сжалось, набухло, налилось тяжёлым, упругим, и тело, будто без всякого разрешения, сказало: "Вот это — да. Вот это — хочу". И это было не то желание, что можно заглушить фразой "потом" или отложить на завтра, — оно было прямое, простое, грубое, как удар в солнечное сплетение, после которого перехватывает дыхание: он хотел. Хотел так, что шаги давались тяжелее, чем обычно, что приходилось чуть сильнее сжимать кулаки, чтобы не остановиться и не развернуться туда, куда идти было нельзя. И сам факт, что от вейлы — с её отточенными позами и отрепетированными полутенями — у него не шевельнулось ни на миллиметр, а от одной случайной мысли о Грейнджер он уже был твёрдым, бесил его до белого, сухого шума в голове, от которого хотелось сорваться на первом, кто попадётся под руку. Он настолько глубоко утонул в мыслях о чёртовой, упрямой, вечно спорящей Грейнджер, что не сразу понял, куда его привели собственные ноги, — лишь когда тёмные силуэты Торнкрофта, срезанные острыми углами башен, выросли перед ним из густой ночи, он осознал, что давно свернул туда, куда не собирался. Мокрый блеск булыжной мостовой остался позади, сменившись плотной, вязкой тенью замковых стен, воздух стал холоднее, гуще, будто насыщен старой магией, липкой и терпкой, с той особенной тишиной, какая бывает только на землях, где сама почва помнит каждый шёпот, каждое проклятие, каждое заклинание, впитанное в неё столетиями. Он переступил невидимую границу, не сбавив шаг, и взгляд автоматически скользнул по башням, по тонким, еле уловимым нитям охранных чар, что в темноте видны только тем, кто умеет их искать и нашёл то, что искал, ещё до того, как сознание успело вмешаться и приказать остановиться, — домик на дереве, словно врезанный в кроны, маленькое, тёплое пятно окна, вырезанное из плотной чёрной тьмы, как капля меда, застрявшая на лезвии ножа. Он замер, и не из-за страха быть замеченным, на это ему было плевать, а потому что смотрел. Просто смотрел, как хищник на освещённый проём, в котором могла быть добыча. Возможно, она уже спит, свернувшись клубком под одеялом, растрёпанные кудри тёмным облаком на подушке, лицо мягкое, лишённое привычной колючести, грудь медленно поднимается в ритме сна. Возможно, ходит босиком по деревянному полу, в какой-то старой растянутой рубашке, закутавшись в плед, листает книги или пишет что-то, закусив губу в сосредоточенности. Возможно, стоит у окна, не зная, что он здесь, и лунный свет рисует её очертания в полутьме… Драко стоял, уперевшись плечом в шершавый, пахнущий сыростью ствол, и чувствовал, как внутри всё медленно, но упруго и настойчиво сжимается в тугой комок, распирая теплом низ живота, обжигая, как перед дракой или перед тем, как сорваться в воду с большой высоты. И чем дольше он смотрел, тем отчётливее понимал, что это уже не просто случайный порыв — это цепляет глубже, чем он готов признать. "Я, чёрт возьми, схожу с ума", — пронеслось в голове, но мысль не остановила, а только сильнее вдавила его в тень. Он знал, что тянет его сюда не план, не цель и уж точно не логика — а что-то более простое, грязное и честное, как любой порок, которому позволили вырасти внутри слишком долго. Любопытство, это грёбаное, ядовитое чувство, неугомонное, вязкое, как капля кислоты, разъедающей изнутри броню самоконтроля, медленно, но верно выжигая в ней дыру, в которую уже протискивалась тень желания. Ночь была настолько тихой, что он слышал, как по крыше домика перекатываются сухие листья, как вдалеке, где-то за линией деревьев, лениво перекатывается океан, и в этом ровном, чуть дыхании леса было что-то почти интимное, что-то, что подталкивало сделать ещё один шаг, хотя он прекрасно понимал: единственно правильный, безопасный и разумный