Часть 3
18 июня 2025, 08:41 Ее качнуло. Серая форма стала вездесущей, она видела вокруг себя лишь эту одежду. Серый цвет стал знаменем смерти, вытеснив собой черный. Едва завидев вдалеке солдат, люди сворачивали в сторону, разбегались. О нет, никто не тешил себя иллюзиями о доброте душевной оккупантов, не грезили о чудесном исцелении души. Фрицы показали себя, ой, как хорошо показали. Добрая половина людей не могла забыть это месиво из куч людей, коих фашисты распределяли как скот на убой. Сравнение мое здесь неуместно, а ведь так и было.
Сельчане предпочитали молчать, просто не протестовать и смириться со своим положением. Но у всех перед глазами стоял тот вечер, когда черти без рогов ворвались на их землю, в тот же миг сделав ее чужой.
Тамара не узнавала ни лужайки, ни дома, даже голос тети Маши, срывавшийся в молитвах, был для нее чужд. Девочка пятилась назад, шаг за шагом. Трава сминалась под подошвой, беспокойные воробьи разлетелись. Никого вокруг. Солдаты внутри, он внутри. Какой же мерзкий, какой смазливый он был. Офицер так и норовил коснуться, взять под руку или шепнуть на ухо. Ходил вокруг, да около, но еще ни разу не тронул.
Она побежала. Она не бежала в поле, куда-то далеко смысла не было уходить, ибо сказал – найдет. Отшутился, сука, но сказал. Ноги принесли к своему некогда дому, где яблоневое дерево покачивалось от слабых порывов ветра. Солнце блестело высоко, соловей пел в кроне. Никаких немецев, лишь потоптанная трава, раскрывающая присутствие чужих. Мама с папой никогда не топтали зелень – аккуратненько скашивали, создавая видимость уюта и прилежности. Сейчас же сорняки буйствовали. Мама не занималась ими с момента ухода отца, а бурьян воспользовался случаем. Полез из всех углов, даже из-под ступеней избы, из маленькой щели выглядывал целый клок колосьев растения-паразита. Рядом с ним деловито прижился репейник.
Тихо, шаг за шагом, половицы не скрипел, ветер не гудел, букашки не шуршали. Фриц остался сзади, у тети Маши. Сколько ему еще предстоит этих домов проверить оставалось неизвестным, а других немцев видно не было. Марья говорила, что основная часть дивизиона в другой части поселения обосновались, только эти: старый офицер, фон Йодель, да мальчишка решили тут, в добротном доме поселиться. Но сейчас до этого дома дела никому не было, немцам тоже работать надо; обязанности были у всех.
А внутри дома не изменилось ничего, только запах другим стал. Теперь пахло не топленым молоком и утренним хлебом, а сигаретами и машинным маслом. У порога валялась масленка, чуть выше – пепельница. Вещи старых хозяев были сметены по углам, вместо них – коробки с документами, форма смятой тряпкой лежал на кровати, зажигалка брошена на столе у кувшина. Нет, не тот уже дом, и будто никогда не выветрится оттуда едкий табачный дым.
Тома медленно шла вдоль подоконника, ее палец собирал на нем пыль. И девочка тупо смотрела на серый комок и на чистую, свободную от грязного слоя полосу. Часы на стене встали. Она повернула голову и поймала на себе взгляд выгравированной на мягкой деревесине липы совы. Она тоже тут лишняя, ибо часы больше не ходят! Тома лишняя, ибо те, ради кого она тут жила, ушли, и видно, не придут более.
Он сказал: «Ты помнишь свои обязанности», с таким нажимом, с насмешкой. Его солдаты разрывали дом тети Маши, он же стоял, развалившись – руки в карманы, голова слегка набок. Для Томы будто все покрылось пылью, даже горшки, коими она пользовалась еще утром стали серыми, воображаемая грязь легла не на них, а на глазах девочки. И она стояла, просто стояла посреди заброшенного всяким Богом дома. Светлый угол с иконами стал самым темным местом во всем помещении.
Смириться все так же не получалось. Это поганое, мерзкое «Вдруг» давило затылок. Она видела и смерть, и уход родных — стремительно удаляющиеся фигуры. И это не вселяло надежду. Надежда работала вместе с отрицанием, шептали на ухо, что сейчас Тома моргнет и увидит маму заместо керзовых сапог у двери. Именно эти сапоги ей предстояло надраить до его прихода, наготовит еды, спрятать вещи, что мозолили ему глаза. К старым деревянным лошадкам отправятся теперь и платья, и обувь, и папины бритвы, и мамины старенькие духи… Приказ был совершенно расчистить дом от всего, что не приносило пользы.
