Глава двадцать шестая, клин клином вышибают
20 ноября 2025, 19:03 Иногда чтобы понять, что случилось, не нужно никаких слов. Вот и сейчас царь даже не спросил сотника о произошедшем. К чему? Вся скорбная поза Еремеева, разбросанные среди мусора хирургические инструменты, тело, в последней мучительной судороге застывшее на столе. Всё было кончено, тело маньяка, уже оттащенное стрельцами, лежало прикрытое мешковиной в углу избы. Никита так и оставался привязанным к столу, никто не мог пересилить себя. Подойти и посмотреть означало признать смерть. Смириться и попытаться жить дальше. Но как же оставить друга лежать неприбранным? Горох с каменным лицом подошёл к столу. На Никите не было живого места. Вместо кисти левой руки было сплошное кровавое месиво. "God bless you" — вырезано на бледной груди сыскного воеводы, и царь прекрасно знает перевод этой фразы. Будто на сердце его вырезаны эти слова. Каллиграфический готический шрифт, и плоть ещё трепещет, и кровь льётся на стол уже густым остывающим потоком.
И больше нет горькой злости на самоуправство наглого мальчишки. Вообще нет никаких чувств, опустошение, совсем как в тот день... И лучше не вспоминать. Сколько сил и минут жизни отняли те допросы? Сколько шансов было на спасение. А сейчас... Говорить не хотелось, а пришлось:
— Еремеев, — царь посмотрел на сыромятные ремни, до крови, впившиеся уже в мышцы, — помоги мне освободить Никиту Ивановича.
Сотник часто-часто заморгал, вытер глаза рукавом и подошёл к столу. Осторожно, будто бы мог сделать ему больно, разрезал ремень на левой, теперь уже изуродованной руке. Полоска кожи так и осталась в ране, будто бы хотела выпить всю оставшуюся кровь. Царь, тем временем, разрезал ремень на другой руке -невозмутимо, вроде даже с безразличным видом. Вот был разрезан последний ремень, но даже в смерти воевода не нашёл успокоения. Рука так и осталась в напряжённой позе, не желая опускаться на стол.
***
От входа послышались шаги. Это Горазд вернулся в избу. Что-то было не так. Совсем не так. Царь с каким-то неверием смотрел на тело перед собой: — Ты отдыхай, Никита Иванович. Спи, друг дорогой, соратник верный… И прости меня, грешного, за то, что клевете чёрной я тогда поверил. Спи, а мне дальше с этим жить. Спи сыскной воевода, тебе за муки твои многое простится. Горох замолчал, такое простое признание забрало слишком много душевных сил, а потом царь вздрогнул, спиной почувствовав чужой взгляд и устыдившись собственной «слабости», повернулся к сечнику и внимательно посмотрел на него. В неровном свете догорающих свечей сам царь выглядел едва ли не бледнее Никиты. Горазд замер, не в силах принять услышанное. Неприкаянный стрелец, с поротой спиной, со светлым и грустным взглядом и есть сыскной воевода. Вот уж воистину, как платье людей меняет. Ни разу не узнавал ни по голосу, ни со спины. Сечник вздохнул и подошёл прощаться. Он не корил себя за неверно составленное мнение. Просто был опустошённым, хотелось быстрее покинуть ставший душным стольный град Лукошкино, но как же не «прибрать» тело такого хорошего человека? И почему царь до сих пор не закрыл глаза этому странному воеводе. Горазд решительно подошёл к столу, протянул руку и замер. Ему показалось, что зрачки сыскного воеводы расширены, или свет так падал, но сечник помнил, что у «дяденьки» были голубые глаза, а не чёрные. — Не может быть, — прошептал Горазд, — не может быть. — Что? — отрывисто спросил Горох. — Что ещё? — Подожди, государь надёжа. Горазд взял руку Никиты и поднял выше, та и не думала опускаться, тогда сечник подпихнул ладонь под затылок сыскного воеводы, приподнял его голову, наклонился ухом почти к самому лицу и прислушался. — Что это? — тут уж и царь понял, что Никита, похоже жив. Робкая надежда тёплым огоньком зажглась в груди. — Каталепсия, — изрёк Горазд, — плохо. Очень плохо. — Что за каталепсия? — Горох всё ещё не понимал. — Он спасся от боли, погрузившись в себя. Если мы не вернём его, то дяд… — Горазд осёкся, — сыскной воевода сойдёт с ума и навсегда может остаться в этом состоянии. Царь вздрогнул. Захотелось схватить Никиту за плечи и тормошить, пока тот не придёт в себя. Сечник будто бы угадал направление мысли царской особы. — Плохо то, что, как только каталепсия прекратится, начнёт возвращаться боль. Предлагаю пока просто прикрыть раны. С этими словами Горазд стянул кунтуш, стащил через голову шёлковый жупан и начал рвать его на ровные полосы для перевязки.***