выбор — развернуться и уйти, вычеркнуть это место из маршрута и не возвращаться, но именно в этой мысли и жила та самая сладкая, тянущая изнутри опасность, от которой он не то что не хотел отказываться — он уже физически не мог. Его шаги были мягкими, без единого случайного звука, привычка двигаться в темноте, контролируя каждый весомый грамм тела, въелась в мышцы ещё в юности, когда он учился быть тенью там, где любой другой выдал бы себя одним лишь дыханием. Магия скользнула по коже невидимой, плотной пеленой, поглотила малейший шорох, и вот он уже стоит у окна — створка, чуть приоткрытая, словно нарочно ждавшая именно его, как ловушка, в которую он всё равно собирался войти. Пальцы коснулись прохладного дерева, он надавил едва-едва, и рама поддалась мягко, без скрипа, словно впуская его по собственному желанию. Он скользнул внутрь — медленно, как тень, обретшая плоть, и первое, что ударило — запах. Не парфюм, не показная сладость, а тот особый, интимный, что рождается только в комнате после сна: тёплый, с мягкой сладостью шампуня, с тонкой, едва уловимой нотой трав или мяты — может, от масла, которое она добавляет в воду. Запах, не предназначенный никому, кроме неё самой, и оттого он ощущался ещё острее, будто она сама, не открывая глаз, пустила его в самое личное, просто существуя здесь, в этой неподвижной, хранящей её тишине. Она лежала боком к нему, полуобняв подушку, волосы тёмным, густым пятном рассыпались по наволочке, и в серебристом лунном свете каждая прядь отливала глубоким, тёплым шоколадом с янтарными бликами. На ней была длинная, бесформенная футболка — из тех, что скрывают больше, чем показывают, но по какой-то хреновой, не поддающейся объяснению причине делают женщину опаснее, чем в любом кружеве, потому что воображение начинает дорисовывать больше, чем глаза способны увидеть. Под тканью угадывались короткие шорты, но край футболки задрался так, что он видел больше, чем следовало бы, и именно этот намёк, случайный, неровный, бил сильнее, чем если бы она лежала перед ним полностью обнажённая, потому что здесь не было приглашения — только случайность, в которую он всё равно смотрел, и чем дольше смотрел, тем труднее было отвести взгляд. Он смотрел слишком долго, гораздо дольше, чем позволял себе с кем-либо, задерживая взгляд на плавной линии бедра, на том, как под футболкой едва заметно, но с безупречной регулярностью поднимается и опускается её грудь в такт размеренному дыханию, и с каждым таким вдохом внутри него поднималось то самое тяжёлое, вязкое, почти осязаемое чувство, которое невозможно было игнорировать, — не что-то возвышенное, не глупая романтическая слабость, а чистый, грубый, до боли знакомый мужской голод, тот, что вгрызается в тело и требует, чтобы его утолили прямо сейчас, без пауз и компромиссов. Драко выругался про себя тихо, зло, но взгляд не отвёл, потому что в эту секунду она была не Грейнджер, не его раздражающая заноза, не та, с кем он мерился колкостями, — нет, сейчас она была просто женщиной: тёплой, живой, до неприличия близкой, и абсолютно не подозревающей, что он стоит здесь, вдыхает её запах, смешанный с мягким ароматом шампуня и теплом кожи, и запоминает линии её тела так, будто высекал их в памяти на камне. Челюсти свело так сильно, что он услышал, как скрипнули зубы, и это ощущение, почти болезненное, только подчёркивало, насколько жалким зрелищем он был в этот момент: взрослый мужчина, а ведёт себя как мальчишка, который прячется за дверью женской раздевалки, стараясь поймать взглядом то, что не предназначено для него. Но, к чёрту всё, оторваться он не мог. И именно это бесило сильнее всего — не сам факт желания, а то, что он оказался в его плену, что потерял контроль, который