Глава L (ч.2) «Порог» (Софи Сентвен)
31 декабря 2025, 23:11Квартира на улице де ла Тур, квартал Ла-Мюэтт, 16-й округ, Париж, Франция
29 декабря 1964 года
Следующие три месяца я прожила в кровати, как в ящике, который кто-то забыл закрыть и закопать. День за днём одна и та же белая простыня, одно и то же окно, один и тот же потолок, который я могла бы выучить наизусть по трещинам, если бы у меня оставались силы на что-то кроме того, чтобы не вывернуться наизнанку. Меня рвало так, будто тело перепутало задачу. Будто я должна была умереть, а не вырастить внутри себя ребёнка. Сначала я пыталась вставать, мыться, дышать у окна, делать вид, что это временно и я справлюсь, потому что я всегда справлялась. Потом меня знобило, трясло, накрывала дикая слабость, и боль приходила не как привычная женская боль, а как наказание, которое не имеет ни логики, ни конца. Иногда мне казалось, что я слышу, как в моих костях что-то скрипит и перестраивается. Том был рядом каждый раз, когда становилось особенно плохо. Он садился у кровати так, будто у него в голове уже разложена схема: мой пульс, моё дыхание, внешний контур, внутренняя магия, и где-то в центре то, что он теперь упорно называл не ребёнком, а плодом, из-за чего мне хотелось то ли смеяться, то ли разбить о стену его идеально собранное лицо. Плод. Как будто ему ещё надо заслужить право стать человеком. Он проводил рукой над моим животом, не касаясь кожи, или касаясь ровно настолько, чтобы заклинание легло правильно. Иногда я ловила на себе его внимательный до боли взгляд, и в этом взгляде было что-то пугающее. Я лежала и терпела. Терпела потому, что иначе невозможно. И чем дольше это продолжалось, тем сильнее во мне поднималась ненависть. Я возненавидела его в эти месяцы так остро, что иногда меня тошнило от одного только звука его шагов в коридоре. От запаха его кожи, от его парфюма, от его рук, даже когда они делали мне легче. Особенно тогда. Я смотрела на него и думала не о том, что он рядом, а о том, что это он захотел, он придумал, он протащил меня через эту границу и теперь я расплачиваюсь телом. Однажды ночью я проснулась от того, что он лежит слишком близко. Его рука привычно держала меня за талию, его нога была на моём бедре. Раньше этот вес успокаивал меня, потому что означал, что он не ушёл. А в тот момент мне стало страшно от того, как сильно меня раздражает его присутствие. Я отодвинулась. Он не проснулся сразу, только выдохнул глубже, как будто тело не хотело отпускать привычную меня. — Том, — сказала я, и голос был хриплый, чужой. — Разделим постель. Он открыл глаза не сонно, а сразу собранно, будто не спал вовсе. Секунда и на меня смотрел тот самый человек, который умеет выключать человеческое в себе по щелчку. — Почему? — спросил он. Я хотела сказать ему правду, что меня тошнит от его запаха, что я не выношу, когда он рядом, что его тепло не утешает, а давит, что во мне столько злости, что я боюсь однажды не удержаться и ударить его не словом, а чем-то более настоящим. Но я сказала проще, потому что иначе бы сорвалась. — Я не могу… — выдохнула я. — Я чувствую тебя кожей. Это делает хуже. Он помолчал. Я ждала сопротивления. Ждала укола. Ждала лекции о дисциплине. Но он сделал другое, он медленно убрал руку с моей талии медленно, как будто отцеплял не себя от меня, а часть тела. — Хорошо, — сказал он и только потом добавил, ровно, без эмоций, чтобы не дать мне почувствовать победу, — но это временно. Он встал, подошёл к креслу у окна и лёг там, не устраиваясь, а фиксируя новую позицию, как солдат, который должен спать в окопе. Я слышала его дыхание и мне стало одновременно легче и хуже. Легче, потому что на меня наконец перестало давить его тело. Хуже, потому что я поняла, что я не оттолкнула его. Я просто попросила отодвинуться. И он отодвинулся из той самой жестокой, странной верности, которую он никогда не назовёт любовью.***
К новому году я уже могла стоять на ногах без того, чтобы мир плыл и темнел по краям. И вся моя осенняя ярость, что держалась на тошноте, унижении и бесконечной слабости, переродилась во что-то другое. В голод. В жадность к жизни, как будто кто-то выкрутил внутри меня ручку на максимум и оставил так. Мне хотелось всего сразу. Есть так, будто я год не видела еды. Читать до боли в глазах. Танцевать на кухонном кафеле босиком, как в старые времена, когда в теле ещё не было чужого ритма. Петь просто потому, что воздух есть, и голос возвращается. Выйти на задний дворик и дышать, пока грудь не расправится до конца. И сильнее всего хотелось его. Это было странно произнести даже в голове, потому что первый триместр оставил на мне след, как ожог. Я помнила, как меня выворачивало от его запаха, как сама себя убеждала, что это временно, что это гормоны, что это тело, а не я. А теперь второй триместр начинался не легче, он был сложнее по-своему, потому что силы возвращались, а вместе с ними возвращалась и я. Настоящая. Та, которой всегда мало. Я вошла на кухню ближе к обеду. Мисс Азия уже ушла, дом снова был тихим, без чужого присутствия, и это сразу ослабило узел внутри груди. Я выспалась так глубоко, что проснулась почти счастливой, и это чувство показалось мне неприличным, как смех на похоронах. Но я всё равно шла и пела, ещё не думая, что кто-то услышит. «She's crazy like a fool What about it Daddy Cool» (Она в безумном восторге От этого Клёвого Папочки.) Том стоял у плиты и наливал кофе. Он был в рубашке без жилета, рукава закатаны, запонки сняты, как будто он позволил себе чуть меньше идеальности, пока меня не было рядом. И от моего голоса его рука дрогнула, струя кофе качнулась, и я увидела это с той же ясностью, с какой обычно видела его холод. Он не обернулся сразу, досчитал внутри себя что-то, поставил кофейник и только потом повернулся ко мне лицом. «She's crazy about her daddy Oh she believes in him She loves her daddy» (Она помешана на своём папочке. О, она верит в него, Она любит своего папочку.) Я допела ещё пару слов на выдохе, не потому что хотела дразнить, а потому что не могла остановиться. Внутри было светло и шумно, как в клубе перед выступлением, и мне нравилось слышать собственный голос. — Ты встала, — сказал он, и это звучало сухо, но глаза задержались на мне дольше, чем нужно. Так пошло я его ещё не называла. Я подошла ближе, но не так, как раньше осторожно, с вечным страхом «слишком близко» или «слишком далеко». Сейчас мне было плевать на правильную дистанцию. Я хотела его, и это было проще любой логики. — Я не просто встала, — сказала я тихо и улыбнулась, чувствуя, как кожа на лице наконец слушается. — Я вернулась. — Ты сегодня слишком громкая, — произнёс он. — Потому что мне снова хочется жить, — сказала я и, не спрашивая разрешения, взяла его за запястье. Пальцы легли на кожу, где бился пульс, и меня ударило простым, животным облегчением, что он тёплый. Он здесь. Он настоящий. Том посмотрел на мою руку на своей руке. Затем поднял взгляд на меня. И в этот момент в его лице на секунду промелькнуло то, чего он обычно не показывает никому. Готовность уступить мне. Как будто он решил, что сегодня можно. — Ты ела? — спросил он, потому что даже желание у него должно идти через контроль. — Сейчас буду, — сказала я. — Но сначала… Я не договорила, поднялась на носки и поцеловала его сама. Я почувствовала, как он сначала замер, как будто тело ждёт команды, а потом всё же ответил, словно я снова вернула ему то место, с которого я выгнала его осенью в кресло. Он положил ладонь мне на затылок, вторая рука легла на талию осторожно, почти бережно, потому что живот уже был не пустым, и он помнил об этом даже в секунду, когда у любого другого мужчины мозг бы выключился. — Софи, — сказал он мне в губы, и моё имя прозвучало странно низко. — Я знаю, — выдохнула я, потому что он всегда говорит моё имя, когда боится, что я сорвусь, и когда сам на грани. — Я знаю, что нельзя громко. Я знаю, что нельзя… но мне плевать. Я хочу тебя. Я хочу перестать быть мёртвой, — сказала я, и голос дрогнул впервые за этот день. — Я хочу быть твоей женой, а не твоим пациентом. Я увидела, как у него на секунду напряглась челюсть, как будто он сдержал ответ, который мог бы разрушить то, что мы сейчас строим. Он отпустил меня на полшага, чтобы посмотреть, как я стою, как дышу, не кружится ли голова, не белеют ли губы. Этот его проклятый контроль. И всё же, когда он снова притянул меня к себе, это было не наказание и не воспитание. — Тогда ешь, — сказал он. — А потом… ты пойдёшь со мной. — Куда? — спросила я, уже улыбаясь. Он наклонился ближе, и я почувствовала на коже его дыхание. — Куда ты захочешь, — сказал он, и это было редким. Настоящим. Почти невозможным. — Но сначала ты поешь, Софи. И перестанешь петь на весь дом. — О, милорд, — хмыкнула я, и во мне снова поднялся смех, живой, дерзкий, мой. — Вам просто невыносимо, когда я счастлива. — Мне невыносимо, когда ты громкая, — ответил он, и в уголке его рта дрогнуло нечто очень похожее на улыбку.***
