Глава XXXVI «Музыка вместо магии» (Софи Сентвен) 🩶

29 мая 2026, 17:15

Дом Реддлов, Литтл-Хэнглтон, Северная Англия 12 июля 1996 года

Кухня не стала чистой, но перестала выглядеть так, словно дом окончательно сдался смерти. Слой пыли и жирной старой грязи мы всё-таки сняли. Вернее, большую часть работы сделал Том, и от этого внутри всё время что-то неприятно сжималось, будто в какой-то слишком поздний, слишком жестокий час мир наконец показывал мне, как всё могло быть. Именно так и должно было быть. Именно так, а не скидывание на меня всего быта, пока великий и ужасный занимался исследованиями бессмертия, власти и прочей дряни, от которой потом пахло могилами. Я перебирала старую посуду, сковороды и приборы, откладывала в одну сторону то, что ещё можно было отмыть, в другую то, что следовало выбросить без сожаления, и периодически ловила на себе его взгляд. Он не говорил почти ничего. Лишь изредка отвечал на мои вопросы о вещах, которые ещё могли пригодиться, или коротко указывал, что это лучше не трогать, потому что дерево сгнило или металл проржавел. Поцелуй уже не горел на губах так остро, как сразу после, но тело всё ещё помнило его пальцы, его волосы в моей ладони, кровь на его губе и отвратительную, почти сладкую власть. Я старалась думать о том, что будет дальше, а не о его закатанных рукавах и тёмной рубашке, которая с каждым часом всё плотнее прилипала к его торсу. США всё ещё могли бы быть выходом. Я могла бы уехать, исчезнуть, снова сделать то, что всегда умела лучше всего: повернуть спиной к дому, людям, прошлому и назвать бегство свободой. Но он был здесь. В этом доме. Читал свои записи, думал, убирал кухню руками, как обычный человек, хотя обычного в нём не было. Я знала и не знала, о чём именно он думает. Стыдно было признаться даже себе, но я пыталась ухватиться за этот момент. Том Реддл был занят мной. Не смертью, не союзниками, не речами, не планами по захвату мира. Он сказал, что не уйдёт. Сказал, что будет искать информацию о плоде и о том, насколько вообще возможно сохранить незавершённое тело вне матки. Сказал, что сейчас я важнее его магии. И он был спокоен так, как не был ни разу за всю мою жизнь с ним. Неужели это и было тем, о чём я просила Бога в ванной, сидя в воде с землёй под ногтями и дырой внутри? Тишина. Спокойствие. Безопасность. В пределах реальности, разумеется, потому что наша реальность всегда была испорчена. Но ведь он сам сказал, что семья не исчезает из-за одного поступка. Семья разваливается от череды выборов. Быть может, это и был шанс? Мы оба предали, сбежали, солгали и почти уничтожили друг друга. Быть может, судьба, если у неё вообще хватало наглости после всего называться судьбой, давала нам второй шанс на жизнь не потому, что мы его заслужили, а потому, что иначе всё это было бы слишком бессмысленно? — Ты думаешь отсидеться здесь, пока война между добром и злом не решится сама? — спросила я, когда поняла, что с посудой наконец покончено. Дальше нужно было помочь ему со шторами, которые он с усердием пытался стянуть с высокого окна. Забавно, что даже его роста не хватало на эту элементарную вещь. Я подняла руку и вывела в воздухе Акцио. Магия поддалась с неприятной дрожью внутри, словно после утренней вспышки она всё ещё не простила мне расточительности, но опыта у меня было достаточно, чтобы выдавить из себя последние капли силы. На мгновение я успела подумать, что это его взбесит. Ему помогают магией. Он теперь на той стороне, где в начале стояла я, способная дышать, думать и двигаться, но без палочки. Но Том лишь опустил руки и проследил взглядом за шторой, которая тяжело упала к моим ногам. — Добро и зло, София? — произнёс он, направляясь к другому окну. — Мы оба знаем, что таких слов нет в словаре жизни. Он не успел поднять руки. Я повторила Акцио, и вторая штора сорвалась с карниза, прошелестела по воздуху и легла на пол у первой. Он повернул голову вслед за ней и снова не разозлился. — Не начинай свою философию, — сказала я, поднимаясь с пола и перешагивая через кучку мусора из старых кухонных приборов. — Я знаю её наизусть. Зеркальность мира, слабость в незнании, эмоции как порок, люди как материал, структура как единственная форма милосердия. — Это его путь, — ответил Том. — Он решился на него. Меня он не касается. — Почему? — спросила я сразу и пошла к нему. Он повернулся ко мне. В свете из окна его кудри казались слишком тёмными и слишком живыми для существа, которое утверждало, что не может есть, спать и колдовать. — Потому что я такой путь бы не выбрал, — сказал он. — Я никогда не подменял хаос системой. — И что дальше? — спросила я. — Он победит? Или тот Поттер? А ты? Что у тебя, Том? Он моргнул, и в этой крошечной паузе было слишком много всего, чего он не хотел показывать. — Ты бы поберегла силы, — произнёс он. — Я в состоянии сам снять всё в этом доме. Я выдохнула. Вот