Глава 4
26 марта 2025, 19:23 Зима 1933 года, Париж
Зима в Париже стояла холодная, серая, тянулась лениво и беспросветно, как затянувшаяся болезнь. За окном дышал туман, облепляя фонари полупрозрачными пятнами, в которые скользко ступали редкие прохожие, кутаясь в пальто. Кровли домов хранили несмелый снег, точно боялись его спугнуть.
Нина поправила покрывало на узенькой детской кроватке и склонилась над шестилетней Мари. Девочка, сладко пахнущая молоком и земляничным мылом, уже начинала клевать носом, но, завидев, что маменька потянулась за лампой, встрепенулась.
— Нет, мама, ещё хоть немного, — пробормотала она сонно, кутая кулачки в простыню.
Севушка, который давно уже спал в своей кроватке, услышал это и тихо подался вперёд, точно невидимая рука вытолкнула его на свет.
— Хорошо, дитя моё, ещё немного, — уступила Нина, сев на край постели.
На тумбочке покоилась затёртая книга — «Маленькая принцесса» Фрэнсис Бёрнетт, переплёт пожелтел, уголки загнулись, а внутри скрывались аккуратные, строго выведенные буквы на французском языке.
— Мари, ты сама, конечно, прочитаешь? — с ласковой усмешкой спросила Нина, раскрыв книгу.
Девочка, уже наполовину спрятавшаяся в подушках, фыркнула, буркнула нечто невнятное и закуталась ещё сильнее.
— Ах ты, шалунья.
Нина взглянула на страницы, но вместо того, чтобы читать вслух, начала мягко пересказывать.
— …Сара потеряла всё, малышка. Только вчера её звали mademoiselle Crewe, а теперь она никто. Сидит в крошечной комнатке, без камина, без огня, без мягкого пледа…
Мари уткнулась в бок матери, тёплая, лёгкая, словно котёнок.
— Но она ведь всё равно принцесса, правда? — спросила шёпотом с затаённым страхом, что кто-то опровергнет.
Нина погладила Мари по волосам.
— Конечно, принцесса. Настоящая, милая моя. Потому что принцесса — это не золото, не платье, не ленты. Это то, что в сердце.
Севушка, сидя на постели, слушал, не подавая виду.
— Мама, но ведь даже у неё под конец появился хоть один добрый друг? — спросил он, уже на границе между сном и явью.
Нина кивнула, на миг прикрыв глаза.
— Да, у неё был друг. И знаешь, это как в жизни. Нам даются испытания, но Господь всегда пошлёт нам того, кто поможет. И если мы сами добры, если помним, что надо прощать и верить…
Мари всхрапнула носом, уже погружаясь в сон.
— …то и мы никогда не будем по-настоящему одиноки, — закончила Нина шёпотом, склоняясь над дочерью и осторожно целуя её в лоб.
Она поднялась, поправила подушки, прикрыла одеяло. Постояла ещё на пороге, вслушиваясь в детское ровное дыхание, а затем погасила ночник. В груди странно защемило.
Нина прошла в гостиную, села в низкое кресло, натянула шаль на плечи. Пальцы сами собой потянулись к шкафу. На верхней полке стояли книги, которые она, кажется, пронесла через все свои жизни. «Записки институтки», «Записки маленькой гимназистки», «Сибирочка». Чарская. Запах пыльных страниц был знакомым голосом из прошлого.
В Киеве, в их доме с крепкими розоватыми стенами, за маминым садиком, где весной цвели лиловые сирени, она глотала запоем эти истории, сжав губы от волнения, сгорая от желания быть такой же. Чистой, светлой, верной. Она, пятнадцатилетняя гимназистка, перечитывала «Маленькую принцессу», смотрела в окно на сугробы, представляя себя в промёрзшей мансарде, но гордой, гордой. Нина тогда решила — даже если у неё не останется ни копейки, она будет держать спину прямо, смотреть на людей с достоинством, как Сара Кру.
Когда они прибыли в Париж, Нина была уже взрослой барышней, однако, бывало, по ночам, когда маменька засыпала, вспоминались те же страницы. В первый год в эмиграции, когда в кошельке едва хватало на хлеб, когда приходилось экономить даже на свете, Нина мечтала, что вот-вот явится какой-нибудь неизвестный дядюшка из Бостона или Лондона, скажет, что они богатые наследницы, и у них с маменькой снова всё будет.
Воспоминание больно сжало сердце. Господи, как смешно, как наивно! Ведь даже если бы явился этот невозможный дядюшка, где был бы смысл? Без Киева, без родного дома, без запаха сирени по весне, без Феодоровской церкви, в чьём саду она в детстве гонялась за бабочками. Нет смысла в роскоши без Родины.
