Les Figés (Застывшие)
28 апреля 2025, 20:56Нет благороднее растений и милее,
Чем чёрный кипарис и белая лилея.
Он, сто имея рук, не тычет их вперед;
Она всегда молчит, сто языков имея.
***
Двугорский уезд, январь 1841.
Она знает слишком мало грубых фраз по-французски, чтобы удовлетвориться ими в нынешнем зудящем раздражении, в кипучей необоримой злобе. Когда старый барон Корф взял её, круглую сироту, из кухни в комнаты, а потом определил играть в собственном доморощенном театре, девочку обучили грамоте, понимать и читать по-французски, носить на сцене перешитые платья с фижмами, бутафорию из стекляшек и фольги. Её хитрый ум, мало приспособленный к премудрым наукам и тонким любезностям, хорошо помогал выживать и драться. «Gueuse» — насилу вспоминает Полина и мстительно усмехается, будто увидела ненавистную соперницу прямо перед собой, — «traînée»! Дрянь. Шлюха. Кошка драная. Почему всегда она? Всегда первая, всегда главная, самая распрекрасная, самая добренькая, самая умненькая-разумненькая, самая чистенькая. Ах, поглядите! Ах, посмотрите! Ах, какой идеальный слух! Ах, какой чистый звук… Тьфу на вас сто пять раз, дураки никчёмные! Сопраном, видите ли, поёт, извольте господа-баре полюбоваться! А другие пригожие девки почто? Лишь бы позубоскалить? Глухими и немыми, негодными стали от шустрых триньк-бриньк Аньки на рояле? И носятся с гадиной как с писанной торбой, нет никакого продыху, нет никакого сладу! Как увидишь — идёт пигалица-любимица в новеньком французском платье, шляпка из итальянской соломки, парасоль в лентах, как с картинки идеальная барышня, и атласные туфельки-пине под кружевами. В груди-то раскалённые клещи так и проворачиваются! Всё жжёт обида, всё гложет несправедливость! А дрянь-то идёт прямо, будто жердь проглотила, будто не догадывается никто чем такая честь выказана, за что барин девку дворовую за один стол с благородными садит и родному сыну велит с ней знаться авек плезир, авек респанс в ножки кланяться. Ах, тварюга пронырливая! Ах, пригрелась на солнышке змеюка подколодная! И старика уморила, и сынка охмурила. Если бы никогда подлюки в доме не водилось! Если бы прибрал Господь малахольную душонку, которая только по виду ангел небесный. Пусть так и сгинет! В болотной канаве жабам сопранами своими поёт, пусть хоть соловьём заливается. Руки Полины рыщут по кожаной сумке с бумагами, приготовленными молодым барином для посылки верхового в столицу. Она боится высыпать всё содержимое на письменный стол, но шарит внутри быстро и уверенно. Ведь дурак решился отписать для сбежавшей дряни господских денег. Или ещё каких щедрот заготовил? Кто его знает? Как вернулся с Петербурга, так и запил горькую: ходит, бродит, волком ошалелым рычит… Но Варька-то не нарадуется, что Владимир Иванович не палит больше по бутылкам на Святой праздник, а может, это он от крещенских морозов запирается в отцовом кабинете и потом сычом сидит весь день. Холода стоят несусветные. Нынче утром верхового со станции ждали, а всё нет и нет. Вот и побежал наверх собираться, глядишь, сам теперь в Петербург поскачет, раз надёжного гонца не найти. А Полина ищет, чего этот пропащий дурак с пьяна удумал. Анька-то не вернётся к нему за своими цацками и тряпками, не загуляет с молодым барином, хоть красивый он — заглядишься и пропадёшь пропадом. Но Поля точно знает, не красна девица, сама не мало срама за жизнь повидала: цену себе такие как Анька набивают, а потом с горя топятся или таят, словно свечки. И всё ходила, задравши нос, и приставания Карла обломила, и конюха Никитку с его обожанием объегорила! Барыня какая нашлась, ей только с князьками да с титулами якшаться! Их сиятельства да их благородия — большие любители воздушных созданий, но дворню с господами на одну доску никогда не поставят. Получат, что хотели, объедками закидают и плюнут сверху, потому как выгоду свою Поля не упустит, не гордячка, почитай, не дура белобрысая. Наконец она что-то нащупывает в глубине переметной сумки и вытаскивает плотный бархатный футляр на свет божий. Поля поддевает ноготком замочек и её хорошенькое лицо кисло хмурится. Пухлые губы сжимаются в одну недовольную линию. Внутри красивенькой коробочки лежит бриллиантовое ожерелье с опалом, что Иван Иванович любимой воспитаннице подарил, окончательно одряхлев разумом. А теперь, стало быть, молодой барин забытый подарок Аньке-беглянке возвращает? Вот стерва худосочная! Вот чума заразная! Поверх ожерелья, внутри коробочки, выстланной самым дорогим атласом, Полина замечает записку без конверта. Драгоценные камни играют даже в тусклом зимнем свете, блестят и переливаются, как снег на лютом морозе. Поля быстро прячет свою добычу под передник платья горничной. Все дворовые девушки у Корфов обшиты не хуже иных купчих, но Полина никогда не довольна простыми фасонами — нет ни шантильев, ни блондов, ни фестончиков с оборочками как у Аньки. Ей, пленительной и статной Аполлинарии, всегда достаются набивные платки и стеклянные бусы, дешёвое самоварное золото, а Аньке — наряды французские, капоры с цветами и перьями, тончайшей работы шали — длинные, с бахромою до пят, но коли захочешь — в одно колечко всю эту красоту заморскую просунешь. Откуда-то доносится лошадиное ржание и незнакомая мужицкая брань. Стучат в парадную, но долго не открывают. Эк долбят, дверь с петель снесут. Спустя несколько минут, наверху что-то грохочет, скрипят паркетные половицы на лестнице, и Поля опрометью бросается из незапертого кабинета в коридор. Она проводит тряпицей по этажеркам и массивным картинным рамам, смахивая несуществующую пыль, а сама подбирается к арке, ведущей в большую гостиную. Там Поля делает вид, что прибирается, доходит до жарко растопленного камина, освещающего половину комнаты тёплым светом. Разворачивает записку из футляра, чтобы прочесть не спеша: «Je n'ose te demander ni pardon ni amour, que je n'ai jamais mérité. Mais sache que ta maison t'attend toujours. V.K.» Она перечитывает несколько раз вслух, полушёпотом, складывает буквы в слова, слова в фразы, чтобы получше понять написанное. Потом со злостью комкает записку и швыряет в ненасытное пламя, пляшущее языками над берёзовыми поленьями. Бумага, вспыхнув, сгорает дотла. Доносятся тяжёлые и стремительные шаги. Барин сбегает вниз, без привычного халата, полностью одетый, но небритый и помятый. — На кой чёрт держу в доме столько бездельников?! Дверь некому открыть! — он разражается руганью и угрозами, но сам впускает в переднюю заснеженного верхового, потом ведёт того в кабинет, чтобы передать переметную сумку для седла. Он не замечает ни обыска, ни взлома, ни пропажи ожерелья с запиской. Барин что-то быстро приказывает нарочному. Из-за полуприкрытой двери не удаётся расслышать подробности, но и без того ясно, что важная сумка предназначается улизнувшей Аньке. Полина улыбается. Весомая ноша оттягивает подол юбки, трофей надёжно спрятан в кармане под передником. Ах, Поленька! Она напевает миленьким голоском, кружится по изящно обставленной гостиной баронского поместья, и её душа искренне ликует в своём непревзойдённом злорадстве. Через час, напившись в людской чаю, нарочный верхом отправляется в неблизкий путь. Поля с чёрного крыльца провожает всадника взглядом. Не получит Анька никаких пардонов и амуров в записке, никаких ожерелий от Владимира Ивановича. Всё ей, всё Аполлинарии здесь принадлежит по заслугам, по уму, по чести и по справедливости. Ну и что, что молодой барин Полину гонит и простой девкой брезгует. Поди же ты, не воздушное создание в шантильях, господа пригожие. Владимир Иванович совсем пропащий теперь, до мольбы перед Анькой опустился. А вот Поленька Карлушу, давнего своего полюбовника, окончательно к рукам приберёт, раз усатый прусак на хозяйстве остался, никак нельзя удачу упускать, дело самое верное, не зря Полька по полному имени — Аполлинария, дочь Аполлона, как любил говаривать покойный Иван Иванович. Ах, Поленька! Ах, долгая коса, да и ум-то оказался не короток!***
Два года спустя,
Петергофский уезд, сентябрь 1843.
