iv. приди ко мне по дорожке прибрежных туманностей

29 июля 2025, 01:24

любовь это прикосновение

это сигнал, который никто не слышит

это близость, которую нельзя ничем объяснить

что если стена между нами

никогда не была прочнее

ореховой скорлупы?

дзёси икита

  Его привела в ужас новость о том, что на месте старой часовенки собираются высадить стеклянный жилой район новостроек в двадцать плюс этажей, и он фрустрационно и мучительно безотрывно смотрел на огораживание территории людьми в неоновой форме. Каскады деревяшек и алюминия несколько вечностей покрывали крохотную кровлю, утягивая в водоворот проклейки, пока Люси не взяла его за руку: «Пойдём домой?» Миша посмотрел на неё, на папиллярные узоры на их ладонях, сцепленных в однобоком тесном объятии-удушьи, и понял, что всё его тело одеревенело, как от трупного окоченения. Полусумрак небрежно упал на землю, и остывающий от переохлаждения воздух стал непроницаем. В автобусе, разглядывая двери клубов аркадных игр и разбитые монтажною пеной трубы, он вдруг вцепился в её колор-блок кофту, сильнее, чем рассчитывал, будто после образа ветхой часовни, к которой движется, как голодная акула, гидро-молот с развалин, нерассоединимый контакт их тел остался единственной ниточкой, возвращавшей в реальность вне круга сенсорного диапазона. Люси сверху вниз посмотрела на него неразборчивым взглядом: шарф со снеговиком пружинился продольными волнами вокруг шеи. Её новые апартаменты отчётливее, чем на апартаменты, были похожи на аккpeциpующую чёpную дыру, разросшуюся под сводом бетона посреди мёртвой улицы далеко от даунтауна, побелка иногда сыпалась с уродливого, треснутого потолка, под крыльцом соседи растоптали азалии. Заворот вязкого матраса каким-то образом принял их в свою утробу, когда полторы недели назад Люси впервые въехала сюда и они бросили первый якорь. За защищавшими их несущими стенами раздавались крики, гудки слот-машин, ссоры. Забравшаяся под одеяло, Люси шарила руками по тумбочке у изголовья, как если бы хотела отыскать посреди блистеров, колбочек и зарядок пачку сигарет, но не курила уже полгода и сигарет у неё не было. Миша ничего не спрашивал, они лежали в молчании на льду кипёной простыни, а когда Люси нависала над ним насильно, в его спину впивались и гремели осколки пружин. Её приводили в восторг вид на периферию перекрёстков и вмещающая их обоих кабинка душа, а родителям она сказала, что отсюда легче добираться до нового факультета, пускай это было неправдой. Люси нравились старые книжки с антресолей и пасмурный сквер вниз по улице, в котором она время от времени видела призраков, — Мише не подходили ни увесистый индустриальный воздух, ни заваленные остатками от прошлых жильцов дремучие стеллажи, но они остановились в этой точке пространства, и Люси сказала, маневрируя в положение поверх его тела, что теперь всё будет по-другому, и действительно — время понеслось, и всё было по-другому, и она наклонилась, и внутри стало больно и сладко, как будто он прикусил язык. В хорошие дни гирлянда горела хроническим белым чаще одного к пяти, а прогнозы бастовали дождями, дождями, снегом. В плохие дни Люси просила его выходить из комнаты. По плавленным когтям города Миша бродил в одиночестве, разглядывая райские кущи особняков и пустыри детских площадок, долго блуждал по планетарию, смотрел на макеты Солнечной системы, шарики на верёвках и кубики с цифрами — координаты блестящих пайеток заместо звёзд. В одном из залов музея Анкориджа, упрятанный водонепроницаемыми камлеями из кишок нерпы, застрявший меж стен северный лось вглядывался в свисавшие с потолка десятки золочёных моделек дизельных подлодок — первые десять раз Мишу это очень забавляло.  Ему снился вымазанный солнцем Чикаго, аспид, поедающий Туринскую плащаницу, прогалины блестящей дороги, по которой он пробирался сквозь толпы загорелых лиц час-пика к набережной. Блики засвечивали синюю гладь насквозь, как песчаные дюны, даже с закрытыми глазами всё ещё казалось, что он впитывал в атомы зрачков слепящую, пшеничную плоскость океана, ничего толком не видя. Он был невесомый. Ему снилась Люси. Небо из зефира, в которое вытекали заварные кольца, кончалось на изломе швов рубашки. Она затягивалась при сильном ветре, поэтому Миша вдыхал ментол вместе с речными испарениями и ознобом и думал, что если бы не держался за её рукав, тело его беспомощно подхватило бы волною пенного гребня. Это было? «Ты снова куришь», — он попытался отвести глаза. Лёгкая судорога, крошечные мотыльки по позвоночнику, разрушающие фундамент её кровати. Или этого не было? Он вздрогнул, когда услышал прибоем в собственных лобных долях: тебе что, настолько трудно вынырнуть из своей головы, а потом он проснулся, и Люси сидела на краю носилок кровати, спиною к нему опять, склонившись над телефоном. Это когда-нибудь было? На самом деле. Прошелестела наволочка. Она обернулась, не удивлённая и не растерянная от того, что Миша оцепенел от страха. Под её глазами ультрафиолетовой ниткою уместились выглаженная вышивка синяков и поле вибрирующих солнечных ламп: «Давай на следующих выходных съездим на Кник-Ривер, м?» Миша посмотрел на далёкий шпиль Conoco-Phillips, проросший из мускулов её улыбки, рассредоточенно. Сердце билось часто-часто. Миша кивнул. Подумал о мелком граните, круглыми сервировочными плейсматами обвившем Кник-Ривер, напоминавшем перетёртый уголь. Выкрученный до изнанки кран в чужом душе отказывался пускать горячую воду, поэтому он минут десять стоял под ледяным привольем, надеясь или смятённо ожидая хоть мельчайших капель тепла. Всё двигалось своим ходом — вокруг него или вместе. Всё было муторно и гладко, всё было обычно. Было пасмурно. Мимо проносились машины, из-под земли торчали вымазанные имитацией солнца осколки бутылок пива, отбрасывая на кирпичную тюрьму тёмно-зелёный свет.   К середине второго месяца осени копоть берёзовых листьев, пылающих первым алым румянцем заморозков и инеем, только начавшим пробивать кости города, покрылась следами кошачьих лапок. «Ты знаешь, на какой день Бог покинул человека?» — спросил однажды отец десятилетнего Мишу, пока тот зажмуривался, уговаривая себя не вслушиваться ни в единое слово. «На седьмой». Звон хрусталя заполонял биом отзвуком исчезновения со скоростью лунного света. «Бог оставил нас одних. У меня спрашивали, а теперь я спрошу у тебя: понимаешь это?» Неживые мумии тропических птиц глазели сквозь худые стёкла маминого серванта вместе со статуэтками бездомных некрасивых псин. Мама ценила изящные метафоры смерти, обличённые в пыльцу и плоскость, литые янтарём чучела, ни капли не походящие на живых существ, но совершенные — до безотчётного праведного трепета в ладонях, которые их держали. Множество мгновений утекло в канализационные люки с того момента, когда в их последнюю ссору отец навзничь свалил фарфоровые фигурки на паркет вместе со всем сервантом. Миша лишь раз видел, выглядывая из-за двери в детскую, эту сцену наяву, а потом больше тысячи — в каждом повторяющемся кошмаре. «Бог оставил нас одних, понимаешь это?» — голос отца трещал, напитывался мертвечиной снежинок и унынием фарфорового остаточного блеска, — он не подразумевал под вопросом ни секунды молчания-ответа, потому что ответ был прост: это не имело значения. «Бог любит нас всех, ягнёнок», — улыбнулась мама в сжирающей заживо каждый звук узкой спальне (им всегда не хватало там места), после распевания о космонавтно-мечтательском яблоневом цветении на Марсе, но Миша и так понимал, что главной его ошибкой было считать, будто слова представляют из себя нечто более важное, чем подразумевалось на самом деле. Он держал глаза закрытыми, он подходил к зеркалу в грязном общественном туалете, делаясь крошечным и бледным среди обожжённых рвотою плит: с момента переезда он ни разу не появился на улице без солнцезащитного крема, скупил все отбеливающие бальзамы с UVA/UVB фильтрами в локальном магазине, вымазался всей перекисью из аптеки. Одн покрывался защитами SPF50+ каждый день летом, а потом, подражая бьюти-блогерам, рисовал тяжёлыми металлами лицо на лице.  Ты красивый. Красивый. Красивый. Красивый. Красивый. Красивый. Это была жимолость, это был матёрчатый капкан, мягкий, интересный и не болезненный, расплывчатые очертания, симулякры, — каждый его образ, словно игровой скин, менялся автоматически без разрешения разума, и Миша не мог точно ответить самому себе, играл ли он роли или это роли играли его. Несколько лет танцев среди этих отражений — чудовищная пропасть времени ушла на то, чтобы с точностью картографа изучить свою наружность; плавнее выгибать спину, быстрее управляться с руками, острее поднимать подбородок, отточеннее попадать в ритм, прибавляя всё больше расчленённых «но» к любому табу, обходя заповеди, хватаясь за половодье искомого будущего одними сузившимися эпифизами пальцев, но не решаясь убедиться, что флаги давно перекрасились в медицинский белый. Однако червоточина была не снаружи. Жизнь была похожа на нескончаемую рейв-вечеринку с приходами и просветлениями: кровь засыхала глубоко в канавках мидтауна — в висках-вывихах шумел кефир.  