Ближе к марту я уже знала одну простую вещь, от которой становилось и стыдно, и сладко, и опасно одновременно: я могу использовать его по любому поводу. Хочу сахарные перья — он достанет. Хочу понюхать бензин — он принесёт. Хочу просто убедиться, что он существует, что я не одна в этом большом доме — он придёт. Он может быть где угодно, но если я дерну — он явится. Я научилась делать это умно. Не сценой у двери, как тогда, осенью. Я делала это через метку. Не зря же она была у меня. Всё стало похоже на игру, где правила пишет он, а я нашла лазейку. Я отправляла ему запрос и он срывался. Срывался со встреч с Нагайной почти каждый раз. В его движениях всегда оставалась отголоском та сцена, которую он никогда не признает вслух, потому что система уже включает меня как фактор. А беременность сделала этот фактор слишком важным, чтобы игнорировать. Иногда он оставался в моих объятиях по полчаса, иногда дольше. И я ловила себя на мерзком удовольствии, что я наконец-то могу украсть у него время. Сегодня мне срочно захотелось услышать, как он шипит. Это желание пришло внезапно и сразу стало невыносимым. Как будто внутри меня кто-то повернул ключ, и я поняла, если я сейчас не услышу этот язык, я начну сходить с ума от собственной мысли. Я хотела, чтобы он сказал что-то не французам, не политике, не Нагайне, не миру. Чтобы он сказал это ребёнку. Моему животу. Моей крови. Чтобы это было не их общей тайной, а нашей. Я лежала на боку, ладонью поддерживая округлившийся живот. Шестой месяц уже не скрывал ничего. Ни моего положения, ни того, что я стала тяжелее в каждом движении, ни того, что я перестала быть просто женщиной в доме. Я стала местом, где растёт его продолжение, и от одной этой мысли у меня иногда кружилась голова от страха и от власти одновременно. Я сосредоточилась. Секунды тянулись, как густой мёд. Я не знала, где он сейчас, я только знала, что он услышит. Он всегда слышит. И где-то внутри меня, в самой неприятной глубине, поднялась ревнивая злость: он сейчас с ней. Он говорит с ней тем языком, который мне хочется себе. Он шипит ей, как будто это право на принадлежность. И я ненавидела, что мысль об этом всё ещё умеет делать мне больно, даже когда я беременна, даже когда я должна быть выше этого. Дом был тихим. Даже Кнат сегодня не мелькал под ногами, будто тоже понял, что лучше не мешать. А потом воздух резко изменился. Я почувствовала это раньше, чем услышала шаги, словно в спальне появился другой центр тяжести, и всё вокруг на мгновение стало ровнее. Он вошёл без стука, как всегда, и я успела поймать одну деталь, от которой у меня внутри что-то предательски кольнуло. Он был слишком собран. Не «домашний Том», не «утренний Том», не «муж, который пьёт кофе и делает вид, что мы обычные люди». Он был в том состоянии, в каком возвращается с переговоров. Взгляд прямой, челюсть плотная, движения точные, будто он ещё не выключил в себе внешний режим. Но он пришёл. — Что? — спросил он коротко. Не ты в порядке?. Не тебе плохо?. Просто «что». Он всегда сначала требует обозначить цель. Даже у собственного ребёнка в животе он сначала спросит «что». Я медленно села, опираясь на локоть. Я не хотела показывать ему, как мне приятно, что он пришёл. — Мне нужно услышать, — сказала я. Он посмотрел на меня так, будто я предложила ему лечь на пол и начать молиться. В его лице ничего не дрогнуло, но взгляд стал чуть острее. — Услышать что? Я прикусила губу. Сказать это вслух было почти смешно и почти стыдно, но отступать уже было поздно. — Как ты говоришь на нём, — сказала я. — Не с ней. Со мной. И… с ним. Я положила ладонь на живот, и от этого жеста сама себе показалась слишком наивной, почти девочкой. Но внутри у меня всё равно потеплело. Он молчал пару секунд. Эти его паузы всегда были одинаковые: он решает, полезно ли это. Опасно ли это. И не станет ли это привычкой. — Ты понимаешь, что это не игрушка? — спросил он наконец. — А я выгляжу так, будто мне сейчас нужны игрушки? — ответила я, и голос сорвался на одну колкость. — Мне нужно, чтобы он услышал тебя. Он подошёл ближе, встал у края кровати, посмотрел на мой живот и осторожно, но уверенно положил ладонь на живот, как будто ставит печать. — Ты снова используешь метку как повод, — сказал он тихо, и в этом была не угроза, а фиксация факта. — Это начинает входить в привычку. — Я беременна, Том, — ответила я так же тихо. — У меня теперь всё входит в привычку. Его взгляд поднялся на моё лицо, он оценил мою дерзость, выдохнул и наклонился ближе, так, что его волосы задели мою щеку. И тогда он заговорил. Шёпот был не похож ни на один язык. Он не звучал некрасиво. Он звучал правильно, слова стекали медленно, с мягкими шипящими переходами, и у меня по коже прошёл холодок от того, что это действительно часть его. Я не понимала смысла, но я понимала интонацию. Это было обращение. И ребёнок внутри меня, я клянусь, будто бы отозвался телом и теплом. Как будто в животе кто-то слушает и запоминает. Том говорил несколько минут, не больше. Он никогда не даёт мне слишком много. Потом он замолчал и не убрал руку сразу. Держал ладонь на животе ещё секунду и эта секунда была самой опасной из всех, потому что в ней было слишком много «мы». — Достаточно, — сказал он. Я сглотнула, пытаясь удержать слёзы, потому что плакать сейчас было бы унизительно. И всё же голос у меня стал мягче, чем я хотела. — Что ты сказал? Он посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло что-то сухое, почти насмешливое. — Ты хочешь перевод? — спросил он. — Или ты хочешь верить, что смысл тебе понравится? Я выдохнула со злостью и облегчением одновременно. — Я хочу знать, — сказала я упрямо. Он наклонил голову, как делает всегда, когда собирается озвучить истину без сантиментов. — Я сказал ему, что он будет жить, — произнёс он. — И что этот мир уже его. И что он научится слышать, прежде чем говорить. Я моргнула. В груди стало так тепло, что я на секунду даже забыла, что у нас вообще бывают войны. — Ты правда так думаешь? — спросила я. — Я не думаю, — ответил он спокойно. — Я это воплощаю в реальность. И это было настолько про него, что мне захотелось рассмеяться и поцеловать его одновременно. Он выпрямился, поправил манжету, возвращая себя обратно в контроль. И всё же он не ушёл сразу.***
Через неделю я сидела в зале и рассматривала книгу с именами. Она была старой, тяжёлой, из тех, которые не просто хранятся в доме, а лежат в нём как вещдок. Кожа на переплёте потемнела, углы были стёрты, страницы пахли сыростью и чем-то железным, будто в бумаге когда-то жила кровь. Том получил её из Литтл-Хэнглтона по почте ещё вчера и теперь она лежала у меня на животе, раскрытая на строках, где имена тянулись вдоль поколений до последнего: Морфин Гонт. Я провела пальцем по буквам, мне хотелось имени. Хотелось хоть чего-то конкретного, материального, человеческого на фоне того, как он называл моего ребёнка то плодом, то контуром, то состоянием. Я не знала пола. Том следил за мной самостоятельно, не подпуская даже Нотта, и в ближайшее время мы должны были выяснить, кто у нас будет. Я подняла глаза, когда из дверей кабинета вышла Нагайна. Она была в чёрной юбке чуть выше колен, в свитере и безрукавке, нарочно подчёркивая, что ей не нужно играть в хозяйку дома, она не здесь для этого. Шла спокойно, без суеты, будто этот коридор принадлежал ей ровно настолько, насколько было позволено. Я проследила за ней, и она за мной. Мы уже даже не здоровались. У нас сложилась другая форма общения: молчание, в котором обе всё понимают и обе делают вид, что не понимают ничего. Том вышел следом. Я сразу отметила, как он смотрит на пространство между нами, на то, как я держу книгу, на то, насколько прямо я сижу. Он задержал взгляд на мне, и в этом коротком касании глазами было достаточно, чтобы у меня внутри всё снова дёрнулась моя ревность, моя привычка считать, мой страх потерять место. — Завтра я буду занят, — сказал он ей. Нагайна молча кивнула без удивления или обиды. Она повернулась и ушла в сторону входной двери. Том закрыл дверь кабинета и подошёл ко мне. Я не опустила книгу, хотя ощущала, как пальцы сами хотят её закрыть, спрятать. Словно я держу не фамильную хронику, а чужое бельё. Он остановился рядом, посмотрел на страницу, и я увидела, как его внимание цепляется за имя, которое зацепило меня. — Морфин, — произнёс он ровно. — Я читаю, — сказала я, и голос вышел слишком сухим, как у человека, который защищается заранее. Он не отреагировал на тон. — Ты ищешь имя, — сказал он. — А что мне ещё делать, Том? — спросила я. — Я сижу в этом доме, жду, пока ты решишь, когда мне можно знать, кто у нас будет, и параллельно наблюдаю, как ты закрываешься в кабинете с другой женщиной. Я сама услышала, как это звучит. Слишком прямолинейно. Слишком честно. Он не изменился в лице, только взгляд стал чуть жёстче, как всегда, когда я пытаюсь перевести разговор в эмоцию. — Я закрываюсь в кабинете, потому что мне нужно, чтобы она работала, — ответил он. — Не потому что мне нужно, чтобы она существовала рядом. Я усмехнулась, коротко, без радости. — Какая щедрость. Он протянул руку и забрал у меня книгу, положил на стол, закрыл ладонью обложку, будто ставил печать. — Ты слишком много времени проводишь в голове, — сказал он. — И слишком мало в теле. Это опасно в твоём состоянии. — Моё состояние, — повторила я, и слова вышли ядовито. — А как называется то, когда у тебя краснеют глаза, а ты делаешь вид, что ничего не происходит? Его взгляд скользнул по моему лицу. — Это не связано с ребёнком, — сказал он. — Конечно, — ответила я. — Это связано с твоей работой. У тебя всё всегда связано с твоей работой. Он наклонился ближе и взял меня за запястье. — Завтра я действительно буду занят, — сказал он. — И ты не выйдешь из дома. — Ты уезжаешь? — спросила я. — На день, — ответил он. — И Нагайна? — спросила я, и вопрос вырвался сам, слишком быстро. Он посмотрел на меня так, будто я снова делаю неправильный выбор слов. — Она не пойдёт со мной, — сказал он. — Я сказал ей, что завтра занят. Ты слышала. Тебе плохо не от неё. Тебе плохо от того, что ты перестала понимать, где я. — А где ты? — спросила я. — Там, где нужно, чтобы он родился, — ответил он. — И чтобы ты не развалилась раньше срока. Я хотела сказать что-то язвительное, хотела ударить его словом, как всегда. Но у меня не получилось. — Ты выяснишь завтра пол? — спросила я, почти шёпотом. — Скоро, — сказал он. И добавил уже жёстче, — Не торопи. Я закрыла глаза на мгновение. Вдохнула. Выдохнула. — Я хочу имя. Я думаю насчёт Оминиса. Красивое имя. Кто это? — спросила я специально, не желая уходить от темы имён. — Он младший брат моего деда, — ответил он и переложил книгу повыше, будто надеясь, что я её не достану магией. — А дедушку звали Марволо? — уточнила я, потому что эти имена я уже держала в голове наизусть. Мне больше не нужна была книга. Он посмотрел на меня так, будто оценивает не вопрос, а цель вопроса. — Да, — сказал он. Я сделала паузу, специально. — Марволо… — повторила я, пробуя слово на языке. — Оно звучит так, как будто человек с этим именем не умеет любить, зато умеет требовать. Уголок его рта едва заметно дёрнулся. — Ты романтизируешь, — произнёс он. — Это просто имя. — Нет, Том, — сказала я спокойно. — У тебя нет просто имён. Он подошёл ближе, не нависая и не вторгаясь, просто закрывая собой доступ к книге, как будто это могло что-то решить. Его голос остался ровным, но в нём появилась та самая грань, которую я знала: предупреждение без угрозы. — Тебе не нужно тащить это в ребёнка, — сказал он. — Это не тащить. Это выбирать, — ответила я. — Я хочу имя, которое будет его. — Ты хочешь имя, которое будет безопасным, — поправил он. — И которое ты сможешь произнести без того, чтобы оно превратилось в твою новую молитву. Я резко выдохнула, как он умеет взять твоё желание и назвать его так, чтобы оно стало подозрительным. — Тогда скажи мне другое, — произнесла я. — Оминис — он был… нормальным? Или тоже таким, как и все Гонты? Он посмотрел на меня долго, и в этом взгляде было что-то старое, неприятное, почти личное. — Он был слепым, — сказал Том наконец. — И умнее большинства из них. — Слепым? — переспросила я. — В этой семье слабость не прощали. Он выжил не потому, что его жалели. А потому, что он научился быть полезным. — Ты хочешь, чтобы наш ребёнок тоже был полезным, — сказала я тихо. — Я хочу, чтобы он был живым, — ответил он. И на секунду это прозвучало почти нормально. Почти по-человечески. — А для этого ему нужен не выбор имени, а условия.