v. над твоим домом альдебаран

30 июля 2025, 22:22
             

      созвездие гончих псов напоминало карамель, напоминало дым его сигарет, журавликов-корабликов, забывших вернуться синей весною, юность, юность, юность

       Границ ни для чего, и Уэйн это поняла цветущим зеленистым апрелем три года назад, не существовало. Недели после крайнего приёма вдруг показались ей удивительно лёгкими; обещанный синоптиками солнечно-морской мякиш неба за плесенью стеклопакетов черствел, ароматом свежесваренной моркови дурманил подсознание, а кожа её не переставала гореть в тех местах, к которым Миша прикасался в бредово-танцевальную ночь в клубе. Закутанный в атласные блузки он со всею своею радиоактивной нежностью и тревожно-депрессивным расстройством в медицинской карточке хаотичнее, чем она, рассчитывал свои стратегии в партии с реальностью, то пропадая из поля зрения, то утягивая в электрические всполохи объятий — его действия невозможно было спрогнозировать: он жил в беспорядке. Иногда в прошлом они по десять за неделю раз пересекались в общей душевой спортцентра и странным образом оставались одни, и наедине он как-то неловко прятался за прозрачными стенками и очень быстро и скомканно тёр волосы полотенцем. Будто боялся, что Уэйн будет подглядывать, прижимая глазами, как если бы это что-то значило, и Уэйн правда пыталась, но смотреть на заштилевшие, татуированные синяками плечи и запястья незаметно было не так-то просто, поэтому она делала вид, что очень занята изучением состава шампуня, — злая, потому что Миша наглым образом крал у неё то время, которое она могла бы потратить на сон или полудрёму, рухнув головой на запотевшую створку. Уэйн перестала угадывать, какие слова говорить ему в такие моменты. Она была бестревожна, но не могла ни понять, ни объяснить звенящую пустоту орбиты, на которой вертелось её больное сердце. Она разучилась двигаться дальше. Она просто находила себя рядом и всегда плавала в том океане, в котором плавал Миша. Двери туалетов KFC, выгравированные наркотически-белым свечением, разорванные дворы сгоревших жилых комплексов, заброшенные детские площадки, от которых пахло раскалённым железом, круглосуточные магазины в ранневосходные часы с сомнительными ток-шоу в радиоэфире, пустые торговые центры, пустые залы кинотеатров, где показывали фильмы на языках, которых она никогда не слышала, во всех локациях фигура рядом покрывалась клубничным пеплом, во всех локациях Уэйн проваливалась в картонную проекцию прошлого, оставившего на них обоих галактический шрам. Октябрь скручивался серией рывков от одних нерешённых проблем к другим, фитилём осени нависая над макушкою города; по дороге к его завершению Уэйн трижды попробовала устроиться в придорожные забегаловки и после отъезда сестры перестала посещать занятия, посвящая время работе. Октябрь походил на испуганный ступор. Целые предрассветья убивались на присланные Евой ролики про больших синих китов, сбор выпавших на подушку волос, воск ванильных аромасвечей и убеждение собственного сознания в том, что ей было нестрашно. Будто с ней за компанию Сильвия увядала с каждым днём и дремала на кухне больше, чем обычно, не отзывалась, когда Уэйн её гладила; юной кошкой она царапалась и шипела, если к ней притрагивалась не мамина рука, а теперь не обращала внимания на закручивание усов или хвоста. Они оставались втроём — она, угасающее животное и панцирь глухонемого дома. После ухода матери Сильвия исцарапала весь линолеум в гостиной, принялась рвать шторы, но ядро кротовины, которую в центре Млечного Пути заслоняли от человечества грандиозные и плотные скопления газа и пыли, так и не вернуло ей хозяйку. Может, Миша находил в них некоторое сходство из-за того, что их обоих оставили матери, и она тоже думала об этом, когда в одиночестве дремала в душе спортцентра, уперевшись лбом в стенку малахитово-мокрой кабинки, годы отшлифовали края башен их прошлого и невозможно было точно определить, где заканчивалось одно и где начиналось другое. Стоило закрыть глаза — и любая новая трагедия могла бы переступить порог реальности технического прогресса за те считанные секунды, что она держала ресницы опущенными. Не существовало силы, способной защитить её от случайного