оно. Всё-таки не выдержал. — Злишься, что ты теперь сквиб? — Мы оба знаем, что сквиб в этой истории не более чем обозначение того, чего окружающие не понимают, а не объяснение происходящего, — спокойно сказал он. Я поджала губы и остановилась. Его строки о том, что его магии во мне всё это время не было, всплыли в голове так резко, будто кто-то раскрыл передо мной его старую тетрадь. — Ты нашёл, почему меня удочерили? — спросила я, чувствуя, как внутри снова начинает дрожать. — Что произошло дома? Почему Гонты были в моём доме? Где были мама и папа? Том сам начал движение ко мне. — Отлично, — сказал он, подходя ближе. — У тебя из носа идёт кровь. Он поднял руку и вытер щекочущую полоску крови под моим носом так буднично и почти бережно, отчего я затряслась сильнее. — Ты нашёл? — не унималась я. — Нет, София. Я искал информацию о том, кем он становился, и о плоде. Я хочу сначала закончить с этим. — Где ты пропадаешь ночами? — выпалила я и только потом поняла, как это прозвучало. Словно я переживала не за то, что он мог сидеть где-то в доме, строить очередной план, читать письма и перекраивать нас обоих в схему. Словно меня тревожило другое: что он не со мной. Я прикрыла глаза, пытаясь успокоиться. Дрожь не прошла. Проклятье. Почему? — Если ты хочешь, я могу остаться сегодня с тобой, — сказал он. — И, вероятно, лучше остаться. Ты побледнела сильнее прежнего. Я открыла глаза и сощурилась. Его пальцы были слегка красноваты от моей крови. Штормовые глаза смотрели на меня без отрыва, ровно и слишком внимательно. Хотела ли я этого? Да. Не было и ночи, когда меня не пожирали мысли, страхи, прошлое и этот дом. Ни одной спокойной ночи здесь ещё не было. Ни одной ночи, в которой я могла бы закрыть глаза и не ждать земли во рту, змеи у плеча, пустоты в животе или его голоса, говорящего «прощай». — Даже не думай, что это что-то будет значить, — сказала я. Он выдохнул, и уголок его губ едва заметно поднялся. — Ни ночь, ни поцелуй, ни моя порванная губа, — ответил он. — Ничего из этого не будет значить того, чего не может значить. Я опустила глаза к его губе. Нижняя всё ещё была чуть припухшей, с тонкой тёмной линией на месте укуса. Потом подняла взгляд обратно. — Я сплю в комнате, где уже спала. — Комната моего отца, — сказал Том. — Выбор ужасный, но она сохранилась лучше остальных. Он поднял руку, показывая, чтобы я шла вперёд. Тряска понемногу прошла, живот чуть отпустило. Я развернулась и вышла из кухни, слыша его шаги за спиной.

***

Я вошла в ванную и сбросила на пол юбку и рубашку. Прошедшие дни отразились даже на этих и без того устаревших вещах: ткань пахла пылью, домом, потом, водой и страхом. Реддл остался в комнате, не входя в ванную. Вода показалась почти волшебной. Голова сразу стала чуть легче, воздух в лёгких наполнился сыростью и облегчением, словно тело всё-таки помнило, что очищение бывает не только магическим. Я опустила взгляд и увидела мыло, которое он купил вчера в деревне. Уже принёс сюда. Положил так, чтобы я нашла сразу. Каков ублюдок. В голову ворвался другой день. Москва, холод, съёмная квартира, душ. Его руки, слова и глаза после моего падения, после лестницы, после того, как меня вывернуло из собственной дурости в кровь и унижение. Его почти забота. Неужели уже тогда? Неужели уже тогда Том Реддл был влюблён? Неужели поэтому не оставил меня, изнасилованную, выброшенную, лживую идиотку, спасая не только от чужих рук, но и от моего же собственного желания закончить всё? Неужели поэтому убил тех русских маглов? Не из справедливости, не из мести за нарушение порядка, не потому что они тронули его собственность, а потому что где-то внутри него уже было то, что он слишком долго называл иначе? Я вдохнула полной грудью и услышала стук. Потом дверь открылась. Я замерла. — Оставлю здесь, — сказал он громко. Бельё. Разумеется, бельё. То, что он тоже купил вчера. Словно знал, что я не заберу его сама. Словно знал меня всю, даже в этих мелочах. Дверь скрипнула вновь. — Стой, — сказала я. Том не вышел. Я повернулась к нему лицом. Голая, израненная, проклятая собственным сердцем сильнее, чем любой магией. Он не опустил взгляд ниже моих плеч. Только отметил цвет кожи, покрасневшей от воды, мокрые волосы, то, как я стою, не держась за стену, и насколько долго могу оставаться на ногах без помощи. — Помоги мне с волосами, — сказала я. Том не двинулся. В этом неподвижном молчании было больше вопроса, чем в любой фразе. — Нужно промыть их, — добавила я, чуть суше. — Я не хочу во второй раз вылезать из воды наполовину чистой. Он закрыл дверь за собой без щелчка. Потом подошёл ко мне, взял мыло, оглядел край старой раковины, нашёл кувшин и поставил его рядом. Всё это он делал руками без небрежной лёгкости волшебника, который привык, что вещь сама летит в ладонь, вода сама нагревается, полотенце само ложится на плечи. От этого в нём