Квартира на улице де ла Тур, квартал Ла-Мюэтт, 16-й округ, Париж, Франция
30 марта 1965 года
Но не всё было так сказочно и прекрасно. Я слишком отчётливо запомнила начало того дня. А вот что было после вспоминаю с чертовски большим трудом. Я несколько раз послала через метку короткую просьбу явиться, чтобы выйти, подышать, побыть с ним рядом, пока меня снова не разнесло гормонами и страхом. Он задержался с Нагайной, хотя обещал, что выйдет в парк. Странно. Это было странно, учитывая, что метка, по его словам в Турции, почти сожгла его изнутри. И если он сейчас не отвечал, значит, либо он намеренно ставил меня на паузу, либо… либо я не хотела додумывать. Я вышла во двор и знала, что Нагайна ещё в кабинете. Я чувствовала её кожей, как чувствуют чужой запах в собственной постели, когда ты ещё не успела открыть глаза, но уже всё поняла. Я перевела взгляд на окно из его кабинета, и увидела, что штора не была задвинута до конца, словно знак, словно сигнал. Мне, почему-то внезапно захотелось проверить, почему он задерживается и не реагирует на мою просьбу прийти. Я шагнула ближе и уткнулась лбом в стекло, сложила ладони козырьком, чтобы лучше видеть в дневном свете. И лучше бы я этого не делала. Том стоял, опершись бёдрами о стол. Нагайна была между его ног. И… Мерлин всемогущий. Она стояла с открытым ртом, и в её рту были его пальцы. Она слегка высунула язык, а он проводил пальцем под языком. Он больше не трогал её нигде, она его тоже. В этом не было спешки, не было ласки, не было того, что можно назвать «увлёкся». Это было хуже. Это было делом. Его холодным, безошибочным делом, в котором внезапно нашлось место тому, что принадлежало мне. Когда он вынул пальцы из её проклятого рта, он поднёс их к своему и облизал. Спокойно и буднично. Внутри меня всё рухнуло. Я слишком хорошо знала эти вещи. Том и его желание засунуть пальцы в мой рот. Я знала, как он любит это во время близости, как он делает так, будто проверяет, кому принадлежит дыхание, чей рот, чья воля. Я знала этот жест не глазами. Кожей. И именно поэтому меня ударило так, что в груди стало пусто. Я моргнула. Один раз. Второй. Мир поплыл, стекло под лбом внезапно стало холоднее, чем должно было быть в конце марта. Ноги перестали помнить, что их задача — держать меня. Я попыталась вдохнуть, но вдох не вошёл. Я попыталась отступить, но отступить было некуда. Я уже падала. Последнее, что я успела увидеть сквозь щель в шторах, как Том повернул голову. А дальше чёрный, густой, как чернила, провал. И в этой темноте было странно спокойнее, чем на свету. Потому что там не было окна. Не было шторы. Не было его пальцев. Не было моего унижения, которое ещё даже не успело стать словами.***
Я открыла глаза и первым делом почувствовала тишину. Не ту домашнюю, привычную, где вдалеке шуршит Кнат, а за стеной Париж дышит машинами и чужими голосами. Это была тишина другого рода. Комната была во мраке. Воздух прохладный, с лёгкой сыростью, кто-то явно приоткрыл окно и оставил щель ровно настолько, чтобы ночной ветер ходил по коже. Я проморгалась, подождала, пока зрение соберётся, и попыталась подняться. Тело послушалось слишком легко, без привычной тяжести, без того внутреннего сопротивления, когда сначала находишь равновесие вокруг живота, а уже потом вспоминаешь, как вообще вставать. И вот тогда я поняла. Живота не было. Я положила ладонь на себя, проверяя реальность. Кожа, рёбра, плоская линия, чужая мне за последние месяцы. Мышцы, которые давно должны были быть растянуты и отданы ребёнку, вдруг снова были моими. Я замерла на секунду, потому что мысль не успевала за телом. Она отчаянно пыталась придумать объяснение, которое не убьёт меня на месте: сон, чужое время, очередной трюк судьбы, какой-нибудь отвратительный эксперимент, который Том провёл ради безопасности, а мне просто не сказал. Я резко села. Внизу живота не было ни движения, ни тупой тяжести, ни того тихого внутреннего «я здесь», к которому я успела привыкнуть сильнее, чем к собственному имени. Меня накрыло не криком. Сначала пришёл холод. Я дёрнула одеяло, и на простыне были тёмные пятна. Не много, ровно столько, чтобы всё стало окончательно, беспощадно ясно. — Том… — выдавила я, и голос получился чужим. Тишина не ответила. Я спустила ноги на пол и встала. Ноги дрожали, но держали. Тело было слишком лёгким. Я сделала шаг, второй, и только тогда почувствовала тупую боль внизу живота, как после заклинания, прошедшего через тебя и оставившего ожог изнутри. — Кнат! — сорвалось у меня машинально. Домовик не появился. Я пошла к двери, почти не чувствуя пола. В коридоре было темнее, чем должно быть даже вечером. Значит, занавешено, значит, он закрыл. Я шла по этому коридору, как по чужому дому, и каждый шаг отдавался внутри пустотой и болью, которая становилась всё тяжелее. Его кабинет был единственным местом, куда меня тянуло, без лишних мыслей. Там всегда лежали ответы, даже когда они ломали. Я прикрыла глаза на секунду, чтобы собрать себя в одну линию и не распасться на месте. Нельзя было думать о том, что я видела у окна, нельзя было цепляться за эту картинку, если я хотела дышать. Я дёрнула ручку, уже зная, что если дверь закрыта, я её взорву или сожгу, но войду. И она открылась. На мой шаг внутрь резко повернул голову Тиберий Нотт. Внутри меня всё сжалось, и я рефлекторно закрыла рот ладонью, будто это могло удержать звук и остановить реальность. Нотт не появлялся здесь никогда. Я вдохнула слишком резко, и внизу живота снова резануло. Том стоял спиной ко мне, не закрывая собой стол и это было хуже, чем если бы закрывал. На столе лежал свёрток. Я рванула вперёд, как будто если успею первой, то успею отменить. Как будто скорость может перегнать судьбу. Боль прошила меня, между ног стало горячо, и я на секунду полетела вбок. Нотт оказался рядом мгновенно. Его рука схватила меня под локоть, удерживая на месте. — Софи, — выдохнул он резко. Но я всё равно дотянулась, почти вырываясь, почти ломая себе руку, чтобы увидеть и заорала не своим голосом. На столе лежал младенец. Я даже не могла правильно назвать то, что видела, потому что слово «младенец» должно нести тепло, вес, дыхание. Здесь не было дыхания. Здесь было маленькое тело, слишком маленькое и слишком чужое. Лицо было синее, не просто бледное, а именно синее, будто воздух отняли давно и окончательно. Он был мёртвый. Мёртвый так, что это было видно не глазами, а воздухом в комнате. Я рванулась к нему, потому что тело ещё не умело принимать такую правду. Потому что материнская часть во мне не спрашивает разрешения у рассудка. Потому что я хотела коснуться, взять, вдохнуть в него что-то. Хоть магию, хоть кровь, хоть собственную жизнь. Нотт схватил меня сильнее и отодвинул, почти грубо, почти больно, и я услышала, как у меня в горле начинается тот самый звук, который не похож ни на плач, ни на крик, а похож на то, как ломается дерево. Том медленно повернул голову. Не рывком. Не в панике. Не как мужчина, которого застали на грехе. И его взгляд, когда он встретился с моим, был не про сожаление. Он был про контроль над катастрофой. Он сделал ко мне шаг и я дёрнулась назад так резко, будто это был не шаг, а удар. Нотт не удержал, его пальцы скользнули по моему локтю и я рухнула на пол, ударяясь копчиком. Боль прошила мгновенно. Меня согнуло пополам, и я услышала собственный звук. Уже не крик, а выдох, сорванный изнутри. И в эту секунду я поняла, что я уже падала так. я уже лежала так в том проклятом саду. Меня затрясло от того, что тело вспомнило слишком много сразу. Я подняла взгляд не сразу, потому что глаза слезились сами собой, как рефлекс, когда нервная система перегружена и сбрасывает лишнее через воду. Том стоял напротив, и даже падение не заставило его вздрогнуть. Не дрогнуть плечом, не кинуться, не выдать того человеческого рефлекса, который у нормальных людей живёт раньше мысли. Он не был нормальным. Я знала это всегда, но сейчас это знание стало физическим. Нотт шагнул вперёд, явно собираясь поднять меня, но я подняла ладонь, запрещая. Я не хотела чужих рук. Не сейчас. Не в этой комнате. Не рядом с этим столом. — Не трогай… — выдавила я, и голос сорвался на хрип. Внизу живота снова стянуло тупой болью. Я попыталась сдвинуться, подняться на локти и тут боль снова ударила, уже шире, по всему тазу, по спине, по нервам. Я задохнулась и на секунду закрыла глаза, потому что если бы я держала их открытыми, я бы увидела младенца на столе снова. А мне хватило одного раза на всю жизнь. — Софи, — сказал Том спокойно. Непростительно спокойно. В его голосе не было ни паники, ни