Антон Андреевич охает, глядя на проливной дождь за окном. Опять дороги размоет, опять маета. Стан у Стрельни стоит у первых домов по Петергофской дороге. Богатые дачники селятся ближе к Великокняжескому дворцу, а кто помельче — к реке и пруду. На въезде с тракта будочник Федотов покрикивает на редких прохожих. В летнее время во дворике разбит огородик с луковыми и огуречными грядками, белеют кочаны капустки. Шибко Антон Андреевич овощи сии уважает, никогда не прочь закусить с сольцой да с краюшкой чёрного хлеба. А что ещё на службе пожелать? Есть письменный стол с лампою да письмоводитель Никанор Кондратьевич, самоварный угол со связкой баранок и коробочка жёлтого чая от купца Пеструхина, два урядника в сенях, ружьё и плётка на стене, супротив сего — портрет государя-императора в рамке. Уложение о наказаниях, запылившееся и пожелтевшее, хранится на отдельной полке. Ну и образок светится лампадкой, за коими следит Никанор Кондратьевич по семинаристскому своему побуждению. От солдатской махорки в комнате дерёт нос, но домик станового добротный и ухоженный, на каменном цоколе, где помещается удобная кухонька, две каморки и узкая комнатёнка с решёткой, куда определяют поднадзорных и подначальных за бродяжничество, за буйства с драками и прочие безобразия. Мертвяков в Стрельне за долгий век Антона Андреевича Прянишникова не набралось больше двух утопленников. И слава Богу, а вот как уездному начальству в Петергоф отчёты и описи докладывать, так пиши пропало. Писанина начальству требуется столь муторная и заковыристая, что сам Никанор Кондратьевич стушуется, а он-то письмоводитель достойный: как напишет бумагу с удовольствием и любовью — хоть в Сенат образцом посылай. — Что там, Герасимов? — спрашивает Антон Андреевич у своего урядника. — Дождь, ваше благородие. Разошёлся теперича. Ручьи по дороге текут. — Федотов-то спит? — Спит чертяка. Вот как мальчишки с Веринской опять его алебарду из будки умыкнут. — Нехорошо-с, — вставляет письмоводитель Никанор Кондратьевич, поправив очки. Надо сказать, что человек он здесь деловой и в известном смысле самый энергичный. За рублик берёт халтурку: пишет прошения в казённые палаты для купцов, занимается чистописанием с гимназистами. На сию факультативную деятельность становой пристав обыкновенно закрывает глаза. Всё же не мзда, а подработка канцелярского толка, в их спокойных краях крайне необходимая населению. Дело идёт к вечеру, дождь всё стучит в окна, шумит по оцинкованной крыше. Бабьего лета как не видали, осень настала сразу, дождливая и промозглая. Который день с залива идут косяком свинцовые тучи и штормовые бури. До морозов ещё далеко, а пасмурное небо над берегом навевает хандру, даже таким добродушным и толстощёким усачам, как Антон Андреевич Прянишников, отставной штабс-капитан, становой пристав, вышедший на чин титулярного советника. Антон Андреевич зевает, листает пустую за сегодня книгу происшествий. Не грех подумать о самоваре с баранками. Как вдруг, совершенно внезапно, Герасимов, ваксивший на крыльце сапоги, распахивает наружную дверь с двуглавым орлом и застывает на пороге. За засаленной шинелью урядника, в серых струях дождя происходит какое-то движение у соседнего забора: шум, собачий лай и прочая неразбериха, о которой Герасимов явился доложить на одну ногу босой с сапогом в руке. Но урядника опережает спешный топот каблучков по деревянной мостовой. Наконец, на крыльцо Стрельнинского стана взбегает барышня, вымокшая до нитки, без головного убора, в одной только длинной шали, впрочем, искусно вышитой и весьма дорогой. Заметив служивых людей, барышня тотчас принимает подобающий вид и неторопливо заходит в комнату пристава, оправив свои юбки, безнадёжно залитые грязью. Антон Андреевич и Никанор Кондратьевич, изрядно обалдев, оба молчат, а барышня делает быстрый книксен и с достоинством вопрошает: — Господа, дозволено ли увидеть его благородие, станового пристава Стрельнинского стана? Её глубокий голос мелодичным колокольчиком разносится по комнате, но видно, что барышня очень запыхалась от бега. Руки её мелко дрожат, а один рукав платья и вовсе разодран лоскутами. Антон Андреевич всё хлопает глазами, глядя на нежданную посетительницу: мокрая одежда обвисла, густые волосы, цветом похожие на летние пшеничные поля, потемнели от влаги и растрепались тяжёлой косой на спине. И всё же барышня — удивительная красавица, верно, из самых благородных. Из Дворца что ли сбежала, горемычная? Она смотрит прямо, своими большими васильковыми глазами, и трудно понять сколько ей лет. Есть в ней неостывшее горе, тонкие черты лица как будто застыли под тёмной вуалью, но сохранили что-то детское и порывистое, проступающее в минуты крайнего волнения или беспокойства. Был бы Антон Андреевич поэтом, назвал бы барышню снегурочкой, а был бы моложе лет на тридцать — задумался бы о женитьбе, чем чёрт не шутит. Но становой пристав — жизнелюбивый холостяк, старый служака, в пору юности подобных дев, к счастью, не встречавший. — По какому делу меня разыскиваете, барышня?.. — Антон Андреевич не успевает закончить. Растолкав Анисимова и Герасимова, а также разбуженного будочника Федотова с алебардой, в стан, перепрыгивая лужи, врывается долговязый господин в модном пальто и франтовском цилиндре. От него удушливо разит одеколоном, мокрой шерстью и чем-то ещё неприятным. Все в уезде прекрасно знают коллежского асессора Ланковского. Антон Андреевич морщится, предвидя грандиозный скандал, коими Ланковский обыкновенно причащается в разгульной жизни. Константин Станиславович — чиновник управления водяными и сухопутными путями. Лет семнадцать назад он выгодно женился на полячке, прикупил в Стрельни землицы и выстроил деревянную дачу с угловым мезонином, застеклёнными балконами на двух этажах, в стиле, так сказать, современных архитектурных изысков. Промотав порядочно, Ланковский перевёз своё семейство в Стрельню, а меблированную квартиру жены на Невском сдавал внаём. С того дня всё прибавлялось седых волос в усах Антона Андреевича: Ланковский влипал в прескверные истории, страстно играл, давал и брал деньги в долг, а главное, слыл сластолюбцем и бонвиваном, не пропускавшим ни одной горничной или молочницы, а уж что претерпевали молодые гувернантки, принятые в семейство Леокадией Степановной, одному Богу известно. И сказать по совести — больше никому. Столичное начальство коллежского асессора Ланковского как-то привыкло не давать ход жалобам на своего столоначальника. — Ах, вот что, — громко басит Ланковский на весь стан, заметив барышню. Но она успокоилась и глядит так, будто одним взглядом может заморозить. — Она здесь! Извольте слышать все, господа! Эта особа обворовала меня в собственном доме! Украла старинное серебро моего тестя-шляхтича. — Это не правда, — морозит в ответ музыкальный лёд. — Ваше благородие, господин становой, я желаю заявить о предосудительном и безнравственном поведении сего господина, кое не может и должно вписываться ни в одну честную кондицию гувернантки. Я требую расторгнуть наши деловые отношения, ставшие усилиями моего нанимателя гнусными и оскорбительными, и под защитой закона изъять из дома господина Ланковского мои личные вещи и сбережения. Ох, а ведь долго их не было. Пожалуй, что с самой весны… Видно, выжидал соблазнитель, аккуратничал, уж больно залетевшая в клетку птичка оказалась хороша. Антон Андреевич со вздохом