всегда считал своей сильнейшей чертой. Шаг назад дался ему с таким усилием, словно он тянул за собой весь вес этой комнаты; сердце билось так, будто он только что пробежал по полю до самой кромки леса, дыхание стало короче, а пальцы всё ещё помнили, как легко, слишком легко, можно было бы коснуться, скользнуть вдоль бедра, задержаться на талии, притянуть ближе, почувствовать, как она упирается ладонями в его грудь… и этого образа, одного этого проклятого мысленного движения, хватило, чтобы понять: да, он всё ещё твёрдый, и это осознание било по голове хуже любого удара кулаком, потому что оно было правдой, от которой он не мог отвернуться. Он уже собирался вылезти обратно, раствориться в ночи, уйти пока ещё мог удержать себя в руках и не сделать глупость, за которую потом пришлось бы ненавидеть себя неделями, когда тишину вдруг прорезал звук — не скрип доски, не шорох ткани, а что-то мягкое, тянущееся, с хриплым оттенком, от которого будто кто-то сжал его внутри ледяным кулаком и тут же пустил по нервам жар. Он застыл, перестал дышать, пытаясь понять — показалось или нет. Сердце билось так громко, что казалось, оно заглушит всё вокруг. Но потом — снова. Чётче. С дрожью, от которой внизу живота свело мышцы, а в груди стало тесно. Он сделал шаг. Ещё один. Теперь он видел её лицо — наполовину скрытое тенью, мягкое, расслабленное, но с этой тонкой жилкой напряжения в уголках губ. Она спала. Ресницы подрагивали, дыхание стало неровным, чуть быстрее, губы приоткрылись, иногда пальцы могли дрогнуть, будто сжимали что-то в воздухе. Он понял — она во сне. И этот сон явно не был кошмаром. Выражение лица было слишком… личным. Слишком интимным. Драко склонился чуть ближе, настолько, что мог уловить тепло её дыхания, и тогда услышал: — Ещё… Слово вышло так тихо, будто оно было адресовано не миру, а только тому, кто был с ней в этом сне. Оно ударило в него, как резкий щелчок хлыста — мгновенно согнало кровь вниз, и то, что и без того было твёрдым, стало болезненно, плотным, каменным, требовательным. Он почти отпрянул, но она шевельнулась, едва заметно, и снова — поворот головы, губы дрогнули: — Пожалуйста… Мозг на секунду отказался соединить звук с образом, а потом что-то неприятно, глухо сжалось в груди, оставив ощущение, будто кто-то изнутри провернул нож. Злость пришла так быстро, что он даже не успел её распознать — только почувствовал, как челюсть напряглась, а пальцы сами сжались в кулаки. И, что самое ебаное, эта злость только подливала масла в тот жгучий, почти болезненный огонь, который горел внизу живота, расползался по спине и плечам, требуя выхода. Его бесило до хрипоты, до той глухой, металлической злости, что поднимается от самого низа живота и застревает в груди, когда понимаешь — в её сне есть кто-то ещё. Мужчина? Чёрт его знает. И знать он не хотел. Потому что сам факт, что этот "кто-то" сейчас получает её голос, её тихий, хрипловатый, почти интимный стон, её выдохнутое на грани дыхания "пожалуйста"— бил не просто по нервам, а так, будто кто-то ударил кулаком в грудь и держит там, не давая вдохнуть. Не в него — нет, это было куда хуже. Это било туда, куда он сам себе запрещал заглядывать, в ту глубину, которую прятал даже от собственного взгляда. Он убеждал себя, что ему должно быть плевать. Что это просто сон, чёртова физиология, случайный набор образов, ни к чему не обязывающий. Что он, Драко Малфой, не будет тратить ни секунды на то, чтобы разбирать, что там творится в голове у Грейнджер, пока она спит. Но чем холоднее он мысленно формулировал эти фразы, тем отчётливее и ярче в сознании расплывалась картинка: чьи-то ладони, уверенные, грубоватые, сжимающие её бёдра, кто-то слишком близко, дышащий в такт её дыханию, слышащий