стыда. И от этого хотелось вцепиться ногтями в пол. Я открыла глаза и посмотрела на него снизу вверх. — Не подходи, — сказала я, и в этом не было просьбы. Он не остановился мгновенно, он замер на долю секунды позже, чем сделал бы человек, который боится причинить боль. Он остановился так, как останавливаются, когда оценивают риск. Нотт снова попытался наклониться, уже осторожнее, как к больной лошади. — Софи, пожалуйста… — начал он, и в этой фразе было больше человеческого, чем во всём, что я слышала за последние годы. Я резко качнула головой. Слёзы обожгли щёки. — Не надо, — прошептала я. — Я… я сама. Я упёрлась ладонью в пол и начала подниматься через зубы, через дрожь. Каждое движение отдавалось в копчике так, что хотелось снова лечь и исчезнуть. Но исчезнуть мне не дадут. Не здесь. Не у него. Когда я наконец села, удерживая себя рукой за край кресла, я снова почувствовала, как между ног становится горячо. Не много, но достаточно, чтобы страх вернулся в горло. Я подняла взгляд на стол и тут же отвела. Я не могла. Я не могла смотреть. — Ты… — выдохнула я, и голос дрогнул. — Ты сделал это? Ты… Слова не складывались. В голове было только одно: я видела их. Я упала. Я проснулась пустой. Я вошла и он был здесь. Нотт был здесь. На столе был… он. — Он был нежизнеспособен, — проговорил Том громовым голосом. Это слово ударило так, будто он не объяснял, а выносил приговор. Будто всё, что произошло, можно упаковать в одно сухое определение и закрыть крышкой. Нежизнеспособен. Как дефект. Как ошибка в расчёте. Как неудавшийся ингредиент, который выкидывают в помойное ведро и больше не обсуждают. Мои губы задрожали сами собой. Я почувствовала, как во рту становится солоно от слёз, и как дыхание ломается, превращаясь в короткие, рваные вдохи. Я уже открыла рот, чтобы сказать вслух то единственное, что ещё могло меня удержать на грани: почему. Почему он стал таким. Почему моё тело превращали в лабораторию. Почему Том делал то, что делал. Рассказать подробности так, чтобы кровавый обет наконец сработал и оборвал меня, потому что жить с этим внутри было хуже любого проклятия. Я не успела. Нотт будто понял, что сейчас будет ад, опустился на корточки рядом, его лицо оказалось ближе. — Я тебе врал? — спросил он тихо. — Хоть раз, за все эти пятнадцать лет? Я перевела на него глаза, но они уже почти ничего не видели. Мир расплылся, как будто кто-то наложил на него водяную пелену. Я знала, что он спрашивает не про мелочи, не про политику, не про те тысячи раз в Мунго, когда в наших разговорах оставались недосказанности. Он спрашивал про главное: предавал ли он меня сознательно. Использовал ли меня там, где я доверилась. Я не смогла выдавить ни слова, горло теперь было заперто. — Том говорит правду, — проговорил он. — Плод был слепым. У него были серьёзные проблемы с сердцем. Я резко дёрнула головой, как от пощёчины. Не потому что не верила, наоборот, потому что часть меня всё ещё цеплялась за детскую, тупую надежду, что это можно отменить, что это не окончательно, что это чей-то расчёт, чей-то выбор, и значит, можно найти виноватого и вцепиться в него зубами. Но в словах Нотта не было места для виноватого. Там была только физиология и приговор. Я почувствовала, как внутри меня что-то оседает, тяжёлое, вязкое, беззвучное. Не истерика. Не крик. А такая тишина, из которой потом рождаются самые страшные решения. Я подняла взгляд на Тома и в этот момент ненависть и любовь во мне не разделялись. Они стояли рядом, как два зверя в одной клетке. — Я хочу уйти. Сейчас. Дай мне уйти, — проговорила я, глядя на него. — Куда? — спросил он мгновенно. У меня дрогнул подбородок, и я возненавидела себя за эту дрожь. За то, что тело всё ещё умеет реагировать, когда внутри уже нет ничего, кроме пустоты. — Вон отсюда, — выдохнула я. — Из этого дома. Из этой комнаты. От тебя. Том моргнул один раз. Без раздражения, без боли. — Софи, ты сейчас теряешь кровь. Надо подняться, — проговорил Тиберий. Его голос врезался в меня не словами, а фактом о крови, теле, слабости, ещё одном слое унижения, который нужно прожить. Я ненавидела, что это говорит он. Ненавидела, что в этот момент кто-то вообще говорит об этом. Нотт держал меня взглядом. Я собралась и резко поднялась. Боль полоснула внизу живота, и ноги на секунду перестали быть моими. Я пошатнулась, но удержалась, потому что злость держит лучше любой стены. — Почему он слепой? — проговорила я. Слова вырвались так, будто я вытолкнула их из груди, чтобы не задохнуться. Нотт посмотрел на Тома, будто спрашивая разрешения. Даже сейчас. Даже когда у меня внутри пусто. Том перевёл взгляд на свёрток. Не с нежностью. Не с отвращением. С той холодной фиксацией, с которой он смотрит на любой итог. Удачный или нет. — Потому что он слаб, — сказал он. — Потому что слабость, София… она наследственная. И это прозвучало как удар по не по ребёнку, по мне, по моему телу, по моей крови. По той части меня, которой я когда-то доверилась ему, когда ещё думала, что можно торговаться. Я резко подошла на шаг ближе. Мир качнулся, кровь снова напомнила о себе тёплым скольжением, и моя ладонь ударила его по лицу изо всех сил. Звук вышел сухой, чужой. Его голова почти не дёрнулась, только щёлкнула челюсть и на миг напряглась шея. Он не отшатнулся. Он не схватил меня за запястье. Он даже не моргнул сразу. А я стояла так близко, что чувствовала его дыхание, и внутри меня шла одна-единственная мысль: если он сейчас ответит, я исчезну. И всё это наконец-то закончится. Том медленно вернул глаза обратно на меня. На щеке проступала красная полоса. — Ещё раз, — сказал он тихо, — и ты упадёшь. — Убьёшь меня так же, как и его?! — прошипела я. — Давай. В гробу я видела твои угрозы. Я снова ударила его и вот тогда он двинулся. Это было движение хищника, который до последнего держал себя на цепи и отпустил цепь ровно настолько, чтобы остановить добычу. Тиберий встал между нами мгновенно. — Том, — сказал он жёстко, и в этом голосе впервые за всё время прозвучала настоящая команда, а не просьба. — Она инструмент. Сломаешь сейчас и она исчезнет. На секунду всё застыло. Инструмент. Я видела плечи Тома, видела его руки слишком близко ко мне, чтобы это можно было назвать контролем на расстоянии, и видела, как Нотт держит позицию между нами, хотя это выглядело как самоубийство. Том медленно перевёл взгляд на Тиберия, а потом его глаза, серые до этого, словно потемнели, и в них на проступило что-то старое, опасное, то, что я знала слишком хорошо. — Выйди и унеси это, — проговорил он Тиберию. Не пожалуйста, не позаботься. Даже не ребёнка. Это прозвучало так, как он отдаёт распоряжения о бумагах, о людях, о вещах, которые мешают продолжить разговор. И у меня внутри что-то встало на дыбы так резко, что боль отступила на секунду, чтобы дать мне силы сорваться. Я рванулась к столу. Не думать. Не видеть. Не анализировать. Просто дотянуться. Просто коснуться. Просто забрать. Я не успела. Том перехватил меня резко, грубо, поперёк живота ладонью и предплечьем. Меня отбросило к креслу. Он толкнул меня так, что спина ударилась о край, и из меня вырвался звук, похожий на сдавленный вдох. Внизу снова потеплело, мерзко и липко, и я поняла, что опять теряю кровь. Опять. Даже когда уже нечего терять. В следующую секунду я увидела, как Тиберий схватил свёрток. Он не смотрел на меня, когда брал его. Я не знаю, было ли это милосердие или профессиональная привычка: не давать пациенту лишней картинки. Но я видела руки. Видела ткань. Видела слишком маленький вес, который подняли, как поднимают не жизнь, а итог. — Нет! — сорвалось у меня. Том уже навис надо мной. Сложил руки на подлокотниках по обе стороны так, чтобы я не могла выскочить ни вправо, ни влево. Он не прижимал меня грудью, не держал силой мышц. Он просто забрал пространство, воздух сузился до его запаха и до едва уловимого чужого следа, который теперь будет преследовать меня, как проклятие. Я ненавидела себя за то, что замечаю это даже сейчас. Я плюнула в него. Плевок был жалким, человеческим, некрасивым. И сразу же, почти одновременно, ударила коленом ему в бедро изо всех сил, что у меня ещё оставались. Его тело приняло удар, как принимает каприз погоды. Челюсть напряглась на долю секунды и всё. Ни шага назад. Ни перекоса. Ни дыхания, сбитого болью. И именно это меня добило сильнее, чем если бы он ударил в ответ. Если бы он ударил, это было бы человеческое. Обмен. Драка. Понятная динамика. А он… он даже не ответил. Он просто остался тем же. Стеной. Решением. Он вытер лицо тыльной стороной пальцев потом посмотрел на меня. Алые глаза были слишком близко. В них не было ярости. Не было боли. Не было ревности. — Всё, — сказал он тихо. Я снова дёрнулась, уже всем телом, уверенная, что можно выскользнуть из собственной кожи, протиснуться через его заслон и кинуться туда, куда Тиберий унёс свёрток, где мой последний шанс не сойти с ума. Боль полоснула снизу живота так, что меня на секунду замутило. Я почувствовала, как предательски течёт кровь и поняла, что я не выберусь не потому, что он сильнее. А потому что моё тело снова ломается в самый неподходящий момент. Моё же. Снова. — Отпусти, — выдавила я. Меня затошнило от собственной слабости, от того, что даже слова у меня в этот момент не мои. Том чуть наклонился ниже, и его ладонь легла мне на запястье. — Ты сейчас сделаешь себе хуже, — произнёс он. — Мне уже хуже некуда, — прошипела я. — Ошибаешься, — сказал он. — Есть куда. И это было не запугивание, это была констатация человека, который правда знает, где ещё можно добавить боли, физической, магической, моральной, и не сомневается, что сделает это, если потребуется. Паника поднялась во мне самая настоящая. Я попыталась вцепиться ему в руку зубами. Он перехватил мой подбородок двумя пальцами, разворачивая лицо так, чтобы я смотрела прямо на него. — Нет, — сказал он. — Я тебя убью, — выдохнула я ему в лицо. — Нет, — сказал он ровно. — И ты будешь помнить этот день. Это полезнее. Меня тряхнуло от ярости. Я снова попыталась вырваться, уже