набивает в свою трубку махорку. Он тоже чижика держал весной для излечения нервов. — Арестуйте её! — орёт господин Ланковский на всю Стрельню и делает угрожающий шаг вперёд. — Обыщите мерзавку! Гувернантка не шелохнётся, точно приросла к месту. С мокрой одежды под ноги натекли лужи, бедняжка дрожит, закусив губы. Антон Андреевич замечает расцарапанную в кровь щёку Ланковского, а у гувернантки на запястье цветёт синяк, будто кто-то тащил её против силы. — Она обварила меня кипятком! Посягнула на жизнь дворянина! Посадите её в камеру! — Будет вам, Константин Станиславович. Народу сколько собрали криками, — говорит Антон Андреевич и, кряхтя, поудобнее устраивается на стуле. — На дрожках гнали? Вот и вымокли весь. Так и до инфлюэнцы недолго. А вы, мадемуазель? Во взгляде гувернантки на миг мелькает страх, отчаяние и несмелая надежда, но всё прячется за синей слюдой её удивительных глаз. Девичье лицо остаётся сдержанным, а осанка — прямой. — Я добралась пешком по Нижней… «Бежала ты, доченька, во весь дух, задами да огородами от дачи Ланковских, — думает про себя Антон Андреевич, попыхивая трубкой, — будто от стаи бешеных собак удирала. Не ты первая, но первая отпор дала и ко мне явилась». — Видите, господа, — не унимается Ланковский, его масляные карие глаза недобро загораются, — преступница по окраинам хотела сбежать с наворованным из моего дома! — Лакей сего дома пытался удержать меня силой, пресечь законное право обратиться к полицейским властям, господин становой пристав. — Хватит, голубушка, — широко зевает Антон Андреевич, как ему случается при сильном волнении. — Можете ли вы нам представиться и предъявить паспорт? Гувернантка спохватывается, она достаёт кошель, замысловато вшитый в юбку строгого платья и похожий на передник. На поясок прицеплены простенькие часы и, кроме полоски порванных кружев на манжетах, это единственное украшение её туалета. — Мошенница! Вы только посмотрите, господа, где она прячет бумаги. Она беглая! Беглая! И я требую запротоколировать, что сия преступница и аферистка царапалась, обварила кипятком меня и моего человека Кузьмича! — Ваше благородие, — говорит гувернантка, её чистый голос набирает полную силу. — Я не беглая. Господин Ланковский в моё отсутствие не раз обыскивал мою комнату, поэтому, всерьёз опасаясь за сохранность важных бумаг, я уже неделю ношу их с собой. Более того, я располагаю записками, написанными его собственной рукой, с предложениями самого оскорбительного и аморального толка. — Позвольте, мадемуазель, — Антон Андреевич забирает скабрезные письма Ланковского и паспорт, а остальное передаёт Никанору Кондратьевичу. Дождь кончился. Урядники вышли наружу, отогнать толпу посельчан и дачников. Видно, будочник расстарался, и теперь по всей Стрельне судачат про очередную мамзель, сбежавшую от неуёмной любвеобильности Ланковского. Гувернантку зовут Анна Платоновна по фамилии Платонова, в декабре ей исполнится двадцать три года, веры она православной, несмотря на изящную красоту и безупречные манеры, девица не благородная, а свободная обывательница с заверенным отпускным свидетельством: «Предъявительница сего, Анна Платонова, отпущена на волю помещиком Владимиром Ивановичем Корфом… с выдачей ей вещей и денег по описи… Впредь к нему и наследникам его никаких претензий не имеет…» По паспорту приметы сходятся: рост два аршина три вершка, волосы светло-русые, глаза голубые, особые отметины, шрамы и оспины отсутствуют. Паспорт выдан два года назад, обязательной пропиской указан доходный дом генеральши Тарасовой на Английском проспекте, близ Галерной улицы. Рекомендательное письмо всего одно, но написано совсем недавно: «Гапсаль, 15 мая 1843 года M-lle Анна Платонова находилась в нашем доме в качестве гувернантки с марта 1841 по май 1843 года, обучая наших детей французскому, немецкому и английскому языкам, музыке (фортепиано и пение), а также началам латыни, истории и географии. Несмотря на молодость, проявила себя как особа весьма сведущая, трудолюбивая и благонравная. Дети сделали при ней замечательные успехи. Старшая дочь наша, Мария, под её руководством достигла значительных успехов в музыке, развила свою природную склонность к вокальному исполнению, а наши близнецы, Николай и Александр, благодаря урокам сей особы были приняты в Морской кадетский корпус с отличными отметками. Рекомендуем её с полным доверием, как исключительно образованную и добросовестную учительницу. Павел Сергеевич Веретенников Капитан 1-го ранга в отставке, Алиса Генриховна Веретенникова (урожденная фон Берг)» Когда мадемуазель Платонова отдаёт эту тёплую рекомендацию, её худенькое лицо освещается скромной улыбкой, словно гувернантка вспоминает своих бывших нанимателей. — Обыщите её, — возбуждённо требует Ланковский, — наше фамильное серебро под грязными юбками этой вертихвостки! — Вы не смеете! Я ничего не брала! — мадемуазель Платонова бледнеет как полотно, сжимая кулаки, и пятится к стене, к суконному столу письмоводителя Никанора Кондратьевича. — Полноте, мадемуазель, — вздыхает Антон Андреевич. Он поднимает своё грузное тело на ноги и начинает расхаживать по стану. — А вы, милостивый государь, не бегите вперёд законных властей. Где же с вашим серебром через всю Стрельню лететь, да так, что на дрожках не угнаться? Посему не извольте беспокоиться, ваше высокоблагородие, Прянишников во всём разберётся. — Я буду жаловаться исправнику в Петергоф! Дворянина оскорбляет наветами гулящая девка! Но здесь густой бас Ланковского вынужденно обрывается, ибо на улице снова шумно: прибыл экипаж. Вбегает урядник Анисимов, а за ним входит высокая, богато одетая дама. При её появлении господин Ланковский становится чернее тучи и куксится словно маленький мальчик. Можно сказать, что Константин Станиславович в молодости обладал весьма приятной наружностью, но в зрелые годы внешний лоск сполз и выцвел, отклеился, словно дубовый шпон с трухлявой деревяшки. Да-с, столичные кутежи, шулерские игры и пороки вместо здравомыслия и добронравия не приведут к иному жизненному итогу… Почто не живётся распутнику с богатой женой, с дородной красавицей-полячкой? Девок перепортил, бегают по Стрельне Ланковские носы с горбинкой от простых баб, гувернантки в благородном семействе меняются, словно в чехарде, а сия храбрая особа, хоть дрожит, но устроила известный скандал. Пожалуй, назавтра и в Петергофе молоть языками начнут. Эх, пане… Антон Андреевич велит Анисимову усадить обеих дам. Когда Анисимов подвигает к мадемуазель Платоновой стул, кажется, она чуть пошатывается. Мадам Ланковская (а в стан зашла именно она) тоже усаживается, гордо оглядывает скромную полицейскую обитель и сцепляет руки в перчатках. — Эта девица ни в чём не виновата, — с сильным польским акцентом говорит Леокадия Степановна. — Мой муж последние две недели держал себя с m-lle Платоновой совершенно неподобающе… — Лёля! — господин Ланковский умоляет свою жену. Раскатистый бас комично обращается фальцетом. — Ну что ты говоришь? Эта дерзкая нахалка… Леокадия Степановна словно не слышит. Безошибочно определив в Антон Андреевиче самый высокий полицейский чин, она обращается напрямую к становому приставу, пока её муж нервно притоптывает и пританцовывает на щегольских каблуках. — Доселе мой супруг использовал лесть, растлевая девиц дорогими подарками, вояжами и экипажами, морочил им голову ложными обещаниями, но в