Внезапно Нине стало не по себе в этой уютной гостиной, с мягкими креслами, с шелестом скатерти под рукой. Огладила ладонью книжный корешок, тяжело выдохнула. Кто бы мог подумать, что через восемнадцать лет после того, как в первый раз заперлась у себя в комнате с «Записками институтки», она будет сидеть в чужой французской квартире, укутанная в чужую шерстяную шаль, и думать не о прекрасных институточках, а о том, как бы её Мари не задразнили в школе за плохое чтение.
Нина провела рукой по лицу, закрыла глаза. Господи, если бы можно было хоть раз во сне пройтись по Владимирской улице, увидеть, как снежные шапки лежат на крышах, услышать, как по Андреевскому спуску мчит на расписных санях лихач…
Нина тихо вздохнула. Пламя свечи дрогнуло.
Дверь хлопнула с гулким эхом, и по коридору пронёсся запах табака, холодного ночного ветра и вина. Нина вздрогнула, но не поднялась с кресла. В дверях появился Александр, щурясь в полумраке, расстёгивая пальто. Лицо его было усталым, с лёгкой испариной на лбу, на висках спутались темноватые пряди.
— Ты что не ложишься? — спросил он, стягивая перчатки и бросая их на комод.
Нина молчала, крепче сжимая край шали.
— Опять книжки перечитываешь? — Александр шагнул ближе. — Или ждала меня?
Глаза его заблестели — то ли от вина, то ли от какой-то неуловимой насмешки. Присел на подлокотник кресла, обнял её за плечи. Нина почувствовала его тёплое дыхание, пропитанное алкоголем, и отстранилась.
— Скажи мне, Ниночка, деньги куда уходят? — вдруг поинтересовался будничным тоном, а в голосе проскользнуло напряжение.
— Какие деньги? — не сразу поняла Нина.
— Наши деньги. Ты ведь не покупаешь себе ничего нового. И, кажется, в последнее время стала слишком щедра.
Нина почувствовала, как кровь отхлынула от лица. Она вспомнила, как всего несколько дней назад относила в трущобы Сен-Дени лекарства для работницы прачечной, чей сын бился в горячке от кори. Вспомнила, как Огюстен держал мальчика за руку, а Элен поила его молоком. Нина помнила и крохотную девочку с воспалёнными глазами, которая дрожала в тонком платьишке, и как она, Нина, отдала ей свои шерстяные перчатки.
— Я… помогала нуждающимся, — произнесла уклончиво.
Александр медленно отстранился, выпрямился. В глазах его мелькнула холодная догадка.
— Ты, надеюсь, не заделалась социалисткой?
— Александр…
— Я не ожидал, что идеологический враг проникнет в мой дом, — сказал он сухо.
— Это дети! — с болью выдохнула Нина. — Голодные, больные! Как можно спорить тут об идеологиях?
— Тебя надоумила эта официантка, — процедил Александр, сжимая кулаки. — Ты связалась с ней, потому что тебе скучно. Скучно жить честной буржуазной жизнью, да?
Нина вспыхнула.
— Вы говорите так, словно я… словно я преступница!
— Ты — глупая женщина, которая ввязывается в чужие дела, — холодно ответил он.
Нина вскочила с кресла, стиснув пальцы.
— Я всего лишь хотела помочь…
Но Александр уже молча расстёгивал жилет, отвернувшись, как будто спор был окончен, будто её слов вовсе не существовало.