ужаса. Так было всегда. Той весною асфальт вдоль подпотолочных высоток был особенно раскалённо-сер. Следы сестры привели Уэйн к самому подножию. Снующие тут и там люди поначалу отказывались впускать их внутрь. Она бы хотела сказать, что стало легче. Но воспоминание о том дне всегда было первой вещью, о которой она думала, когда просыпалась. Повреждённая, изменённая и слегка туманная жизнь становилась загруженнее, поэтому ненависть, вина, всепоглощающее бессилие, отчаяние и горе задвинулись на дальнюю полку под стопками крестиков в календаре. Мир не останавливался кругом пятна у подножия бизнес-центра, поэтому надо было двигаться вместе с ним. Какой у неё был выбор? Надо было двигаться дальше. «Когда я уйду, закопай моё тело под цветущей вишней», — очень часто в отражении глади зеркала она наблюдала, как её рот складывается, искажаясь, в одни и те же звуки. Дьявол рисовался деталями: здание отеля и пляж были похожи на рыбину с сильно раздувшимися жабрами, Миша в её подсознании сгорбленной надломленной статуей, рассекающей, словно кинжалом, пространство кухни (волосы в обрамлении прядок-искорок — хвост убегающей ящерицы), повторял эти строчки с одним и тем же лицом, чайник визжал осуждённым к четвертованию, крепчал за форточками ветер, пробираясь сквозь кусты каприфоли. Поцелуи получались быстрыми, щекотными и мокрыми. «Пусть из меня прорастёт белый сад». Октябрь. На ночных сменах Уэйн сходила с ума из-за подвешенного состояния. В отблесках мириад звёзд перед полуночью можно было услышать хор небесных ангелов, восхваляющий Творца. Уэйн смотрела в невычищенные покрытия столиков, наблюдая, как спираль Андромеды наверху, мимо глянца постеров «Удивительной миссис Мэй», поперёк холста с тайной вечерей, отвратительно поблёскивает в отражениях кипящих супов и лабиринтах жёлтых яичниц, и думала о проводниках метрополитена, открывающих двери для пустых станций, о людях, которые зимою посыпали песком тротуары; невидимки выполняли свои секретные миссии, как и она — легко, неявно: неосязаемо. А потом наступил канун Дня Всех Святых. В замедленной съёмке дверь, прозвенев колокольчиками, распахнулась со скрипом, когда она собиралась уходить после закрытия кассы. У неё оставалась доля секунды, укутывающая только зигзагом фонаря на обведённых бликами растрепавшихся волосах, чтобы сбежать прежде, чем проём срежет чужие запястья. «Уэйн!» Голос охватил её конечности парализующим ужасом, переполненный или радостью, или обидой, или всем сразу. Это была Ева, перескакивающая на пути к ней лужицы изгари сверхтусклого помещения. «Я же говорил, что рано или поздно мы найдём её». Льюис с капюшоном-акулой, прячущий улыбку в потолке, в послемраке света, в её дрожавших пальцах, в ромбиках солянок вдоль столов. Лилит, прихлопывающие зрачками к живописи за затылком: ставшие рыбьи-прозрачными их глаза под линзами нездорово блестели, распластанные, но инстинктивно Уэйн понимала, что уже ничего не сможет исправить или сбежать, чтобы остановить это, и тучи разошлись, и загустевший ливень неконтролируемо заливал её волнами копоти. — Что с твоим телефоном? Почему не отвечаешь на звонки? — взгляд Евы был хлещущим от лунных звёзд, будто спустя недели бесперебойного общения с катастрофическими невыросшими подростками она сама стала смотреть, как Миша. — Ты что, заразилась любовью к побегам от этого балбеса? Уэйн повернула голову: Миша (облитый смоки-айс) посмотрел на неё идеально очерченным разрядом, так, словно видел её затылок; без рубцов от побоев на нейрохимических висках, без кратеров тёмных засосов на шее, совершенный, он выглядил и уязвимо, и враждебно.  — Даже на вечеринку не пришла, — Ева ни то робко, ни то с обезвреженным налётом чуть уловимой угрозы сжала её ладонь. — Хотя бы поапплодировать нам из толпы. Всем понравилось выступление. Тот смоченный подлинным безумием ужас, охвативший Уэйн в первые мгновения, чуть отпускал, но ещё расшатывал нервную систему сигналами опасности, и она, не сильно уверенная в своей дёрганой улыбке, выдавила в оправдание: — Я работала… И она глянула на Мишу исподлобья, чтобы тут же отвернуться. До неё нелепо и медленно, растянуто, как в кошмаре, доходило, что то, как и зачем она теперь смотрела на Мишу или то, как Миша смотрел на неё, не имело уже никакого значения. — Пойдём с нами в Эртквейк? — улыбнулась Ева, бликуя касанием по её плечам, шагнула назад под расчерченным пирамидами потолком — её поглотил серый свет. — Почтим память усопших. Они вышли в народившуюся ночь, на дорожку, ползущую тьмою полуночных синих звёзд-лампадок, слабый ветерок душного, гудящего беспорядка Хэллоуина распутал обруч волос. Вдали от главных проспектов, где компактным стрекотанием восторга и ужаса шумели дети-сущности с готическим макияжем, иногда только редкое скольжение шин вдоль трассы разрезало неподвижное молчание, и, вязко обмерзающие снизу чистым инеем, чернели ветви осыпающихся лип. Шагая мимо в кромешной мгле зелёно-розовых вывесок, Миша с удовольствием выслушивал рассказы Лилит о том, что «проще придумать новый цвет, чем объяснить, про что был Евангелион», или о том, что Льюис в прошлую пятницу проиграл им конспекты по теории ядерной физики, хотя у Лилит в учебном плане на этот семестр даже не было курса по теории ядерной физики, или что угодно ещё из того, что Уэйн мечтала оставить в смешанной противными чувствами каше прошлого. Словесные громады ворочались в ротовой плоскости, плавали в мутной воде беспорядочных иллюзий, но Уэйн не позволяла им слететь с языка. Это был не тот Миша, которого она привыкла видеть в компании, он возрождал в себе воздушное создание, что-то ангельское, полуживое, едва стоящее на ногах, но внимание, направленное на угрозу острого и цепкого эмоционального крючка, эффектом плацебо сдерживало её от неминуемой гибели. Люси не было, она зачастила пропадать после перевода, поэтому Миша казался немного расстроенным. Для его утешения Льюис включил «Rejoice» из первого студийного альбома Джулиен Бейкер на своём айфоне и стал громко подпевать, отпугивая бродячих псов, привидений и отряды воронов, пока подростки, встретившиеся по дороге, не освистали их и не обозвали психами. — Психи? — Льюис весело усмехнулся, очень задорно и невинно у него это получалось. — Лилит, скажи, ты псих? — Клянусь небом, я самые здравомыслящие в команде, — отозвались Лилит откуда-то спереди. — Здравомыслие, Лью? — смеялся где-то рядом Миша. — Что, чёрт возьми, значит это слово? Зрачки у него были настолько большие, что не виделось радужек.  — А Тартар его знает, — хохотнул Льюис под зарядивший куплет, а потом вытянул «y'all» с неожиданно южным акцентом. — Silience. Может, это крем-сода на нас так действует? Кое-как собрав расплывшееся в картинках и красно-лиловых отблесках сознание по кусочкам, Уэйн сконструировала внимание и приобняла себя руками в попытке спрятаться от холода. Льюис щедро накормил её парой «Несквиков» — в Carrs была акция и он урвал целый пакет, — а совсем рядом Ева прицельно вглядывалась в мобильный, как обычно, своими пристально-пугающими глазами, смолянистыми отчасти и большими, листала ногтями взвившиеся тыквами, простынями, мультяшными чёрными кошками сторис. Заросли Эртквейка, серебристые хребтовые балки, едва не отказались впускать их в нечёткость лиственной праздничной сыпи, а деревья соседнего двора выше по улице склонили над ними свои остроконечные верхушки, клыками-двойками нависли над узкими пропастями. Во внезапном острие криков и гама собственный голос звучал, как трещащие горки листьев, притаившиеся под сплошным крошащимся полотном. — Ева… а помнишь, ты объясняла… — застопорилась Уэйн тут же, сглатывая. — Ну, теорию, что смерти нет. Ты в это действительно веришь? — Всецело, — телефон у неё в ладони погас, она рассмеялась, но до Уэйн сквозь смесь ароматов — шампанское, корица, пряности, громкая музыка, одиночество неизвестности и еловые веточки — пустые палки на земле — долетело лишь подобие варёной интонации. Впечатляет. Это было лучше ответа, который она предвкушала услышать в подобной обстановке в абсолютно перевёрнутом обрывке лесопарка, — что-нибудь вроде того, что «смерть как идея есть разновидность социального конструкта, образом которого манипулирует массовая культура». — Знаешь, что смерть как идея есть разновидность социального конструкта, образом которого манипулирует массовая культура? — не отвлекаясь от рассматривания тропинок, зачем-то почёсывая латекс на ушах, спросила Ева. Свет огоньков, под