её стон так, как только что слышал он сам — и от этой мысли мышцы сводило, как перед дракой. Внутри закипало что-то тёмное, густое, вязкое, от которого хотелось вырваться из этого безмятежного наблюдения и сорвать с себя проклятый контроль. Хотелось вломиться в этот сон, разодрать его в клочья, выдернуть из него любого ублюдка, вычеркнуть его существование, стереть его так, чтобы от него не осталось даже пепла. И остаться на его месте… Он ненавидел это желание. Ненавидел за то, что в нём не было ни капли от выверенной холодности, в которой он жил все эти годы. Оно было голодным, необузданным, почти животным — и в этом была его главная опасность. Потому что он уже знал, что, стоит дать ему волю, назад дороги не будет. И всё же стоило вспомнить, как в лесу, прячась от стражей Торнкрофта, она стояла так близко, что её губы почти касались его шеи, как где-то в глубине спины просыпался тот самый жар, который не спутать ни с чем. Тогда он с трудом удержался, чтобы не наклонить голову, не впустить её в ту близость, из которой уже не выйдешь прежним. Сейчас он смотрел на её лицо и знал, что этот сон, каким бы он ни был, принадлежал не ему. И именно это бесило больше всего. Он хотел забрать его себе, вырвать, оставить пустоту, чтобы в ней был только он. Не дать туда никому — даже вымышленному, даже тому, кого она видит в своих фантазиях, даже самой себе. Нет, он не ревнует. Это не ревность. Да он бы скорее себе пальцы переломал, чем признал, что способен на такую дешёвую, липкую, жалкую эмоцию, от которой воняет слабостью. Это не она. Это другое. Это то, что поднимается из самой глубины, как медленно, неумолимо поднимается раскалённая до бела лава в жерле вулкана — тяжёлое, густое, тянущее за собой всё остальное, давящее на рёбра изнутри, разогревающее кровь до предела, — когда хочется забрать, удержать, прижать к себе так, чтобы не осталось ни миллиметра пространства для чужого взгляда, чужого звука, чужого прикосновения. Он смотрел на неё в этой проклятой бесформенной футболке, потому что под ней угадывалось всё — мягкость, линии, изгибы, которые никакая ткань не могла спрятать, — и в то же время тонул в собственной, ебаной, необъявленной войне мыслей, где ни одна не шла до конца, но каждая жгла. Белая ткань лежала на её коже слишком невинно, так невинно, что это уже граничило с неприличием. Его взгляд цеплялся за каждую мелочь, как за оружие: за то, как ткань чуть смялась на животе, намекнув на тёплое дыхание под ней; как край шорт лениво выглядывал из-под футболки, обнажая полоску кожи на бедре, как одно колено было подогнуто, и тень, падавшая от него, лишь подчёркивала форму. Драко ненавидел себя за то, что позволял глазам скользить по ней так, как будто он имел на это право. Ненавидел её за то, что она смогла пробить его броню, даже не открыв глаз, даже не зная, что он здесь, что он стоит так близко, что слышит каждый её вдох. Но сильнее всего он ненавидел то, что уже знал наверняка: эта ночь, её сон, её дыхание, и то самое тихое, срывающееся на выдох "пожалуйста" будут жить в нём долго, мучительно долго, застрянут под кожей, как осколок, который ни вытащить, ни забыть. Он сделал шаг, потом ещё один, подходя настолько близко, что теперь мог различить каждый её вдох, уловить ритм дыхания, услышать, как оно чуть меняется на выдохе, и увидеть, как тонкая, едва заметная полоска лунного света ложится на её скулу, мягко очерчивая линию лица, а вырез бесформенной футболки предательски сползает, обнажая ключицу и обещая скрытое ниже тепло, которое он, чёрт его дери, не имел ни малейшего права представлять — и всё же представил. И в этот момент он подумал, что она красива. Не той поверхностной красотой, что ослепляет на балах, замаскированной