***
Жюли вошла первой, запахнув поплотнее серое шерстяное пальто, а за ней в прихожую вбежал Севушка — без шарфа, с растрёпанными волосами, в глазах его светился бодрый огонёк. — Мадам, мальчик ваш сегодня особенно старался, — сказала горничная с улыбкой, стягивая перчатки. — Благодарю вас, Жюли, — Нина кивнула рассеянно, убирая со лба выбившуюся прядь. Мысли её всё ещё блуждали вокруг вчерашнего разговора с Александром, его холодных слов, этой глухой стены, которую она, кажется, сама же и выстроила между ними. Как умягчить мужнино сердце? Как объяснить, что помощь беднякам — не политика, а просто милосердие? Тем временем Севушка, не дожидаясь помощи, сноровисто стянул с себя шубку и повесил на крючок, затем аккуратно сложил шарф на комод. Мари, будто только этого и ждала, с визгом бросилась к нему, дёргая за рукав. — Сева, Сева, посмотри, что я нарисовала! — размахивала она листком. Но Севушка лишь мягко высвободился и, не глядя, потрепал сестру по голове, направляясь в гостиную. — Ну, как прошёл день, милый? — спросила Нина, проходя вслед за ним. Севушка уселся на оттоманку, закинув ногу на ногу, как взрослый, и чуть смущённо улыбнулся. — Мама, я придумал. Теперь я не Всеволод. Нина нахмурилась, но промолчала. — Теперь я… Севериан, — с гордостью выговорил он, делая ударение на последнем слоге. — Севериан? — Ну да. Так удобнее. Учитель сказал, что это красивое имя, и все в классе его сразу запомнили. Нина тихо растянула губы. — Что ж, мой дорогой Севериан… — села рядом, обняв его за плечи. — Хорошее имя. Он взглянул на Нину искоса, будто ожидая упрёка. А упрёка не было. Всеволод… Имя тяжёлое, как гранит, как бронзовый бюст. Имя деда, которого её мальчик никогда не знал, но в честь которого был наречён. И вот он — не Всеволод. Он другой. Мягче, легче, а всё равно есть в нём стержень. Севушка никогда не видел России, но дома они говорили исключительно по-русски. Он знал наизусть «Бородино», знал, что Пушкин — лучше Гюго, и даже в игре не позволял называть себя «французским мальчиком». Севушка был русским ребёнком в чужой стране, и Нина надеялась, что он вырастет человеком, который никогда этого не забудет.***
Александр пришёл домой позже обычного, когда ужин уже остыл, а Жюли, утомлённая дневными хлопотами, клевала носом в кресле. В пальто, пахнущем морозом и заводским маслом, он остановился в прихожей и, не раздеваясь, подозвал Севушку. — Держи, — сказал он, протягивая сыну книжку в жёстком переплёте, с синей обложкой и тиснёными буквами: «За чертополохом». Севушка взял подарок с любопытством, скользнул пальцами по буквам. — А про что? — Про Россию, сынок. Про настоящую Россию. Нина, стоявшая у камина, нахмурилась. — Севушка ещё мал для таких книг. Александр усмехнулся, снял перчатки и, наконец, повесил пальто. — В самый раз. Пусть знает, что такое честь. Нина хотела возразить, но Александр вдруг приобнял её за плечи, тихо сказал: — Пойдём, я хочу поговорить. Она послушно пошла за ним в спальню. Там было тихо, пахло воском и засохшими розочками в вазе. Александр сел на край кровати, потёр лоб. — Прости за вчерашнее. Я погорячился. Нина опустилась рядом, сложив руки на коленях. — Ты просто не понимаешь… — Александр поднял тёмные глаза, пристально посмотрел на жену. — РОВС — это не игра в офицериков, Нина. Это последнее, что у нас осталось. — Но ведь… — Нина запнулась, подбирая слова. — Они же не могут нас тронуть. Александр горько усмехнулся. — Они могут всё. Мы тут, в Париже, как в клетке. Советские агенты похищают наших людей. Помнишь генерала Миллера? У него до сих пор шрам от покушения. А сколько их уже пропало… Нина вздрогнула. — Но… здесь же Франция… — Какая разница? — Александр помолчал, затем медленно произнёс: — В Германии тоже думали, что безопасно. Но теперь… Он наклонился ближе. — В Германии теперь Гитлер. И он наведёт порядок. Нина вновь свела пушистые брови к переносице. — Ты одобряешь этих… их методы? Александр пожал плечами. — Я знаю одно: с коммунистами он не будет цацкаться. А значит, и нам поможет. В комнате повисла тишина. В коридоре раздался голос Севушки, что-то читавшего Мари. Нина посмотрела на мужа, на его уставшее лицо, на тени под глазами. — Господи, Саша… — Я просто хочу, чтобы мы могли вернуться домой, — тихо сказал он. Нина вздохнула, прикрыла глаза. Домой… — Вы смелый человек, Саша, — негромко сказала, всё изучая лицо Александра в неверном свете