появлялось что-то почти невозможное. Он словно впервые за долгие годы был вынужден присутствовать в каждом движении целиком. — Наклони голову назад, — сказал он. Сначала я посмотрела на него, пытаясь найти хоть тень самодовольства, с которым он когда-то принял бы мою просьбу как капитуляцию. Но его лицо оставалось спокойным и собранным. Я медленно села и запрокинула голову. Вода потекла по шее, по вискам, за уши. Его пальцы вошли в мои волосы осторожнее, чем я ожидала. Я хотела сказать, чтобы он не строил из себя святого, но вода затекла в ухо, и я дёрнулась. Он сразу наклонился ближе, придержал мою голову ладонью у затылка, и смыл мыло с моих волос. Потом взял полотенце и аккуратно отжал мои волосы, не выпуская их резко, чтобы не потянуть кожу. Это движение оказалось таким домашним, таким невозможным в его исполнении, что у меня защипали глаза. Я отвернулась к стене. Он положил полотенце мне на плечи так, чтобы оно закрыло грудь, и отступил на полшага. Я провела правой рукой по лицу, стирая воду. Левая лежала на бортике ванны чужой, тяжёлой вещью. Том заметил мой взгляд, но не коснулся её. — Ты можешь отвернуться? — спросила я. Он сразу отвернулся. Я медленно поднялась из ванны, чувствуя, как шрам на животе тянет, как мышцы дрожат, как тело после каждого движения будто спрашивает, правда ли мы снова решили жить. Полотенце пришлось удерживать одной рукой, и это было неловко до злости. Я едва не выругалась, когда ткань съехала, но Том не повернулся. — Бельё справа от раковины, — сказал он. — Я вижу. — Юбка и рубашка слишком грязные. Я принёс платье. — Ты и мой гардероб снова планируешь? — Я предпочёл бы планировать менее идиотские вещи, — ответил он ровно. — Но твоя способность не замечать собственное состояние вынуждает меня снижать масштаб задач. Я вновь почти улыбнулась, но поймала себя на этом слишком поздно. — Молчи. Он замолчал. Я оделась с трудом. Новое бельё пахло лавкой, чистой тканью и чужим временем. Платье оказалось простым, тёмным, с застёжкой, с которой одной рукой пришлось возиться дольше, чем хотелось. В какой-то момент я уже почти попросила его помочь, но упрямство победило. Когда я наконец справилась, волосы мокрыми прядями легли на плечи, и я посмотрела в мутное зеркало. Женщина в отражении была бледной, измученной, с глазами, которые слишком много видели, но платье делало её чуть менее похожей на выкопанное из земли существо. — Можешь повернуться, — сказала я. Том повернулся. — Лучше, — сказал он. — Не смей звучать так, будто ты колдоврач, — парировала я. — Сейчас в этом доме я ближе всех к ним. — В этом доме ты ближе всех к причине половины болезней, — сказала я и шагнула к двери. Он пропустил меня. В комнате, как оказалось, его отца, воздух был прохладнее. Он уже поставил у кровати кувшин с водой, чистую чашку и сложенное полотенце. Я остановилась на пороге и устало закрыла глаза. Сил спорить уже почти не было. Только где-то глубоко внутри оставалась та тонкая дрожащая нитка, которая всё ещё пыталась понять, что делать с человеком, который мог говорить о выживании почти нежно и при этом оставаться тем, кто однажды решил, что смерть Виолетты Лестрейндж является удобным инструментом. Я села на край кровати. Матрас тихо прогнулся. Том остался у двери. — Оставайся, — сказала я, не глядя на него. — В кресле. — Как скажешь, — ответил Том и прошёл к старому креслу у окна. Сел и положил руки на подлокотники.

***

Первые дни дом сопротивлялся нам, однако, кухня поддалась первой. Мы не говорили об этом вслух, но первый этаж стал нашим первым фронтом. Полы, которые раньше казались просто серыми, вновь оказались деревянными. Окна, за которыми лежал вечный туман, начали пропускать свет. Стол, который я считала трупом мебели, после двух часов скобления, тряпок и моей злости стал тем, чем был когда-то. Мне хотелось возненавидеть его за это. За то, что он всё ещё мог быть столом. За то, что дом, если его тереть достаточно долго, начинал выглядеть как место, где можно прожить ещё один день. Я почти не колдовала больше. После той вспышки магия внутри вела себя как животное, которое меня узнало, но не простило. Иногда она отзывалась сразу, иногда дрожала, иногда вообще молчала, оставляя меня с отчаянным желанием швырнуть что-нибудь в Тома. Том видел это, но не произносил вслух ничего, пока я не начинала слишком заметно упрямиться. В такие моменты он просто забирал у меня ведро, поднимал тяжёлое, снимал старую полку, перетаскивал ящик. Ночами он оставался в кресле. Первые две ночи я почти не спала, ожидая, что он исчезнет, подойдёт, заговорит, потребует, объяснит, начнёт складывать меня в очередную схему. Но он сидел у окна, и иногда я даже не слышала его дыхание. И всё равно стоило мне проснуться, как я видела его в кресле и на несколько секунд верила, что ночь уже прошла. На четвёртый день мы закончили с холлом. Не окончательно, потому