случае с m-lle Платоновой, он решился совершить полное насилие над божеской моралью, — Леокадия Степановна опускает ресницы, бледность её лица контрастирует с горящими щеками. Она предпочитает не смотреть на гувернантку, словно само присутствие в комнате сей юной особы причиняет мадам Ланковской болезненный стыд, но она продолжает: — Вчера мой муж собственноручно снял внутренний засов в комнате m-lle, приготовляясь к вечеру. Но m-lle Платонова заметила в своей спальне столь говорящие изменения и в тот же час сообщила мне… Здесь Леокадия Степановна впервые теряет самообладание. Она замолкает и встречается взглядом со злосчастной гувернанткой. А та смотрит на неё без обиды, будто бы с печальным пониманием… — Я не поверила m-lle Платоновой, и ей пришлось прятаться всю ночь в каморке нашей няни. Сегодня после обеда, воспользовавшись обстоятельством, хорошо известным всем домашним (я, дети и няня были на морской прогулке), мой муж попытался снова склонить нашу гувернантку к порочащей связи. Она сбежала через кухню и чёрный ход, в чём была. Это подтвердила кухарка и девочка-судомойка. Если m-lle Платонова захочет подать жалобу властям, разумеется, я не буду повторять вышесказанное ни на каком на следствии. И сделаю всё, чтобы оного не случилось. Войцех! На зов барыни является старый кучер, одетый в бархатную ливрею с медными пуговицами и в шляпе с кокардой. В руках кучера дорожный саквояж и небольшая связка книг. При виде этой поклажи, мадемуазель Платонова едва не сияет от радости, но быстро справляется с собой и вновь держится строго. — Таким образом, господин становой пристав, m-lle Платонова рассчитана и вправе искать иное место. Претензий к нашей бывшей гувернантки ни я, ни мой муж не имеем. Скрипит по протоколу трудолюбивое перо письмоводителя Никанора Кондратьевича. Снаружи по лужам бегают мальчишки, проезжает крестьянская телега. — Лёля… Позволь, но как же… — Kostek, za mną! — отрезает Лёля с королевским достоинством. Она кивает собравшимся и выплывает наружу, в свой экипаж, в роскошный английский фаэтон. — Крутенька краля, — замечает урядник Герасимов и тотчас получает тычок от урядника Анисимова. — Зонтиком супружника насквозь проткнёт, не поморщится. — Делом займитесь. На тракте вчера у кареты ось сломалась, жалобу подали. Идите-ка разберитесь, — ворчит Антон Андреевич. — Так точно-с. А гувернантка в углу обнимает свой саквояжик, и её глаза предательски блестят влагой. Эх, голубушка… Антон Андреевич вздыхает, любуясь настенными ходиками. Вот, не любит он лишней несправедливости и обиды несчастных сих. Не любит, когда совесть поедом ест, оттого что в сторонке стоял, не вмешался, не стал божьим перстом. — Если мне будет позволено, ваше благородие, — мадемуазель гувернантка теряется. Видно, не знает с какой своей бедой подступиться. — Я совсем… — Эх, не благородькай мне, дочка, чай, не на плацу. Антон Андреичем зови, по годам сойдёшь за внучку. В кухню спустись, там кадка воды и печка. Стряпуха моя, Евдокия, к ужину вернётся, накормит. Дальше делать-то что собралась? Она застывает, замораживается, чтобы не зарыдать, не заплакать. Снегурочка растает в осеннем дожде, в постылой слякоти: — Снова обращусь в бюро найма гувернанток мадам Флобер, Антон Андреевич. — Погоди же ты. Небось, бюро мадам и с этим местом тебе удружило? И комиссией половину жалования сдерут? Она кивает, опуская руки, ставит свой саквояж на пол и рассеяно садится на перевязанную стопку книг. — Вы у Ланковских за год третья гувернантка, барышня, — степенно замечает Никанор Кондратьевич со своего места и завинчивает чернильницу. — В «Северной пчеле» видал объявление, что некоторые конторы выманивают соискательниц в услужение якобы в восточные кавказские семьи, а сами снабжают молодыми девицами персидские серали! Вот так, Антон Андреич, вот тебе крест, не хмурься! Истинно прочёл своими глазами. — Полно пугать девицу, Никанор Кондратич. Но дело ясное, нельзя такой лебеди по чужим домам мыкаться, до беды недалеко — никакие засовы на дверях не помогут: или сама поступишься, или силой отберут… Эх, что же ты замуж не идёшь, красавица этакая? И без приданого умчат венчаться. — Я не выйду замуж, — говорит она очень резко, немного даже краснея и горячась, — никогда, ни за что не пойду замуж! Это… Это не для меня, не для бывшей крепостной. — А семья-то есть? Родители? Друзья? Благодетели? — Нет, Антон Андреевич, я сирота. Моим единственным другом и благодетелем был покойный барон Иван Иванович Корф. Он заботился обо мне как родной отец, я выросла в его семье, в довольстве и любви, воспитанная дворянкой, но оставаясь в крепостном состоянии почти до совершеннолетия, — она грустно улыбается. — А после кончины моего доброго заступника и благодетеля жизнь пошла наперекосяк. Антон Андреевич заглядывает в паспорт и отпускное свидетельство, прежде чем вернуть их владелице: — А наследник барона? Сын его? Корф Владимир Иванович? Он же тебе отпускную составил, неужто не может подсобить по-братски, по-семейному? Хоть бы место у приличных людей подыскать? Анна Платонова мгновенно краснеет до слёз, брызнувших из глаз. Она обрывает бахрому своей длинной шали чёткими механическими движениями, пелеринка на груди так и ходит ходуном, точно мадемуазель задыхается без воздуха. Антон Андреевич ждёт обморока, уже готов открыть настежь окно, но мадемуазель скоро справляется с собой: — Я не вправе ничего просить у Владимира Ивановича. Н-наши отношения закончились сугубо по-деловому, никогда меж нами не было братских чувств, это попросту невозможно, учитывая моё сословие по рождению. — А упомянутая в бумаге опись? Ценные вещи? Неужто Владимир Иванович не оставил вам ничего, из признанного его батюшкой? — интересуется теперь любопытный Никанор Кондратьевич, поскрёбывая свою щетинистую бородёнку. — Опись? Не припомню, сударь, — мадемуазель улыбается, светясь спокойным румянцем. — Я так обрадовалась своей вольной! В бумагах мне были переданы векселя на семьсот рублей серебром, но сей капитал я решилась истратить на семейство Матросовых, его глава, Евграф Евграфович, погиб в корабельной артели, а семнадцать детей остались круглыми сиротами, ведь их матушка умерла годом ранее. Самому младшему Матросову было всего три годика. Я поселилась рядом с ними на Выборгской заставе, и по божьему промыслу помогла сёстрам Матросовым не пасть на дно Петербурга, как они помогли мне ранее. А потом нашлось отличное место учительницы для детей Павла Сергеевича. Я переехала с Веретенниковыми в Гапсаль и вполне благоденствовала, пока их старшая дочь, Мусенька, не обручилась с мичманом Сосновским, и мои услуги гувернантки более не требовались. — Значит, вот что, — говорит Антон Андреевич, — имеется у меня одна мысль, голубушка… Только утро вечера мудренее, да и самовар ставить пора. А сама ступай на кухню, делай, что нужно, Евдокии я скажу. Она старуха ворчливая, но дельная. За всю прислугу у меня отдувается. Мадемуазель благодарит сердечно, но тактично, так чтобы никто не почувствовал неловкости. Никанор Кондратьевич садится за свой суконный стол, зажигает лампу. Смеркается уже, а два старика всё корпеют над обращениями и прошениями. Ух, какие Никанор Кондратьевич канцелярские изыски выводит, что бусы нанизывает на нитку. Удовлетворившись тремя экземплярами, подорожной и личной запиской, Антон Андреевич довольно потягивается. А там и самовар поспевает. Денёк