лампы. — Я знаю, как вы любите Россию… Но не боитесь ли, что Германия не станет нам союзником? Что она подчинит Россию, а не будет с ней править, как две державы, вместе? Александр резко выпрямился. — Чепуха, Нина. Германия не захочет разрушать порядок. А Гитлер прекрасно понимает, что без сильной России он невозможен. Нина обхватила себя руками, словно внезапно замёрзла. — Знаете… Когда-то, в Киеве, я верила в гетмана Скоропадского. Мне казалось, он сможет удержать всё. А потом… — напряглась, вспоминая тревожные дни оккупации. — Потом он просто продал нас немцам. Александр фыркнул. — Гетман был бездарем, Нина. А Петлюра? Хаотичный разбойник. Никакого плана, никаких принципов, один балаган… Хотя, знаешь, до него тут, в Париже, всё же добрались. Он усмехнулся, но в его голосе не было веселья. — Да… — Нина помолчала. — Говорили, его еврей застрелил. — Не еврей, а жид, — резко бросил Александр. — Мститель за погромы. Нина нахмурилась, но промолчала. Ветер за окном взметнул снежную пыль, скрипнули ставни. В доме было тепло, но холод вонзился в мысли. — Я просто хочу, чтобы ты понимала, — тише сказал Александр. — Нам нельзя здесь оставаться навсегда. Франция нас терпит, но не примет. Мы русские. Нам не место среди чужих. Нина отвела взгляд, прочертила пальцем дорожку по вышитому узору на покрывале. — Но и в России нам теперь нет места… Александр не ответил. Тишина в комнате сгущалась зимним туманом над Сеной.***
Нина аккуратно затворила дверь детской. В комнате было темно, только тусклый огонёк ночника мягко высвечивал распластанные по подушке золотые волосы Мари. Девочка спала, поджав ладошки к груди, словно в молитве. Севушка тоже уже дремал, отвернувшись к стене. Нина замерла, прислушалась — в гостиной муж беседовал с кем-то. Голоса приглушённые, негромкие. Вероятно, один из его соратников по РОВС. Она тихо прошла в спальню, опустилась на колени перед иконой, приглушила свет. Сердце её было тяжело. — Господи… — прошептала она, складывая руки. — Спаси душу раба Твоего Александра… и тех, кто с ним. Дай им мудрость, смирение, правду… Она запнулась, склонила голову ниже и добавила, уже от себя: — И… умягчи сердце Адольфа Гитлера, Господи… Пусть он не сотворит зла… Пусть его помыслы будут чистыми… хоть он и другой веры, но всё же человек… Тишина. Где-то за окном каркнула ворона, донеслись голоса с бульвара. Нина перекрестилась, встала. В комнате было тепло, но внутри пробирал холод. Она вышла в коридор, едва слышно ступая по полу. Проходя мимо гостиной, вдруг заметила, что дверь приоткрыта. В глубине комнаты, за столом, сидели двое: Александр и его товарищ, невысокий, жилистый, с узкими, цепкими глазами. На столе коньяк, раскрытая папка с бумагами. — …не ожидал от неё такого, — говорил Александр, голос его был усталым и раздражённым. — Транжирит мои деньги на какую-то голодрань. Я вкалываю, рву жилы, чтобы мы жили здесь достойно, а она… — Женщины, Саша… — с нажимом проговорил собеседник. — Они такие. Особенно те, что в девках княжнами были. Им трудно смириться. — Я с нуля всё поднимал! — Александр сжал кулак, стукнул по столу. — В двадцать первом в Константинополе знаешь, чем занимался? Опиумом торговал, мешки в порту на своём горбу ворочал! Нина остолбенела. — На этом тогда можно было заработать, — спокойно заметил его товарищ. — А я и заработал. Не с голоду же было сдыхать, — буркнул Александр. Нина медленно отступила назад. Пол под ногами будто бы проваливался. Её муж… опиум? Она знала, что в первые годы изгнания было страшно. Что многие бывшие офицеры шли на что угодно, лишь бы не умереть. Но Александр… её Александр… Голоса продолжали звучать, но Нина уже не слышала. Хотелось шагнуть вперёд, войти, спросить… но что? Как спросить о таком? Нина развернулась, чуть не ударившись плечом о стену, и поспешила прочь. В спальне лихорадочно застёгивала платье, пальцы дрожали, пуговицы не слушались. В груди стучал молот, в висках шумело. Опиум. Её муж торговал опиумом. Травил людей. Шаль неловко скользнула с плеч, Нина подхватила её, накинула на голову, натянула перчатки. Часы на камине показывали почти полночь, но ей было всё равно. На улице било в лицо ледяным ветром. Париж ночной, жёлтый, мокрый, дрожащий в огнях, в витринах, в отражениях. На площади Вогезов уныло курил шофёр, его «Рено» фырчал, как лошадь. — Такси! — выдохнула Нина, поднимая руку. Шофёр оглядел её — женщина, одна, ночью, в спешке — и, помедлив, кивнул. — Куда, мадам? — В кофейню мсье Натана… на Сен-Жака… Он цокнул языком, тронул педаль газа. Кофейня была почти пуста. За дальним столиком кто-то пил абсент, у стойки зевал официант. Элен сидела у окна, склонившись над газетой. Лампа бросала тёплый свет на её высокие скулы, короткие русые пряди несколько растрепались. Рядом — её отец, грузный, с пухлыми пальцами, медленно помешивающий кофе. — Боже мой… — выдохнула Элен, вскакивая. — Ты вся замёрзла! Нина шагнула вперёд, запнулась. Голова кружилась. — Садитесь, мадам, и успокойтесь, — тихо сказал Натан, кивнув официанту. Её усадили, шаль кто-то снял, горячие пальцы коснулись запястья. — Что случилось? Нина смотрела на них — близкие лица, спокойные, родные, и вдруг поняла, что сдерживаться больше не может. — Опиум, — прошептала она. — Что? — Он… торговал опиумом. В Константинополе. Элен протяжно хмыкнула, отец её поднял брови, не говоря ни слова. — Кто, Александр? — Элен опустила ладонь ей на плечо. — Этот твой… герой… Нина судорожно вдохнула. — Это неправда, не может быть, он не… — Он не что? — Элен сжала губы. — Не способен? Как будто нам мало было русских офицеров, спившихся на улицах Галаты? Как будто их не было в борделях, в притонах, в воровских шайках? Они потеряли всё, Нина. И твой Александр — один из них. Нина покачала головой. Виски пульсировали. Официант поставил перед ней бокал. — Выпей, — велела Элен. Нина подняла пунш к губам. Горячий, пряный, густой. Глоток — и внутри вспыхнуло. Ещё глоток. — Он лжёт мне, — выдохнула она. — Всю жизнь… — Да, дорогая, — сказала Элен, переломив в пальцах кусочек сахара. — Потому что иначе он не смог бы тебя удержать. Нина чувствовала, как тело становится ватным, а мысли — вязкими, будто тонкими нитями стягивались к одной точке, тянулись туда, где мерцали сквозь тёмное стекло ночные фонари, где в сыром воздухе растворялись запахи пунша, кофе и табака. — Ты останешься здесь, — твёрдо сказала Элен. Нина не ответила. Боялась открыть рот — вдруг вырвется что-то нелепое, слабое, позорное. — Здесь, наверху, комната. Ничего особенного, но тепло, тихо. Спи у меня, а я рядом, на полу. Нина сжала ладонь на краю стола, точно держалась за спасительную доску среди бушующего моря. — Но дети… — Сева большой, — спокойно возразила Элен. — Он присмотрит за сестрой. А утром, рано, мы отвезём тебя домой. — Александр… — Он ничего не заметит, — перебила Элен. — Думаешь, сейчас проверяет комнаты? Он занят своей великой борьбой, Нина. У них там дела, войны, государства… Разве ты для него — часть этого? Нина вздрогнула. Элен наклонилась ближе, её голос стал мягче, почти ласковым: — Не мучай себя, ma chérie. Ты можешь здесь хоть раз побыть не женой, не матерью, а просто человеком, который устал. Нина зажмурилась. В голове шумело, в горле жгло от сладкого вина, но сердце сжималось от чужой заботы, от простого человеческого тепла. И она кивнула. Элен улыбнулась: — Ну вот и хорошо. Лестница скрипела под ногами, воздух наверху был сухим, с лёгким запахом старого дерева и книжной пыли. Комната Элен оказалась маленькой — узкая кровать, зеркало, ночной столик с керосиновой лампой. На стене — акварель с видом на Сен-Шапель, на стуле — аккуратно сложенные платья. Элен распахнула окно, впустила в комнату ночной воздух. — Ложись. — А ты? — Я рядом, — Элен взяла подушку, бросила её на ковёр. — Не в первый раз. Нина села на кровать, рассеянно поправила выбившуюся из причёски прядь. — Спасибо, — прошептала она. Элен пожала плечами, задёрнула шторы. — Спи, Нина. Но сон не шёл. Лишь тёмный потолок, шёпот ночного города и пустота внутри, такая гулкая, как если бы на месте сердца был глубокий колодец. — Ты не обязана всё это терпеть, — вдруг раздалось в темноте. Нина открыла глаза. — Так говоришь, будто у меня есть выбор. Элен промолчала. Где-то далеко-далеко пробежал трамвай, скрипнула вывеска. Голова у Нины кружилась, но не так, как при болезни, а как будто её мягко покачивало на волнах. Пришло странное, почти приятное ощущение, но вместе с тем — унизительное. Впервые в жизни она была пьяна. Теперь понимала, зачем люди это делают. Чтобы забыться, чтобы хоть ненадолго смягчить боль, которая не утихает даже ночью. Но Нина больше так не будет. Она закрыла глаза, и сквозь серую дымку перед внутренним взором всплыло далёкое лето. Киев. Просторная квартира на Пушкинской, лёгкий запах горячей выпечки, глянцевый