что окончательно этот дом можно было бы привести в порядок только огнём, новым фундаментом и вмешательством какого-нибудь святого. Но лестница перестала выглядеть как путь к виселице. Том нашёл где-то на чердаке старую щётку, которая всё ещё держалась с упрямством чистокровного рода на грани вымирания. Я отмывала нижние ступени, он — верхние, и какое-то время между нами было только скрежет дерева, запах мокрой пыли и усталость. — Второй этаж, — сказала я, когда подняла голову и увидела, что лестница больше не вызывает желания умереть. Том остановился на несколько ступеней выше. Свет из окна ложился на его лицо сбоку, вырезая скулу, тень под глазом, прядь волос у виска. Он посмотрел наверх, потом на меня. — Стоит отложить это ещё на день. — Если оставить второй этаж на потом, он станет тем самым «потом», до которого никто никогда не доходит, — ответила я. Он медленно опустил взгляд на мои пальцы, сжимающие щётку, затем на лицо. Я машинально провела рукой под носом, проверяя, нет ли крови. Не было. — Мы поднимемся после обеда, — сказал Том. — И не больше коридора. На второй этаж мы поднялись ближе к вечеру. Солнце уже уходило в сторону, и дом внутри наполнялся золотистым светом, который делает пыль почти красивой, если не знать, сколько смерти в ней могло осесть. Коридор наверху был хуже первого этажа. Обои местами отстали от стен, двери перекосились, в щелях лежали комки старых насекомых, волос, ниток, сухой земли. Я остановилась у первой комнаты и почувствовала, как внутри поднимается тошнота. Том прошёл вперёд и открыл дверь в мою старую комнату. Самой мне туда заходить не хотелось. Вероятно, в этой комнате я убираться не буду никогда. Том открыл окно, чтобы мы могли дышать хоть чем-то, кроме пыли, и не вышел сразу же. Минуту-две, и я услышала шорох, а затем и стук. Я заглянула, не входя, и увидела, как он достал большой прямоугольный футляр из шкафа. Я не поняла сразу, но тело поняло раньше головы. В груди что-то кольнуло, и я медленно сделала шаг вперёд. — Нет, — сказала я тихо. Том поставил футляр на стол и провёл пальцами по замкам. Металл был тусклый, но целый. Он открыл их по очереди. Крышка поднялась. Патефон. Я смотрела на него и чувствовала, как комната вокруг меня возвращается не в 1952-й и даже не в 1955-й, а сразу во все годы, где этот чёртов предмет успел побывать. Каппадокия. Комната над пабом. Сова в четыре утра. Письма Амара, его «милая Софи», тысяча и одна причина влюбиться в Багдад. Магловская военная пластинка, которую Шафик прислал, как кусок собственной души. Том, выходящий из ванной в полотенце, и я, подбивающая ногой в такт, делая вид, что не вижу, как его бесит чужой подарок в нашей комнате. — Патефон Шафика, — сказала я. Том коснулся края крышки и поднял взгляд, проговорив: — Ты таскала его почти через весь континент. — Неправда. Иногда его таскал Валериус, — ответила я. — Валериус таскал всё, что ему приказывали таскать. Я подошла ближе. Внутри футляра лежали пластинки. Некоторые конверты были подписаны чужим почерком. Некоторые моим. На одном я увидела едва различимое: We’ll Meet Again. Пальцы сами потянулись к нему, но остановились над краем. Проклятая песня. Я не хотела слышать её. Но уже знала, что услышу, потому что иначе зачем вообще судьба, дом, безумие или память вытаскивают такие вещи из шкафа? Не для красоты же. — Думаешь, он работает? — спросила я. Том осмотрел механизм, проверил иглу, ручку, пружину, провёл пальцами по диску. И это почему-то делало сцену не слабее, а интимнее. Он не мог заставить вещь ожить. Ему приходилось проверять её пальцами. — Вероятно, — сказал он наконец. — Если ты не разбила его однажды. Я взяла пластинку. Руки дрожали едва заметно. — Включи. Том посмотрел на меня дольше, чем требовалось для простого действия. Но всё-таки поставил пластинку, осторожно завёл механизм, опустил иглу. Сначала был хрип, как будто пластинка откашливалась после сорока лет молчания. Потом послышались первые ноты. Я закрыла глаза. Вера Линн. Голос был слабее, чем в памяти. Но слова всё равно поднялись из прошлого. В прошлый раз эта песня была угрозой уходу. Обещанием, в которое я тогда не верила до конца. Потом мы и правда встречались снова. В Литтл-Хэнглтоне, в Москве, в Гизе, в Каппадокии, в Бостоне, в земле, во сне, в записях. Если бы я знала, сколько раз эта фраза ещё вернётся и каким уродливым способом выполнит своё обещание, я, наверное, разбила бы ту пластинку о стену раньше. Том стоял достаточно близко, чтобы я чувствовала его плечом. — Он был глупцом, — сказал Том негромко. Я открыла глаза и посмотрела на пластинку, которая крутилась неровно, но упорно. — Он прислал мне песню, которую ты запомнил на всю жизнь. — Именно поэтому глупцом, — ответил Том. — Он дал тебе вещь, думая, что может сделать хоть что-то в твоей истории проще. Музыка скрипела, голос тянул слова о светлом