  В тот день он заснул в поезде, теребя вязаные брелоки, автоматически уложив голову Люси на плечо, но сквозь толстую ткань пуловера нагревания не происходило, а кислородная маска хлопка будто бы специально доносила до ушных раковин шум упавших на него вен и кровотоков. Рельсы трясли и качали стёкла. В вечернем Анкоридже, плывущем велосипедной дорожкой Честер-Крик, неконкретно и изредка улавливались модуляции человеческой речи, сросшиеся в рёв воздуха, в монотонность, в хруст.   Он как покоритель фронтира, идущий по Орегонской тропе, смотрел на фантомы портовых мачт, лодки, цветы, горы, что поили вздымавшиеся белёсые пары над Ривер-Парком, облезлые деревянные стволы перед подножием берега. Возле старой церкви Святого Николая спали блохастые кошки-первопроходцы, и Миша гладил их, пока дожидался Люси; грязная шерсть проходила сквозь его перекленную пластырями кожу. Люси вышла, но не позвала его, и Миша через опавшую пыльцу и уголь пошёл к ней сам. — Ты холодная, — он не сразу узнал свой голос, осипший и подрагивающий, и почувствовал, как ногти впиваются в кожу ладоней, но всё равно прильнул к слабо поддававшимся ласке рукам. — Здесь всё как раньше, да? — разбитые льдинки шелестели в каждом слоге. Звуков вокруг не осталось. Осталась стылая толща несоленной воды за мили и провалы ртов невишнёвых садов, белых заборов, белых стен. Церападусов. Туманностей, слитых в SH2-216. — Как в тот день. Ты подарил мне счастливый билетик из автобуса, я запомнила, потому что это было мило.  Миша посмотрел на леса и на горы за кромкой крестово-купольной осинной решётки, куда, к Западу, падал вечерний пепел. — Не знаю, — сказал он, повернувшись, выпаренный в страхе простых слов. — Нет. Здесь всё по-другому. — Что «всё по-другому»? — лязгания с заднего двора зажевали половину интонации, мерцающий воздух застыл прямо над ним, на клочке веток. — Что не так? Скоро в лавандовом мокром вечере утонули и вода и небо. Миша прижался к хлопку пуловера примиряюще, но не ощутил рук, по привычке смыкающихся у него на лопатках, всасывающих в кожу сквозь слои одежды неполученное тепло. Подумал: всё это. Я не помню ничего этого.   Им не было тесно на старой кровати, рядом с оленьими черепами на старой тумбе в старой комнате Люси, в разы миниатюрнее настоящей, но фрагментарная память о тех ощущениях со временем пускала трещины. Под потолком возле шкафа была или не была повешена астрономическая карта, подаренная Льюисом на прошлое или прошлое от позапрошлого Рождество, которую она с собою не взяла, с трудом объясняя, почему; а на новом жёстком матрасе невозможно было повернуться так, чтобы не задеть и не разбудить другого, поэтому они перестраивались в смежный организм невосполнимо-душной постели с расстройством сна, и он приходил в раздражение только тайно, потому что с трудом отличал, где кончались его чувства и начинались неправильные и страшные ассиметричные мысли, пришедшее из ниоткуда. В нём не было того, что было в Люси, он не умел ставить между ними бесцветное «нет». Умел прятаться в ванной. Беспорядочные слёзы не скатывались к подбородку — проваливались в увесистые бездны разрытых щёк и насыщали вены прохладой, Миша брал полотенце, но ткань проходила насквозь. Коридор, ведущий от парадной двери, был усеян снимками семьи Дэвисов, оставшейся в Ситке, застигнутой во все обычные секунды бытия: рождественские праздники, дни рождения, выпускной, многочеловечные церемонии, расположенные в чётком временном порядке. Узнать отца близнецов с широкими скулами, угрюмого брата и улыбчивую мать-альбиноску было достаточно легко; сложнее было найти фотографии, на которых присутствовали все четверо одновременно. «Вам всё ещё доставляют удовольствие мысли о беспокойстве за вас других людей?» — «Всё ещё? Думаю, я стал более твёрд в своих убеждениях, чем раньше». — «В каких убеждениях?» — «Я имею в виду, никто не беспокоится обо мне на самом деле. Это всё не имеет значения». — «А что имеет значение?» Миша не знал, что ему делать и куда идти, как снять броню, что сказать. Он избегал дистанции, на которой рассинхронизировались их чувства, боялся излишне сузить пространство. Отправлял своё сознание из тела в угол комнаты, на подоконник, куда угодно, как угодно, лишь бы отвлечься от боли в груди, которая стала невыносимой теперь, когда он точно определил, что это такое. — Майкл, — неожиданно позвала Люси. — Миша. Прости. Что с тобой было сегодня? Ты боишься меня? «Что на самом деле имеет значение?» Он вдохнул и выдохнул, тщательно обдумывая варианты. Закрываясь от приглушённого спутанного света, Люси потянула его за запястье. А потом схватила за подбородок, сжимая пальцами, чтобы тот опустился, и рот растянулся в ожидающей бездне, чтобы её язык мог ворваться и выжрать полость, как зимняя тьма.  