блеск полированного буфета. Ей четырнадцать, и они с Бэтси, её самой милой, самой весёлой подругой, крадутся босиком по полу, стараясь не шуметь. Кухарка ушла в лавку, маменька и тётушки — в гостиной, за чаем и разговорами. А им ужасно любопытно, какой же он, этот взрослый напиток, которым мужчины наполняют рюмки за обедом, а дамы — маленькие, изящные рюмочки, едва пригубляя, с притворным отвращением. На кухонном столе — пузатая бутылка, тёмно-рубиновая, точно густой компот. Ложечки они берут самые маленькие, десертные. Бэтси первая зачерпывает, смотрит на Нину заговорщицки, затем осторожно облизывает край. — Фу, какая гадость! — морщится Бэтси, отшатываясь. Нина смеётся, но и ей любопытно. Берёт свою ложечку, пробует. Ожидала сладости, но вместо этого — жгучая горечь, что-то густое, терпкое, как переспелая черешня, которую слишком долго держали в корзине. Нина едва сдерживает гримаску. — Не понимаю, зачем взрослые это пьют! — возмущается Бэтси, вытирая губы платочком. Нина тоже вытирается, ощущая во рту неприятное тепло. И тогда им становится смешно. Вдруг представляют себя взрослыми дамами в нарядных шляпках, чинно сидящими в саду, с бокалами в руках, и начинают пародировать манеру тётушек: — Ах, сударь, что вы говорите! Какой ужас! — жеманно восклицает Бэтси, театрально прижимая ладони к груди. — О, мадам, ваше мнение для меня священно! — вторит ей Нина, заламывая руки, словно в синематографической драме. Они хохочут, прыгают по кухне, пока не слышат за дверью шаги — кухарка возвращается. О, если бы тогда, в этом киевском доме, кто-нибудь сказал Нине, что однажды она будет лежать в чужой комнате, в далёком Париже, с тяжёлой головой, с дрожью в сердце, с этим липким чувством, словно предала что-то важное внутри себя… Нина зажмурилась крепче. Надо спать. Завтра утром домой. К детям, к Александру. Как будто ничего не было.***
Нине удалось проскользнуть в квартиру, не потревожив ни одной доски, ни одного дверного замка. Жюли встретила её у порога, прижав палец к губам, но в глазах её не было укора — лишь понимание. — Madame peut compter sur moi, — шепнула горничная. Нина кивнула, торопливо прошла в ванную. Она чистила зубы, с остервенением растирая порошок по эмалированному стаканчику, пока тот не покрылся белёсой пудрой, пыталась стереть с себя всю прошлую ночь — пунш, слова Элен, качку в голове. Дети ещё спали. А в гостиной, в старом кожаном кресле, среди помятого пледа и растрёпанных газет, храпел Александр. У ног его валялась пустая бутылка из-под коньяка, на столе — груда окурков, недопитый чай в стакане с подстаканником. Нина остановилась в дверях, глядела на него долго. Вот так, спящий, он был похож на прежнего, того, что до венчания гладил её руку и обещал, что больше никогда-никогда не даст ей бояться. Нина не разбудила мужа, осторожно прошла в детскую, потрогала Севушкино плечо, погладила Мари по волосам. — Просыпаемся, мои родные. Завтрак скоро будет.***
Через два дня, когда Александр ушёл на завод, в прихожей послышались шаги и знакомый стук тростью о кафельный пол. — Бабушка! Мари первая выбежала навстречу. Анастасия Михайловна ловко перехватила внучку одной рукой, другой опираясь на трость, но при этом сохраняя безупречную осанку, словно до сих пор принимала гостей в их киевском доме. Севушка степенно приблизился, позволил себя поцеловать. — Как вырос, — вздохнула маменька, оглядев внука. — Но совсем ещё щенок. Жюли помогла Анастасии Михайловне снять пальто, повесила в шкаф. — Мы так рады, что вы зашли… — тихо начала Нина, пряча глаза. — Я не могла не зайти, когда узнала, что моя внучка всё ещё не учится в школе, как подобает. Нина сдержала вздох. — Но ведь Мари всего шесть! И она делает успехи, мсье Шарль доволен. — Мсье Шарль! — с сарказмом повторила маменька, прошествовав в гостиную и усаживаясь в кресло. — Что за стыд! Что за позор! Мне даже в церковной лавке стыдно признаться, что моя внучка сидит дома, как нищая сирота, а не учится в приличном лицее. Нина промолчала, ведь это был бы не первый позор, о котором маменька не знала. Опиум, Константинополь, Александр, чужие шёпоты за дверью. Но есть вещи, которые не выносят на свет. Они остаются в глубине дома, как спрятанная в комоде реликвия, как письмо, которое сжигают в камине, так и не открыв. — Ну а ты, Нина? Как у тебя с мужем? Нина оторвалась от чайника, который как раз ставила на поднос. Вопрос был задан как