Никита пребывал в каком-то странном состоянии между сном и явью. Как со стороны он видел, как убили Джека, слышал скорбные слова Еремеева. Хотел крикнуть ему, что он жив, но ни одна мышца не сделала попытку заработать. Он слышал, как царь говорил с ним, невольно вспоминал каземат и то, как Горох ушёл, не удостоив его даже взглядом. Именно в ночь после того допроса был похожий приступ, и продлился он четыре часа. Сейчас оставалось только ждать и надеяться, что станет легче. Остаться на всю жизнь запертым в таком состоянии не хотелось. Он видел шрамы на руках сечника, уродливые, уже давно бурые, но увязать их с рассказом отца Кондрата не мог. Жизнь стала невыносимым бременем. Никита провалился в пучину боли и отчаяния. Он вспомнил каземат. Допросы, лицо царя. Равнодушное и замершее. Вся поза Гороха тогда выражала только статус. Огромная пропасть между двумя людьми. Дознаватель всё задавал и задавал вопросы, но Никита, оценив ситуацию, решил молчать. Просто от того, что так безопаснее. Горох же счёл это признанием вины. И когда его утаскивали с допроса растерзанного и едва живого — даже не смотрел в его сторону. Никита не знал ни про запой, ни про то, что царь больше ничего не спрашивал про него, ни про то, что одобрил продолжать допрашивать так же. Тогда он лежал на топчане в бреду и жару. Вскидывался от оплеух подручного палача. Давился водой под угрозы, что его сейчас головой засунут в ведро с водой. Никита уже путал реальность, прошлое мешалось с настоящим и, видя Гороха, он ждал вопросов от дознавателя и удара кнутом, поэтому дёрнулся от руки царя, когда тот, помогая Горазду перевязывать грудь. И даже не понял сначала обращённых к нему тихих слов: — Никита, не мешай. Сейчас легче будет. Тон был странный, и сыскной воевода снова вернулся в реальность. Осоловело кивнул и попытался говорить. Царь сперва хотел заговорить, да решил, что само состояние Никиты, атмосфера места и путы напомнят ему про каземат. Жестом он подозвал сотника и полушёпотом спросил: — Что делать будем? Трогать нельзя, кровью изойдёт. Еремеев, только осознавший, что есть надежда, хоть и слабая, тихо предложил. — Я за санями, если Яга вернулась, то в сыскную избу везти надо. Царь не ответил. Жизнь сыскного воеводы дрожала, как огонёк свечи на сквозняке. Одно неловкое движение — погаснет совсем, или отлетит искорка, поднимется пожар, и не останется ничего, кроме чёрного погорелого пепелища. Глядя на растерзанного Никиту, Горох вспоминал другое. Тёмный каземат, допрос и палач. Весь допрос Никита пытался поймать его взгляд. Понять, что же случилось. Он не просил, не умолял. Всё вопросы пытался задавать дознавателю. Он даже смог сдержать крики, но не слезы боли, когда его били кнутом. Когда палили огнём Никита вырывался так, что у него трещали суставы. Именно тогда погас огонь в его взгляде, и появилась пустота. Такая же, как сейчас. И если в каземате царь не испытывал ничего, кроме леденящего душу холода, то сейчас душа разрывалась от боли. Нужно было как-то успокоить Никиту. На ум ничего не шло, и на свой страх и риск, Горох подошёл ближе, положил ладонь на плечо Никиты, а другой рукой осторожно повернул голову сыскного воеводы так, чтобы Никита Иванович увидел его. Реакции не последовало. Даже в ужасе не отпрянул. Это поразило до глубины души. Горох зажмурился. Его друг не был предателем, это он тогда поверил клевете. — Эх, Никита, Никита, — царь гладил его ладонью по щеке, ощущая щетину, пот или слезы, нездоровый жар кожи под руками. — где же ты сейчас летаешь? Ты возвращайся. Мне кажется, мы ещё о многом не договорили.***