  Возвращаться в общежитие не хотелось, в одиннадцатом часу это казалось бессмысленным, и Миша не заметил, как оказался на крыльце уэйнова дома посреди декоративных виноградных лоз, которыми было завешано под звонком деревянное полотно. Внутри никого не оказалось, в наушниках зазвучала печальная «that way» от Тэйт Макрэй и рассеялась где-то в симфонии ватных, набухших верхушек деревьев, по струнам сбитой в выхлопы четвёртой авеню. Наушники сигнализировали о потере заряда. Надо было бы спрятать их в шоппер (что успел чуть оборваться в левой лямке за недельные похождения не по погоде) и дождаться момента, когда он окажется в доме Уэйн рядом с нормальной розеткой, но до самого отключения Миша глядел на множащиеся на экране телефона уведомления: миллион из чата группы, тысячи из бесед танцкласса и отдельного стайного, загадочно подписанного как «беседа чувствительных ублюдков», одно от Люси, ещё несколько от Евы, остальные от Уэйн. Смахнув все, он тяжело вздохнул, как перед новым погружением в рваную толщу Северного Ледовитого, и, убедив себя в готовности к чему угодно, открыл показавшийся наиболее важным диалог. : тебя не было всю неделю, не стоит строить из себя того, кем ты не являешься и заниматься гостингом, просто приходи на учёбу : всё хорошо?  : ребята скучают (изменено) : балда. Предпоследнее сообщение заставило его улыбнуться и, затянувшись воздухом, перечитать цепочку ещё раз. «Ребята скучают». Миша смотрел в экран так долго, что буквы негативом должны были отпечататься на обратной стороне век. Это была кощунственная радость — и всё же наиболее здоровое её зерно. Поперёк дороги, словно пробоем оползня, вдруг прокатилось гулкое эхо шагов и разорвало тишину ожидания: он подскочил, ожидая, наконец, увидеть Уэйн, но прорезь заборной ветоши, разверзшись с лязгом, выплеснула сразу две фигуры навстречу, и внезапно натянувшиеся до предела струны хлестнули по стенкам желудка, — и Миша впечатался в него взглядом. Он точно не мог сказать, Тео это был или уже нет, но человек, стоявший перед фосфоресцированной эмалью проектора-пространства рядом с Уэйн, своим кварцевым блеском волос и огоньками-зеркальцами где-то в ресницах казался ему звездящейся бездной, ведущей в прошлое. После долгого удивлённого зрительного контакта Тео затряс головой, улыбнулся, и пряди покачнулись вослед, слепя и дрожа; и Миша узнал. — О? — этого (непозволительно) хватило, чтобы он тотчас до мельчайших штриховок воспроизвёл в разуме очерченное как лучепреломлениями полуночным аквамарином лицо Тео в тот момент, когда губы его, сложившись адскими кругами, пропустили чрез себя — хлёстко — килограммы тех выброшенных, увесистых, одичавших, давящих, осмысленных слов: «Знаешь, кого ты мне напоминаешь? Жалкую бродячую псину, отчаянно пытающуюся найти себе дом, приют или хоть какой-нибудь ночлег на ночь»… — А… Ты что тут делаешь? Заблудился, что ли, на ночь глядя? Оторопев, Миша с полминуты вглядывался в горизонт отлитых домов с коричными горками листьев у подножий. — Нет… — выдохнул он резко, посмотрел на Уэйн, а та сразу же отвела такой же приколоченный взгляд. Полыхнувшие фонари кружочками за её плечами чудились крошечными и фальшивыми. — Хотя, наверное, да. Не мог же он сказать правду. О том, что вернуться в этот дом в улице-тупике, в синековровую спальню на втором этаже, в подсвеченную металлическим каркасом кровать под звёздными картами ему хотелось на самом деле — больше всего остального, что могла предложить коварная инверсированная планета. — Может, тебе такси вызвать? — забеспокоился Тео, осмотрев — просканировав — его своим каким-то шумящим взором. — Надо ведь в общагу успеть до комендатского часа, да? — Т-телефон сел.  Птицы над черепицею оповещали о резком похолодании, вихря знаками бесконечности вдоль потоков ветра, у Тео был тёмно-синий свитер PETA с принтом обезьяны, заключённой в клетку, у Уэйн на толстовке разбрызгалось бисером индигово-тягучее море, разошлись дизельные разводы, и смотрела она на Мишу, почему-то, очень зло. — Опережая вопросы, мы возвращаемся с магазина, — неожиданно сухо констатировала она, подняв руки с набитыми до краёв авоськами, в прорези которых проглядывали пачки молока и коробки с хлопьями. — Последний автобус, на котором ты мог доехать до общежития, ушёл двадцать минут назад. Не знаю, почему ты именно здесь, но ты же не планируешь сидеть тут до утра и становиться живым воплощением какой-нибудь из песен Джулиен Бейкер, верно? Это был настолько толстенный намёк на то, чтобы он проваливал куда-нибудь подальше отсюда, что конструкции предложений вместе с любыми оправданиями осели у Миши под основанием языка, где-то в разодранной льдами носоглотке. — А… ну, я… извини, — выдавил он тихо-тихо. Уэйн закатила глаза — на секунду показалось, будто зрачки её со жгучей каймою под веками сойдутся там и останутся навсегда. Миша поёжился. Тео пристально смотрел на Уэйн. Миша тоже. Они молчали. Гудели машины и усыпляюще стучало в грудной клетке. Уэйн вздохнула. — Ждите здесь. И вспорхнула с места, параллельно продолжая закатывать глаза — не хватало только припечатать что-нибудь полное безудержного раздражения, вроде «чёртовы манипуляторы», напоследок, — удалилась в дом по промозглой расцветке керамогранита. Они остались с Тео в одиночестве посреди двора, зажатые в тисках пятнистого ветрограда, под прицелом реактора-луны, и запоздалое осознание столкновения изнутри обожгло глотку, как дымом, легонько задело трахею, пролетело по бронхам, но оно же распустило удавку где-то там, глубоко под рёбрами, сжимающую ему органы особенно сильно в последние дни. Тео переделал себя целиком во Франции, чем бриллианты на шее, стал скорее бы носить цветы в волосах-винтовках, а вот он здесь, в холодильнике Сьюарда, остался тем же предательски-преданным щенком, никому до сих пор не пригодившимся, по-глупому не нужным, верным, ненужно верным, неправильно верным псом. «Знаешь, кого ты мне напоминаешь? Жалкую бродячую псину, отчаянно пытающуюся найти себе дом, приют или хоть какой-нибудь ночлег на ночь. Её выкинули все хозяева, и теперь она бросается на каждого встречного, доказывая с пеной у пасти, что ещё чего-то стоит, что у неё ещё есть силы защищаться и держать в страхе своих врагов. У неё переломаны все лапы, ослепли глаза, она давно нахваталась на улице всех заразных болезней, но при этом ещё рвётся кому-то что-то доказать. Просто потому, что она не знает, что в этом мире можно жить по-другому, и-» — У тебя волосы отросли, — вдруг обратился к нему Тео, и Миша очевидно попытался улыбнуться не так ледокольно, как у него выходило — но губы растянулись с непривычки, обнажая зубы, всё ещё оставляя безучастными щёлочки глаз, и он расслабил лицо. — Тебе идёт. Можно в хвостик заплетать. — Благодарю… — пробормотал он, стараясь придать голосу умиротворённое звучание. — Как… дела? В целом. — Супер, — тут же прилетело в ответ. — А у тебя? — Тоже… Неловкое молчание, разросшееся между ними несколько минут назад, вновь вернулось; в нём стало слышно хруст пальцев — привычка, от которой Тео так и не избавился, когда нервам приходил конец и надо было себя срочно куда-то девать.

«…и эта псина всё ищет и ищет, всё ищет и ищет дом, и всё никак не может его отыскать, никак!»