бы между делом, но маменька глядела пристально, с лёгким наклоном головы, ожидая ответа. — Да как… Почти не бывает дома, — осторожно произнесла Нина, пододвигая чашку. — Работает, с друзьями своими видится. Как-то холодно всё стало… Маменька выпрямилась в кресле, поправила складки шерстяной юбки. — Жена должна понимать и утешать мужа, дитя моё. Брак — это ведь не радости одни. Нина молчала — ничего не изменилось. Пару лет назад она уже говорила с маменькой — робко, несмело, а всё же сказала. О том, что Александр не хочет няню, а сам с детьми почти не сидит, что не любит Мари, порой даже брезгливо смотрит на неё, когда та тянется к нему с игрушкой, что пытается муштровать Севушку, как солдата, словно ему не шесть лет, а шестнадцать. — Александр содержит нас всех, — отмахнулась тогда маменька, легко, как от комара, не придавая словам дочери никакого значения. — Глупые прихоти! У тебя есть дом, дети, платье на тебе добротное, чай пьёшь из хорошего фарфора. Так что же тебе ещё нужно? После этого Нина больше не начинала подобных разговоров, да и маменька тоже. Севушка за эти годы научился сидеть за столом с выправкой, не болтая ногами, не перебивая. Мари же, завидев бабушку, заметно оживлялась, всё ожидала гостинцев или маленьких подарков. Как и Нина когда-то. А теперь они с маменькой виделись совсем уж редко, уж слишком толста и непрошибаема оказалась незримая стена…***
Огюстен был в своём репертуаре. — Читали? Эти чинуши хотят снести половину старых кварталов. Говорят, грязь, вонь, трущобы. А куда людей денут? В Лувре их поселят? Нина слушала вполуха, поглаживая перчатку на колене. — А в Германии-то, — продолжал Огюстен, подаваясь вперёд. — У вашего Гитлера нововведение. Женщины, дескать, должны рожать и варить суп, а остальное не их дело. Впору радоваться, что мы в Париже, мадам Нина! Элен рассмеялась, чуть подтолкнула его в плечо. — Ты-то чего? Сам бы, небось, не отказался, чтобы жена тебе суп варила. — Я? Да я суп сам варю! А вот Огюстен-младший… — он шутливо похлопал себя по груди. — Если у меня когда-нибудь будет сын, он вырастет в городе, где женщины не куклы из витрины, а кто хотят. Нина слушала их разговор, а за окном скользили уличные фонари, влажный бульвар, темнеющие окна булочных. — Ну а ещё чего расскажешь? — спросила Элен. — Ещё? — Огюстен поднял брови. — Вчера некий мсье Дюпон потребовал на заседании муниципалитета запретить цыганскую музыку на площадях. Говорит, вредно для души, раздражает слух, портит молодёжь. Элен театрально всплеснула руками. — О ужас! Значит, в клубе сегодня мы точно будем танцевать под что-нибудь запрещённое. Огюстен рассмеялся, Нина же только пригладила складку на юбке. Она всё ещё не понимала, зачем согласилась. Клуб оказался небольшим, но уютным, с низким потолком, бежевыми стенами, столиками вдоль края зала. Здесь пахло чем-то тёплым, может, воском, может, вином, может, даже потом, но не неприятно, а просто… по-человечески. Элен тут же повела Нину знакомиться. — Вот это Клотильда, а это Пьер, он художник, но по нему не скажешь, а это… Лица мелькали, кто-то улыбался, кто-то кивал. Нина всё ещё не знала, зачем приехала. Музыка уже звучала, быстрые ритмы, звонкий смех, собравшиеся живо хлопали в ладоши. — Давайте, Нинон! — востроглазая Клотильда взяла её за руку, повела в круг, Элен подтолкнула вперёд. — Это совсем не бал, не бойся! Нина растерянно огляделась. Тут не было гладких паркетов, свечей, благородных кавалеров. Только люди, обычные, без нарочитой учтивости, но с живыми лицами. Пальцы коснулись пальцев. Кто-то взял её за запястье, кто-то рассмеялся рядом, шаг, поворот, ещё шаг, под гитарные всполохи, нечто, похожее на детскую игру в «ручеёк». Нину живо повлекли через коридор переплетённых рук, и она, придерживая юбку, вдруг поняла, что вовсе не боится.***