дне, который когда-нибудь наступит. Я повернулась к Тому. Он смотрел на патефон. Лицо было спокойным, но я уже знала цену этому слову. — Ты мог дать мне мир, в котором было бы хоть что-то проще, Том? — Нет, — ответ был тихий. Песня закончилась. Том снял пластинку и начал перебирать остальные. Конверт за конвертом. Я села на подоконник, подтянула колено и смотрела, как он крутит пластинки одну за другой, но не каждую целиком. Иногда несколько секунд, иногда полкуплета, иногда сразу снимал, стоило услышать первые аккорды. В какой-то момент комната наполнилась чужими голосами, шорохом, обрывками магловских оркестров, военных песен, джаза, чем-то французским, от чего Том поморщился едва заметно, и чем-то восточным, что явно было подарком Амара не мне, а его собственному представлению обо мне. Дом слушал вместе с нами. И это было страннее всего. Не то, что мы нашли патефон. А то, что Дом Реддлов, этот гнилой, проклятый, пропитанный насилием дом, вдруг получил звук, не похожий на крик, шаги, шёпот змеи или стук земли по крышке гроба. В нём зазвучала человеческая глупость. И от этого дом перестал быть абсолютно мёртвым. Том остановил пластинку на середине какой-то слишком сладкой мелодии и закрыл крышку. — Достаточно. Я подняла голову. — Устал от искусства? — От пыли, — сказал он, но я знала, что это не весь ответ. Мы продолжили уборку в коридоре почти молча. Патефон остался стоять у окна, как новая точка дома. Я ловила себя на том, что постоянно смотрю на него. Словно внутри у него спрятан не механизм, а вся та часть нашей жизни, где ещё можно было спорить о чужих письмах, стаскивать друг друга в постель и думать, что впереди есть дорога, ещё одна бессмысленная надежда.

***

К ночи мы вынесли некоторый мусор со второго этажа, сложили пригодные вещи, нашли ещё несколько простыней, чудом сохранившихся в закрытом сундуке, и старое зеркало, которое Том сразу велел накрыть тканью. Я не спросила почему. Уже внизу, на кухне, он налил мне воды и поставил передо мной тарелку с тем, что осталось от вчерашней еды. Я села, хотя есть не хотела. Он стоял у раковины и отмывал руки. — Ты весь день молчал, — сказала я. — Ты тоже, — ответил он. — Я думала. Он вытер руки полотенцем и проговорил: — Это заметно. Раньше я бы ухватилась за тон. Развернула бы шутку, укусила. Теперь только посмотрела на тарелку. Еда была простая и почти без вкуса, но тело принимало её. — Я думала о том, что этот дом начинает выглядеть так, будто мы собираемся остаться навсегда. Том не остался у раковины. От этой дистанции фраза стала серьёзнее, чем если бы он сел напротив. — А ты уже собралась уйти? И недели не прошло, — сказал он. Я медленно провела вилкой по краю тарелки. — Каждый день. Он кивнул. — И сегодня? Я подняла глаза. Хотела сказать «да» просто потому, что слово «нет» пахло капитуляцией. Но ложь вдруг показалась слишком тяжелой. — Сегодня я не знаю, — ответила я. Том долго смотрел на меня, и мне захотелось спрятаться под стол от того, что он видит не слова, а расстояние между ними. — Мне достаточно и этого, — сказал он и погасил лампу на кухне, оставив только свечу.

***

Мы поднялись наверх без разговора. Патефон стоял у окна в комнате, крышка была закрыта, но мне всё равно казалось, что от него тянется тихое ожидание. Я остановилась у двери. — Поставь ещё раз, — сказала я. Том обернулся и спросил: — Сейчас? — Да, — ответила я и вновь посмотрела в комнату. Игла легла мягче, чем днём, будто механизм вспомнил, как должен работать. Поле за окном было почти чёрным, в стекле отражались мы двое: я у двери, в тёмном платье, с рукой, которая всё ещё не слушалась; он у патефона, высокий, молодой, с лицом человека, которого давно не должно было быть рядом. Я не подошла к нему, только стояла и слушала. Потом всё же сделала шаг. Пол скрипнул. Том поднял голову, но не двинулся. Я остановилась совсем близко. — В Каппадокии я пела её, когда думала, что могу уйти, — сказала я. — Я помню, — сказал он тихо. Я хотела сказать ещё что-то про то, что память — его проклятый способ владеть даже тем, чего он не имеет права касаться. Но слова не вышли. Я просто подняла руку и положила ладонь ему на плечо. Том замер всего на секунду, но я почувствовала. Потом его рука легла мне на талию, и музыка сама начала раскачивать воздух между нами. Мне вдруг стало ясно, что я не танцевала с ним так уже целую жизнь. Не на балу, не под взглядами, не как женщина, которой нужно сыграть роль жены, любовницы, союзницы или врага. Он медленно повёл меня. Я чувствовала его пальцы на талии без какого-либо давления, и в какой-то момент я сама шагнула ближе к нему. Его ладонь сместилась на спину, и я уткнулась взглядом в его воротник. Ткань пахла пылью, водой, мылом и им. Моим Томом. — Это не значит, что я тебе верю, — сказала я тихо. Его рука на спине чуть сжалась. — Я не просил веры, — сказал он. Я подняла