почти вслепую, захлёбываясь воздухом, потому что крик стоял в горле, а выйти не мог. — Ты… — начала я, и вот тут меня повело. Я хотела сказать чудовище. Хотела сказать убийца. Но он смотрел так, будто видел каждое слово ещё до того, как оно родится. И в этом взгляде было предупреждение о последствиях, о том, что я могу потерять ещё больше, если вообще осталось что терять. — Мы закончим это правильно, — произнёс он. — Не так, как ты умеешь. И я вдруг поняла, что он сейчас будет делать именно то, что умеет лучше всего: превращать катастрофу в порядок. И выпалила, не выбирая слов, не удерживая слюну, не удерживая себя: — Я никогда тебя не прощу. Ты предатель. Ты убийца. Ты мерзкое отродье, ты грязное животное! В голосе у меня было всё: ревность, боль, пустота, смерть, кровь, стыд, страх. Всё, что я копила годами и что теперь вышло наружу одним комом. Он только чуть сильнее прижал пальцы к моему запястью. — Убийца, — повторил он тихо, будто пробуя слово на вес. — Ты хочешь, чтобы я показал, что я могу стать им прямо сейчас? — Замолчи. Закрой свой грязный рот. Я никогда больше не хочу тебя слышать! — сорвалось у меня. — Кнат! Кнат! Я звала домовика, как будто он мог быть хоть какой-то третьей силой между мной и Томом. Хоть кто-то, кто появится по моему голосу. Том не изменился в лице. — Кнат мёртв. Можешь не звать, — проговорил он. На секунду у меня перехватило дыхание. Я резко дёрнулась. — Я не удивлена, — заорала я, и голос срезался в визг. — Ты мерзкий ублюдок, не способный ни на что, кроме убийства и смертей! Ты не способен даже на нормальное дитя! Ты остаток от твоей мелкой, никчёмной, трусливой душонки! Будь ты проклят! Воздух в комнате разрядился, как после грозы. Я почувствовала это кожей, магия пошла по стенам, по мебели, по моему языку. Как будто я выдохнула не слова, а заклинание, которого не знаю. Том на мгновение стал неподвижнее. Он слушал и я увидела, как у него дрогнула челюсть, от того, что я сказала про ребёнка. Я попала туда, где у него не чувства», а идеология. Слабость. Непригодность. Ошибка конструкции. Он наклонился ещё ближе, и его голос стал ниже. — Ты сейчас успокоишься, — сказал он. — Потому что иначе ты умрёшь не красиво и не героически. Ты умрёшь глупо. На полу. И это будет твоим выбором, София. За дверью, там, куда ушёл Тиберий, больше не было шагов. Свёрток уже унесли. Уже спрятали. Уже убрали из моей реальности, как убирают улику. Комната поплыла, будто кто-то сдвинул стены на полшага ближе и воздух стал густым. В висках стучало глухо, как если бы кровь решила уйти туда, где ей проще, лишь бы не оставаться со мной. Я моргала часто, бесполезно, пытаясь собрать картинку обратно в одну линию, но она распадалась на куски: его лицо, тень двери, пустота там, где должен был быть мой сын, и снова его лицо. Я попыталась прислушаться к животу, к груди, к ногам, к чему угодно, но не получилось. Последний крик выбил из меня всё, до дна, даже магия, которой я только что разрядила воздух, погасла, как спичка в воде, и оставила после себя тупую, ледяную пустоту. Я опустила взгляд на свои руки. Пальцы дрожали мелко в его руке, чужие, как у старухи. И в следующую секунду темнота накрыла меня, без предупреждения, с обрывом дыхания.***
Я открыла глаза так, будто кто‑то выдернул меня из слишком глубокой воды. Сначала я увидела потолок. Белёный, знакомый до боли и в то же время будто нарисованный заново. Плоскость, в которой не было ни света, ни тени, только странное ощущение, что я это уже видела. Комната вокруг была не современная, не та, где я была недавно, не та, где всё кончилось. Но и не чужая. Она была… как воскресший сон. Как место, которое ты когда‑то знала телом, а ум потом стёр. Я повела рукой по простыне — пусто. Ни живота, ни его тяжести. Ничего. Только плоская, ровная реальность, как после долгой болезни, когда тело слишком лёгкое, чтобы быть правдой. Сердце замедлилось от ужаса, я знала, что это означает. Весь тот кошмар был. Это не сон. Не отрыв. Не иллюзия. А значит… Я перевернулась на бок, ожидая боли, но вместо этого была тишина внутри. Ни спазма. Ни слабости. Ни даже тёплой сырости между ног, которая должна была быть, если бы я была жива, если бы моё тело всё ещё помнило кровь. И именно это меня добило. Потому что только тогда я ощутила её. Её постоянный, ледяной отпечаток на моём мире. Магию. Она была в стенах, как дыхание дома. В воздухе, как пыль. Магия Тома Реддла. Волдеморта. Его. Я моргнула снова. Дважды. Трижды. И комната сложилась полностью: тумба справа, окно с тяжёлой белой шторой, зеркало, которое всегда будто следило за мной боковым зрением. Литтл-Хэнглтон. Дом Реддлов. Моя комната, где я жила в 50-м и 52‑ом. Та самая, где я сбегала от него в ванной. Где по ночам слышала его шаги. Где пыталась дышать без его руки на горле. Я выдохнула. Душа была треснувшей чашей. Голова была ватой. Мысли были обрывками, которые не хотели собираться в смысл. И тогда открылась дверь. Вошёл Том. Он выглядел… правильно. Это странно, но именно так: правильно. Ровно таким, каким он был в всегда. Рубашка белая, безупречная. Тёмные брюки. Лицо не злое, не мягкое, оно вырезанное, как маска человека, который заранее знает реакцию. Возле него магия несла поднос. Я даже не посмотрела, что на нём: еда? Зелья? Книги Всё это сейчас было одинаковым. Он остановился в дверях. И в этой секунде я поняла, что он знает, что я думала. Он знает, что я поняла. Он знает, где я была, что видела, что потеряла. И что теперь внутри меня пустое место, которое ничем не залатать. Его глаза прошли по мне. — Ты проснулась, — сказал он тихо. И этот голос, ровный, знакомый, почти нежный, ударил сильнее любого заклинания. Я перевела взгляд на стол, на край подоконника, на любую линию в комнате, только не на него. — Я соберу вещи и уйду, — сказала я ровно. — Как только пойму, что могу. Я специально держала голос так, чтобы он не услышал в нём просьбу. Он должен был услышать решение. Даже если решение сейчас было единственным способом не рассыпаться прямо на этой кровати. Том не ответил сразу. Он вошёл в комнату, и поставил поднос на стол. Ни звона, ни резкого движения. Как он умеет. Я уловила запах, ещё до того как подняла на него глаза. Дом Реддлов всегда пах одинаково: сухой пылью старого камня, холодной известкой, чем-то металлическим, будто стены когда-то пили кровь. И поверх этого он. — Ты не уйдёшь сейчас, — сказал он наконец. У меня дрогнули пальцы на простыне, но я не подняла голову. — Ладно, — выдохнула я тихо. — Не сейчас… так потом. И я всё же посмотрела на него. Он стоял у стола, не приближаясь, но и не отпуская пространство. Между нами было ровно столько дистанции, сколько нужно, чтобы я не могла назвать это насилием и не смогла назвать это свободой. — Потом, — повторил он, чуть медленнее. — Когда ты перестанешь терять кровь. Когда ты перестанешь падать. Когда ты сможешь держать заклинание и мысли одновременно. — Ты всё ещё считаешь меня задачей, — сказала я, и голос наконец дал трещину. — Даже сейчас. Его взгляд не изменился, но в нём было то, что всегда добивало сильнее слов: уверенность, что он выдержит меня сколько угодно. — Сейчас особенно, — ответил он. — Поешь. Потом поговорим.***
Я поковырялась ложкой в этой его овсянке и поняла, что не протолкну даже одну ложку. Отодвинула миску подальше на подносе, и отвернулась к стене. — Говори. А если нет — уходи. Он сидел в кресле напротив так же, как сидел в первом триместре, когда я ещё думала, что знаю, что такое ненависть. Тогда это было раздражение, злость, обида. Сейчас… сейчас я знала. Сейчас она была чистой, сухой, до костей. — Слепота — это характерный почерк, — сказал он. Я резко выдохнула и через нос. — Я любила бы его, будь он без ушей, без языка, без носа. Самым слабым существом на земле. Всё равно любила бы, — перебила я, потому что не могла слушать его речь. — Помнишь, что я рассказывал тебе про Оминиса? — спросил он, будто мы сидим здесь и обсуждаем семейную легенду, а не то, что у меня вырвали из живота смысл. Я медленно повернулась к нему. Мерзость в груди поднялась волной тошноты. Я презирала себя за то, что мысли всё равно цеплялись за его голос, как крючки. — В гробу я видела, что ты там говорил про своих больных родственников, — ответила я, глядя на стол, на поднос, на что угодно, лишь бы не на него. — Катись к Джеймсу Стюарду. В кабинет. К своим газетам. К своим шлюхам. К кому угодно. Он чуть наклонился вперёд. — Это не про больных родственников, — сказал он. — Это про кровь. — Не смей, — выдохнула я. — Только не вздумай сейчас сказать, что это я виновата. Он приблизился ещё на полшага, ровно настолько, чтобы я почувствовала его кожей. — Я не говорю «ты», — произнёс он ровно. — Я говорю «мы». И ты имеешь право знать, что произошло. Даже если ты сейчас хочешь только орать. Я хотела плюнуть снова. Хотела встать и выбежать из комнаты и никогда не возвращаться. Но тело было слишком лёгким, чужим, пустым, как будто меня вынули и вернули обратно без части внутренностей. Уйти сейчас было не шагом. Это было падением. — Говори, — сказала я тише, почти шёпотом. Он кивнул едва заметно, как человек, который наконец получил разрешение на лекцию. — Оминис родился слепым не потому, что его кто-то проклял, — сказал Том. — А потому что кровь слишком долго варилась в одном котле. И тело перестало выдерживать. У меня внутри что-то хрустнуло. Я просто почувствовала, как ненависть становится тяжёлой и ясной. — Твоя больная кровь, — произнесла я и отвернулась, но сердце всё равно застучало сильнее, предательски. — Твоя ненормальная семья. Это твоя наследственная слабость. Я хотела, чтобы он согласился. Хотела, чтобы он хоть раз вслух признал, что проблема в нём. Хотела, чтобы ему стало больно так же, как мне. Пауза была короткая. — Дело в том, София, — сказал он, — что это может быть не только моя кровь. Я не шевельнулась. Даже глазом не повела. Просто слушала, как подо мной снова трещит пол. — Здесь несколько факторов, — продолжил он. — И Нотт приехал именно поэтому. Я хотел