Возвращались под слабым светом фонарей, наслаждаясь остатками веселья, не спеша расставаться с этим вечером. Нина чуть закинула голову назад, позволяя прохладному воздуху коснуться разгорячённого лица. В ушах всё ещё звучала музыка, в груди жил лёгкий, тёплый смех. — Ну, что я тебе говорила? — Элен подмигнула. — Никаких балов с надменными графинями, только радость, только танцы! Нина улыбнулась, но сказать ничего не успела. Огюстен вдруг замедлил шаг, глянул вперёд, сдвинул брови. — Что там? — Элен тоже заметила. Нина проследила за их взглядами и увидела: группа юнцов, четверо, может, пятеро, — стояли у стены синагоги, что-то рисуя. Нет, не просто рисуя — уродуя, пачкая, марая. — Поглядите-ка, — хмыкнул один из них, нагло оглядываясь. — Прогулочная троица. На стене алели кривые линии, глупые карикатуры, какие-то слова — Нина не могла разобрать, но по тому, как огорчённо вздохнула Элен, стало понятно, что ничего хорошего там не было. Огюстен шагнул вперёд, голос у него остался всё таким же насмешливым, но с тяжёлой, почти угрожающей тенью: — Вы там что-то потеряли? Парни хохотнули, продолжая мазать кистями. — Да так, искусством занимаемся, мсье. Не хотите помочь? — Бросьте. — А вам-то что? — Мне? — Огюстен покачал головой, сузив глаза. — Мне, видите ли, неприятно, когда улицы моего города пачкают. Парень, что был ближе всех, сделал шаг, вытер руки о брюки. — Улица не ваша, мсье. — Париж — такой же мой, как и ваш. — Ой, какой патриотизм! Элен дёрнула Огюстена за рукав. — Пошли, не стоит. Но тут вмешался кто-то ещё. — Вы… вы! Немедленно прекратите! Голос был молодой, но дрожал от гнева. Из тени вышел парнишка, лет восемнадцати, с кудрявыми волосами, бледным худым лицом. Он был без шапки, дыхание его вырывалось паром в ночном воздухе. — Это… это же синагога! Как вам не стыдно?! — Смотри-ка, нашёлся смельчак, — один из хулиганов ухмыльнулся. Парнишка шагнул ближе, оглядел уродливые каракули. — Немедленно стирайте! Но не успел сказать больше — один из молодчиков вдруг с размаху ударил его в лицо. Парнишка рухнул на колени, схватившись за щёку. Нина вскрикнула, а Огюстен не дал развернуться новому удару. Бросился вперёд, схватил обидчика за ворот, дёрнул на себя, тот нелепо взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие. — Ах ты… — хрипло выругался он, а Огюстен уже толкнул его в сторону, резко, зло. — Пошли вон. Остальные растерялись, переглянулись. — Да ну их! — сказал кто-то. И спустя несколько секунд вся шайка устремилась прочь. Тишина. Нина дышала тяжело, сдавленно. Огюстен вытер руки о пиджак, пригладил волосы, шумно выдохнул. — Вот ведь мерзавцы. Элен уже склонилась над парнишкой. — Ты как? Тот моргнул, поднёс пальцы к губе, посмотрел на них, будто удивляясь своей крови. — Я… я не знаю. — Вставай, мальчик. Нина, не думая, подала парнишке руку, тот глянул снизу вверх, глаза у него были тёмные, масляные, взволнованные, а всё же ухватился за её ладонь. — Merci… — Элен, будь добра, сбегай в аптеку, — сказала Нина, уже вытаскивая из сумочки носовой платок. — Купи что-нибудь для обработки раны. Я побуду здесь. Элен кивнула, оглянулась на Огюстена, а тот только махнул рукой, бурча что-то себе под нос. Нина осторожно коснулась щеки парнишки. Тот вздрогнул, но не отстранился. — Болит? — Чуть-чуть, мадам, ничего страшного. — Надо промыть. Ты такой молодой… — говорила мягко, но голос её подрагивал. — Разве можно так, а? Лезть под кулаки этих варваров? Парнишка прищурился. — А если никто не скажет им «нет», они только окрепнут. Нина чуть сжала губы. — Кто они? — «Action Française». Вы не слышали? Нина хотела сказать, что слышала, да разве могла она всерьёз принимать все эти политические дрязги? Все эти лозунги, марши, крики, споры? Париж жил ими, спорил, шумел, захлёбывался, но её, Нину, это никогда не касалось. — Националисты, — продолжал парнишка, глядя исподлобья. — Они ненавидят таких, как я. У них теперь мода — нападать толпой. — Трусы, — зло бросил Огюстен, прислоняясь плечом к стене. — Я слышал о них, газеты пишут. Болтуны и мерзавцы, только и могут что пачкать стены да бить по лицу мальчишек. Парнишка опустил глаза. Нина смотрела на него, на его тонкую, едва ли не детскую шею, на растрёпанные волосы, на кровь, засыхающую в уголке губ. И внезапно её пронзило. Этот вечер был таким лёгким, простым, счастливым. Словно пелена, словно сказка. Но жизнь всегда знала, как рвануть эту пелену, как оставить вместо неё боль, страх, кровь. В людях будто бы пробуждался дикий зверь, Нина ясно видела его. Особенно теперь — в Александре, глазах его, в пальцах, сжимающих бокал с коньяком, в этих долгих молчаниях, в холоде, что заполнял их дом, их спальню. Зверь жил в крови, в ненависти, в злобе. Его было не задобрить. — Mon pauvre… — пробормотала Нина, касаясь щеки парнишки. Тот вдруг смущённо улыбнулся. — Вы так говорите, словно я маленький. Нина не ответила, только чувствовала, как тихо, едва заметно дрожат её пальцы.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!