Горазд внимательно оглядел Никиту ещё раз: жив, и почти обезумел от боли и ужаса, глаза уже не голубые — чёрные, настолько расширился зрачок, и тело напряжено как тетива лука. Отпустив эмоции, он отметил, что основная проблема — это рука и кровопотеря. Все остальные разрезы были сделаны, чтобы причинить боль, но не убить. Это давало призрачную надежду, только бы вывести стрельца — он даже в мыслях не мог признать его сыскным воеводой — из состояния каталепсии. Посмотрел на царя, прочистил горло и заговорил подростковым голосом: — Дяденька, вам очень больно? Это я, Горазд. Вы не помирайте, я помощь приведу. И Горох, и Еремеев с удивлением уставились на сечника. Как так-то? Только что же баритоном говорил. Голос прорвался ниоткуда. Тот голос, которого здесь не могло быть, но он всё же был. И ладонь на щеке тоже была реальной. Его не тормошили, что-то такое ощущалось, будто бы ему пытаются показать, что он не один. Это немного успокоило, и как только сыскной воевода понял, что это не иллюзия, он позволил себе отпустить ситуацию. Зрение, пусть медленно, но стало фокусироваться и он увидел над собой Горазда. Никита попытался приподнять голову, но сил было так мало. — Выпей, дяденька, — парень подпихнул руку под затылок сыскного воеводы и поднёс к его губам флягу. Жидкость была с медовым вкусом. Сладкая, потом горькая, потом казалась солёной и снова сладкой. Боль уходила стремительно, теперь он не чувствовал боли в отрубленной, как ему казалось, левой кисти. Зато порезы загорелись пламенем. Никита вспомнил, как Джек несколько раз ронял ланцет на пол, поднимал и снова пускал в дело. Как смазал несколько ран грязью, будто бы опасаясь отпустить свою жертву и не оставляя ей шансов на спасение. Поняв, кто держит его за плечо, сыскной воевода хотел спросить: — Зачем? Ведь всё уже. Теперь всё. Главное, девочка жива, — голоса не было. Сорвал криками. Попытка шептать обернулась дикой волной боли аж до самых ключиц. Сначала была паника, потом, когда он понял, что тело реагирует на прикосновения царя спокойно, накатила злость. Он попытался собрать сил и сесть рывком, но ему не позволили. — А вот этого делать не надо, — Горазд заговорил вдруг баритоном. Никита нахмурился. Парень придержал его за плечо и увидев реакцию улыбнулся. Несколько ехидно, безо всякого смущения. — Дозволь представиться, батюшка сыскной воевода. Горазд. Сечник из Ливорно. Прибыл в стольный город Лукошкино по приглашению небезызвестного тебе Панкрата. Заключил контракт на голову душегуба. Никита ответить не мог и снова попытался сесть, недоумевая, что ещё тут всем надо. Тем более было слишком жарко, а чтобы остановить кровь, хорошо бы выйти на улицу, на снег. — Лежать, — это уже Горох не допустил глупости. — Слушай внимательно, — Горазд посмотрел на Никиту, — особо серьёзных ран на тебе нет. За исключением руки, а так… А вот крови ты потерял порядочно. Никита слушал сечника внимательно, но боль стала возвращаться. В ранах будто бы муравьи копались, кисть руки стала источником адовой муки, но хуже всего было левой пятке. Булавка так и осталась там, причиняя нестерпимую боль. Никита попытался дёрнуть ногой. Горох снова начал гладить его, будто бы он был ребёнком: — Ничего, сейчас поедем. Тебе помогут, — только сыскной воевода не слушал. Чувство булавки было невыносимо. Он посмотрел на царя и одними губами попросил: — Вытащи её. Нога. Я так не могу. Сначала царь и не понял, поэтому попросил Еремеева придержать Никиту. Взял свечу и поднёс к ноге. Гороха затошнило, не то чтобы он никогда не видел трупов или следов пыток, но соотнести всё это с Никитой он не мог. А крови, казалось, было много и в тёмных засыхающих пятнах не сразу удалось разглядеть булавку с костяной головкой. Горох протянул руку, замер в нерешительности, посмотрел на Никиту: — Больно же будет, — однако сыскной воевода лишь вымучено улыбнулся, тогда Горох плавным и уверенным движением вытащил мерзкую вещь. Никита застонал.***