услышать его мнение в ту ночь. — В ту ночь? — прошипела я, резко разворачиваясь к нему. — О чём ты, блять, Реддл? Это было несколько часов назад! Он прищурился. Взгляд у него стал холоднее. — Это было полмесяца назад, — ответил он. Я расширила глаза так, что стало больно. — Сколько?! — Ты не помнишь? — произнёс и поднялся. Я тоже начала подниматься на локтях. Всё во мне закричало: не подпускай. — Стой на месте, — сказала я и отодвинулась назад, на дюйм, на два, судорожно, но контролируя дыхание. Голос у меня получился почти ровным, и от этого было страшнее. — Ни шагу ближе. Иначе… клянусь, я откушу себе язык и захлебнусь кровью. Прямо здесь. Прямо сейчас. Он замер. Я держала его взгляд и чувствовала, как в комнате становится сухо, как перед грозой: воздух натягивался, магия в стенах собиралась в комок, и я понимала ещё немного, и он выберет не слова, а действие. И я всё равно не опустила глаза. Он медленно выдохнул. — Не делай этого, — сказал он тихо. Я сглотнула, и горло свело, но я не отступила. — Тогда не подходи, — сказала я так же тихо. — И говори правду. Всю. Без своих половинок. Без «мы». Без «факторов». Он сделал паузу, а потом, не двигаясь, произнёс: — Ты потеряла не только ребёнка, Софи. Ты потеряла кусок памяти. — Мне плевать. Я собираюсь и ухожу, — сказала я и уже начала подниматься, цепляясь пальцами за край матраса. — Никакого потом. Хватит. Потеря памяти? Слишком знакомо. Опять как та пещера в Карпатах и тот ублюдок-вампир. — Мы можем быть родственниками, — произнёс он. Я замерла на полудвижении. Села обратно на край кровати, потому что ноги внезапно перестали быть надёжной опорой. В голове хлопнуло пусто, как будто кто-то захлопнул дверь. — Что ты сейчас сказал? — спросила я очень тихо, потому что если сказать громче, фраза станет настоящей. А я не хотела, чтобы она становилась настоящей. Он смотрел на меня ровно. Ни тени удовольствия. Ни искры того, что у нормального человека называется стыдом. Только усталость и необходимость довести мысль до конца. — Я сказал ровно то, что сказал, — произнёс он. — И ты замолчишь на минуту и выслушаешь. Не ради меня. Ради того, чтобы не строить себе ложную картину. Ты и так уже наелась ложных картин почти до смерти. У меня дрогнули пальцы на простыне. Я сжала ткань. — Ты пытаешься меня добить? — выдохнула я. — Этого мало? Ребёнка мало? Полмесяца из моей головы мало? Ты теперь решил добавить мне ещё и это? — Я добавляю тебе не это, — сказал он. — Я добавляю тебе причину. Возможную. Одну из. — Возможную… — я почти усмехнулась, но губы не слушались. — Ты же всегда всё знаешь. Ты же всегда всё просчитываешь. Почему сейчас у тебя вдруг возможная? Его челюсть чуть напряглась. Он ненавидел неопределённость так же, как я сейчас ненавидела его голос. — Потому что у меня нет твоего начала, Софи, — ответил он. — Ты появилась в моей жизни уже с готовой легендой. Я могу сломать любую бумагу, но не могу достать из воздуха то, чего там не было. Я молчала. Дышала через нос, как больная, которая боится, что если откроет рот, её вырвет не едой, а всем, что ещё держится внутри. Он продолжил чуть медленнее. — Ты носишь мою магию много лет. Ты живёшь в моём поле. Ты привязана ко мне меткой. Это не бытовая близость. Это постоянный контакт. И если в твоей крови есть след той же линии… не прямой, не то, что ты сейчас рисуешь себе в голове… а дальний, но реальный след… организм может реагировать так, как реагируют закрытые роды. Как реагируют семьи, которые слишком долго женятся внутри. У меня свело горло. На секунду захотелось рассмеяться, истерично, грязно, громко. Потому что это было настолько мерзко, что мозг искал выход в абсурд. Я подняла на него глаза. — Ты говоришь, что я… Гонт? — голос сорвался на шёпот. — Что я из твоего… из твоего болота? Он даже не поморщился, как будто это его не ранит. Или как будто он заранее договорился с тем, что его не должно ранить ничего, кроме провала результата. — Я говорю, что это возможно, — повторил он. — И что именно поэтому я привёз Нотта. Он смотрит на кровь холодно и не романтизирует историю Слизерина. Его мнение было нужно, чтобы я не принял желаемое за действительное. — А желаемое у тебя какое? — я выдохнула зло. — Чтобы виновата была я? Чтобы ты мог дальше жить, как будто это очередной эксперимент? Его взгляд стал тяжелее. — Моё желаемое, чтобы ты перестала метаться и не умерла от собственной ярости, — сказал он. — Второе желаемое, чтобы это больше не повторилось. Если ты думаешь, что я получаю удовольствие от мёртвого младенца на столе, ты окончательно потеряла связь с реальностью. Я снова почувствовала, как меня выворачивает изнутри. — И что дальше? — спросила я глухо. — Ты опять возьмёшь мою кровь, поставишь меня под лампу и начнёшь свои исследования и ограничения? Ты снова сделаешь из меня часть схемы? А потом скажешь, что это ради будущего? Он наклонил голову. Этот жест всегда означал одно: перестань визжать, я сейчас буду объяснять. — Ты не уходишь сейчас, — сказал он. — Потому что ты не в состоянии и потому, что ты не понимаешь, куда ты уйдёшь. У тебя нет ресурсов. Ты ещё не восстановилась. Ты просто хочешь исчезнуть, как всегда, когда боль становится слишком точной. Я резко втянула воздух, и он вышел у меня с дрожью. — Я хочу уйти, потому что рядом с тобой у меня отнимают даже время, — прошептала я. — Потому что ты сказал «родственники». Ты понимаешь, как это звучит? Ты понимаешь, что я сейчас слышу? Он не отвёл взгляд. — Я понимаю, что ты слышишь худшее, — произнёс он. — А я говорю о фактах. Ты восстановишься и мы поедем в Бостон. Я лично хочу увидеть твоих родителей и тебя в возрасте десяти. Именно в этом возрасте ты потеряла магию. Я опешила, открыла рот, и слова вышли резко, как плевок. — Родителей? Меня? — выпалила я. — Ты и ей хочешь жизнь поломать?! Сказала «ей» не потому, что путалась, потому что десятилетняя я вдруг стала отдельным человеком. Ребёнком, которого я хотела схватить и спрятать от него. — Ты хочешь прийти туда и посмотреть, как всё начинается? — продолжила я, голос сорвался, но я удержала его на грани. — Как у меня отнимают магию? Как меня ломают? Чтобы что? Чтобы подтвердить твою теорию? Он ответил не сразу. — Я хочу закрыть дыру в твоей истории, — сказал он наконец. — Потому что пока там дыра — ты уязвима. И я уязвим. Любая дыра — это чужая рука. Ты это понимаешь лучше всех. — Нет, — отрезала я. — Ты хочешь сунуться туда, где у меня ещё были родители, и превратить это тоже в свою территорию. Как ты превращаешь всё. Я встала. На этот раз медленнее. Ноги держали, но я чувствовала, что держат не мышцы, а упрямство. Я сделала шаг от кровати, будто отступала от пропасти. — Ты не имеешь права, — сказала я тише. — Ты уже забрал у меня ребёнка. Ты уже украл у меня полмесяца жизни. Ты уже сделал из моего тела документ. Но туда, нет. Там… там хотя бы было что-то моё. Он поднялся из кресла, но не подошёл. И это было хуже, чем если бы подошёл, значит, он уже решил, что ему не нужно давить телом. Ему достаточно решения. — Право здесь не при чём, — произнёс он. — При чём цель. — Твоя цель всегда одна, — выдохнула я. — Контроль. Он смотрел на меня так, будто я снова назвала дождь водой. — Ты можешь ненавидеть меня сколько угодно, — сказал он ровно. — Но ты либо узнаешь правду о себе, либо будешь жить в чужих версиях до конца. Я замолчала. Потому что выбор был мерзкий. Оба варианта были мерзкими. И где-то на дне, под яростью и болью, шевельнулась та часть меня, которую я тоже ненавидела: та, что понимала, что он прав в одном. Дыра в истории всегда зовёт чужую руку. Но это не делало его менее чудовищем. — Если ты тронешь их, — сказала я, глядя прямо. — Если ты хоть пальцем полезешь в моё «до»… я не переживу этого. Не как истерику. Я просто исчезну. И мне будет плевать на твои цели. Он смотрел пару секунд. Потом ответил тихо, почти буднично: — Значит, ты будешь рядом. И ты увидишь всё сама. Чтобы потом не обвинять меня в том, чего я не делал. Я смотрела на него ещё несколько секунд, удерживая лицо ровным просто потому, что иначе оно развалится. — Не заходи больше в эту комнату без стука, — сказала я. Голос вышел низкий, сухой, будто я говорила не в спальне, а в суде. — Пока я не разрешу. Чтобы я даже не чувствовала твоего присутствия. Я сжала кулаки так сильно, что ногти впились в ладони. Боль была нужна: маленькая, управляемая, чтобы не утонуть в большой. Он не дрогнул. Ни бровью, ни плечом. Только взгляд на секунду задержался на моих руках. — Нет, — сказал он спокойно. У меня внутри что-то вспыхнуло и я шагнула ближе на полшага, сама не заметив. Мозг хотел ударить, тело хотело вырваться, а рот хотел орать, всю ту гадкую правду, что я уже кинула ему в лицо. — Ты… — начала я, но он перебил, даже не повышая голоса. — Ты просишь не про стук, — сказал он. — Ты просишь про исчезновение. Про то, чтобы я исчез из твоего пространства, пока ты не решишь, что тебе снова можно меня вынести. Я сглотнула, потому что он сказал это слишком точно. И я ненавидела, что он снова оказался прав именно в формулировке. — Да, — выдохнула я. — Я прошу про исчезновение. Я не хочу тебя видеть. — Это не получится, — ответил он. — Не сейчас. — Почему? — голос сорвался, но я удержала его на грани. — Потому что ты опять боишься, что я уйду? Потому что ты боишься, что я сделаю что-то без твоего контроля? Или потому что тебе просто нравится быть везде? — Потому что ты в состоянии шока, — сказал он. — Потому что твоё тело ещё не восстановилось. Потому что ты можешь упасть в обморок, начать кровить сильнее или сделать глупость. И потому что ты уже потеряла две недели памяти. — И что, ты теперь будешь дежурить у моей кровати? — прошипела я. — Как врач? Как тюремщик? Как кто? Выбирай роль, Том. Мне удобнее ненавидеть конкретную. Он слегка наклонил голову, почти усталый жест. — Как человек, который отвечает за последствия, — сказал он. — Я не обсуждаю с тобой «роль». Я сжала зубы. Я знала этот тон. — Ты хочешь, чтобы я стучал, — сказал он. — Хорошо. Я буду стучать. Но это не значит, что я перестану быть здесь. Я резко подняла на него глаза. — То есть ты опять берёшь и переписываешь мою просьбу так, чтобы она подошла тебе? — Я делаю её выполнимой, — ответил он ровно. — И безопасной. — Безопасной для кого? Для меня или для твоего контроля? Его взгляд стал чуть холоднее. — Для тебя, — сказал он. — И для того, что осталось от твоей головы. Потому что если ты ещё раз провалишься в тьму, Софи, я не гарантирую, что ты вернёшься такой же. Вот тут я почувствовала, как по спине прошёл ледяной ток. Не страх его угрозы. Страх факта: он не уверен, а если он не уверен, значит, это правда опасно. Я выдохнула медленно, заставляя воздух пройти до конца, чтобы не сорваться снова. — Тогда стучи, — сказала я наконец, почти шёпотом. — Стучи каждый раз, как будто ты чужой. Как будто ты не имеешь права здесь быть. — Я и есть чужой, — сказал он. — В той части тебя, которая ещё думает, что можно жить без меня. — Уходи, — сказала я глухо. — Хотя бы сейчас. Он не двинулся сразу. Я услышала, как он подошёл к двери с тем самым бесшумным перемещением, от которого раньше у меня всегда шевелилась кожа. Теперь я ненавидела даже это. У самой двери он остановился. — Выпей, что я оставлю, — сказал он. — И поешь. И не разрушай себя словами, хотя бы на сегодня. Я не ответила. Я просто стояла, сжимая кулаки, пока ногти снова не пробили кожу. Дверь закрылась тихо.Дом Реддлов, Литтл-Хэнглтон, Северная Англия