На ватных ногах девочка подошла к иконе и упала на колени. Она хотела прочитать молитву, горячо, до отказа легких, только слова не шли, только смотрела в лицо Богоматери. Ее кудрявые волосы теперь были больше похожи на шлак, более не блондинистые, а покрытые дорожной пылью. Тетка Марья молчала тогда – понимала, что не до волос при потере матери, только теперь ей вообще ни до чего дела не было.
Пальцы рук проваливаются в щели в полу, они же издали жалобный скрип в ту же секунду. То ли рык, то ли всхлип из груди вырвался в тишине мертвой деревни. Скоро, в разгар летних месяцев поселение снова оживет, люди станут забывать, приспосабливаться к новым господам. Утро станет встречать петушиным криком, а базарные бабы обменяются последними сплетнями. Только вот ушедшие не вернуться, с этим стоило смириться и убить надежду.
Его шаги оборвали немую молитву. Он забежал на крыльцо, почти вприпрыжку. Такой веселый, воодушевленный. Топ-топ…Шаги замерли под дверью, и следующим звуком послышался скрежет ржавых петель. Тома не двинулась, зеленые глаза мертвенно обращались к Богородице. Она, возможно, даже не слышала появившегося фон Йоделя. Уши заложила внутренняя истерика, только редкие слезы говорили о горе, что переживала девочка.
А гаутштурмфюрер стоял на пороге. Замешательство, а быть может очередная насмешка над чужими страданиями, застыли в лукавой улыбке. Офицер смотрел на девочку неотрывно, он не моргал, не менялся в лице. Губы Томы редко шевелились, она сама не знала, какие слова вылетали изо рта. Все, что она могла выдать – околесица, бессвязная и переполненная просьбой оставить ее в покое. Хотелось, чтобы все было, как месяц назад, чтоб время замерло в моменте настоящего счастья.
— Хватит, много драма. – высокий, с хрипотцой голос оборвал все. Тамара не подняла голову, она только засмеялась. Тихо, смех походил на шепот, но это смех, с улыбкой. Только улыбкой не живой. Драма – слово действительно забавное, учитывая обстоятельства.
То, что произошло вчера пошатнуло разум, и теперь изгарина всего ужаса выходила из нее. Оно разрывало. Нездоровый смех отдавал гнилью. А фон Йодель не перебивал, только смотрел на сотрясающееся тело. Позвоночник просвечивался сквозь ситцевое платье и грозил переломиться от худобы. Природная худоба сопровождалась продолжительным голодом.
Встать Тома не могла. Вся она дрожала, о работе речь не шла. Истерика не прекращалась.
На висках Йоделя выступили вены напряжения, терпение кончалось. От былой улыбки не осталось и следа, на ее месте – сжатые до бела губы. Наскучило. Ее хохот становился все затяжнее, все истеричнее. Булькающие звуки постепенно замещали надрывный смех.
В два шага он оказался перед ней, поднял с пола, как нашкодившего котенка. В серые глаза смотрели опухшие и покрасневшие зеленые. Офицер приподнял брови, и в эту же секунду – пощечина. На щеке поверх веснушек девочки выступило красное пятно. Он ударил хлестко, совершенно не щадяще, так, что в голове прошел звон, а наравне с жалящей болью на лице – другая боль бьет молотом в черепе. Он отпустил, ушел в другую комнату, а Тома упала на пол, совсем без звука.