которыми они шагали, отпрыгнул от почвы вверх, тени из-за этого выросли непропорционально длинными, одна за другой принимая облики человеческих фигур, и она подобралась к Уэйн ближе, прячась — и пряча — от ветра. — Тебе что, правда интересно, а, Фрост? Я вот думала, что мы все на самом деле одно и то же. Ты, наверное, не поймёшь… Просто в какой-то момент в нас подгружается воспоминание чьей-либо жизни, и мы ведём её, не осознавая этого. То есть ничто не мешает мне, например, прямо сейчас стать тобой. Только ни ты, ни я этого не заметим. С точки зрения глобального сознания в нас нет никакой разницы, вот поэтому смерти как таковой не существует. Не успев среагировать, вместо улыбки её Уэйн наткнулась на нечто до сумасшествия неприглядное и облезающее комками на подбородке, растянутый в убитом страхе рот — широкая, до подгнивших нарывов притянутая дужка, словно рукав смирительной рубашки. Было темно, глухо, разговоры умолкли сами собою. Они за ведущими Лилит дошли до заросшей овёсом поляны, с которой был мученически виден берег — обычно пустынный, сейчас он заполнился темнеющими массами школьников в костюмах и без, танцующими под тонким платаном. Чащи, утыканные зубочистками берёзовых стволов, были мрачны и убегали от них вдаль к щебнистому горизонту. Только Ева могла с одинаковым выражением произнести «из бесконечного провала космологической праматери распустился цветок нашего пространства-времени» и «о, дьявол, Льюис, узкие джинсы? Ты отменён», наматывая после этого одинаковый смех на вентиляционные лопасти, а затем начертить носком кеда католический крест на мокром песке. В детстве она наверняка верила, что у игрушек есть души и рисовала солнышку прищур глаз с алой улыбкой в уголке листка. Уэйн думала о ней, как о ключе, находящемся по другую сторону двери. — Не существует?.. — она раскрыла рот и не закрывала его все десять секунд молчания, чутко прислушиваясь к закольцованному волнению противоречий в плотном воздухе. — То есть, умерев, я смогу, например, стать… тобой и жить твою жизнь? Ева, хмыкнув, вывела соображение: — Типа того. А потом сказала: — Сегодня прохладно и так пасмурно. В Берне в такие дни папа брал меня с собой на реку. Мне не нравилось рыбачить, но он круто готовил бутерброды. А ещё всё время бросал курить, и прятал от мамы сигареты в синей клеёнке вместе с леской. Она застегнула куртку, чтобы успокоить пощипывающую кусачим морозом дрожь, и двинулась в гущь горящей обочины за Лилит и остальными — туда, где среди сосновых шприцев угадывалось смутное ощущение костра и откуда доносилось приглушённое переплетение басов, — оставив после себя образ своих обветренных губ. Желтизна праздничных гирлянд, преломляясь о вьющиеся по каменистым созвездиям ветви сосен, рисовала кружева на бледном лице Миши, когда он обернулся. Она отчётливо помнила ту трибунную ночь Хэллоуина в средней школе, те фронты искорок в мишиных глазах снова и снова воспроизводились в её голове в случайной временной петле: его невзначай выглядывающие из-под рукава, ледяные голубые вены пугающе разбухали от холода, — Уэйн могла почувствовать его запах, яблоки, железо, мокрая земля. Ему не было семнадцати, а он уже наизусть пересказывал, чем рефрактор отличается от рефлектора. Аннигиляция чужого сумасшествия сгладила или отрезала её душевные колкости, её недостатки. Её представления о самой себе. Она по глупости полагала, что у них было всё время в мире, так много времени, так много ещё ночи, чтобы рисовать дурацкие граффити и рассуждать о цивилизациях на других планетах и секстантах. Даже выдрессированная, мысль о скором конце оставалась разоблачающей неожиданностью. Уэйн вошла за остальными под резь облепиховых и осинных крон как в густые, вязкие заросли космической пыли. Деревья, замыкавшие многолюдную поляну, походившие на семифутовый телескоп Гершеля, поражали хтоническим трепетом: в пламенных языках-картонках в их центре изломанно и медлительно плясали раскинувшиеся посреди дебрей и гнилой бесплодной земли в торопливой манере пожитки хаоса — поверхность, заброшенная кусками пиццы, зарядками от айфонов, убогими осколочными половинами бутылок вина — (во времена освободительных ночных торжеств всевозможные активисты отправлялись