голову. Тёмные глаза, с тем самым штормом глубже, чем поверхность, уже смотрели в мои. Мне хотелось сказать, что он лжёт, что вся его жизнь построена на том, чтобы заставлять людей верить именно в то, что ему нужно. Но в эту секунду правда была другой: он действительно не просил. Он просто стоял рядом и ждал, что я сделаю с собственным выбором. Я поцеловала его. Его губа, там, где я укусила его раньше, уже почти зажила, но я всё равно почувствовала тонкую неровность. Он медленно ответил, со своей сдержанностью, которая у него всегда была опаснее грубости. Музыка трещала за нашими спинами. Я прижалась к нему сильнее, и он наконец выдохнул мне в рот, словно тоже держал воздух слишком долго. Его ладонь поднялась к моему затылку, пальцы вошли в волосы. Вторая рука осталась на талии. Я почувствовала, как тело вспоминает быстрее, чем разум успевает испугаться. Последняя бостонская ночь вспыхнула в голове. Сколько раз я говорила себе, что всё закончилось? Сколько раз я хоронила его, себя, нас, дом, ребёнка, прошлое? А стоило ему коснуться меня вот так, и все похороны начинали выглядеть как плохо написанная пьеса. Я отстранилась первой, но не отошла. Том посмотрел на меня, и в груди поднялся жар. Я потянула его за руку к двери. Не в ту комнату, где стояла кровать его отца. Не в нашу разрушенную спальню, куда я всё ещё не могла войти без ощущения, что пол под ногами сейчас разойдётся. На первый уже почти жило этаж. К входной двери, где я впервые увидела его. Это было нелепое место для близости. Но у нас, кажется, никогда не было мест, которые подходили бы по-настоящему. Мы спустились почти без звука, хотя музыка ещё трещала наверху. В холле было темнее. Я остановилась у самой двери, повернулась к нему и вцепилась в его рубашку, притягивая ближе. Он посмотрел на меня сверху вниз. — Не смотри на меня так, будто это ты всё решил, — сказала я, чувствуя, как голос срывается ниже. — Я не решал за тебя, — ответил Том негромко, но его рука уже легла мне на талию, точно туда, где я сама хотела почувствовать его пальцы. Он наклонился, и все слова исчезли. Всё сразу стало плотнее, темнее, телеснее. Его губы двигались медленно. Я прижалась к нему всем телом и почувствовала, как он напрягся, как ладонь на моей талии стала жёстче, а другая поднялась к моему лицу и задержалась на подбородке. — Ты опять тратишь силы так, будто они у тебя бесконечны, — сказал он мне в губы, когда я резко вдохнула. — Не начинай, — выдохнула я, но сама услышала, насколько жалко это прозвучало. — Я ещё не начал, — сказал Том, и по позвоночнику прошла горячая волна.  Я попыталась вновь притянуть его к себе, но он перехватил моё запястье. — Нет, — сказал он, глядя мне в глаза. Я замерла. — Что нет? — спросила я, чувствуя, как злость мгновенно подняла голову. — Не так, — ответил Том и медленно отпустил моё запястье. — Не как доказательство, что ты всё ещё можешь разрушить то, к чему прикасаешься. Я засмеялась почти беззвучно. — Ты выбрал удивительный момент, чтобы читать мне мораль, Реддл. — Я не читаю мораль, — сказал он спокойно. — Я ставлю условия. — Разумеется, — прошептала я. — Даже здесь. Его взгляд опустился на мои губы, потом на шею, на ключицы, на тёмную ткань платья, на висевшую левую руку, и снова вернулся к моему лицу. В этом взгляде не было жалости. За это я могла бы поцеловать его снова. — Особенно здесь, — сказал он.  Я смотрела на него и чувствовала, как от этих слов во мне поднимается болезненная ярость. Том Реддл, который всю жизнь строил двери так, чтобы они открывались только в его сторону, вдруг стоял передо мной и произносил условие, похожее на свободу. Он едва заметно склонил голову. — Смотри на меня, — сказал Том. Я подняла взгляд, и он снова поцеловал меня, но теперь глубже. Он расстегнул верхнюю пуговицу платья. Потом следующую. Я слышала каждый крошечный звук. Ткань раскрывалась под его руками, и холодный воздух холла касался кожи, пока я стояла у двери, за которой лежало поле и вся наша мёртвая история. Том развёл края, открыл грудь, живот, шрам, и на секунду его лицо стало неподвижным. Я проследила за его взглядом и сама посмотрела вниз. — Не смотри на него, — сказала я резче, чем хотела. Том поднял глаза. — Это тоже ты, — сказал он и провёл пальцами рядом со шрамом, не касаясь самой линии. Он опустился ниже передо мной. Его ладони легли на мои бёдра, разворачивая меня так, чтобы спина упёрлась в дерево. Дверь была холодной, твёрдой, и я почувствовала её лопатками. — Том, — сказала я, не понимая, предупреждаю его или себя. — Спокойнее, — ответил он, и его голос прозвучал уже ниже, почти у моего живота. Я хотела сказать, что он ошибся, чтобы он поднялся. Но его рот коснулся моего живота, и мысль распалась. Он медленно стянул с меня бельё вниз, и я инстинктивно попыталась сомкнуть ноги от внезапного, почти девичьего стыда, совершенно неуместного после всей моей жизни. Том поднял глаза и сжал мои бёдра сильнее, разводя их, насколько хотел сам. — Не закрывайся от меня, — сказал он. — Ты стоишь на коленях, — выдохнула я, цепляясь за последнее оружие. — Не уверена, что это я сейчас должна стыдиться. Его пальцы на моих бёдрах дрогнули от сдержанного, тёмного удовольствия. — Ошибаешься, — сказал Том. — Мне это нравится.  