***
Йодель не ненавидел, лицо офицера всегда украшала улыбка, такая задорная, без контекста – добрая. Тон всегда заигрывающий, движения кошачьи. Кем он был в мирной жизни? Образ без формы никак не выходило представить, она прилипла к смеющемуся палачу. О да, он любил шутить, любил прикармливать, «гладить по голове». В кармане у немца часто находились сладости для детей, для самой Томы. Дети даже начали сами подбегать на улице, завидев Гомерика. Всегда вежливый, всегда учтивый, будто бы не он отдавал тогда приказы. Тамара даже стала привыкать к нему, к постоянному присутствию его, к разбросанным вещам и гоготу до поздней ночи, со шнапсом и картами на столе. Ощущение появилось, что нет дела этой пьяной немчуре до нее, когда после пары вечеров ее не тронули. Однако выходить из дома права не имела: взглядом фон Йодель указывал оставаться на месте, не вздумать ослушаться. Не подчиниться было нельзя. Становилось все спокойнее. Алла приходила днем, выпить чаю, да обсудить насущное. Она-то как никто другой в этой деревушке научилась крутиться среди оккупантов. Всегда общительная, кокетка, она быстро нашла себе крыло в виде молодого унтершарфюрера. Тома не знала и знать не хотела, что тому надо от Аллы, но радовалась, что подруге ничего не угрожает. Если назвать можно было радостью то тупое состояние, приглушенные эмоции и дымку в глазах . То произошло слишком быстро, внезапно. Окна были плотно закрыты, не продохнуть. В воздухе витал запах пота, табака, керосина, да крепкого алкоголя. Дышать становилось все тяжелее, а выйти невозможно. Пьяное командование спало за столом. На одну из карт упала чернильница, и пятно растеклось в чудную кляксу, чем-то напоминающую молнию. Только обсуждения вполголоса, изредка смех двух мужчин слышались в комнате. Стул заскрипел, следом за этим один из неспящих поднялся, и чуть шатаясь, вышел. В дом влетел порыв прохладного воздуха с запахом свежих грибов и в тот же миг растворился в ароматах перегара. Стул заскрипел снова, только теперь другой. Офицер поднялся, на этот раз шаги звучали по-другому. Более плавные, неспешные. Его силуэт появился в темноте комнаты, освещаемой лишь тусклым светом керосиновой лампы на столе. Он остановился, но лишь на секунду, видно пытался различить девочку в темном углу. А потом просто сел рядом. Его тяжелое дыхание Тома слышала еще долго после всего произошедшего. Из кармана полурасстегнутых брюк Гомерик выудил плитку шоколада, протянул Томе. Она медлила; слишком сильная вонь из смеси спирта, парфюма и пота исходила он него, раскрасневшиеся щеки и чересчур серьезное лицо. Тогда он подвинулся ближе, помахал плиткой прямо перед лицом. — Nimm. – на распев проговорил он, ладонью похлопал девочку по колену. Тамара вздрогнула, но взяла, потому что делать было нечего. Она не могла представить что будет, если не возьмет. Гомерик удовлетворенно улыбнулся. — Gutes Mädchen. Ешь. – он кивнул, призывая откусить немного. Впалые глаза сверлили девочку, и будто светились в тени. Она отломила кусок. Дрожащей рукой, неуверенно положилав рот. Шоколад был восхитительный, даже глотать сразу не хотелось, а оставить во рту на подольше. Даже в мирное время такое Тома ела редко, а то и вовсе не ела. Дорогой шоколад, марка элитная, немецкая. — Gutes Mädchen. – повторил офицер, а потои неожиданно потрепал Тамару по светлым завиткам на макушке. Небрежно, даже больно от того, что грубая ладонь цепляля волосы, выдергивала их от неаккуратности. Девочка замерла, уставившись в пол. — Ты не разочаровываешь меня, молодец. – прошептал он, при этом наклонившись так, что алкогольное дыхание долетало до щеки. – Продолжай так же. Рука, что до этого лежала на голове скользнула вниз по шее, к ключицам. Пальцем он очертил обе выступающие кости. Жесткая ладонь шкрябала нежную кожу, оставляли красноватые полосы. — Sehr magere. – улыбка не сходила с лица. Ласково, с какой-то гордостью он произнес это. Взгляд скользнул ниже. Рука замерла. Офицер наклонился, теплое дыхание коснулось шеи. Он вдохнул ее запах, проводя кончиком носа от ключиц, до мочки уха. Тома замерла, мышцы напряглись, готовые бежать. Только бежать что-то не получалось, только в противоположную стену таращиться. — Kleines Mädchen. – Девочка почувствовала касание тощего плеча, а потом все ниже и ниже... Липкие пальцы перебирали кожу на предплечье, стягивали лямку сарафана. Тома не могла пошевелиться, пока офицер нависал над ее ухом, прикасался там, где не надо. Она оцепенела, даже пискнуть не выходило, пока хмельной шепот лишал слуха, а ладони