Яга вернулась ночью. Резко, неожиданно, и если бы кто-то из лукошкинцев увидел это возвращение, ещё долго бы вздрагивал во сне. Ступа летела по небу не с грохотом, свистом и дымом, как описывалось в преданиях, а плавно скользила с неотвратимостью рассветов и закатов. Издалека казалось, что в ступе стоит молодая женщина и смотрит на этот мир холодно и безучастно. Вот ступа приземлилась чётко посреди сыскного подворья. Яга покряхтывая и переваливаясь поднялась по ступенькам и вздрогнула. Дежурный стрелец вскочил: — Здравствуйте, бабушка. — И тебе не хворать, милай, шёл бы ты отдыхать. Али в кабак заскочил. Мне бабке старой с дороги покой требуется, а от вас молодых только шуму много. Глаза Яги сверкнули, и стрелец подорвался с места и со словами: — А и верно, примем за лекарство, — покинул избу. Не считая кота Василия, Яга осталась одна в избе. Огляделась и вздохнула. Весь дом был пропитан тревогой, сомнениями и страданием. Это было тяжело. Эмоции так и висели в воздухе, но сделать с этим она ничего не могла. Сама природа нашептала ей, что Никита в беде, но и здесь она была бессильна. Слишком много она уже вмешивалась, слишком явно не давала смерти взять то, что она считала своим. Намёки от высших сил были однозначны. Новый элемент этого мира должен либо прижиться, либо погибнуть, и даже её благосклонность теперь была резко ограничена. А беда всё разливалась в воздухе, крепчала, горькой полынью лезла в рот. И ничего — совсем ничего нельзя было сделать. Только ждать. Хорошо, что Митьки тоже не было дома. Можно было отдохнуть, принять за истину порядок этого мира. Яга вздохнула, присела за стол, поставила зеркало, зажгла свечу и отринула личину. Пространство подёрнулось маревом. Чёрными всполохами прошла смерть, зелёным пламенем жизнь, фиолетовым туманом грань. В зеркале отразилась красивая женщина. На вид не старше тридцати лет. Чёрные волосы дивной волной спускались на плечи, стекали по лопаткам и доходили до пояса. Кожа настолько белоснежная, что любая «английская роза» плакала бы от зависти, казалось, светилась в темноте призрачным светом. Аккуратная рука выложила перед зеркалом детскую погремушку, меховой носочек и серебряную ложку. — Эх, люди-люди, — Яга покачала головой. — Вы можете жизнь даровать, зачем же губите её? Она вспомнила Ангъяка. Всего лишь маленькая девочка, рождённая не вовремя. Отголосок божьего света, сгубленный семьёй. Было очень трудно проводить её за грань. Скорее, трудно найти и уговорить. Сколько колыбельных пришлось петь в ночи, сколько историй рассказать. Сколько подношений сделать. И всё же ей удалось отправить девочку в путь. Красивая, черноглазая, с раскосыми глазами, как у представителей северных племён, она уже не злилась, не швыряла буранами, не морозила, а смело шла вперёд. А люди? А что люди — благодарили и не выражали сочувствия убитому ребёнку. Зачем? Он навь бушующая. От этого становилось больно, но всё равно, Яга пыталась менять этот мир. — Нет, Вейлин, ты не прав. Я не буду смотреть на мир холодно и спокойно, как подобает древним. Вейлин, именно так он представился тогда. Такой же древний, могущественный. Он мог бы быть судьбой и даже был ей какое-то время. Всегда вежливый, всегда красивый, всё знающий, всё помнящий. С ним было интересно и легко, если не знать, что всё это маска, предназначенная для непосвящённых. Он учил её законам мироздания, точнее, призывал к бесчувственности. Какое дело стражу грани должно быть до шевелений смертных? Сам Вейлин был бесчувственным. Он