к вечеру выдался суматошный, ведь и расскажешь кому — не поверят. Евдокия пришла на кухню и шумит, как говорливый ручей: гувернанточка на хозяйстве полы смела и печь топила. К ужину Антона Андреевича подают овсяный кисель, щи, ситный хлеб с ветчиной, сваренные вкрутую яйца. Развлекает его мадемуазель-девчушка, про всё подряд щебечет, то про театры говорит, то Гапсалу нахваливает, а потом вдруг поместье баронское вспоминает. Как птичка вокруг стола скачет, крылышками взмахивает, а отчего же домой не летит? Евдокия самовар дважды ставила, уже сидит старуха с ними, подперев рукой разинутый рот, уши под платком развесив. Никанор Кондратьевич ухмыляется. Вот он-то известный ценитель искусств, но в театрах столичных никогда не бывал, не довелось, только видал бродячие труппы и балаганы с цыганскими медведями. В пору письмоводителю про Мольера послушать. Аннушка-то разошлась, от чая зарумянилась гувернанточка, и «По улице мостовой» для Евдокии спела, и лебёдушкой в плясовой прошлась… Нет, пуще прежнего Антон Андреевич уверен, нельзя таким девицам идти прислугой в услуженье, один соблазн злодеям да чужакам. Здесь потребно другое изыскать: нужно уважаемое место, хоть в Сиротский дом учительницей или надзирательницей — дело надёжное, государственное, там и директриса присмотрит, и инспектриса, и попечители. Вот куда надо Аннушке жизнь править, а там сама поглядит. С такими мыслями Антон Андреевич отправляется в свою квартирку на боковую, радуясь, как всё хорошо устроилось. Евдокия приютит Аннушку в своей избе на ночь, а назавтра извозчик Трофим отгонит казённую бричку в Петербург, в Сиротский воспитательный дом, куда Аннушку учительницей или воспитательницей непременно примут. С Антониной Алексеевной Окуловой, бывшей начальницей грудного отделения, а ныне — директрисой, Антон Андреевич был знаком со стародавних времён, по долгу службы, по деревенским экспедициям, призванным проверять житие царских питомцев и казённых кормилец в волостях Петергофского уезда. Он наезжал с урядниками, а Антонина Алексеевна писала отчёты важным попечителям и благотворителям. Когда злосчастнорождённые младенцы мёрли в крестьянских избах как мухи, Антон Андреевич собственноручно проверял, чтобы больше одного питомца жадные бабы не брали, чтобы коровка имелась и чистота разумная. А дальше кто из царских питомцев в деревнях оставался, тем примыкал к крестьянскому сословию, а кого — определяли в воспитательные дома и сиротские училища, учили полезному делу. Даст Бог, и нынче всё в лучшем виде сложится. Антонина Алексеевна женщина самая уважаемая, с жилкой, с житейской мудростью и суровой добротой, но для сиротского горя настоящая подвижница. Пусть и Аннушка себя попробует в деле богоугодном, значимом, не то что капризных мамзелей французскому учить и от распутников по огородам бегать. Антон Андреевич сладко зевает. Ещё он думает о пуговице, некстати оторванной на обшлаге, что надо бы просить Филошку-портного починить, наконец, полицейский мундир как следует, но вскоре становой пристав Прянишников погружается в здоровый сон. Тощие стены в спальной комнатушке сотрясаются от его храпа.***
Два года спустя,
Санкт-Петербург, август 1845.
Молодая графиня Луккези-Палли недовольно морщит свой носик, потом, будто опомнившись, респектабельно кивает вновь вошедшим в концертный зал знаменитого дома на Итальянской улице. Чудесная акустика разносит сдержанный гул гостей между колоннами и живописными панно. Даже бронзовые канделябры дома Виельгорского, прозванного в свете «Академией музыкального вкуса» и «Храмом изящных искусств», имеют вид классических лир с головками греческих муз. На эстраде, украшенной цветами, возвышается прославленный рояль Erard, поодаль — нечто вроде нарочно возведённого возвышения, похожего на церковный клирос. Там будет петь хор. Лакеи подают лимонады и мороженое, чтобы гостей не терзала послеобеденная духота. Графиня Луккези-Палли откладывает свою креманку и костяную ложечку. Она отходит к окну, решив, что там будет чуть прохладнее, но на самом деле — чтобы тихо улизнуть от своей двоюродной бабки, княгини Головкиной, явившейся на благотворительный вечер с привычным брюзжащим недовольством. Бегство удаётся, и молодая графиня озорно улыбается своему отражению в зеркалах. Ах, как она хороша! Яркая, но элегантная, она расцветает своей утончённой прелестью и известной дерзостью помыслов и устремлений. Её терпеливый и либеральный супруг балует свою графиню, как маленькую девочку, иронично закрывая глаза на все женины причуды, досадующие высший свет Петербурга. Её красавец-муж итальянских кровей — блестящий сановник и дипломат, любимец и знакомец двух императоров. Почивший самодержец Александр Павлович стал восприемником маленького графа Луккези-Палли вследствие дружеского покровительства его отцу, смуглому неаполитанцу с римским профилем. Джузеппе Эммануэле Луккези-Палли был человеком исключительной, даже авантюрной судьбы, свидетелем падения монархий и республик. Он принадлежал к неаполитанским князьям крови, к одной из младших ветвей Бурбонов, бежавших от кровавых революций и притязаний бонапартистов. Его единственный сын, Георгий Осипович Луккези-Палли, крестник императора Александра, родился в заснеженном Санкт-Петербурге, в первую годовщину сражения при Ульме, потрясшего континент десятилетием наполеоновских войн, заревом битв от Испании до России. Теперь граф и потомок Бурбонов служил в министерстве Нессельроде, был обласкан при дворе, а после женитьбы на одной из самых хорошеньких фрейлин в свите её императорского высочества, цесаревны Марии Александровны, сделался и вовсе un enfant gâté de la fortune. — Не любишь ты, mon ami, княгиню Головкину, — с улыбкой замечает граф Виельгорский, хозяин вечера и вдохновитель грядущего благотворительного действа. — Вы, должно быть, шутите, Михаил Юрьевич, — графиня Луккези-Палли изящно грозит закрытым перламутровым веером. — Редким энтузиастам придёт в голову полюбить княгиню Головкину, как никто пока не додумался обожать уксус, но мы не смеем отрицать наиполезнейшие качества сего продукта. Особенно в сфере, опекаемой нашим нынешним собранием. — Тише, Belle Comtesse, или её сиятельство со свойственной ей практичностью решит, что мы говорим о маринадах. Упомянутая княгиня Головкина — очень богатая, очень старая и очень претенциозная дама, одетая несколько помпезно и тяжеловесно для жаркого августовского вечера, направляется прямо к Виельгорскому и к своей внучатой племяннице, стуча по паркету тростью. Граф учтиво раскланивается с ней, провожая на почётное место, и призывает собравшихся гостей рассаживаться в зрительном зале. Дамы шелестят юбками, поправляют перчатки, броши и браслеты. Трепещут перья в локонах и кружевах, кивают внушительные тюрбаны, звенят шпоры кирасирского полковника де Сукантона, едва ли не единственного мужчины в зале. Когда некоторая сумятица приготовлений растворяется в воздухе лёгким ароматом дамских духов, графиня Луккези-Палли едва сдерживает вздох: разумеется, все сложные манёвры оказались напрасны, как статс-даму и доверенное лицо цесаревны, её посадили по левую руку от княгини Калерии Ивановны Головкиной, сообразно учитывая их родство и богатство. — И где же ваши благочестивые сироты, Михаил Юрьевич? — замечает княгиня Калерия Ивановна, разворачивая программку из серой бумаги с самодельными виньетками и