И после этих слов он коснулся меня языком. Я ударилась затылком о дверь. В первый миг это было не удовольствием даже, а шоком. Том, который всегда предпочитал смотреть, брать, направлять, заставлять меня говорить или молчать, теперь вылизывал меня, и я всё равно ни на секунду не почувствовала, что власть перешла ко мне. Наоборот. Он забрал у меня возможность играть роль. Забрал слова. Я стояла, прижатая спиной к двери, с одной бесполезной рукой и второй, вцепившейся в его волосы, а он держал меня так крепко, словно любое моё движение заранее входило в его расчёт. — На меня, — сказал он, отстранившись ровно настолько, чтобы я услышала.  Я попыталась опустить взгляд и почти сразу пожалела. Он смотрел снизу вверх, и в этом было что-то настолько развартное, что дыхание стало рваным. Том Реддл на коленях выглядел так, будто и пол под ним принадлежит ему, и мои ноги, и дверь за моей спиной, и тот крошечный остаток воли, которым я ещё пыталась распоряжаться. Я не выдержала и закрыла глаза. Он тут же сильнее сжал моё бедро. — Нет, — сказал Том. — Открой. — Ублюдок, — прошептала я и открыла глаза. Его рот тут же вернулся ко мне, и всё стало хуже. Или лучше. Я уже не могла разобрать. Его язык двигался без жадности, которую я знала у других мужчин, без спешки. Сначала он медленно изучал мой клитор, потом его язык проник в меня глубже. Я пыталась держаться прямо, но колени предательски слабели. Его ладонь скользнула выше, легла на низ моего живота, удерживая меня на месте. Я застонала, и он сразу отстранился. — Ещё раз, — произнёс Том. Я сжала пальцы в его волосах, хотела потянуть больнее, но он только чуть наклонил голову, позволяя мне понять, что сопротивление тоже ожидаемо. Потом снова продолжил. Я уже не могла думать о двери, о поле, о могиле, о Дамблдоре, о газетах, о том, настоящий ли он, живой ли, мой ли, враг ли. Мир сузился до его языка, его пальцев, его дыхания на моей коже и собственной попытки не распасться от того, что именно он делает это со мной. Том. Мой Том. Человек, который превращал любовь в систему пыток, сейчас держал меня, словно моя дрожь была единственным текстом, который он согласен читать до конца. Когда удовольствие стало подниматься слишком резко, я попыталась оттолкнуть его плечо. Мне стало страшно. Том перехватил мою руку, прижал её к двери рядом с моим бедром и поднял глаза. — Не сопротивляйся, — сказал он. Я замерла, глядя на него сверху вниз, и вдруг поняла, что он сказал мне, где я всё ещё стояла у выхода, готовая бежать в США, в прошлое, в смерть, в ненависть, куда угодно, лишь бы не оставаться здесь, где Том Реддл снова был близко. — Не говори так, — сказала я, и голос сорвался. — Тогда останься, — ответил Том. Он вновь коснулся меня губами, и я дёрнулась, зажала рот ладонью, уткнулась затылком в дверь, и всё тело пробила волна, от которой на секунду исчезли даже стены. Том крепко держал мои бёдра, пока я дрожала, и пальцы в его волосах то сжимались, то слабели. Когда он наконец-то поднялся, я увидела чуть потемневшие глаза, влажный рот и сдержанность, за которой всегда было больше голода, чем за любой грубостью. Я потянулась к нему и поцеловала, чувствуя собственный вкус на его губах. Он ответил глубоко, резко, и теперь уже его дыхание сбилось. — Теперь ты доволен? — спросила я ему в рот, хотя голос звучал так, будто довольна была я. — Нет, — сказал Том и подхватил меня так, что я оказалась прижата к двери, почти сидя на его руках. Я обхватила его за плечо. Он поцеловал меня в шею, в подбородок, снова в губы, а я чувствовала, как его выдержка начинает трескаться. — Ты не должен быть таким, — сказала я, не узнавая собственный голос. — Каким? — спросил он, не отрывая губ от моей шеи. — Слишком живым. Он поднял голову и посмотрел на меня. — Это не моя вина, — произнёс он тихо. Я прижала его ближе ногами, насколько позволило тело. — Конечно, не твоя, — сказала я. — Ты вообще ни при чём. В этот раз он поцеловал меня без ответа. Жёстче. Резче. И я сразу почувствовала, где заканчивается разговор. Его рука скользнула между нами и завозилась с застёжкой его брюк без прежней медлительности. Это было странно и страшно возбуждающе — увидеть, как он сам не выдерживает до конца. Я помогла ему одной рукой, неловко, зло от того, как трудно делать это с телом, которое всё ещё не простило мне выживание. — Не смей смеяться, — сказал Том низко. — Тогда не будь таким прежним, — ответила я. Мы освободили его член. Он уже был тяжелым и горячим. Я дотронулась до его