именно сюда, в самое пекло Преисподней, в неизвестные рощи, переплетающиеся с другими алкогольной паутиною вокруг многоэтажных и частных домов, потому что вдали от «взрослых» и незрелых детей всё здесь было спонтанным, гибким, текучим под стать их рассудкам). Сваленные в качестве сидений полена занимали внеочередные друзья-подруги-братья-сёстры-дальние-родственники и знакомые знакомых Лилит, разодетые в богемные чудеса, с гитарами, с от восторга обезумевшими глазами-миражами и с символами феминистического движения полустёртым принтом на футболках; от хвои-куржевины всем им закололо веки. Уэйн вздохнула, призвала всё терпение. В прорезях меж ветвей и чёрного воздуха по коралловому горизонту, рассекая тягучий смерч ноября, летали болиды. Нехорошее предчувствие затянулось у неё в рёбрах, как только гарь атмосферы проникла и осела в слизистой. На обрыве одного из брёвен устроился кровный брат Лилит, рубился в какую-то не особо затягивающую игру на айпаде, и он не глядя запустил — и попал! — в Уэйн, а заодно и в Еву пачкой влажных сигарет и попросил — потребовал — перекрещиваться перед входом в «святынь либералов поколения Z». Сознательные люди здесь отсутствовали как вид, но он умудрялся быть страннее всех, он болел чем-то аутоимунным, не общался ни с кем из стаи, кроме Лилит, но все в стае терпели его выходки по иллюзии логической цепочки, как и сейчас. Его звали Джим. Это было одной из причин, почему он особенно не нравился Мише, с юношества влюблённому в «Ultraviolence»; как и в абстрактном образе из песни, в нём было нечто пугающее и опасно-манящее, маниакальное, неуёмное до извращения, — кажется, он посещал психиатра из частной клиники несколько лет после неудачной попытки суицида, Уэйн точно ничего не знала об этом, Лилит никогда ничего не говорили об этом. Никто никогда не говорил об этом в её круге общения, поэтому все в конце концов привыкли к пролитому догадками и шёпотом замалчиванию настолько, что от этого перестало быть жутко. Может, просто у рыжих на самом деле не было души, а все Джимы, которых они знали, воровали и занимались трансцендентным эмоционально-энергетическим вампиризмом, поэтому Джим Джеймс собрал в себе комбо — страшная энергия простиралась далеко вперёд физического тела во времени и в пространстве. Сюда не сочился звёздный свет, мерцали лишь бордовые пятна лесной эстрады и танцы огня. Уэйн не слушала чужих разговоров в солёном игристом холоде, сидела, закинув ногу на ногу, вглядывалась в синюю ночь в акварельных высотках, чувствуя, как страх потерять сознание после рабочего дня прямо здесь прячется в ключицах. Нездоровый смех, сдержанные гримасы, и гитарные бриффы, и вшитые в небеса блёстки, которые конденсировались, зажигались, горели, взрывались и коллапсировали над соснами, насмехаясь над людьми, и сыплющий с фальшивых чернильных небес пенопласт заместо снежинок — всё в этом месте готовилось воскресать перед последним Рождеством в её жизни, и мультивселенная сходилась в энтропии часовых поясов. Безликий гитарист задвигал что-то о катастрофе Картера и спиральной эволюции в homo futurus, переключаясь на обсуждение силы лунной призмы. Кто-то ещё, с совершенно смешными глазками, горячим сердцем и холодным пивом, стал декларировать стихи собственного сочинения — подражания Уальду. В какой-то момент Джим подскочил с бруска и воскликнул — он держал в замахе упаковку каких-то таблеток и выглядел преисполненным с расфокусированными зрачками формы круглых иллюминаторов, словно глотнувший воздуха аквалангист спустя часы блуждания по океанским глубинам: — Товарищи, вот что я вам заявляю: к чёрту этих так называемых психиатров! Он кричал в микрофон гущи тьмы разморённым голосом и на каком-то средне-западном диалекте, эхо потому отдалось словно в плохо настроенном стереозвучании, и толпами пошла визгами и стонами по почве, по воздуху, тянущимися руками, пальцами, норовящими захватить, «к чёрту этих врачей», телефонами и вспышками — немигающие глазницы. Качнувшись, Джим вдруг запустил в огонь таблетками, Уэйн пришлось инстинктивно отодвинуться от сердцевины костра, чтобы не схватить искр, накрывших серебром подсвеченные узлы её кудряшек; но все радовались, хохотали, цунами ветра пришло голые брёвна, всем