никогда не испытывал жалости, сострадания. Милосердие и вовсе было для него пустым звуком, впрочем, жестоким он тоже не был. Яга никогда не знала по-настоящему испытывали Вейлин удовольствие. Он хотел детей, и несмотря на тяжёлую ауру смерти, идущую от него, дети, иногда появлялись. У Яги же детей быть не могло — ее двойственная природа не позволяла этого. В ней были и жизнь, и смерть. Жизнь, кипящая в ней, даровала умения лечить, врачевать, сращивать и, иногда, исцелять. Вот только в полной силе, без личины, она тянула жизнь изо всех, кто был рядом. В Вейлине же была сосредоточена сама смерть. Он не умел лечить, зато прекрасно умел поднимать умертвий, отправлять в преисподнюю проклятые легионы, иногда прорывавшиеся в мир живых. А ещё «ревновал», отчаянно зло, ехидно, припоминая каждый взгляд, брошенный на людей. Яга точно не могла сказать, есть ли эта ревность, или просто очередная маска от скуки и слишком долгой жизни. Именно это незнание было той последней каплей, которая разрушила их связь. Яга ушла и решила не возвращаться больше. Он это принял, но всё одно зло язвил, придумывал издевательские ситуации и глумился. Хотя, наверное, тоже веками отработанная роль, не более. — Вейлин, ты не прав, — снова сказала Яга, поднялась и стала готовить травы и зелья для ритуала. Пусть нити жизни и пришли в равновесие, но Никита был в опасности. Она это чуяла.***
Избавление от булавки облегчения не принесло. Ногу дёргало так, будто бы злая вещь всё ещё была там. Горазд без излишней суеты аккуратно оборачивал левую кисть в кокон из лоскутов рубашки. Никита всё пытался повернуть голову, но Горох ласково клал руку на щеку и отворачивал его лицо: — Не смотри. Не надо. Сыскной воевода кивал соглашаясь, забывался и снова пытался смотреть, и снова мягко и ласково царь просил не дёргаться. Еремеев был отправлен за возком. Близко подогнать его не удалось, поэтому он привёл несколько стрельцов с носилками. На улице уже собралась толпа, не то чтобы люди знали, что случилось, но София, которую стрельцы отвезли к родителям, за последний час уже успела рассказать, что сыскной воевода был замучен насмерть, чтобы её спасти. Родители побежали к соседям, соседи к другим, и как результат, собрался стихийный не то крестный, не то поминальный ход. Крестьяне, купцы, несколько дьяков, в толпе мелькали боярские шапки. — Не к добру, — заметил Еремеев, — ой не к добру. — Не нужно носилки, — заметил Горох, — я сам Никиту понесу. Пусть видят. Сыскной воевода сразу подумал про политику, про то, чтобы бояре видели отношение и даже не пытались своевольничать. «Напрасный труд», — думал Никита. Вскоре его голову покинули вообще любые мысли. Каждый шаг отдавался дикой болью, такой, что слёзы выступила на глазах. Эта дорога до саней была, наверное, самым длинным путём в его жизни.***
Люди потом ещё долго рассказывали, как сам царь вынес тело дорогого друга на руках, как горько плакал и убивался, но не позволил тело класть в сани и укрывать рогожей. Забрал сыскного воеводу с собой в возок. — А куда же его? — послышался вопрос из толпы. — А так милость великую окажет. Похоронит в соборе Иона Воина, рядом с батюшкой своим. И молиться будет, как за мученика. — Да нет же! Вечно ты не знаешь! Немца иноземца приведёт и тот ему сердце другое вставит. С шестеренками. И будет Никита и ни живой, и ни мёртвый. Вот!***