головки, и Том прижал меня ближе, заставляя почувствовать себя между моих бёдер. Я вцепилась в его плечо. — Том, — выдохнула я уже без насмешки. — Скажи ясно, — потребовал он. — Я хочу тебя, — сказала я хрипло. — Сейчас. Его глаза потемнели окончательно. — Вот так, — произнёс он и только тогда вошёл в меня, заставляя тело принять его, как возвращение. Я закрыла глаза, но он сразу коснулся губами моего века, и это было почти нежно, почти непереносимо. — Смотри, — сказал Том. Я открыла глаза, и он начал медленно двигаться. Я выдохнула от жестокости. Быстроту можно было пережить. А он выбрал тяжесть, глубину, постоянство, каждое движение до конца, каждый вдох у меня изо рта. Дверь за моей спиной глухо отзывалась на его толчки. Я обняла его за шею и впервые за весь вечер перестала пытаться выиграть. Он понял это, и его движения стали увереннее. Я видела тени под его ресницами, тонкую линию сжатых губ, напряжение в челюсти. Он не стонал, лишь задышал тяжелее. — Ты всё ещё здесь, — сказал он вдруг почти с усилием. — Да, — ответила я, не понимая, почему от этого простого слова снова заболело сердце. — Повтори, — сказал Том. — Я здесь. С тобой, — сказала я, глядя ему в глаза. Он резко выдохнул, и в этот миг его контроль дрогнул. Ритм изменился, становясь резче, глубже, требовательнее. Я сама потянулась к нему, сама укусила его за губу, где уже оставляла след, и он ответил коротким, почти злым выдохом. — Софи, — сказал он. Я прижалась к нему лбом, чувствуя, как по телу снова поднимается удовольствие, медленнее прежнего и опаснее. Его пальцы сжались на моей спине. Я хотела сказать ему, что ненавижу его за это, за всё, за дом, за Нагайну. Но слова не поднялись. Вместо них из горла вышел низкий, рваный звук, и Том тут же поймал его губами. — Если ты продолжишь так дышать, я не удержу тебя, — сказал он, и его голос прозвучал хрипло, и вновь вошёл в меня до конца. Всё тело ответило слишком остро. — Не удержишь себя, — выдохнула я ему в рот. Он замер всего на удар сердца. Потом угол его губ незаметно дрогнул. — Если тебе от этого приятнее, называй это так, — произнёс он тихо, и его бедра вновь толкнулись вперёд, выбивая из меня остатки ответа. Я обхватила его крепче. Он был горячим, твёрдым, слишком реальным. Слишком живым. Я пыталась зацепиться за мысль, что он не может так дышать у моего лица, не может держать меня на руках, не может входить в меня так, будто всё ещё имеет право возвращаться в меня. Но тело не спрашивало разрешения у разума. Я чувствовала, как собственное удовольствие росло вместе с его сбившимся дыханием. Он прижал меня к двери сильнее, и я поняла, что он тоже близко. — Том, — сказала я, уже не зовя, а удерживая. Он резко втянул воздух, и это было почти ответом. — Ещё раз, — потребовал он глухо, но в этом приказе уже не было прежней гладкой власти. Только напряжение, почти злость на собственную необходимость услышать. Я прижалась лбом к его лбу и сказала, чувствуя, как всё тело уже стоит на краю: — Том. Он закрыл глаза на долю секунды. Всего на долю. Потом снова посмотрел на меня, и именно это добило. Его голодный, тёмный взгляд. — Я здесь, — выдохнула я сама, не дожидаясь приказа. Его лицо изменилось, и я почувствовала его резкий толчок. Потом ещё один, и удовольствие ударило меня так, что я не успела ни закрыть рот, ни спрятать лицо. Я выгнулась в его руках, пальцы судорожно сжались, всё тело сжалось вокруг него. Я вскрикнула, но звук утонул в его поцелуе и стоне. Он вошёл в меня ещё глубже, и замер, дрожа всем телом. Его рот был на моём, но поцелуй распался на дыхание. Я почувствовала, как его член дёрнулся внутри, и от этого тело снова свело короткой, остаточной дрожью. Несколько секунд не было ничего. Только его тело, прижатое к моему, мой рваный вдох у его щеки и заевший на одной и той же царапине, патефон наверху. Я всё ещё дрожала, когда он медленно опустил меня. Ноги плохо слушались, и если бы он убрал руки, я, наверное, сползла бы по двери на пол. Но Том удержал меня за талию, дал телу найти опору, и только потом чуть отстранился. Его рубашка была расстёгнута, волосы упали на лоб, губы стали темнее от поцелуев и моего укуса. Он выглядел почти растрёпанным. Почти живым. Почти моим. Я посмотрела на него и вдруг почувствовала такую острую, глупую нежность, что захотелось ударить его, лишь бы не дать ей места. Том провёл большим пальцем по моей скуле, убирая влажную прядь волос. Потом вернул мои трусики на бёдра и подтянул ткань моего платья выше на плечи.  — Иди, — сказала я тихо. — Останови эту чёртову пластинку. Том развернулся, привёл в порядок и себя, и пошел вверх по лестнице. Я осталась стоять, с дрожащими ногами, в доме, который мы начали отмывать от прошлого, не понимая, что прошлое давно уже сидит внутри меня и терпеливо ждёт, когда я снова назову его любовью.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!