под идеал, выверенной и искусственной, а иной — тихой, упрямой, живой, тёплой, от которой становится не по себе, потому что она настоящая, незащищённая и, как назло, именно этим опасная, именно этим раздражающая. Его взгляд зацепился за её губы — мягкие, чуть приоткрытые, и в этих губах было то самое непокорное упрямство, которое он ненавидел, презирал, пытался игнорировать… и которое, блядь, почему-то заставляло задерживать взгляд дольше, чем он позволял себе обычно, пока в груди не стало расползаться что-то горячее и глухое, тянущее вниз, в живот, пока мышцы не сжались так, что он почувствовал, как свело челюсть. Он заметил, как край одеяла сполз на пол, и машинально, почти бездумно, поднял его, накинул обратно, стараясь сделать это так, чтобы не коснуться её, но ладонь всё-таки скользнула по плечу — и эта кожа, тёплая, почти горячая, оказалась под его пальцами как запретный импульс, мгновенный, но такой, от которого внутри будто что-то щёлкнуло. Он выпрямился, но взгляд, будто сам по себе, снова упал на прядь волос, выбившуюся из общей линии и мягко упавшую ей на лицо, перекрыв часть щеки и зацепив край губ, он мог бы этого не касаться, мог бы просто отвести глаза и уйти, как будто ничего не заметил, но пальцы поднялись сами, без приказа, зацепили этот локон у самого края, и он медленно, почти лениво, как делает человек, у которого есть на это право, пропустил его сквозь себя, чувствуя, как волос скользит по коже — тёплый, чуть влажный, с едва уловимым ароматом шампуня и чем-то ещё, личным, тёплым, тем, что никогда не повторится у другой. И в этот миг он ощутил, как внутри нарастает то самое тянущее, плотное, требовательное чувство, от которого мужчины обычно не отказываются, потому что оно идёт из самой глубины и не терпит отложенных решений, но он стоял, сжимая этот локон так, что костяшки пальцев чуть побелели, и не делал больше ни единого движения — как будто понимал, что любое лишнее действие сорвёт тонкий баланс, разрушит этот странный, вязкий момент, который, возможно, был опаснее любого поцелуя или прикосновения, потому что держал его не телом, а чем-то, что сидело глубже, чем он готов был признать. Драко отдёрнул руку так резко, словно только что коснулся голого пламени, и пальцы сами сжались в кулак, будто пытаясь удержать в себе тот тёплый, живой, почти интимный запах её волос — свежий, чистый, с едва уловимой телесной нотой, от которой внутри что-то сжималось и разжималось в медленном, мучительном ритме, — запах, который он не собирался вдыхать, но вдыхал жадно, как человек, слишком долго державший голову под водой, и теперь, когда мозг требовал уйти, когда разум называл всё это опасной, ненужной, недостойной его глупостью, он всё равно стоял, задерживая взгляд на каждой линии её лица, на том, как тень от ресниц лежит на коже, на чуть приоткрытых губах, и запоминал это мгновение так, как запоминают то, что сожжёт тебя изнутри, потому что ты сознательно позволяешь этому прожечь тебя до костей, и когда она снова застонала — глубже, медленнее, с дрожащей, почти интимной окраской в звуке, от которой внизу живота стало так тесно и тяжело, что в голове потемнело, — он понял, что если останется ещё на одну секунду, то сделает шаг, после которого все границы сотрутся и не останется ни одного пути назад, и потому он выпрямился, медленно, с усилием, отступил, сохраняя на лице холодный, отстранённый взгляд, который не имел права принадлежать ей, но при этом чувствуя, как пальцы всё ещё помнят тепло её кожи и мягкость волос, и как это, чёрт возьми, только подливает масла в ту глухую злость, что он направлял на самого себя, и когда он, наконец, развернулся к окну, двигаясь точно и выверенно, он уже знал, что эта ночь