— Сейчас один здесь живёшь? — решился нарушить тишину Миша, перевёл полные сияния — фонарного — глаза в небо. — Я приехал к тёте. У них с дядей годовщина скоро, может, ты слышал. — Понятно. Не слышал. Молчание. — Ты сам добрался? — Сам. — Прямо из Ниццы? — Разумеется, — смех, буйством полых вод сорвавшийся с никелированных губ. — Я ведь уже не ребёнок, мне двадцать два, voyons. Молчание. Похожее на космос, который был готов рухнуть ему на плечи, как счета за пустую квартиру. — Ты специально прогуливал пары к моему приезду? — Да. — Да? — То есть нет, конечно. Зачем бы мне понадобилось это делать? Молчание вырастало до уровня Эвереста. — У тебя… — Миша сщурился, разглядывая воронье-чёрное «dieu ferma les yeux» излучиною по чужой шее, — новая татуировка? — Ага, — моментально кивнул Тео, будто даже толком не услышал, что тот спросил. — Когда успел? — Года два назад?.. Цвета топлёного молока пелена звёзд окропила текучие, рельефные стены, будто бы напирая на доски под подошвами его ног-мишеней, заставляя их разойтись. Руки затряслись, хотя данное обстоятельство он заметил, только отследив вектор чужих зрачков, — и даже не запаниковал, пытаясь запрятать груз обомшелых моллюсков страха: с Тео это было всё равно бесполезно, как лежачие полицейские на длинной дороге куда-то в неизвестность, как и любое другое проявление чувств. — Кажется, ты совсем не изменился, Миша, — произнёс тот с симпатией в голосе, бархатистой и по-мелодичному приятной. — Всё тот же с тех пор, как увидел волка. Кто бы что не заявлял, ты будто создан для холода. У тебя какие-то алхимические кости, а у меня в метель всегда болит голова. О? — и вдруг впечатался ничего не выражающим взглядом ему в запястье в участок, где выбеленная кожа, выглядывая из-за плюшевого джемпера, светилась и блестела. — У тебя кот появился, что ли?.. — Да! — вскрикнул Миша неожиданно, вырывая из цепкой хватки взгляда свою руку и пряча её, с незажившими порезами-глушителями на запястьях, за спину. — Да, — повторил Миша-параноик. Миша-щенок продолжал нервно выжидать появления Уэйн из глотки тенистых коридоров дома, а Миша-друг сдавил впадину вместо улыбки: — Всё в порядке. А ты стал выше. Нет, не стал… Но ты выглядишь лучше. Стоп, нет, отмена. Тео отодвинулся и усмехнулся. — Я — нет, а вот ты и правда подрос. — Я… На д-два сантиметра. С небосвода за ними, как за детьми, наблюдала плеяда глаз до последней песчинки того мига, когда Уэйн, наконец, вышла, и на флисе толстовки у неё теперь посреди океана отпечатались следы мороженого света. Процедив выговор о том, что им лучше поторопиться, если, конечно, кое-кто хочет успеть привести себя в порядок, она тут же направилась дальше по дорожке. Лампочки-звёзды в салоне сменили своё свечение на феноменально-голубое, почти режущее, с зеленистым, трясинным оттенком, и их односложные спирали на окнах-зеркалах заполонили пространство привычным клубничным дымком. Тео устроился на переднем сидении, оно казалось таким крошечным для него и пришлось согнуть коленки под неудобным углом, чтобы поместиться (Уэйн язвительно шутила: «ну а кто просил тебя становиться таким неадекватно высоким?») — он сидел ровно и тихо в сгущении этилбутирата от картонной ёлочки, кинутой в бардачок, а Уэйн включила дальний свет, несмотря на то, что улицы ещё не опустели, и вела тоже молча, игнорируя настороженную недосказанность, пощипывающую пальцы, мерзким туманом расползшуюся между ними всеми. Миша замер в тревожном поклонении пломбирному бомберу Тео за кашемировой преградой: этот образ был в фотографиях в его телефоне, в кошмарах, в его сознании в режиме нон-стоп и теперь прямо перед — суперпозиция, от которой не спрятаться даже в двухугольной полумгле салона. Он отвернулся и стал ловить взглядом мелькавшие вдоль тротуаров лютиковые статуи ангелов. — Как поживает миссис Дельгадо? — негромко спросил он, когда вереница скульптур оборвалась. Тео перестал пытаться создать для своих ног комфортные условия, бросил на него взгляд в зеркало заднего вида — кристаллический и легковесный, липучие ожоги зрачков, как незастывшая смоль, которые ветер шоссе подхватил и унёс далеко-далеко за кромку бесчисленных миль вперёд. — Мисс, — поправил он. Вот как. Миша тут же прикусил щёку изнутри: — Понятно, — но на словах прощения он споткнулся. — Я… не знал. — Ничего. В какой-то степени мы с тобой теперь в одной лодке. А как там твоя бабушка? Всё также варит еловые чаи на День Благодарения? Ещё колдует? Сюда бы мрачного, шаткого, альтернативного поп-саундтрека, подумалось Мише, получилась бы неплохая чёрная комедия. Они доехали до поворота к сорок третьей улице молча, полоска тени расчертила гранитную кладь; и, пока огибали пиццерию к слепящему вскипичённой фонарной мириадою свету, он проговорил с тоскливой улыбкой: — В августе было полгода. Помолчав, Тео проговорил без доли колкости: — Отстой, извини, я… — Всё окей, ты же тоже не знал. Из-за того, что Уэйн и не думала включить радио, под тенью кленовых гроздьев за пределами окон и дверей было слышно, как снаружи теснился, задевая ледышками-слезами окна, вдруг начавшийся дождь, рассыпался в череде домов и магазинов на искажённый спектр. — Что мы всё о грустном, — вздохнул Тео, а потом — секундою — отрикошетил взгляд в зеркале: сердце попалось в сеть изломанных рёбер, и эта секунда ранила — но он облегчённо миновал Мишу и обратился в сторону Уэйн: — Я слышал, кто-то из братьев Лили хочет поступать на актёрское во Флориду? Уэйн, почему-то, сжала губы ещё плотнее. — Понятия не имею. — Как? Я думал, вы близки, — и плавленые глазницы на миг осветились ярко-алым багрянцем встречных фар. — Разве не вы проводили в девятнадцатом году несанкционированный турнир по «Identity V»? А потом кто-то выложил в Твиттер, как половина потока подралась в столовой и устроила жертвоприношение из-за… кого-то там… — Из-за Эмиля, — стеснённо подсказал Миша, не наполненный более глубокими познаниями игрового мира. — Да-да, из-за этого чувака. Выражение лица Уэйн стало крайне сложно понять после этого, даже тяжелее, чем предыдущие её выражения, рыхлая тень мыслей пронеслась по скулам и ямке над губою, но ей было не за что зацепиться, и бледность вновь засветилась отчуждением. — Ну не знаю, — вполголоса отозвалась она. — Я и с Лилит не особо близка, не то, что с их братьями, веришь, нет. Если бы они вдруг умерли, — она сделала паузу, то ли чтобы отдышаться, то ли чтобы акцентировать внимание, — я бы — максимум — заглянула к ним на похороны. Попрощаться с тем, что от них осталось и посмотреть на траурные корзинки с лилиями и альстромериями. Они… бесцветные, как говорит сис. Потому великолепные. Вот, настолько мы близки. В салоне зияло тьмою и Уэйн терялась в этой темени так, будто они были одним целым, только седые огоньки вывесок и масличных ветвей бликовали снаружи в ореолах сияния. — Ну, так это получается, что вы близки… — Миша решился заглянуть в зеркало ещё раз. Оба лица обратились к нему, но улыбнулся — игрушечная кривая в выцветшем лоске (такая, что не скривить улыбку в ответ — тяжёлый труд, с которым Миша едва и через силу всё-таки справился), — только Тео. — Да, — согласился он, — я тоже так подумал. Ведь похороны — это не праздник и не какой-нибудь ведьминский шабаш, дорогая. Люди ходят на них не просто потому, что их пригласили или попросили, или, не дай боже, заставили, а из-за того, что связывало их с видевшим последний сон, чтобы помянуть кого-то, кто был им дорог. А просто так никто не станет заглядывать на чьи-нибудь похороны… По меньшей мере это невежливо, — рассмеялся он. — Так что получается, что вы близки достаточно. В воцарившейся кипенной тишине трассы было слышно вкрадчивое постукивание ногтями по коже руля, всеобщую, отступавшую к кончикам пальцев рук неловкость, что сворачивала лёгкие, драматический рокот нарастающих капель ливня. — А ты бы прилетел сюда на мои похороны, Тео? — неожиданно спросила Уэйн. — А ты, смотрю, уже приглашаешь? — проникновенным, грустью подёрнутым тоном, как бы не соображая, начал Тео, и тон этот дичайше не вязался с его улыбкой, паутиною лёгшей в отражение, раскроив лицо на мелкие круги и квадраты. — Так уверена, что уйдёшь раньше меня? Что ж, я сверюсь со своим графиком и заскочу, если получится. Дождь перестал звенеть — весь мир сжался до пределов прохлады и тьмы салона, до механических шажков стрелки на генераторе скорости, скольжения шин. — Не надо такое спрашивать, Фрост, окажи услугу, — медленно проговорил Тео негромким голосом, отойдя от смеха, удивления, растерянности. — Тебе ещё жить и жить. Да и Сенека писал, что большая часть смерти у нас за плечами. Я не люблю подобные разговоры. Неприятный смешок, стайка взлетевших с крыши высотки галочек-птиц к югу от Ориона, что-то засахаренное чуть пониже бешено пульсирующих артериол. Ночь окутывала машину, как болото, застывала звенящею фата-морганой, перемигивался кровавый за