вклеенной ленточкой. Граф Виельгорский подаёт знак рукой, как какой-нибудь заговорщик, и в концертный зал, по росту, парами входят воспитанники Сиротского дома. Девочки одеты в кофейные камлотовые платьица и белые коленкоровые переднички, на головках — простые чепцы. Мальчики — в тёмных мундирчиках с глухим воротом. Самым младшим, должно быть, не более пяти лет, самые старшие дисканты, едва вступившие в пору отрочества, встают позади малышей. Сердце отчего-то сжимается: в движениях хористов нет ни капли детской непосредственности, все они похожи на маленькие заведённые автоматы. Следом в зал является дирижёр, церковный регент — уважаемый в опекунских кругах протоиерей Смыслов, и (о, чудо, худенькие личики хористов озаряет живая радость) последней к эстраде направляется, вероятно, их учительница-музыкантша, которую избалованная светская публика привыкла называть «фортепьянною гранд-дамой милостынников и беднышей»… Но нет. Нет, на сегодняшнем вечере за роялем аккомпанирует не она, не всем известная Конкордия Васильевна Ткачёва, главная воспитательница младшего отделения Сиротского воспитательного дома. Нет, к роялю с прямой спиной подходит совсем не она. Веер графини Луккези-Палли со стуком падает на пол. Молоденькая белокурая учительница, сделав безупречный реверанс, но не вглядываясь в публику, садится на банкетку перед роялем. Торжественно раскланивается протоиерей Смыслов. Граф Виельгорский в чёрном бархатном сюртуке и ярко-алом шейном платке, слегка прихрамывая, открывает музыкальный вечер. По его знаку пианистка начинает играть вступление в самой простой тональности, но чисто и совершенно. Воспитанники, ведомые её лёгкой рукой, запевают «Коль славен наш Господь в Сионе» ангельскими голосами. Кажется, детские личики освещаются чем-то неземным и благоговейным. Музыка уносит время как стремительная река. За окном в небесной синеве летят наперегонки облака. Август — прощальная и изобильная пора короткого лета. Графиня Луккези-Палли вспоминает бал-маскарад во дворце тайного советника Потоцкого. Кружатся маски, сияют аксельбанты и эполеты, взрываются огненные фейерверки, тонкие фужеры, похожие на хрустальные флейты, наполняются шампанским, и между турами вальсов всё продолжает кружиться, отдаваясь первой наивной влюблённости, так скоро уходящей в блёклые воспоминания о былом… Вторым номером воспитанники исполняют Аве Марию. Глаза графини Луккези-Палли медленно переполняются влагой. Она никогда не имела музыкальных талантов или совершенного слуха, но хор Сиротского воспитательного дома поёт чудесно, поёт изумительно. Это заметно по растроганному лицу графа Виельгорского — прекрасного ценителя, друга и служителя музыки. Это понятно по притихшей публике, это кристально ясно, если оглянуться назад к приоткрытым дверям залы — там, тайком, Шуберта слушают буфетчики и лакеи. Сколько будет стоить это чудо? Сколько пожертвований соберут на специально устроенном столике у швейцара? Михаил Юрьевич надеялся собрать двести рублей серебром. Так ничтожно и постыдно мало… Туалеты меценатов, попечителей и благотворителей стоят как пятилетнее содержание под сенью Эвтерпы всех маленьких талантов Сиротского воспитательного дома. Графиня Луккези-Палли сокрушённо вздыхает. Михаил Юрьевич галантно подаёт упавший веер. Последнее отделение концерта ещё не завершено, но она не слушает исполнения а капеллой сочинений Бортнянского. Графиня задумчива и неподвижна. На закрытие вечера пианистка играет простую хороводную песню. Совсем крошечные девочки в сарафанах, девичьих повязках с бусами и лентами выходят вперёд хора, выкатываются как маленькие горошинки. Они помахивают белыми платочками и выводят «Во поле берёза стояла», а хор позади поддерживает исполнительниц эхом певучего разноголосья. После застывшей тишины просыпаются звуки. Редкие хлопки превращаются в овацию. Виельгорский выскакивает к протоиерею Смыслову и энергично трясёт тому руку. Благородные гости вечера не спешат прикасаться к сиротам, трепать их по голове, протягивать ручку приложиться. Воспитанников уводит тоненькая учительница-пианистка. Таковы заведённые порядки и дисциплина: на кухне детей накормят, дадут с собой гостинцы в холщовом мешочке — засахаренный миндаль и настоящие апельсины. Графиня Луккези-Палли с растущим раздражением понимает, что попалась в западню: её, как новую статс-даму цесаревны, окружил женский благотворительный кружок, а княгиня Калерия Ивановна по обычаю, задаёт риторические вопросы и фыркает, как лошадь, своим отвратительным нюхательным табаком. — Где же Конкордия Васильевна? — Говорят, слегла с коликой. — Новая девица за роялем возмутительно задирала нос… — Посмотрите в программке, ma chère. — Указан хор воспитанников Сиротского Воспитательного дома под управлением регента протоиерея Смыслова, при участии m-lle Платоновой за фортепьяно. — Несомненно вредная затея, — вдруг сипло говорит княгиня Калерия Ивановна, пряча в ридикюле табакерку. — Скверная затея. — О чём вы, мадам? — графиня Луккези-Палли открывает веер, чтобы скрыть мимолётную дрожь. Лакеи подают шампанское и лёгкие закуски. Она смотрит в коридор зеркальных отражений, выстроенных анфиладой комнат роскошного дома Виельгорских. Она гадает, куда скрылась m-lle Платонова вслед за своими маленькими подопечными. — Излишнее образование злосчастных подкидышей есть скверна. Образование низших сословий приведёт к недовольству оных, разрушит надлежащий порядок в державе, — говорит старая княгиня, словно не была юной девушкой в эпоху свободомыслия и просвещения. — Они должны обучаться не пению, а честному труду, способному добыть пропитание. К счастью, старуху отвлекает госпожа Чебышева, богатая наследница. Виельгорский расстаётся в дверях с протоиереем Смысловым, а графиня Луккези-Палли, взмахнув шёлком и венецианским гипюром своего платья, ускользает из дамского кружка, занятого теперь спором Головкиной и Чебышевой о плетении сиротами кружев. — Михаил Юрьевич, — запыхавшись, просит графиня, — представьте меня m-lle Платоновой. Виельгорский вскидывает брови. Его курчавая голова в изумлении склоняется на бок, как у доброй лохматой собаки. — Comtesse charmante, ты не перестаёшь меня удивлять. Неужели статс-дама хочет быть представлена учительнице музыки из воспитательного дома? В любом случае, m-lle Платонова в людской столовой с детьми. — О, вызовите её в малую гостиную, прошу вас, Михаил Юрьевич! — графиня Луккези-Палли теперь смотрится совсем нетерпеливой девчонкой, ещё чуть-чуть и топнет ножкой, как в прежние времена. — Поверьте мне, дело невероятное и срочное. — С твоим пылом, Наташа, генералам надо города брать, — улыбается Виельгорский. Он с юности знаком с матерью Наталии Александровны. Когда Наташа ещё не стала графиней Луккези-Палли, а была маленькой княжной Репниной, она частенько гонялась за братом по зимнему саду дома Виельгорских на Итальянской улице, пока их родители обсуждали музыку в малой гостиной, беседовали среди арф, виолончелей и клавикордов. Михаил Юрьевич и Луиза Карловна сами имели пятерых детей и были очень снисходительны к шумным играм и весёлым шалостям. — Ну что же, изволь подождать. Я велю Серафиму привести к тебе m-lle Платонову. Наташа не может найти себе места в малой гостиной. Она бесцельно бродит между кресел и оттоманок, когда лакей впускает Анну. О, конечно же, это она! Та же красота, на первый взгляд, кажущаяся