оставляли ожоги. Мама говорила, что там трогать никому нельзя, а он дотронулся – многократно и по́шло. Потом, когда он наконец закончил и отошел, китель все еще лежал на полу, рядом с чужими сапогами, он протянул: — Ты свободна. Спокойной ночи. И ушел, в комнату, где раньше Тома жила. Девочка не выдержала – выбежала из дома, едва не сбив с ног возращающегося штурмбанфюрера, и осталась в сарае. Она соскребала с себя все это, кусала, царапала, но даже на местах, где дермы вовсе не оставалось, где проступали красные капли крови и смешивались с грязью, она ощущала его. Ороговевшие частички оставались под ногтями. Те капельки красной жидкости, что проступали из-под кожного покрова, размазывались по пыльному телу. На утро за ней никто не пришел, и днем не появилсяя ни один из карателей. Тома лежала неподвижно. Она слышала голос Аллы наравне со спокойной речью фон Йоделя. Они беседовали тут, прямо у окон сарая. Но Алла понятия не имела, что Тома здесь, также понятия не имела и о том, что случилось с бедной девочкой. Гомерик же аккуратно пояснил девушке, что Тамаре не здоровится, она решила отлежаться у соседки. Но навещать ее ни в коем случае не нужно, потому что можно заразиться, а не хватало еще в деревне эпидемии. Алла слушала и внимала каждому слову, наивно кивала, соглашалась. Он говорил, что было бы не плохо, если Алла займётся обязанностями девочки, ведь ни он, ни штурмбаннфюрер Заммен, ни кто из его солдат вести домашнее хозяйство не способен. Алла соглашалась, ничего не замечая.***
А ночью все затихло. Филин гудел где-то под крышей сарая, краткие постукивания неизвестного происхождения единственно нарушали тишину деревенской ночи. Вдруг, за калиткой послышались шаги, смазанное говорение. Двое патрульных обсуждали что-то невнятно, но так громко. Дежурные потихоньку утихали, и Тома вновь стала проваливаться в беспокойный и страшный сон. В воображении проносились пестрые картинки войны и мирной жизни, все вперемешку. Биение сердца замедлилось. Только звуки она ловила, боялась, что кому-то придет в голову навестить ее посреди ночи. Даже передвижение букашек над ухом не давали полностью провалиться в сон, вздрагивала каждый раз, как мышка пробегала рядом с ней и зарывалась в стогу. На ней платье: не меняла его с того времени, как эсэсовец это самое платье стягивал. Она боялась в доме появляться, боялась, что ее кто-нибудь увидит и все поймет. Запах Йоделя до сих пор, казалось, валит ото всюду. Где-то за окном, совершенно близко, раздался стук. Тома открыла глаза, но с места не сдвинулась. Скрип повторился. За ним шаги – аккуратные, медленные, будто кошка крадется. А Тома лежала, не издавая ни звука, молилась, чтобы какая-нибудь крыса не вздумала проснуться и, нарушив тишину, привлечь внимание названного гостя. С той стороны кто-то выверено поддел щеколду. Без всякой возни, без лишнего шума, словно знал, где засов находиться и как его с той стороны открыть. А так ведь и было. Ни один чужак бы так быстро и тихо не справился бы с дверью. Значит свой. Но все равно страшно, свои разными бывают. Тома задерживает дыхание, когда некто заходит в сарай. Он один – других шагов не слышно, только наступание двух ног. Человек аккуратно обходит всё грохочущее, все инструменты, лежащие на полу, и останавливается в паре метрах от Тамары. Она слышит его дыхание, он стоит и не шевелится. Внезапно, что-то коснулось её лодыжки, и поползло вверх, быстро перебирая множеством ножек. Тома сжалась, изо всех сил пытаясь не кричать и не шевелиться, но это что-то перемещалось все выше и выше, пока девочка не вскочила и не начала быстро стряхивать это с себя. Сколопендра. Огромная, толстая сколопендра упала на пол и устремилась куда-то в противоположную сторону. Сразу же за ней побежал ёжик из-за какой-то железяки. В комнате замерла тишина. Тома смотрела на высокую фигуру незваного гостя и наконец, различала в нём родного человека. Отец глядел на неё, тоже не шевелясь. — Тата, тата жывы. – только и смогла прошептать она. Но с места не двигалась, все ещё мерзкое ощущение чужих рук не позволяло подойти и наконец прижаться к отцу. — Жывы, жывы, Томушка. – Василий подбежал к дочке, упал перед ней на колени и обнял так, как никогда не обнимал. На нем уже была не рубаха деревенская, а красноармейская форма. Только пахла той же соломой и пылью, что и раньше. Тома замерла на месте. Ее сковал ужас: вот-вот почует чужой запах, вот-вот узнает о том, как низко она опустилась, кем стала. Тогда уж ей точно не вытерпеть. И эти касания отца, нежные, любовью