будет длинной, вязкой, с привкусом её запаха на губах, с образом её лица перед глазами и со стоном, застрявшим в голове так глубоко, что никакая трубка, никакое огневиски и даже самые изнуряющие тренировки не вытравят его из памяти. Он вышел так же тихо, как вошёл, — без единого скрипа пола, без шороха ткани, будто и не было его там вовсе, — и, мягко спрыгнув с подоконника, приземлился на влажную от ночной росы землю, почувствовав, как холодная влага мгновенно впиталась в подошвы сапог, и, не позволяя себе даже мельком оглянуться в сторону окна, уже шагал прочь, в сторону главного корпуса Торнкрофта, туда, где тьма ложилась плотным, покрывалом, пахнущим солью и холодным камнем, а каждый шаг, тяжёлый и уверенный, отдавался глухим, почти раздражённым стуком сердца в висках — того самого сердца, которое, к чёрту, не желало успокаиваться, как бы он этого ни хотел. В его комнате его встретила тишина, густая и безмолвная, как вода в глубине, и темнота, в которой стены сливались с потолком, а пол казался бесконечным, и эта тишина будто давила на него, вынуждая быстрее сбросить с себя мантию, а следом и рубашку — всё одним резким, почти злым движением, словно он стряхивал не одежду, а всё то, что намертво прилипло к нему в этой проклятой комнате на дереве: запах, образ, звук, тепло, — и с каждым сброшенным слоем он пытался оторвать от себя и ту мысль, и то чувство, что впились под кожу. Не включая свет, чтобы не видеть собственное отражение, он опустился на пол, упёрся ладонями в ковёр, чувствуя под пальцами мягкий ворс, который не имел права быть таким спокойным, когда внутри у него всё горело, и начал отжиматься — сначала размеренно, как в тренировке, а потом всё быстрее, сильнее, будто каждый толчок тела вверх мог вышибить из него эти образы, этот голос, этот стон, — и он гнал темп до предела, не считая в уме, но всё же фиксируя, как дыхание из ровного стало резким, хриплым, как плечи налились тяжёлым жаром, а мышцы под весом собственного тела каменели и налипали свинцом. Сотня. Полторы. Две. Каждое повторение было наказанием — не столько за то, что он туда пришёл, сколько за то, что остался там дольше, чем должен был, за то, что не смог остановить себя, когда мог, и теперь расплачивался за этот лишний миг, прожигая мышцы и загоняя себя в усталость, пока в глазах не начали плясать цветные блики, пока ладони не начали слегка скользить от пота, а виски не наполнились глухим, тяжёлым гулом. Пот, тёплый и солёный, стекал по спине медленными дорожками, прилипал к вискам, оставляя солёный привкус на губах, но он продолжал до тех пор, пока руки не начали дрожать под ним, теряя опору, пока грудь не стала подниматься рывками, и только тогда, наконец, он рухнул на колени, тяжело выдохнув и уткнувшись ладонями в ковёр, сжимая его так, словно вцепился в спасательный круг, за который хватался не утопающий в море, а тот, кто захлёбывался в собственных мыслях. Драко заставил себя подняться, хотя мышцы ещё гудели от изнуряющей тренировки, и прошёл к окну, распахнув его настежь, впуская в комнату поток холодного ночного воздуха, который сразу же ударил в лицо, обжёг ноздри и наполнил лёгкие свежестью, такой резкой, что она на миг вытеснила остаточный жар изнутри. Океан шумел далеко внизу — ровно, мерно, и в этой тяжёлой монотонности прибоя было что-то усыпляющее, почти успокаивающее, словно сама стихия пыталась притупить его мысли. И именно в этот момент он заметил её. На поверхности воды, в серебристом, почти жидком лунном свете, чётко вырисовывался силуэт — изящный и тёмный на фоне блеска, с длинными, плавно колышущимися в воде линиями волос и хвостом, который, при каждом движении, мерцал, словно на его чешуе играли блики расплавленного металла. Серена. Она