было хорошо. — Предлагаю всем и каждому бросить что-нибудь огоньку на съедение, — засмеялись Лилит, более-менее сдерживая рвущееся съестное сумашествие, и засветились ярче вольт на двести, хоть голос отражался таким же нутром эха и до Уэйн долетал тревожною рябью. — Пусть сгорит в священном пепелище всё, что мы отпустили! Они стянули лимбы пирсинга с левого уха и кинули в огненную бездну, Льюис вынул что-то смятое до размеров молекулы и неразличимое из кармана, кто-то запустил в пламя смятым листком, завывая, чтобы «метамодернисты сгорели в аду», все продолжали восхищённо вопить, — их лица, мерещилось, напитались ожогами глубже пределов того, на что была способна человеческая кожа. Миша не оригинальничал, бросил сигареты, прозвенев лазуритом колец и браслетов. Ева выудила заколку в форме ромашки, скорее отпуская её в пасть огня, чем закидывая, и Уэйн, пытаясь прикрыться за чьим-нибудь силуэтом, очарованно и как под гипнозом безучастно смотрела, как рядом с её плечами Миша, почему-то сливаясь фигурой к фигуре, оборачивался на неё под геометрической тенью облаков: — Уэйн, и ты брось что-нибудь. Ему вторили все соседские псы. Лилит обратили к ней разворошённый склизкою жвачкой зубной оскал. — Давай, сестра, кинь то, от чего тебе хотелось бы избавиться. Чёрная, как рубище, обоюдоострая на концах звуков, тоннами серы взбиралась к свёрнутому в свиток небу чаща, нависая над их торжеством.  Она осмотрелась: Ева и Льюис замерли, как чёрные войды, поглощая каждое действие. — Давай, Уэйн. От чего бы ей хотелось избавиться? От свинцово-стерильной тяжести, два месяца назад упавшей на плечи? От воспоминаний, проедающих космические зонды пустоши в мозгу? От слабого сердца, хранящего в своём биении отрубленные чувства и желания? От самой себя? Уэйн выдернула волос с макушки и бросила его в костёр. Хэллоуин был окончен в предельной тьме.   Только вязистый туман созвездий шумел над ними глухо и отдалённо, как, спотыкаясь на обсерваториях, клумбах с тюльпанами и граветочками и утёсах, шумит космос над тем, кто всё дальше продвигается в его бездну, когда сквозь багровый лесопарк парейдолических иллюзий они возвращались к жилым домам. Миша скинул с себя куртку несмотря на то, что мороз звонко скукоживался пирсами льдинок, и всё было залито гирляндами, словно ведро с галогенным розовым светом опрокинули на карту мира, и он как-то расслабленно, становясь похожим на охотничью собаку, кивнул на предложение Льюиса проводить Уэйн до дома, чтобы та не шла в одиночку. И Уэйн старательно делала вид, что ничего в этом переулке, кроме молочного лика клыкастой луны, не волнует её. Что её, как и остальных и Льюиса в частности, не волнует то, как и куда Миша потом пойдёт в одиночку сам: серьёзные огнеопасные парни, к приказаниям которых Миша цеплял свой поводок, не обязательно должны были быть внимательными. Солёный привкус усталости подвешенного состояния на губах — засвидетельствованное доказательство того, что время двигалось и двигалось, жизнь не замедлялась ни на секунду, были они вместе или не были; в радиоактивной зоне вокруг энергоустановки, в искрящейся красным колючей проволоке ничего уже не имело значения. — Пойдём, Уэйни? Миша стоял меж обрывов зданий на дне тёмного океана цемента. Покрываясь в плечах лапами звёздных мотыльков, очерченных огрызком лунной скорлупы. Вдвоём они оказались в абсолютной тишине разгруженных механических перекрёстков, оба едва переставляли ноги от измотанности, но Миша с упорством якоря, который приколачивается ко дну, за невидимую нить тащил Уэйн к дому. Миша смотрел в её лицо и не мог склеить образ, в котором Уэйн для него застыла; знакомому видению не подходили исхудавшие запястья и щиколотки, синяки под глазами и дрожь от городского холода. Уэйн, которую он знал, не подходили побеги, долгие прятки наоборот, меланхоличная отстранённость, с которой она так небрежно разрешила ему идти с ней до дома, поэтому он смотрел в это лицо и не видел Уэйн — он видел дождь, выпрыгнувший из ледников, а потом солнце над морем, ветки чьей-то пальмы, чей-то берег: их, ещё не разочарованных, преследующих чьи-то мечты, и, оттаскивая вниз и вниз, вниз, вниз, незваным диафильмом в сознании поплыла цепочка кадров.

Вспышка.