кровавым свет, заползая на сидения, инверсионными следами давил леску тёмно-изумрудного парка, и яркие рекламные щиты с изображениями одной роскоши за другой, проносясь пред зрением, оставляли привкус горьких таблеток; целый Анкоридж молчал дорогою и молчал всё то время, которое они осторожно — чтобы не скользить вдоль пористости снега, — доезжали до створок старого дома Тео на границе с Фэйрвью. Увидев знакомый парапет, Миша вспомнил, как бессонными ночами тусовался в этом дворе в надежде на то, что Тео вернётся, и зачем-то стыдливо прятал от его семьи радужный значок на своей сумке. Прежде чем уйти, тот подставил ладонь для того, чтобы он отбил пять — устаревшее приветствие-прощание их компании, окунающее в прошедшее на десять в минус тридцать пятой степени мгновения; отдалённо, но в разуме пронеслась мысль, будто он только и искал возможности коснуться в первый раз с тех пор. Салон задышал ускользнувшей юностью, днями, пропахшими ромашками, ландышами, тысячелистниками, стал вездесущим и колючим, точно проволока, отрезав пути назад. Он так неизмеримо отчаянно боялся этой встречи, боялся увидеть всё то, что упустил, а отпустить до конца так и не смог. Он посмотрел на своё тело, как мог: вся одежда на нём не принадлежала ему. Смешно… И грустно — тоже. Но он не сорвётся, не сорвётся, не сорвётся, не- — Уэйн… — глухо позвал он. — Можешь, пожалуйста, подвезти меня до Айд-Стрит, там, где спортклуб? Я не поеду в общежитие, моя подруга пообещала меня встретить. Разумеется, он лгал. Но маска лжеца была привычна коже. Уэйн бросила на него брызнувший колюще-режущим взор через зеркало, — градинки холода настолько болезненно и отвратительно ужалили кожу, что Миша смутился; взор осмотрел темноту подлокотников за спиною и воспрял снова, ничуть не изменившимися глазами, спокойными, каменными, разве что удивлёнными — но только совсем немного. «Ладно». Она сдавила педаль газа; пробок при съезде с трассы под вскрывшим вены сиренью небом не было и быть не могло, сахарно-ледяным буйством распускались тихие, бахромные аллеи прожекторов, но она всё равно законопослушно сбросила скорость до шестидесяти, растворяясь сознанием где-то в дымчатой завесе от осознания того, что момент, когда Миша отсюда выйдет, захлопнув дверь, приближался неотвратимо и стремительно. Она, конечно, знала, что, выпросив в синеве спальни поцелуй, она, вероятно, запустил машину Голдберга вниз по наклонной к прошлому, которое они хотели стереть, поэтому в недельном исчезновении Миши не было ничего странного и нерасшифрованного, пускай менее жестоким оно от этого быть не переставало. Она припарковалась на углу автомойки в стороне от бензоколонок и увидела, как Миша тут же пропал из поля зрения, на мгновение нырнув в заоконную тьму, поэтому выскочила следом. Холодная улица встретила чернью и побледневшим морозом, утопленным мглою по щиколотки; за кварталы боковых улиц под беззвёздными сводами звучали гудки, мерцали заготовленные ко дню мёртвых огоньки в окнах, светофор прозрачно переливался, бросая волнами красную и зелёную морось на её кожу. Миша перекачивался с ноги на ногу, уперев взгляд в розовую под решёткой вывеску ночного клуба, в низкую дверь, обрамлённую кирпичами-сырцами через дорогу. — Не манхеттеновский Гринвич-Виллидж, даже не пародия, — обернувшись, улыбнулся он, развёл руками и указал ими на кислотность фасада, — но тоже сойдёт. Спасибо, что подвезла. И посмотрел — отчаянным, зловещим сквозь сплошные ветер и темноту, что можно было осязать, как покалывает влагой собственные скулы. А на: — Ты собрался в этот клуб? — он только расцвёл оскалом. — Ты рехнулся? Правда собираешься пойти туда вместо того, чтобы вернуться домой? Ты издеваешься надо мной?! Ладони непроизвольно сжались в кулаки и задёргались пальцы — а он одарил её жалостью в глазах и как-то особенно вызывающе выдохнул в накристаллизованный воздух: — Есть что-то, чем ты недовольна? — Да, всем! — поперхнувшись возмущением от росчерка этого вызова, воскликнула Уэйн. — Ты сказал, что тебя встретит подруга. И ты должен прийти на учёбу завтра, если не хочешь проблем. Все про тебя спрашивают! — Эй, успокойся, — голос его заслоился почти простуженно, и безучастие автоматной очередью посыпалось из связок, как из разбитой трубы: — Всё нормально. У меня всё под контролем. Спасибо, что подвезла. Теперь тебе должно стать… плевать на меня, верно? Как и Тео, как и всем остальным. Но это не твои проблемы. Я сам разберусь, хорошо? — и спрятал улыбку в желчно мазнувшем блике. — Всё-таки мне уже двадцать один. — Всего двадцать один. — Спокойной ночи! С призрачной кожей, с водянистого цвета глазами — лучистые минеральные лужицы с насыпью кувшинок, — уже через мгновение он скрылся в подвальном мраке от ступеньки до следующей, под каменной аркой, свесившей неоновые палочки прямо над дверным пролётом. Уэйн вздохнула, поглядев в небо, не увидев ничего толком. Этот клубнично-сигаретный дым из салона Форда блуждал по её жизни, переплетался с чужой, а взаимность и намёк на хоть что-то примитивно хорошее проходили мимо, лишь немного приласкав, а затем погладив против шерсти. Это действительно были не её проблемы — её сердце-липучка уже заточилось о желудок. Это дерьмо не ей разгребать. Пусть его спасают запойные диспетчеры-ангелы вроде Люси, вроде малознакомых людей-лиц-порезов-синяков, да хоть сам Бог пусть призрет на его беды, если она — в очередной раз — опаздывает. Миша уходил, убегал, скрывался, прятался, потому что никогда не принадлежал никому до конца, быть может, поэтому ей на долю секунды показалось, что перед спуском в глушь клуба тот застыл в воздухе, будто собирался упасть в бесконечность; чёрно-белая немая сцена длилась и длилась, длилась и длилась, длилась, длилась, длилась, длилась… Пойти за ним, дать пощёчину, которая всё равно не выбьет всю дурь из больного сознания, схватить за руку, вытащить из необузданного хоровода слитых в одну ночей, забрать к себе, возвратить понимание «дома» в блуждающий рассудок, очнись, балда, ты проводишь половину своего существования в туманном полусне, а тебе ещё жить и жить, — (а потом исчезнуть, не оставив следа?)…     …хуже не придумаешь. Уэйн уверенно толкнула дверь. В клубе сладко пахло алкоголем и катетов света лилось так нестереотипно много, что казалось, будто сам воздух до блеска вытертых деревянных стоек, пролётов, насыщенно-жёлтых, терпких от вздохов кольцевых ламп люминисцировал мимо безликих выходцев проходнодворных трущоб Америки, — она могла почувствовать тьму, со скоростью столкновения материков стекавшую с каждого постера в гуще плиточной кладки. Протащить себя через гроздья пьяного липкого говора и ликующего вокала Тейлор Свифт до конечного пункта начинало казаться делом неблагодарным, но она наконец приметила Мишу в дальнем углу лакированной барной стойки — с мокрыми от сырости кончиками волос и двумя горками мёртвой изумрудной капели на плечах он смотрелся гротескно-неправильно на этом празднике жизни. Уставший, он что-то болтал не менее изнеможённому бармену, который не глядя выуживал из-под плоскости огромный бокал. — Ты ещё и пить собираешься? Она вскричала, потому что по-другому обойти шумиху в этой координате помещения было невозможно; вздрогнул и завис бармен, оглядев её моментальным удивлением; засиял грязно-розовым тусклый диаскоп над, — но сам Миша остался невозмутимым. — Не обращайте внимания, наливайте… — Не надо ему ничего наливать, — облепившая воздух нить взгляда, образовавшаяся между, обожгла Уэйн колючим светом. — Что, по-твоему, люди делают в ночных клубах? — уголок губ дёрнулся, на мгновение угрожая растянуться. — Явно они не ищут себе питомцев, за которыми можно присматривать, — и улыбка пулемётно исчезла. Бармен по вторую половину бокала показательно сщурил глаза: — Так наливать или нет? Уэйн отреагировала быстрее: — Не надо! — Надо! — импульсивно отзеркалил Миша. — Я сказала нет. — А я сказал да. — Нет. — Да. Белое сухое с приятной крепостью горчило на основании языка, им разгонялась кровь, припекая и форматируя исступлением щёки, мышечный спазм степенно слабел. Иссякающей трезвости Уэйн хватило лишь на то, чтобы понять, что Миша тоже нервничал и о чём-то тяжело думал. Криво скошенный танцпол в галогенных шахматах, делящийся вмятинами под весом лимонных зайчиков-бликов, жадно вылизывающий ножки бокалов и помаленьку ссыпающийся в развернувшуюся под собой медиа-пустошь; это всё, забрызганное ультрамариновою подмалёвкой света диско-шаров — казалось, было ненастоящим. Уэйн прочистила горло. — Если ты на меня обижаешься… — Если ты на меня злишься… Одновременно начав, они взглянули друг на друга и так же синхронно и порывисто замолчали. Миша рассмеялся, болезненно, уводя взгляд вверх на мириады лампочных нитей, и поддался: — Ты первая, — дребезжащий голос, надтреснутый, об который Уэйн обожглась, но уже ощутимее. — Если ты на меня обижаешься после