наполненные, она чувствует в них его и видит перед собой его серые, бездушные глаза и слышит: "Ты меня не разочаровала". — Тома, Томушка, што з цябе? — он отстранился слегка, беспокойно взглянул на девочку и вытер одинокую слезу с ее щеки. И только тогда она отмерла и заплакала навзрыд, упав на колени. Василий гладил ее по спине, как когда-то утешал совсем маленькую дочурку во время грозы, когда раскаты грома наперебой дождю били по еще неокрепшему слуху. — Я… думала… цябе забiлi, — наконец с надрывом всхлипнула она и сжалась сильнее. — Не дачка, не для того я Радзiму абараняць сышоу. Яны ящчэ са мной намучается. – прошептал он, улыбаясь. Пальцем щелкнул по кончику носа дочки, слезы с щек утер. — Тата, я з табой хачу. Фашысты тут… — она не договортла и снова затихла. — Што, што яны? — Маму забралi! Дуне-то, цётки Ефрасiннi дачцэ… Горла перарэзалиі! — Тома заикалась, слова из себя вытащить не могла, а перед глазами все картинки. Завыла от безысходности. Снова увидела эти страшные картины первого дня перед собой. Она молчала о гауптштурмфюрере, не могла о нем говорить. Да и нельзя. Папа-то, его убивать пойдет, если узнает, а это все равно, что самому на амбразуру прыгать. Тамара это прекрасно понимала. — Як маму? – он резко отстранился и глазами такими глянул. Страшными, пустыми. Огонь в них погас. Но не позволил себе Василий здесь, перед ребенком чувства свои толкать, обратно к ней наклонился. Снова обнял. — Не магу цябе з сабой узяць. Ты моцная, свет мой, трэба пацярпець. – Слова не шли, и мужчина выдавливает их из себя, руки его дрожали. Тома резко отслонилась. Глаза теперь уж сухие, только голос колеблется. — Ч-ч-чаму, тата? —Небяспечна, не магу. – он опускает голову. — Дык яны, яны ж мяне тут…Ён, нет…нет… нет… — Тамара подскакивает на ноги, смотрит на отца и не верит. Спасение, вот же оно было, куда ушло. — Я не магу, Томушка. Пташка мая, не магу. – повторял он и повторял, больше ничего сказать не в силах. – Я прыйду яшчэ, поцярпець трэба. Мужчина встал вслед за девочкой, взял за руку и поцеловал потную ладошку. —Калi ласка, трэба. — Нет, тата, тата… — Тома хватает его за рукав, но мужчина тут же убирает руку и уходит, просто покидает сарай, больше ничего не сказав на прощание. Снова тишина, шаги вдалеке заглохли, а Тома осталась стоять. Зачесалась рука, потом бедро... В местах, где доселе были кровавые расчесы, теперь стал появляться сильнейший зуд. Не чесать, даже пальцем коснуться было больно. Темно-бордовые, почти черные ссадины ощущались как укусы сотен комаров. Все тело чесалось: то на спине, то на на животе, то на конечностях, то в волосах. Как будто сотни маленьких насекомых одновременно перебегали из одной части тела в другую. Тамара снова заплакала. От безысходности, от боли, от предательства отца. Стоя посреди сарая, между двумя стогами, девочка старалась не шевелиться, чтобы не чесалось, чтобы не больно было. От одного из расчесов расходились темные пятна.***
Утро выдалось свежее, роса выпала тогда обильная, будто бы и дождик ночью прошел. Одинокая курица клевала остатки пшена у проселочной дороги. Дверь сарая едва приоткрылась. Босыми ногами девочка ступила на мокрую землю. Порванный сарафан едва доставал до колена. Тома осторожно осматривалась, боясь наткнуться на кого. А когда поняла, что нет вокруг ни души — побежала до крылечка, до дома родного. Дверь не скрипнула, и она вошла в избу. За столом, прям перед ней сидел старый офицер. В одних брюках, даже без нижней сорочки. Тома ахнула. Заммен повернулся, взгляд его скользнул по измученному тельцу. Со старческой медлительностью он поднялся, палец указательный приставил к губам, а другую руку в верх поднял, призывая замолчать. Прихрамывая, Заммен подошел к печи, вытащил горшок с кашей, видно сваренной Аллой вчера, поставил на стол. — Iss. — махнул он рукой. — Он уходить. Los, iss. Тамара шагнула назад, задержав дыхание. Штурмбаннфюрер же скривился и резко выдохнул. — Девочка, ты глупый? Это есть помощь. Его нет, ты мочь есть. Verstehen? — Вдруг ясно стало, что терпение-то не бесконечное. Тома вдруг вспомнила, как Гомерик тогда ей шоколад предлагал, кормил, так и этот... — Н-н-нет, не хочу. — она развернулась и хотела уходить. — Stop,— ударил по столу кулаком вдруг Заммен. — Setze,— махнул он в сторону стула, где до этого сидел сам. Сам же рубашку на плечи накинул, стал пуговицы застегивать. — Ты должен не бояться. — бросил мужчина и вышел. Тома дернулась, но осталась сидеть, не притрагиваясь к каше.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!