В стёртую белёсость Аляски они приехали из Чикаго, когда ему было двенадцать, поселились у родителей матери в Фэрбенксе, но на изломе февраля и марта переехали в Анкоридж, потому что у отца стало что-то получаться на службе: блестящая косметическим ремонтом новая квартира в даунтауне света и снега досталась им от корпорации, в которой он и работал, она стала полным отчищенной стерильности подарком для ячейки семьи, словно даром, но всё ещё чуждым каждому из них — котлы с кристаллами люстр напоминали Мише сверхмассивные чёрные дыры, из окна двенадцатого этажа были видны пики раскалённой плазмы телевышек, однако и без слов было понятно, что всё вокруг, как и внутри этого глухого помещения медленно покрывалось паутинной прослойкою льда. После развода его мать вместе со всей своей отвоёванной половиной семьи и дома улетела в Москву. Он был у неё и сестёр в смутной, приторной, персиковой квартире только раз. Он был иностранцем, он был столичным, был провинциалом, был маленьким, был большим, был полукровкой, был коренным, был чужаком, был эмигрантом, был кем угодно, это перестало иметь смысл, когда даже отец вернулся в задыхающийся пылью особняк с косой крышей на агонизирующем воспоминаниями краю озера Мичиган. Миша не хотел ехать с ним; если его выбор стоял между разрывом на две части или врачебным удалением памяти об одной из них, он бы хотел оставаться целым, — потому что знал, что даже если собрать и склеить осколки разбитого фарфора, они всё равно останутся лишь склеенными осколками разбитого фарфора. Вся его жизнь вдруг оказалась разбросанной по кусочкам гугл-мапс и онлайн-магазинам авиабилетов, нарезкой из часовых и климатических поясов, рельефов, социумов, в которых его всегда ненавидели — а из покинувших его людей можно было бы составить новый отдельный дом с высушенными изнутри стенами, но Мише было больно заглядывать в эту часть жизни-памяти «после развода»: самый живой и настоящий он навсегда остался в середине анкориджских школьных дней, в зародыше своих первых, самых искренних и трепетных, чувств. Тогда он с трудом отыскал потрёпанный учебник-самоучитель основ математического анализа, разбирая из спортивной сумки размыто-домашние и всё равно невероятно недостаточные вещи. Проникаться внутренним северным акцентом после общеамериканского наречия и налёта нинильчикского диалекта представлялось ему игрой с чит-кодами, вести которую оказалось гораздо проще по губам, настороженно и внимательно следя за мимикрическими морщинками преддверия рта, — поэтому при первом знакомстве с Уэйн он сначала долго смотрел на обрызганный тинтом рот, на промежутки между зубами, и только потом поднял взгляд. Впечатался куда-то в шорох ресниц, в широте среди залёгших мешков под глазами и удивительной живости в зрачке местный акцент и его сердце запутались и пропали. Уэйн Эйдин Фрост становилась просто Эйдин Фрост с шуршанием офисного будущего в анкетках, а затем Уэйн. Миша не знал, как ей удавалось передвигаться на ощупь по битыми зеркалам, говорящим с ней мантрами образов и масок из-под подошвы непринятых отражений, но наблюдал и заворожённо отслеживал трансформации: переход по верёвочному мосту от нескладного угловатого подростка с длинными ресницами и спущенными петлями на клетчатой шерстяной жилетке к послушной старшекласснице с грустными под отросшею чёлкой глазами, которая не любила своё имя, — «они у нас у обоих странные, да?»— и промеж потёмок отмерка шагов, впадистая поступь к не особо образцовой студентке, засиявшей любовью к звёздам вместе с Мишей. Но не случившиеся чувства не бились осколками вместе с её зеркалами, они остались жить в подвесных мостовых и жилетках в клетку, обросших петлями. «Просто Уэйн» стала аллеями, приморским вокзалом, виноградником возле санатория, в котором на завтрак подавали молоко с мёдом. На порог танцевальной студии он ещё больным, гадким утёнком ступил по той же причине, по которой его предки переплывали океаны и по которой человечество готовилось в скором времени полететь на Марс. Отстроенные с линейки мертвецки пустые комплексы контрастировали со смертельной жарою и загруженностью Иллинойса. Спаянные желудочки предсердий бились в нём, как басы в динамиках и колонках. Дамбу затопило. В миллионах световых лет после Миша множество раз воспроизводил момент перед вспышкой в памяти: что-то, не вынутое из него вовремя, колотилось в висках, в потоковой музыке. Итак, учебник. Тёплый просолнеченный сентябрь шумел в форточках за контуром уэйновых заломанных волос, аккурат веточкой цветущей касаясь виска. Она улыбалась жемчугом. И казалась ярче всех обложек альбомов Леди Гаги вместе взятых. — Хочешь, помогу тебе с матанализом? В классе этого ещё не проходили, но я много чего знаю, — Миша запомнил в точности каждый слог в