того, что случилось, то прошу тебя, не относись к этому так серьёзно, — выдохнув (старательно избегая обозначения «поцелуй»), она почувствовала, как плавится под слоем ткани кожа от случайного расшатанного прикосновения чужого плеча. — Я знаю, что ты всё принимаешь на свой счёт, но, поверь, я абсолютно здраво смотрю на произошедшее и понимаю, что это моя вина… по большей части. Я просто хотела… я не знаю, чего я хотела. Просто раз никто другой не смог, я… Прости, говорю какие-то глупости… — Ты не говоришь глупости, — сквозь утхлую завесу зыбких сумерек Миша коротко пожал плечами. Они помолчали, каждый по-своему обдумывая эти слова, он опять вскинул уголок рта — розоватая дымка сверкающим веночком вокруг припухших губ и лёгкий намёк, черновая репетиция, обтёкшее, угадывающееся очарование пока ещё не улыбки. — Не относиться серьёзно, да?.. — выдохнул он томно, и выдох, тут же потяжелев у Уэйн в сознании, заставил продолжить: — Считай, что это было нечто вроде попытки испытать… — но Миша вскинул руку, останавливая её. — Я понял. Я совершенно не против. Расплавился вместе с дымом мягкокостным рассыпчатым смехом и в один момент опустошил бокал белого на трясущемся стебельке. Своё «если ты на меня злишься» продолжать, отчего-то, не стал, и недосказанность повисла над ними, над стойкой, над трещинками сосудов в яблоках глаз, покачиваясь, как бумажный фонарик, кружась под виноградом в багряном искуственном огне. В камерной вселенной внутри груди грохотал едва не вспыхнувший декоративный факел, притаилась наточенная стальная спица, узенькая шприцевая игла-позвоночник. Пахло алкоголем и сигаретами. И чем-то покрепче. В дельта-волнах играло нечто смутно знакомое, она никак не могла припомнить название песни, хотя губами неосознанно проговаривала текст; мелодия из прошлого эхом пробегала вдоль измазанных одурью стаканов и замирала под забродившим неоном. — О, — сказала Уэйн, наконец, признав в треке «King» от Years & Years, чувствуя странное томление и истому в пульсирующих конечностях, — это же… Миша… атмосфера позапрошлого лета… клубника в сахаре из Holiday Stationstores… Ты помнишь? Миша взглянул на неё через плечо и разлом между стульями и на мгновение улыбнулся, не отрываясь от поглощения вина, — воспоминание, должное давно выветриться и выцвести по контуру мозаики, вдруг лёгкостью и неуловимость расправило Уэйн грудную клетку. Она закрыла глаза. Втянула воздух. Так вот, как живут обычные, настоящие, люди? Будто завтра никогда не наступит. Они влюбляются и разочаровываются, сходятся и расходятся, прячутся от прошлого, ночуют по разным адресам, носят одни и те же красивые вещи, перерабатывают пластик, переплывают пересохшие океаны, много пьют, чтобы убежать от прошлого, и пытаются заполучить как можно больше поцелуев. И даже улыбаются. Помни о смерти, воспротивилась она себе, помни о ней, помни о ней, помни о ней, как о какой-нибудь прекрасной неизбежности. Спирт в крови плясал под бит, в нескольких метрах с людей сыпался свихнувшийся жёлтый. Заиграла «Save Your Tears», и волна эмоционального возбуждения, поднявшаяся в ней в эту минуту, нарастала под левым ребром в цунами, переворачивая в лёгких всё от искушения и ужаса, готовилась обрушиться на нажимные пластины танцпола; сожалению, в котором она варилась, необходим был достойный выход. Целый мир отшумел за спиною и, когда металлические раскаты гитар тяжёлым разорвали пространство, Уэйн выскочила за ускользающей в пустошь площадкой, беря направление в самый центр.  Так прелестно и нереалистично. Подставить лицо ободранным струям музыки, оба своих лица, все лица, изголодавшиеся омуты перочинных небесных тканей, что успели проявиться, как кружево — отражения расщеплялись и копировались в каждом стакане, в каждом табачном слитке. Она начала танцевать, не слыша завихрённой переливами мелодии, не слушая слов, ей не нужна была настоящая музыка — подкожное сумасшествие микровзрывами отбивало в висках нужный для движения ритм, и плотная капсула центрифуги-потолка заглотнула её прежде, чем выбросить в открытый космос куда-то за полушалфеевое золото орбиты. Кончалась одна композиция, ударами в солнечное сплетение начиналась другая и где-то ниже добивала басами в живот; и она — оборот по стене, между лопаток приятная влажность, сплав люстры гладил плечи — танцевала с закрытыми глазами с погрешностью в едва контролируемое забытьё, обламывая конечности об музыку, скидывая какую-то прелость с усталых плеч, представляя, что танцует так в самый последний раз в своей жизни. Это был полусон. Медленно покачивающийся в такт извилистому ритму, запрокидывающий голову назад, чтобы обхватить шею. У неё снежно-нежно и испуганно билось сердце, внутри мучилось что-то восторженное и тяжёлое, что-то нерастаявшей сладостью лечебных ромашек, мятной синей весною, забитой в ямочки на щеках; она откуда-то знала, что ещё пара минут — и ей конец. Смерть — это про кого-то другого. Это про кого-то другого. Окажи услугу. Это про кого-то другого. Тебе ещё жить и жить… Открыв глаза и обернувшись сквозь толпу, рассинхроном плывущую в течение бессмысленного голубовато-апельсинового психомоторного света, она поистине столкнулась с Мишей — тот заглядывал ей в лицо и выглядел достаточно удивлённым, чтобы у Уэйн расползлась под крылышками носа смущённая, но гордая улыбка за шквалисто-безрассудный танец с закрытыми глазами. Она подобралась к нему и без слов вытянула руку, за которую тот так же молча и предвкушающе схватился, поднимаясь следом. За пределами их физических оболочек витал полуобморок голосов, полукома упругих блюзов, мешанина из звуков, пьяный хохот, приводивший в действие металлически-деревянные механизмы внутренностей ночного клуба. Миша двигался в нужный такт так, будто чашелистики крыльев за спиною помогали ему рассчитывать каждое движение — ласковый ритм, мягко и легко вписывающий его шаги в структуру рефренов и тембров, Уэйн чувствовала, как у неё пальцы на ногах поджимаются от созерцания, которое её съедало. Они превратились в один огромный космический корабль, посылали сигналы на Землю, скинув энергосберегающий режим за борт. — О чём ты думаешь? — он наклонился, слившись контурами с окружённым колоннадою бликов танцполом, его полушёпот, словно костёр, совсем прогорел. — О нашей планете, наверное, — абстрагируясь от афтершока, сказала Уэйн — почувствовала, как возвращается в состояние родного многословия. — Только не плачь. Я вдруг вспомнила, как тебя тронула «Русалочка» две тысячи четвёртого года. Неделю отойти не мог. Растаял смешок где-то в проводах-ветвях, смыкавшихся в кромешном, стянутом глянце над их головами. — Мне было шестнадцать. — Это всё ещё мило. Схватившись за его локти, не успев задуматься, что она делает, Уэйн слушала, как бешено в радарном восторге и величественном ужасе колотится на выдохе, почти щипящем и неустойчивом, ошмёток сердца, как на жалостливом расстоянии нескольких сантиметров между её и его лицом всё насквозь промокает этим страхом-влечением, — пришлось успокаивать себя в ожидании боли. В эпилептическом освещении чужие глаза были похожи на сломавшуюся зажигалку, подвешенные радиоприёмники на песочном дне, фейерверки, бомбы, озоновые дыры, телевизионные башни, звёзды, подменённые мишурой: такие же кинематографичные и шагающие по её чертам, как по связке нитей между созвездиями из задачек в учебнике астрономии. Индукционный ток, раскачиваясь, трепетно тащил за собою: с каждым волнистым движением Миши в зов музыке она подавалась ближе, а затем отстранялась, пересекая взмыленное поле дыма. На левом запястье у него, посреди рыбьих скелетов заболевших шрамов, сочился какой-то новый ожог. Вдруг до боли сильно захотелось задать в его улыбчивый рот вопрос, как человеку, которому в самом деле нечего было терять — спросить, умоляя глазами обмануть ещё раз — слова почти рвались с обрезов дёсен: Какой ты запомнишь меня? Глупые бабочки-самоубийцы разлетелись где-то в кислотности желудочного сока. Корсет тела засасывало в водосток. «Давай уйдём отсюда, пожалуйста». Колонки чертохнулись и завизжали, как снаряд, с глухим отзвуком шлёпнувшийся в слякоть бликов диско-шара, и танцпол прошило гудением выстрела. «Давай». Её руку призрачно перехватили. Серебристые комья она выдохнула куда-то в трещину между собою и ним, Миша сжал ладонь крепче, и они, смеясь, ринулись к выходу. Сквозь копья барной аллеи, сквозь наставленные в колоду ряды решёток, зубные плазменные полосы от проводов, где светлячки и кузнечики просачивались печёночно-алыми ромбами, — рекурсией сиял на повороте длинный, перекрученный рекламный баннер. От ветра в лёгких и горячей руки, ведущей за собою по выжженной земле в узкие слепые дворы, было до смешного болезненно, а потом Уэйн уже ничего не видела, потому что вселенная вокруг потеряла чёткость: оттаскивая вниз и вниз, вниз и вниз, незваным диафильмом в сознании поплыла цепочка кадров.