ломкой и холодной, как лёд. Те же изысканные манеры и гордая осанка. Те же большие синие глаза, в которые без памяти влюбился Миша на маскараде у Потоцкого. Она ведь там блистала, пела романс Жуковского и нежно смущалась, ища взглядом в толпе своего дядюшку, старого барона Корфа. А ещё там был Владимир, невозможно грубый и вспыльчивый. Там был князь Андрей. Всегда милый и внимательный к капризам своей невесты Андрюша, и тогда Наташа верила, что они будут вместе до самой смерти… Её глупая Оленька со стайкой фрейлин, цесаревич и вся эта неописуемо скандальная история с царской дуэлью, в центре которой опять очутился вздорный Корф и её слишком честный брат Мишель. Кажется, прошло не пять лет, а минуло целых пять жизней. — Анна! Боже мой, как мы все вас искали! Наташа тотчас бросается её обнимать как давнюю подругу. После маскарада Потоцкого она видела Анну лишь пару дней в особняке на Мойке, когда Иван Иванович любезно предложил Мишелю с сестрой-фрейлиной погостить у Корфов. Но Наташе всё равно, словно эта худая девушка, туалетом похожая на монашку, тоже её вновь обретённая сестра. Анна осторожно обнимает в ответ, мягко успокаивает, как воспитатель успокаивает несдержанного, но доброго ребёнка. — Наталья Александровна, я тоже вас узнала в зале. Я видела списки попечителей и не могла представить, что вы окажетесь графиней Луккези-Палли. Я никого не знаю из Попечительского совета. — Это не важно! — На концертах всегда аккомпанирует Конкордия Васильевна, но она со среды нездорова… — Анна, — перебивает Наташа. Прелестные зелёные глаза горят забавной детской обидой, праведным возмущением. — Почему вы исчезли? Мы думали, вы стали актрисой. Мы посчитали, что вы беглая. Анна краснеет. Впервые хоть какие-то краски жизни возвращаются на её лицо. Она исхудала, где бы ни пропадала всё это время. — Я не исчезла, Наталья Александровна. И я не беглая. Просто актрисы… Крепостной актрисы, Анны Платоновой, которую знали вы и ваш брат больше нет. Уже два года я состою на месте учительницы в Сиротском воспитательном доме для призрения незаконнорождённых и сирот. А ранее я располагала местом гувернантки в семье Веретенниковых, в Гапсале. Наташа потрясённо молчит. Она не знает, с чего начать длинный список хороших и плохих новостей: про выигранную тяжбу Корфов в Двугорском, про ужасный брак Лизы с фальшивомонетчиком Забалуевым, про жуткое разоблачение отравительницы — княгини Марьи Алексеевны Долгорукой, про собственную расстроенную помолвку с князем Андреем Долгоруким, про любовь Миши и Лизы, что оказалась для всех спасительным якорем в тех давних бурях. А может рассказать про духовное завещание князя Петра Михайловича Долгорукого? Ведь по бумагам выходит, что Анна — единокровная сестра его наследников: умершего два года назад Андрея, и княжон Лизы и Сони. Или лучше будет рассказать про Лизу — нынешнюю молодую княгиню Репнину, про горячо любимую наташину невестку? Про Мишеля, который уехал по инспекциям в южные губернии месяц назад, когда его жёнушка на сносях вот-вот разродится? Вместо всего этого Наташа неожиданно тараторит: — Вы не беглая? Лиза испробовала всё! Все возможности сыскных бюро, вы не представляете, как много их было. На континенте нет театра, куда бы она не писала, а наши отечественные — Лиза объездила самолично, не доверяя нанятым агентам. Она хотела упросить Владимира подать вас, как беглую, в вечный розыск, чтобы полиция искала по всей империи. Но Корф не отвечает на письма, он пятый год на Кавказе, и никаких вестей нет. Анна становится бледной как смерть, на её лице словно кристаллизуется маска ледяного спокойствия, но руки судорожно вцепляются в грогроновую юбку строгого, почти монашеского графитового платья. Её колотит мелкая дрожь, а потом она замирает: — Владимир Иванович на Кавказе? — Да, вы не знали? — Наташа звонит в колокольчик, чтобы попросить у лакея вина. — Давайте присядем. Вам дурно? — Нет, — теперь Анна тоже говорит почти скороговоркой. — Он каким-то образом нашёл меня в Петербурге, я жила целый месяц в грязной комнатушке, пряталась в цокольной каморке, очень маленькой, с половиной окна и перегородкой. С потолка падали тараканы, а соседские дети называли их виноградинами. Я… Я, право, до сих пор совсем ничего не понимаю. Я видела только нарочного, которого Владимир Иванович послал мне с бумагами. Там была моя вольная, отпускное свидетельство и целое состояние в именных векселях. А я… Анна присаживается на оттоманку, но смотрит в какую-то невидимую точку перед собой. Наташа боится, что сейчас будет либо обморок, либо горячка, либо и то и другое, а у неё нет ни нюхательных солей, ни бокала вина, ни бодрящего кофея. — С тех пор я ничего не знаю о Владимире Ивановиче, я писала… Не подумайте, Наталья Александровна, мне знакома благодарность. Я несколько раз пробовала писать в Двугорское из Гапсалы, но ответных писем из поместья никогда не получала. А потом, на адрес дома Веретенниковых, ко мне вернулись все семь моих нераспечатанных конвертов в одном большом бумажном пакете, подписанном в конторе поместья Корфов господином Шуллером. — Постойте… — Наташа пытается взять Анну за ледяные руки, — вы дрожите как в лихорадке, давайте продолжим беседу, сделав хотя бы глоток вина. — Он жив? — она сходит с места одним движением, на её лицо сейчас страшно смотреть, будто все черты стали прозрачным, бесцветным, некрасивыми. — Жив?! — Никто не знает точно, Анна, — мягко говорит Наташа, пытаясь успокоить. — Ходят слухи, что катастрофа, в прошлом месяце случившаяся у лагеря Шамиля близ Дарго, пока не осознана в высоких кабинетах столицы. Потери кавказских полков колоссальные во всех чинах. Все причастные объяты скорбью. Миша в эти дни должен уже добраться до Тифлиса, там расквартирован драгунский полк и можно узнать о судьбе Владимира, какой бы она ни была. — Михаил Александрович писал в его полк? — Да, Лиза тоже писала множество раз. Вы ведь помните, какая она упорная. Почти два года Миша и Лиза неустанно искали вас. С тех пор, как узнали… — Значит, он не ответил. Никому не ответил… — с ужасом повторяет она, и две крупные слезы скатываются по её щекам. — Больше всего я боялась, что никогда не увижу его, не услышу его голос, не посмотрю в его глаза. Я так боялась и трепетала узнать правду! Он говорил, что я всего боюсь. О, это правда… Всё было правдой… С каким-то приглушённым животным стоном Анна шагает вперёд. Роскошная концертная арфа дребезжит случайно задетыми струнами. Анна не замечает шарахнувшегося лакея с подносом, не замечает не на шутку встревоженный взгляд Наташи. Анна тянется к высокому французскому окну, будто хочет увидеть прощальный свет закатного солнца, садящегося за городские крыши Михайловской площади. — Боже, зачем теперь всё? — вырывается из её помертвевших губ, она опускается на колени, как в молитве, но очень быстро снова встаёт, закрывая рот ладонями, и без чувств падает на ковёр, будто тоненькое подрубленное деревце. Наташа тоже не может пошевелиться. Потом она кричит на опешившего лакея. Вино пролито на ковёр. Арфа накренилась, звенит и вот-вот рухнет. Вбегают перепуганные горничные и Михаил Юрьевич, совершенно сбитый с толку. Никто не может ничего понять, посылают за доктором. В суете ищут нюхательные соли у дам, но через несколько минут Анна сама открывает свои большие, но ставшие совершенно пустыми, глаза. Нервная горячка, малокровие, недостаток