Сани подъехали к сыскной избе, и первым с запяток возка соскочил Горазд, оглядел подворье Яги и не знал, как быть. Как же яростно сверкала магия в воздухе. Фиолетовые сполохи магии смерти, зелёные магии жизни и алые — марево ярости. Люди не видели их, но какое-то чутье заставляло их не подходить. Стрельцы и вовсе разбежались. Горазд вздохнул и пошёл вперёд. Дверь сама открылась. Митька ещё не вернулся и это было хорошо. Сечника буквально придавило сырой волшбой. Яга стояла перед ним в истинном обличии. Как и в тот день, когда врачевала ему руки. Волшба текла вокруг, волнами проходила через Ягу, и та, казалось, наслаждается своим могуществом. — Говори, милай, — и так эта нежная фраза не вязалась с яростью, разлитой в воздухе, что бывалый сечник передёрнул плечами. «Один раз спасла, другой раз и съесть может» пронеслось в голове. И он замер. Даже к мечу не потянулся, знал, что если что — уповай на милость, не одолеешь Ягу. Бессмертная она. Горазд поклонился и прошептал: — Мать, прости. — Где Никита? — Яга была готова убивать, и Горазд счёл за благо не врать. — Едва жив. Его царь спас, только... — Несите сюда, — Яга выдохнула горячий пар, и показала на стол, застеленный медвежьей шкурой, на которой чем-то красным были нарисованы письмена. Яга перехватила взгляд сечника, улыбнулась и ответила: — Киноварь… Наверное… Может быть… Запамятовала старушка. Ты уж не сердись, милок. Горазд выдохнул с облегчением. Если Яга снова под личиной, значит успокаивается, не съест. Он повернулся, и уже на выходе из горницы, услышал вопрос: — Руки как? Работают? Сечник вздрогнул, а Яга уже как-то грустно сказала: — Я никогда и ничего не забываю. Это мой дар, ну или проклятье.***
Сам царь занёс Никиту в сыскную избу и, повинуясь жестам Яги, попытался уложить на шкуру. Голова сыскного воеводы кружилась, его тошнило, как при морской болезни. Попытки царя отцепить воеводу от себя не увенчались успехом. Тот в полубреду цеплялся здоровой рукой за кафтан и всё никак не мог отпустить свою боль. — Никита, — попытался уговорить царь, — не дури, бабушка вернулась, поможет. Ивашов только морщился, он не разбирал слов, но тут старушечья рука ласково погладила его по волосам: — Ну же касатик, не капризничай, надо слушаться…***
Над Лукошкино занималось ледяное утро. Сотник Еремеев и ещё несколько стрельцов караулили вход в избу и двор, когда за воротами послышался гул. На сыскное подворье шла толпа. За ночь всё, что случилось с сыскным воеводой, стало известно всему городу. Мало того, что известно, так обросло такими подробностями, что, если бы здесь был табак, сотник закурил бы. В затяг, беломорину. Гул и ропот нарастал. — Что тут происходит? — рявкнул порядком измотанный Еремеев с крыльца. Все разом загалдели, Фома Силыч сначала хотел рявкнуть снова, а потом вспомнил, как делал Никита. — Не кричите! Пусть говорит кто-то один. Из толпы вышел немец. Клаус, его девушку убил душегуб. — Герр сотник, думаю, я выражу общее мнение. Мы пришли проститься с сыскным воеводой. Говорят, он принял достойную смерть спасая das Mädchen. Мы хотим выразить ему своё почтение сейчас. Тут же вперёд вышла более бойкая Уна. — Дорогой Фома Силыч, вы нас уж уважьте. Пусть Никита Иванович в холодке в порубе полежит до Троицыного дня, — она улыбнулась, — а потом его в Смородину отпустите. Ему какая-никакая жизнь, а нам с Диной утешеньице. — Ишь, чë удумали, спекулянтки мокрохвостые! — обиделся чëрт. — Я тут что думаю, покуда тело гнить не начало, нужно в кощеевы земли идти. Мёртвой воды принести, а живую из русалок вытрясем. — Не дело это! — возмутился один из мужиков. — Не дело такому человеку навью ходить! Мы вот тут посоветовались и решили всей артелью. — Говоривший посмотрел на группу плотников, те согласно закивали, — часовню поставим над могилой Никиты Ивановича. Ты уж, Фома Силыч, уважь нас. Допусти попрощаться. — Рано хороните, православные! Жив батюшка сыскной воевода! Жив! Отдыхает сейчас от трудов праведных.***
Этого хватило, чтобы часть толпы с криками «ура!» отправилась по кабакам, женщины, крестясь пошли в церковь, чёрт, бурча под нос о том, что зря от дел оторвали, отправился на мельницу. Дина с Уной слегка расстроились. А вот подростки стали занимать «наблюдательные посты» не заборе, на крышах соседних домов, в подворотнях. Сотник, оценив ситуацию, решил доложить царю.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!