Вспышка.

Стояло свежее утро, гармоничное сочетание солнца и прохладного весеннего ветра. Та привычно-безмолвная улыбка матери перед уходом на работу, о которой Уэйн ещё не знала, что она прощальная и последняя. Звонок, сорвавший её с экзамена, из-за которого у неё земля укатилась из-под ног. Неспешный, обезличенный голос следователя в трубке. «Она выпала из окна». Долгий спазматический разговор с сестрой у подножия бизнес-центра, из которого она в шоке не запомнила и трети. Страх донести взгляд до высоты четырнадцатого этажа. Гроб с закрытой крышкой. «Я бы не советовал вам его открывать». Это был ливер из человечины. Приступ тревожного смеха на тревожных поминках. Рыхлый от слёз и снотворных месяц пропущенных занятий в универе. За полуторачасовой приём у невролога, куда её заставила идти сестра, Уэйн упомянула только о том, как ей тяжело засыпать, и ещё пару недель глотала витаминки-смайлики растительных успокоительных. Лилит в эскимосской шапке, которые с порога неловко звали её развеяться перед сессией — и боялись заглянуть в глаза. Ева, бродившая взглядом по лужицам пепла в прихожей. Льюис, прячущий зрение в потолке, в послемраке света, в её дрожавших пальцах, в монстерах возле стен. Безымянные тени чьих-то силуэтов, толпящиеся в кухне. Миша, единственный, кто осмелился. Она бы хотела сказать, что стало легче. До того дня она не догадывалась, что люди могут плакать так. Искрящееся пространство вовне резала мелочно-бесформенная, задрапированная гулом тяжёлых механических крыльев дремучая тишина, в которой взлётная полоса комнаты варилась почти до рассвета. «Ты ни в чём не виновата, Уэйн». В лихорадившей спальне Джеймсов на втором этаже они обнимались и плакали. Каждый из тех хаотичных поцелуев застыл на лице, как печать. «Никто не виноват». Уэйн ощущала их сухими иголками, когда стояла перед аэродромной дорожкой кладбища, на пути к залежам празднозаледеневшей могилы: что-то большее, чем человек, чем время, чем смерть. Несмотря на центнеры пропущенной сквозь себя боли, она ужасно скучала по той распечатке кадров мая-июня, когда Миша, на самом деле волнуясь, оставался у неё неделями на ночёвках, отрывал и присваивал себе куски огрубевших страданий-паразитов, когда вокруг были беспрерывные касания кожи, был он по-настоящему такой настоящий или не был, был или не был, был или не был. В тот отрезок прохладного лета она плавала в резервуаре сенсорной депривации, мир был узким, размеренным, почти спрятанным от остальных, и очертания чужого лица то таяли, то раскалывали материю воздуха в полом лунном свете, и дни становились длиннее, и длиннее, и длиннее, пока время не пошло вспять. Сейчас, переводя на переднем сидении поступь дыхания, Миша словно снова становился тем налётом нездоровой лёгкости прошлого, путеводным самосветом, как из детства. Громко втянув воздуха, он вздёрнул головой и, не глядя на Уэйн, коротко бросил в остывшую ночь, в свист моросящего ветра: — Мне как будто снова семнадцать… — улыбка растеклась, он дозой вдохов-выдохов растушевал её по губам. — Поставь Троя. И срочно дай мне закурить! — Окно только приспусти пониже, — засмеялась Уэйн, таща сигареты из блока предохранителей. Она пролистала плейлист, который, углубляясь к недостижимым началам, тоже весь походил на огромную сноску после абзаца. — Чёрт, — улыбнулся Миша, на мгновение скаля острые клыки, когда Уэйн наконец отрыла «Strawberries & Cigarettes» и вдоль салона поплыли невозвратные волнующие аккорды. — Я вспоминаю свой четвёртый побег из дома под эту песню. Чёрт. Уэйн, ты помнишь? — Когда ты заставил меня набрать тележку энергетиков и поругался с парнем на кассе, потому что он попросил у нас ID-карточки? Миша хмыкнул. — В такие моменты понимаешь, как хочется жить. Он понимает? Наверное, да. Жадно затянулся — дым сквозь-насквозь черешню тьмы сводил с ума мучительно приятным запахом ромашек и астрокарты синего городского смога, коварно притаившегося в низовьях горящих песочных холмов; моря вдалеке влачились штормом. Он позволил, открыв окно, ветру всполошить волосы, и Уэйн показалось, будто в этом шевелении разошлась вереница ползущих вверх ржавчиной и шелухой зданий-пластов за его профилем. Уэйн смотрела на трассу впереди и видела в ней закруглённые зигзаги метеоритов и тёплое их мерцание — сама не замечала, как начинает улыбаться. — Мне понравилось, как ты танцевала, — пробормотал Миша, когда въехали в туннель, и за прозрачно-призрачной жидкостью смога в глаза ударила беспроглядным мраком тенистая берёзовая чаща, уложенная тугими просеками и колючими проволками. — И когда позвала меня на танцпол. Это было неожиданно… Я думал, ты злишься на меня. Впереди, в ещё зыбкой и влажной предрассветной пастели блестели водяными токсинами, как гранулы мрака, холмы; и Уэйн, заворачивая к главной верфи, улыбнулась уже совершенно явно: — Я была зла, — ощущая, как рассасывается по альвеолам тусклая обида из бронх. — Просто ты безнадёжен, и я привыкла быстро смиряться. Да и кто знает, что ты мог бы натворить. Миша рассмеялся. — Определённо то, за что меня арестовали бы в какой-нибудь Западной Вирджинии. — Именно. Почему ты внезапно сорвался в клуб? Ты планировал пить всю ночь? — Я не знаю, — бросил он и, чтобы получше полюбоваться на выгоравшие оригами города, уткнулся в зеркало. — Вдруг прямо сейчас гигантский астероид свалится на Землю или типа того. — Чего?.. — Вдруг сегодня последний день моей жизни? Или жизни всего человечества. Кто знает, — голос был странный, согретый холодным снежным солнцем шипящего обогревателя, отдавал металломом и летом, и он обернулся — зрачками в зрачки, ближе, ближе и ещё немного по суховейной обетованной земле города. — Мы все умрём. Рано или поздно. Думаю, если что-то в голову пришло, надо сразу делать, верно? Как ты вот, когда танцевала. Мы живём здесь и сейчас. Верно же? Уэйн сделала головой нечто вроде кивка, она и сама не до конца разобралась, но это убаюкало щемящую пульсацию внутри черепа. Автотрасса уходила впереди в бесконечную звёздносырую даль метаВселенной, сворачивалась в глазури, страшно и колко-ледяно мигала глазницами мёртвых ласточек. «Мы живём здесь и сейчас», — говорил ангел с далёкой звезды, сбежавший из общежития и университета, чтобы не встречаться с отрикошетившим, как бумеранг, осколком прошлого, мальчик с брошью-булавкой на