3 мая 1965 года
Следующая неделя прошла не в тишине, а в постоянном трении, как если бы мы оба жили на одной и той же ране и каждый раз задевали её локтем. Том пытался добраться до моей головы. Ткнуть палочкой, тонко, аккуратно, будто он не делает ничего страшного, будто это обычная диагностика, как давление у целителя. Я не дала. Ни намёка на вмешательство. Ни одного движения в сторону моей памяти. Я смотрела на его палочку так, как смотрят на нож. Он раздражался молча. Том умеет злиться без шума. У него злость не в голосе в том, как он переставляет предметы, как долго держит взгляд, как выбирает паузы. Он пытался заходить с разных углов: «я просто хочу понять», «это для твоей безопасности», «ты потеряла время». Я слышала в этих фразах одно и то же: «ты не имеешь права на закрытую дверь». А у меня впервые за долгое время появилось ровно одно право — закрытая дверь. И я вцепилась в него, как зверь в нору. Параллельно я варилась в собственных теориях, потому что в голове, если оставить её пустой, всегда заводится его голос. Он сказал «мы можем быть родственниками», и эта фраза сидела под кожей, как стекло. Я не хотела думать об этом, но думала всё равно, потому что мозг предатель. Он ищет объяснение даже там, где объяснение унижает. Мой дед действительно менял фамилию, когда перебрался в Бостон. Но Том об этом не знал. Я ему не говорила. Я вообще не хотела слышать ни одной его теории, потому что он умеет превращать любую человеческую историю в подтверждение гипотезы. К тому же у меня самой не было исходных данных, я не знала ни имени дедушки по рождению, ни прежней фамилии, ни того, что он оставил за спиной. Я была в этой истории слепой, а Том был тем, кто предлагает поводыря с ошейником. Утром майского дня я спустилась на первый этаж. Дом Реддлов был ровно таким, каким я его запомнила в 50-м. Холодный, пустой, темноватый даже днём, наполненный той грязной, плотной магией, которая не защищает. Магия здесь не помогает, она заявляет территорию, как зверь мочой. И ты живёшь в этом запахе годами, пока не перестаёшь его замечать. Я помнила, как в 52-м пыталась вдохнуть в этот дом хоть что-то человеческое. Убиралась. Ставила цветы, как будто цветы способны спорить с камнем. Расставляла свечи, пытаясь обмануть себя светом. И всё равно дом оставался его, не наш, а его. Я помнила и другое: коридор, место в стене, где однажды у нас была близость, и тогда он приказывал мне говорить, что я люблю его. Я говорила, потому что тогда мне казалось, если говорить правильно, он станет человеком. А потом он бросил эти слова мне же в лицо, холодно, с тем своим выражением лица. С тех пор я знала, что любые мои чувства он может превратить в доказательство моей слабости. И всё равно, как дура, продолжала чувствовать. Я дошла до дверей, чтобы выйти и посмотреть на поле, на воздух, на небо, на всё, что не пахнет им. Уже тянулась к ручке, когда услышала шаги позади. — Не подходи, — сказала я, не оборачиваясь. Слово вышло ровным, почти спокойным. Я сама удивилась, как спокойно у меня получилось. Наверное, потому что внутри уже давно всё перегорело, и осталось только то, что держит. — Там прохладно. Надень плащ, — сказал он. Я обернулась. Он стоял с плащом в руке, протянув её ко мне. Жест правильный, почти заботливый. И от этого жеста меня передёрнуло. — Где ты его похоронил? — спросила я, стараясь звучать так же грозно, как минуту назад, но голос всё равно дал слабину на конце. Он замер с вытянутой рукой. Плащ завис между нами, как нелепый чёрный флаг. Потом он посмотрел не на меня, а куда-то за моё плечо. — В том месте, — сказал он. И этого хватило. Слёзы подступили сами, без разрешения. Глаза защипало, горло сжалось, будто кто-то затянул узел. Я ненавидела себя за это, но ненависть не отменяет физиологию. Я отвернулась и пошла вперёд. Я знала, о каком месте он говорит. Слишком хорошо знала. Это было то самое поле, тот самый участок, где когда-то, как в кошмаре, меня вырвало из моей жизни и бросило сюда в его руки, в его эпоху, в его правила. Точка с этого всё началось. И теперь, в этой же земле, лежал мой ребёнок. Нет. Не «наш». Это слово мне больше не давалось. Оно подразумевало двоих. А я сейчас ощущала себя одной. Воздух действительно был прохладным, сырость тянула от травы, и я шла по мокрым стеблям, чувствуя, как они цепляются за подол сорочки. Плащ я не взяла, тело не принимало ничего от него. Любой его жест, даже нейтральный, превращался в яд. Он шёл позади на расстоянии. Том никогда не идёт рядом, когда тебе больно. Он идёт так, чтобы в любой момент успеть перехватить, но чтобы ты не могла сказать, что он держит. Мы дошли. Земля была чуть темнее, чем вокруг. Не свежей ямой, не кричащим пятном, а аккуратной, выровненной поверхностью, будто тут ничего и не случалось. Он даже смерть умеет приводить в порядок так, чтобы она не мешала жить дальше. Чтобы дом мог дышать, будто ничего не произошло. Чтобы он сам мог пройти мимо и не споткнуться. Я опустилась на корточки. Пальцы сами потянулись к земле, как у ребёнка, который не верит в реальность, пока не потрогает. Я сжала ком земли и он рассыпался между пальцами. Тёплая, настоящая земля. И от этого стало ещё хуже, потому что земля была настоящая, а он нет. — Здесь, — сказала я глухо, хотя вопрос уже не существовал. — Прямо здесь. Он молчал. Я чувствовала его присутствие спиной, как холодный металл. — Ты даже место выбрал символическое, — сказала я, не оборачиваясь. — Тебе же важно, чтобы всё имело смыла. Чтобы у каждой смерти была функция. Тишина за спиной стала ответом только через пару секунд. — Я выбрал место, где никто не найдёт, — сказал он. Ни «прости». Ни «мне жаль». Ни «я тоже потерял». Только: «никто не найдёт». Я выдохнула резко, как будто меня ударили. — Ты боишься, что найдут тело? — спросила я. — Боишься, что кто-то увидит, что… что это произошло? — Я боюсь, что начнут задавать вопросы, — ответил он. — И эти вопросы коснутся тебя. Я резко обернулась. Он стоял на границе, которую сам же и уважал, будто между нами действительно была линия. В руке всё ещё был плащ. — Не притворяйся, — сказала я. — Не делай вид, что защищаешь меня. Ты защищаешь себя. Свою историю. Свою легенду. — Я защищаю структуру, — сказал он спокойно. — И тебя внутри этой структуры. — Я стою над могилой, — прошипела я. — А ты снова говоришь это слово. Я снова опустилась и положила ладонь на землю. Дрожь в пальцах была не от холода. От того, что я боялась забыть. Боялась, что он снова «выровняет» меня, как выровнял траву. — Я хочу помнить, — прошептала я, почти себе. — Я не хочу, чтобы ты это сгладил во мне. Он молчал. И я спросила то, что жгло сильнее, чем земля под ладонью: — Это ты сделал? — голос сорвался на выдох. — Ты сделал так, чтобы он… — Нет, — сказал он. — Я пытался удержать. — Но ты не удержал, — прошипела я. — Значит, либо ты слабее, чем думаешь… либо ты не хотел. Он сделал шаг ближе и я поднялась сразу. Резко. Гнев держал меня лучше любых костей. — Ты хочешь знать, где сломалось, — произнёс он. Я отвернулась. Смотрела на поле, на мокрую траву, на серое небо, чтобы не видеть его лица. — Я хочу знать только одно, — сказала я. — Почему ты так поступил. Почему ты сделал это именно так. Из всех возможных вариантов, женщин, мест… именно так. Именно там. Именно тогда. Он помолчал. — Ты спрашиваешь про Нагайну, — сказал он. — Я спрашиваю про тебя, — ответила я, всё ещё не глядя. — Про то, почему ты решил, что можешь делать это у меня под окном. В моём доме. В те дни, когда я… когда я была… — я проглотила слово, потому что оно стало издевательством. — Когда я была связана этим телом. — Я скажу, зачем, — произнёс он. — Но ты не будешь сейчас превращать это в сцену, иначе ты ничего не услышишь. — Я слышу прекрасно, — сказала я, и голос стал ледяным. — Говори. — Она проклята от рождения. Я усмехнулась, не повернув к нему головы. — Ты любишь собирать редкие вещи, да? Проклятые, слабые, из другого времени. Даже твой медальон из этой же породы. Всё, что шепчет, всё, что требует крови и времени. — Она превращается в змею, — сказал он. — И пытается это контролировать. Но… — Бедная, — перебила я. — Наверное, с твоими пальцами во рту ей легче держать твою змею? Слова вышли ядовитые, грязные. Я сама слышала, как они звучат. Но остановиться уже не могла. Он обошёл меня и встал напротив так, что оказался между мной и землёй. Между мной и могилой. Между мной и тем, что должно было быть только моим. — Я принимал её яд, — сказал он. Я резко подняла глаза. Слова не сразу дошли. Мозг сделал вид, что не понял, потому что если понять, то