появилась так, как появляются только те, кто привык не быть замеченным, — бесшумно, как тень, вынырнув из глубины с такой лёгкостью, будто океан отпустил её неохотно. Лишь едва уловимое движение воды, мягкое, как прикосновение шёлка, и блеск влажных чешуек, зацепивших лунный свет, выдавали её присутствие. Волосы, тяжёлые от влаги, прилипли к плечам и изгибам спины, лицо, бледное и до нечеловеческого правильное, оставалось безмолвным, как статуя, выточенная из жемчужного камня. Только глаза холодные, как глубины, и такие же бездонные были живыми. И они смотрели на него. Не мигая, не отводя взгляда. Взгляд Серены был не просто пристальным — в нём читалось внимание охотника, изучение, медленное прицеливание, как будто она мысленно уже сводила расстояние между ними до того момента, когда станет возможен рывок. Это был взгляд, в котором можно было утонуть не меньше, чем в океане. На её губах медленно проступила улыбка — тонкая, почти неразличимая, но хищная по сути. Драко не отвёл взгляда, хотя нутро подсказывало, что любой разумный маг уже отошёл бы от окна. Он слишком хорошо знал, что такие, как Серена, утягивают вниз не руками и не хвостами, а чем-то гораздо опаснее — они вытягивают мысли, душу, волю, пока ты сам не пойдёшь к ним навстречу. Но он и сам был хищником, и в его взгляде не было страха — только холодная, выверенная встреча, равная вызову. Он чуть наклонил голову, коротким, но выразительным жестом отдавая немое приветствие, а уголок его рта дрогнул, едва намечая усмешку, которая была и насмешкой, и предупреждением одновременно. Она не изменила выражения лица, только хвост медленно описал дугу, посылая по поверхности мощную, тугую волну, что ударила в прибрежные камни с глухим раскатом. В следующую секунду Серена скользнула обратно в глубину, растворяясь в чёрной воде так быстро, что могло показаться — её и не было вовсе, а всё, что осталось, — это дрожь на поверхности, лёгкое волнение, которое океан начал стирать уже в тот же миг. Он остался у окна, не спеша отойти, прислонившись плечом к прохладной раме, и ещё долго, дольше, чем было разумно, вглядывался в тихо колышущуюся поверхность океана, в ту еле заметную дрожь, что оставалась на воде после исчезновения Серены, как будто ожидал, что в следующую секунду она снова прорежет глубину, снова поднимет глаза, снова оскалит свою хищную, медленную улыбку. Лунный свет резал тёмную гладь острыми серебряными полосами, они двигались, ломались и сходились в непредсказуемом ритме, а шум прибоя, ровный и тягучий, был таким убаюкивающим, что где-то в глубине черепа возникала опасная мысль — позволить этому звуку увести его туда же, куда уходит всё, что встречает Серена. Но внутри, за этой обманчивой поверхностной тишиной, всё ещё стояло то упругое, колючее напряжение, которое остаётся только после встречи с настоящим хищником, когда тело уже понимает, что остался жив, но разум продолжает держать мышцы в боевой готовности. Он знал, что это не случайность. Она пришла не просто так. Она хотела, чтобы он её увидел. И он был абсолютно уверен — это была не последняя их встреча. И он не заметил, как в этот момент за его спиной, в глубине комнаты, там, где тень поглотила почти все очертания, под его сброшенной мантией, тихо и мягко, словно притаившийся зверёк, вспыхнуло яйцо — тот самый артефакт, который он прятал с той же осторожностью, с какой прячут оружие. Свет его был не ярким, но живым, будто оно отозвалось на зов чего-то, что находилось сейчас там, внизу, под водой, и почуяло родное. Лёгкое свечение пробивалось сквозь складки ткани, тянулось едва заметным пульсом, и казалось, что комната теперь дышит в такт этому свету.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!