желчи. Наташа кивает доктору-немцу. Она не решается отправить Анну в казённую каморку воспитательного дома, поэтому передаёт ливрейному лакею записку для госпожи Окуловой. Наташа прекрасно знает, что директриса никогда не откажет в просьбе знатной попечительницы, если речь идёт о простой учительнице. Анну перевозят в дом Луккези-Палли на Английской набережной, и она спит почти сутки, как заколдованная в сказке. На следующий день, Анна просыпается рано, совершенно сконфуженная прошлым обмороком, но старается держаться независимо и вежливо. Наташа наконец рассказывает ей о семейных неурядицах старого князя Долгорукого, о давних интригах и тайнах. Анна внимательно слушает о княгине Марье Алексеевне, которая едва не лишилась рассудка от мстительной ревности, отравив старого барона Корфа за участие в интрижках мужа. Анна не удивляется роковой привязанности князя Андрея к крепостной горничной Тане, ничего не говорит о непозволительной и долгой связи хозяина и служанки, которая расстроила помолвку Наташи и Андрея. Анна улыбается рассказам Наташи о настоящем херувимчике, Андрее Андреевиче, который стал плодом безнадёжный любви Тани и её барина. Но молчит, услышав историю о собственном происхождении. — Андрей заразился тифом в летнем лагере своего полка и умер по дороге домой из Ростова, — после молчания произносит Наташа. Они сидят в её сиреневом будуаре, прекрасно обставленном английской мебелью. В золотой раме висит портрет Наташи с шифром на бархатном фрейлинском платье. — Увы, Марья Алексеевна, почти обезумела от потери единственного сына. В неистовом горе она забрала дитя у матери, а Таню, разгневавшись, сослала на какие-то выселки. Никто не знал об этом. Сонечка к тому времени гостила у Лизы и Мишеля, после похорон Андрюши они ездили в Неаполь к нашим родителям, а потом всю зиму прожили во Флоренции. А Таня… Наташа опускает длинные ресницы, чтобы не показывать взгляд, затуманенный слезами. Странно, что после горькой боли и давно забытой ревности, сейчас она чувствует лишь скорбь. Если бы всё могло сложиться по другому, если бы Наташа знала, если бы могла спасти обречённое… — Таня утонула. Анна потрясённо молчит. Конечно, она понимает, почему господа зовут грешную Таню утопленницей, а не самоубийцей. Снова наступает тишина, прерываемая лишь звоном бронзовых часов на каминной полке. Фарфоровые фигурки нарядных пастушек очаровывают пылких кавалеров. На жардиньерке расставлены дагерротипы в бархатных рамках — новое увлечение мужа Наташи. Георгий Осипович, или Джорджо, как его зовёт молодая жена, любит удивительные технические устройства и даже ходил вольным слушателем на университетский курс физики. Альбомы с гербариями, старинные бриллиантовые камеи, музыкальные шкатулки, пудреницы, веера, лорнеты, миниатюрный дамский телескоп для озорного изучения шляпок в Летнем саду — вся эта чепуха не стоит и мгновения тихого вечера в дубовом кабинете графа, когда Джорджо работает, а Наташа дремлет в его высоком кресле у камина. — Получается, Андрей Петрович искал меня перед самой своей смертью? — негромко произносит Анна, нарушив молчание. — Андрей не знал как быть и рассказал всё Лизе и Соне, а Лиза решилась на поиски, вернувшись из Европы. Мише казалось, это отвлекает её от череды ужасных потерь. Но вы сами можете спросить свою сестру, Анна. Я собираюсь в Меньшово на будущей неделе. Срок появления на свет моей племянницы, — Наташа широко улыбается и тем становится очень похожей на своего брата, — я точно знаю, Анна, у меня непременно родится племянница, срок до родов почти истёк. А Мишель, как всегда, ужасно опаздывает. И никакой корреспонденции с конца июля. Лиза переживает и ждёт любых новостей, а в её положении подобная нервозность крайне опасна. Но писем пока нет. Сейчас на Военно-грузинской дороге, к сожалению, пропадает даже фельдъегерская почта. Я буду с Лизой, пока её блудный муж, мой занудный брат и флигель-адъютант его высочества цесаревича не изволит вернуться. — Это очень хорошо, — тепло улыбается Анна. — И очень верно, Наталья Александровна. Боюсь, моё присутствие в Меньшово в столь сокровенный для Елизаветы Петровны час лишь добавит всем ненужного беспокойства и усилит тревоги. Не волнуйте княгиню новостями про меня, пусть её испытание счастливо разрешится, а Михаил Александрович благополучно вернётся к жене. А я буду ждать вестей и целиком положусь на ваше решение. — Вы возвратитесь в воспитательный дом? — Я попрошу небольшую вакацию у Антонины Алексеевны. Смею думать, она отпустит меня на несколько месяцев. Я действительно чувствую себя немного разбитой и больной. — Останьтесь здесь, у меня есть итальянка-компаньонка, она нянчила Джорджо, клоунесса и презабавная старушка. — Наталья Александровна, я не устану благодарить вас и Георгия Осиповича за оказанную заботу, за великую доброту. Я уже слишком многим вам обязана… — Глупости! Куда же вы одна поедете? Ещё снова исчезните на пять лет. Анна улыбается, но качает головой непреклонно, похожая на редких институтских классных дам, которые были у Наташи в Смольном. Анна напоминает «славнушек» — строгих, но добрых и сердечных наставниц, обожаемых всеми воспитанницами. — Я должна вернуться в Двугорское, если… — её горло перехватывает спазм, глаза стекленеют, но она продолжает говорить пустым, неживым голосом. — Если новости из Кавказа будут столь грозными, я обязана дождаться опеки над поместьем Владимира Ивановича и начала торгов. Я скопила совсем немного денег, но надеюсь, этого мне хватит, чтобы выкупить дворовых людей Корфов. Варенька… Анна украдкой смахивает слезу: — Я так виновата, что целых пять лет пыталась забыть место, которое было моим родным домом. Наташа ничего не говорит, только молча её обнимает. Вечером они ужинают с милым Джорджо, и он всецело одобряет дамские планы на август, такой знойный и жаркий в этом году. Анна уезжает на следующий день после обедни, в карете с гербом Луккези-Палли и двумя лакеями на запятках. Про путешествие m-lle Платоновой в ином экипаже Наташа не хотела и слышать. Перед напором молодой графини никто не может устоять, и Анна в конце концов сдалась, вняв всем доводам о дороге в семьдесят вёрст. Утром у Наташи было спокойно на душе, хотя стопка приглашений на рауты и обеды не разобрана за три дня — une pagaille monstre, как сказал бы её отец. — Уехала бедняжка, — говорит Наташа, глядя в большое арочное окно гостиной. Карета Луккези-Палли скрывается из виду, вливается в вереницы экипажей, извозчичьих бричек, телег с водяными бочками, дешёвых конных линеек и дорогих пассажирских шарабанов. — Вот увидишь, мой ангел, у сей запутанной трагедии будет вдохновенный финал, — Джорджо нежно целует жену в лоб и заключает в объятия. — После бури обыкновенно выглядывает солнце. — Ты любишь кошмарные финалы! — В итальянских операх, Наташа. В жизни будет нам драм. Наташа морщит свой хорошенький носик, но всё же со странным облегчением смеётся. Она вырывается от ласки мужа, грозит ему пальчиком, а потом уходит в свой будуар. Ей надо вызвать мажордома, чтобы распорядиться насчёт обеда. Сегодня Луккези-Палли принимают австрийского посланника, которого Георгий Осипович на дух не переносит по известным причинам. Она съездит за подарками для Лизы и Сонечки в кондитерскую Вольфа и Беранже и непременно успеет в Меньшово к рождению племянницы.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!