станет хуже. — Что? — выдохнула я. Он не отвёл взгляд. — Её яд стимулирует. Даёт усиление. Не только физическое. Магическое тоже. У меня в голове было уже слишком много «новостей» на одну жизнь. Я думала, что хуже быть не может, но, как обычно, земля под ногами оказалась не дном. — Принимал яд? — повторила я, тупо. — Какого чёрта ты несёшь? Он замолчал на секунду, будто решал, насколько подробно мне объяснять. — Он расположен в слюнных железах, — сказал он наконец. — То, что ты увидела… это было только это. Я собирал яд. Я покачнулась, и ладонь сама легла на камень у ног, чтобы не упасть. — Зачем… — выдавила я. — Мерлин святой, я даже не уверена, что хочу знать, Том. Я сказала Том почти против воли. Имя вырвалось, как рефлекс, как привычка из другой жизни, где у этого имени ещё был шанс означать человека. Он смотрел на меня спокойно. Слишком спокойно. — Ты хотела ребёнка, — сказал он. — Ты хотела, чтобы тело держало. Чтобы магия держала. Чтобы линия не рвалась. Я ищу то, что усиливает удержание. И да, яд один из факторов. И от этих слов меня пробило холодом до костей. Я стояла над землёй, над тем местом, где лежал мой сын, и понимала только одно: у меня уже нет слов, чтобы спорить с ним на его языке. А на человеческом он не отвечает. — Знаешь, я думала, что ты великий маг. Что тебе нет равных. Я буквально жила этой мыслью последние пятнадцать лет, — проговорила я, поворачиваясь к нему лицом. Слёзы стояли в глазах, но молчать я не могла. — А теперь вижу, я была права в ту ночь в кабинете. Я не откажусь ни от одного слова, которое ты тогда услышал. Могу лишь добавить: у тебя нет воли. Не той, о которой ты так любишь рассказывать. Он молчал пару ударов сердца. — Ты говоришь это на острие боли, — произнёс он наконец. Спокойно. Слишком спокойно. — Это реакция. — Нет, — ответила я, и голос вдруг стал крепче. — Реакция была тогда, когда я падала. Когда проснулась пустой. Когда увидела… — слово застряло в горле, я не произнесла его. — А это вывод. Поздний, да. Но честный. Он коротко вдохнул носом, так он делает, когда ему не нравится тон. И всё же не приблизился. Стоял на этой своей выдуманной границе, будто уважает её. Будто не он здесь хозяин. Он посмотрел на поле, на мокрую траву, на серое небо, куда угодно, только не на землю у моих ног. И это было почти смешно: он мог разбирать души на слои, но не мог выдержать взгляд на одну маленькую могилу. Потом резко поднял глаза на меня. — Я не буду терять тебя из-за твоего упрямства, — сказал он низко. — Не после того, что произошло. — Ты потерял меня из-за самого себя, — выдохнула я зло. — Ты скрывал, кто она такая. Ты лгал мне и получил ровно то, что получают трусы. — Я не счёл нужным сообщать тебе детали, которые ничего не меняют, — ровно ответил он. — Я счёл нужным получить результат. — Результат… — слово вышло как плевок. — Вот оно. Всегда оно. Ты даже сейчас говоришь так, будто мы обсуждаем не смерть, а неудачную варку зелья. В его глазах что-то потемнело. И я увидела, да, чёрт возьми, увидела, как он удерживает себя. — Софи, — произнёс он, и моё имя прозвучало чуть ниже обычного. — Если бы ты могла слышать себя со стороны, ты бы поняла, что сейчас ты хочешь не правды. Ты хочешь расправы. Я шагнула ближе на полшага. — Я хочу, чтобы на этой земле лежал ты, — прошипела я. — Потому что ты не умеешь быть честным даже там, где это уже не про власть. Ты врёшь, потому что трусишь. Потому что боишься, что кто-то увидит, что ты зависишь. От меня. От яда. От усиления. От ребёнка. От того, что ты не контролируешь до конца. Я видела, как на секунду сузились его зрачки. Это была не просто злость. Это было попадание туда, что он охраняет лучше любого крестража. — Осторожнее, — сказал он тихо. — Ты сейчас говоришь не с мужчиной. Ты говоришь с тем, кто принимает решения. Я сглотнула, дрожь собралась в горле комом, но я не отпустила. — Тогда прими уже это решение до конца, — сказала я. — Перестань делать вид, что это просто итог в свёртке. Просто дефект. Просто ошибка расчёта. Скажи вслух, что это твой сын. Что он был. Что ты не удержал. Он не ответил сразу. Стоял напротив, тёмный на фоне серого неба. И в этом молчании мне стало окончательно ясно: хуже всего даже не то, что он сделал. Хуже всего то, как легко он умеет жить дальше, пока ты стоишь над землёй и пытаешься вспомнить, как дышать. Он резко схватил меня и сжал в руках. Его пальцы впились в мои плечи так, что боль стала отдельной точкой реальности. И на секунду эта боль даже помогла, она была проще, чем всё остальное. Том глубоко вдохнул, через нос, как перед боем. И на этом вдохе его лицо на мгновение сломалось. — Я дал ему имя, — выдавил он. — Я сказал его вслух. У меня от этого «дал» внутри что-то дёрнулось, как нерв. Я моргнула, будто слово могло быть обманом зрения. — Какое? — спросила я глухо, сама не понимая, зачем. Зачем мне сейчас это слово, если всё уже кончено. Зачем мне что-то, что нельзя взять на руки. — Марволо, — сказал он. И тут же, будто защищаясь, будто заранее отбиваясь от удара, который сам же только что нанёс, добавил: — Не потому что он относился к Гонтам. Потому что я хотел, чтобы он жил. Хоть чем-то. Хоть одним словом. У меня по спине прошёл ледяной ток. Я открыла рот, но не нашла воздуха. Имя ударило в меня не значением, а тем, что оно было его. Я вдруг отчётливо поняла, что стою слишком близко к нему, и запах его мантии, его кожи, этого проклятого дома смешался с мокрой травой. Всё стало одним густым, тяжёлым запахом, от которого меня накрыло тошнотой. — Ты думаешь, я не понимаю, что ты видела? — спросил он, и в этой фразе было столько горечи, что мне стало физически плохо. — Ты думаешь, я не знаю, как это выглядит… как это звучит… что это делает с тобой. Он говорил ровно, но голос у него был другой, в нём было что-то живое и злое одновременно, как будто внутри него на секунду сорвало дверцу, и он сам не успел это остановить. Меня качнуло. Желудок сжался судорогой. Я дёрнулась назад, пытаясь вывернуться из его рук, потому что если я сейчас останусь так близко, меня действительно вырвет прямо на его рубашку. — Не трогай… меня сейчас вырвет, — прошипела я и начала отпираться от него, как животное. Но он лишь сильнее сжал мне плечи и тряхнул. — Я не могу позволить себе быть человеком, — сказал он. — Не сейчас. — А мне позволил? — спросила я. — Мне позволил быть человеком, когда я лежала три месяца, когда меня выворачивало, когда я ненавидела твои шаги, когда я просила тебя исчезнуть? Мне позволил? Я говорила и чувствовала, как слёзы стоят в глазах, но не текут. Будто даже плакать сейчас — это уступка. Он схватил меня крепче и прижал к груди. Я услышала, как у него в груди гулко ударило сердце. Один раз. Второй. И от этого стало хуже, потому что сердце — это слишком человеческое доказательство, что под этой маской всё-таки кто-то живёт. Я попыталась отвернуть лицо, чтобы не дышать им, но он держал меня так плотно, что даже воздух стал его. — Прости, — выдохнул он. Я замерла. Настолько, что даже тошнота на секунду отступила, будто тело тоже не поверило и остановилось, чтобы проверить. — Софи, — сказал он дальше. И моё имя, сказанное так, было не командой. Было просьбой, которой он не умеет. Было чем-то, что он, кажется, сам не переносит. Он прижал меня сильнее, и я почувствовала, как его пальцы дрогнули у меня на спине почти незаметно. — Я почти тебя потерял, — проговорил он хрипло. — Я почти потерял тебя… Он не договорил сразу, будто слово дальше было слишком опасным. Будто если он скажет ещё что-то и оно станет реальностью, а реальность ему не понравится. Я стояла в его руках и не знала, что во мне сейчас сильнее: желание оттолкнуть его в грязь и заставить лечь в эту землю, или желание схватиться за это «прости» как за единственный остаток человеческого, который вдруг выпал из него. Слёзы всё-таки пошли горячими дорожками по щекам и это было унизительным, потому что я не хотела давать ему увидеть, что он всё ещё способен меня тронуть. — Не говори так, — прошептала я, почти без голоса. — Не говори так, если ты завтра снова станешь стеной. Он не ответил сразу, только держал. — Я и есть стена, — произнёс он наконец, глухо. — Иначе ты бы уже давно умерла. И от этой фразы мне снова стало дурно, потому что в ней было всё: и забота, и оправдание, и угроза, и правда. Всё в одном. Я вырвалась на вдохе, резко, упрямо, потому что если я сейчас не сделаю движение сама, я так и останусь зажатой в его груди, как в клетке, и потом возненавижу себя ещё больше. — Отпусти, — сказала я сквозь зубы. — Мне нужен воздух. Он удержал ещё секунду, будто проверял, не упаду ли я, не начну ли снова исчезать и только потом ослабил хватку. Я тут же отвернулась, наклонилась и сглотнула, удерживая тошноту. Горло жгло. В животе было пусто и больно, не физически, не только физически, а тем пустым, окончательным видом боли, которую невозможно вылечить зельем. — Ты назвал его Марволо, — сказала я тихо, не глядя на него. Это был не вопрос. Это было приговором, который я сама себе повторяла, чтобы поверить. — Ты не мог даже здесь не сделать из него часть своей линии. Он шагнул было ближе и остановился, вспомнив моё «не подходи». Точно так же, как человек вспоминает правило, когда уже занёс руку. — Я сделал единственное, что мог, — сказал он. — И это имя не про мою гордость. Это про мою попытку удержать хоть что-то. — Ты всё удерживаешь, Том. Всегда. Только вот его ты не удержал. Тишина между нами стала плотнее. Ветер прошёл по траве, и мокрые стебли зашуршали так, будто поле шепталось само с собой. И я поняла, что его «прости» не отменяет ничего. Оно не возвращает. Оно не делает его хорошим. Оно просто доказывает, что внутри этой системы, внутри этого расчёта, внутри его железа есть место, которое всё же умеет треснуть. И именно это было самым опасным. Потому что если он способен треснуть, значит, в нём есть человек. А я уже не знала, что делать с человеком в нём. После всего, что он сделал чудовищем.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!