кедах и костюмной бижутерией, покрывшей постороннюю одежду, сбежавший от семьи, чтобы не жить в вечном напоминании о том, что никогда не соберётся и не склеится, вчерашний подросток, сбежавший от маленького себя, чтобы взрослым запрыгнуть в будущее, которое, вероятно, никогда не наступит, в мечту, которая никогда не сбудется и сгниёт пустой кастомной обёрткой. Миша, который, отвернувшись обратно к дороге, вдруг спросил, не снимая улыбки: — Ты боишься конца света? Время странных вопросов. Боюсь, подумала Уэйн мгновенно и так, словно это уже когда-то было, сильнее всего на свете боюсь потерять эти осенние ночи, и я никогда не позврослею, и ты никогда не рядом, и я давно хочу сказать тебе это, я помню ту боль, я хочу её обратно, — но вслух ничего не произнесла. Обветренная адреналином радость в ней притупилась, затемнила зрение, как перед обмороком. — Мне жалко нашу планету, — не дождавшись ответа, бросил Миша, пристально высматривая шоссе и вновь затягиваясь — на запястье его под растянутым рукавом снова стало видно проглядывающие порезы-волны. — Когда-нибудь и она погибнет. Хотя она уже медленно умирает из-за нас, верно? Это вид человеческого абьюза. Ты сказала, что думала о планете. Это потому, что никто в этих отношениях не счастлив на самом деле? Скоро люди всё уничтожат. Уэйн смотрела в его отражение: сворачивающаяся в глубине зрачка и растекающаяся плазма, как тогда, когда она впервые слушала «Strawberries & Cigarettes» с мишиных наушников, с мишиного плеера, чуть касаясь его дрожью мизинца, — как тогда, когда строки о неисследованном влечении казались ей праздничными под тёплою апрельской ночью и огоньком мишиной сигареты, а он выкрикивал бридж на безлюдный подземный переход во всё горло. А за окном уже светящиеся баннеры вдоль неровных уязвлённых разрезами плит и стыков — почти литосферных — со дня Аляски местами сменили праздничные растяжки к настигавшему дню мёртвых, а за окном опали все листья. — В любом случае, это было весело, — взгляд у Миши, когда Уэйн посмотрела, был невычитанный и неподъёмный, полный выпущенных наружу демонов, в завалах теплела печальная улыбка неясного утешения. — Последний раз я ходил в ночной клуб с Евой после того, как она прилетела с каникул из Германии, это было ужасно, ну, ты понимаешь, — и Уэйн не сдержала смешка, невольно радуясь непривычно-интимному «ты понимаешь». — Я бы очень хотел, чтобы так, как сегодня, было каждый день. Чтобы так было всегда. И её как бензином окатило жаром и болью за рёбрами от этих слов, она побоялся выдавить из себя внезапную откровенность, потому что казалось, что открой она рот — оттуда повалят оголёнными нервами чувства, и она проглотила страх, стискивая кулаки, чтобы сдержанно улыбнуться: — Я бы тоже этого хотела. Всегда. Всегда. Всегда. Всегда. Вам осталось немного. Всегда. Всегда. — Кстати, ты уже нашла подработку? Мне одна птичка шепнула на ухо, что в обсерватории… — Но так не будет. — …ищут… Что? Завывал над их головами ветер. Автомобиль остановился, прожурчав шинами. — Ты чего?.. — Уходи. Он подавил вздох — общее застойное дыхание затуманил лёд его осветлённо-розоватых губ. — Уэйн. — Выйди из машины, Миша. Позвони Люси. Позвони своей подруге или… кому угодно. И уходи. Он не отрывал от неё неменяющегося взгляда, в нектаре которого лучились лампочки созвездий — Уэйн засмотрелась на них так, что забыла, на что смотрит, в попытке вскрыть и хотя бы попытаться прокрасться под оболочку зрачка, а не глупо всматриваться в колористику радужки. — Что с тобой? — Миша приблизился, дыханием обжёг ей шею. — Что случилось? Что за резкая перемена? — Выходи уже. — Так ты всё-таки злишься, верно? — Уходи, чёрт возьми! Собственный крик забрался под сердце несколькими штыками, влекомый концентрированным морозом, но она не смогла больше ничего сделать. Миша помолчал. Он словно или правда не верил в то, что это происходит; а потом отстранился с магнитной лёгкостью, обернулся к небу, где, как по шахматному полю, падали вспышки с щелочных ливневых облаков. — Всё равно спасибо за сегодня, — ровно, как заготовленную фразу, выдал он, развернулся и ушёл. Через секунду дверь захлопнулась за его спиною, и звёзды поползли вниз: ненастоящая облачность, фальшивый Млечный Путь и почему-то Кассиопея. Ветер потянул его за капюшон, когда Уэйн уже ринулась перехватить кисть, но воспротивилась в последний миг — за миллиметры от плюшевого джемпера, не имеющим ни акцента, ни характеристики потухшим взором провожая цветовую галлюцинацию, — она сама с трудом осознавала, что делает. Тут же надавила на газ и сорвалась с брошенной под жасминовой мастикой дороги, с запоздавшим изумлением раскрывая себе то, что это мог быть их последний разговор, и чувствовала, как немеют пальцы на руках и ногах под шёлковыми лучами… «Всё равно спасибо за сегодня». Как будто плата за любовь, которую она, как многие другие в его жизни, показала из милосердия или сочувствия. Странно, но глаза оставались совершенно сухими, пускай внутри всё на кусочки разрывалось от пятновыводителя безысходности, унылой тяжести и тупого смирения. Искрящийся планетарий будущего превратился в кустарную подделку космоса из жести. В детстве она думала, что по мере взросления оставлять вещи и людей позади будет просто. Даже так: она думала, что это будет очень просто. — Мы ведь будем писать друг другу письма? На бетонном мосту. Под слоем автомобильных гудков. Это спросила девочка, имя которой вспомнить удавалось не с первой попытки. Энн. Нэнси — импульсивные речи, выдержки из астрономических пособий, массивные кольца с гагатом, мифы древних цивилизаций, какие-то романсные напевы, белые камеи под туфлями, как-то позабылись все эти разговоры, уводящие далеко к ухабистым тропинкам несуществующих поясов и причудливым кольцам Сатурна. После выпуска она собиралась уехать со снежных берегов Америки как можно дальше. Что это было за воспоминание?   Она долго сидела в машине, когда доехала до дома. Над крышами нагревалась седыми равнинами алюминиевая оттяжка, а на другом конце земли уже наливался кровянисто-алым восход. У неё странно и тянуще болело в сердце, но у этой боли была до смешного обыкновенная физическая причина, хотя раздражала не меньше.   Хотелось, чтобы её никогда, никогда, никогда не забывали.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!