бинтово-белых застенках чётче, чем первые слова не сцене. Он так и не нашёл в себе храбрости ухватиться за подставленную ладонь. — Давай свою книгу. Она из библиотеки? Нет? Не дожидаясь ответов, Уэйн уселась рядом с ним в восхитительный сполох испечённой тени и, отобрав учебник, разглядывала страницы, и чистый запах нежного мыла с ромашкой донёсся с изгибов его шеи, обрамлённых накрахмаленным воротником белоснежной рубашки Этот дурацкий учебник сквозь звёздный свет математических формул медленно потащил его к точке невозрата, хотя отследить исходный пункт казалось бессмысленным настолько же, насколько невозможным. «Ты хочешь узнать, о чём она думает, не так ли?» — спросила у него Лили, причёсывая новую стрижку пластиковым удостоверением личности; в те месяцы у неё была гиперфиксация на творчестве Дженис Джоплин, поэтому по обвязавшим плечи мимо ушей накладным наушникам можно было выявить, что там играет какая-нибудь из её песен. Во дворе облучаемого всеми ветрами спортцентра молчаливый туман делил обгоревшие по кайме янтарём вздохи-комки между землёю и небом. «Иногда». «Цыплёнок, ты хочешь узнать, о чём она думает», — Лили не спрашивала. «Ты легко можешь это узнать, если только заберёшься к ней в голову. Хотя вряд ли тебе это что-нибудь даст. Многие люди в своих-то мозгах разобраться не могут, что уж говорить о чужих». «Я не хочу залезать к ней в голову», — голос потонул в шуме Денальских обёрточных антенн, настроенных на двадцать первую частоту, но физическая боль, которая переставала для него существовать при любой мысли об Уэйн, словно проблема самоубийства китов, о которой говорили и замолкали переобувающиеся за день СМИ, смущала. В некоторые моменты под дулом зрачков-видеокамер предощущал, что вот сейчас его «вскроют» — и обнаружат вместо глиттера и поглощённых палеток лишь мелкие опилки, как из Тряпичной куклы Энни, как это было у Нормы Джин. Необходимость в валидации была мизерная. Ему хотелось запаха прилившего моря, взрощенного ветром в выжженных солнцем маквисах, знакомого одеколона на старом свитере, вкуса тепла, безобидности отстутсвия движения, непреднамеренных прикосновений, истомы и чего-то большего.  «Конечно. Окунуться в чужой разум страшнее, чем потерять девственность. Может, лучше просто обыщешь её страничку в Инстаграме? Думаю, именно для этого Тимоти Бернерс-Ли изобрёл интернет», — Лили выглядела крайне поверхностно, когда говорила это, крохотный шрам её у правого века был скрыт под коричневым карандашом из Sephora. Годы спустя Уэйн стала рассудительнее, спокойнее, осторожнее и ближе, устаканила взгляд, перестала ссориться с младшеклассницами из-за неправильно взятых нот или связок в хореографии, вместе с Алисой перед её отъездом рассуждала о капитализме под градусом крем-соды с Piper-Heidsieck, — а Миша так и остался ребёнком, заброшенным в сеть чужого и неизвестного пространства открытого космоса, красивого и жуткого, как тождество Эйлера. В чёрносиних, сжиженных в этано-метиловом океане переулках они замедлелились, будто в пробке. Никого в задворках этого квартала уже не было, и рычание бездомных кошек секлось метрономом. Они шли не к дому Уэйн, а куда-то в своё прошлое, к которому боязно было не просто прикоснуться — в него было гораздо страшнее хотя бы заглянуть. Миша вдруг замер так резко, что рассеивающаяся фонарная подсветка с верхов тротуара потоком ополоскала складки на их одеждах. В томности и полусумраке плохо было видно чужие глаза, когда он повернулся, но мокрые пятна ярко-розовых ранок расплывались на губах под ними явственно и ландшафтно, и он обречённо осознал, что не знает, что делать дальше, и эта вибрация тревоги в десинхронизации уже поползла к Уэйн по асфальту. — Скажи, Уэйн, — испуганно позвал. — Мы что, поменялись местами? — Что ты имеешь в виду? В неверном металлическом контрасте стёкол вдоль лифтовых путей, железных стрел спутниковых проводов под многоярусным напряжением, алых сигнальных огней на крышах, в их плодящихся отблесках-симулякрах, проникающих сюда сквозь вишнёвый леденец ровно выведенных, густых ветвей с застройки даунтауна, она обрастала кровоподтёками на губах и дрожью, словно змея чешуёй.  — Побег — это моя стратегия, — наконец, выдавил он, не выдержав и упрямо пропуская шаг расстояния минного поля между их коленями за сантиметр, только постфактум интуитивно ощутив, что Уэйн сделала то же самое. — Прогуливать занятия, игнорировать звонки, прятаться ото всех. Всем известно, что это по моей части. Это я так веду игры. Подол чужой куртки теребило ветром, и декоративные колечки шнурков барахтались и поднимались в разряжённом воздухе. — Ну… Может быть, я заразилась от тебя, как сказала Ева? — произнесла Уэйн после долгой паузы. — Через слюну, например. Как думаешь? Ты заразный? — Уэйн, — снова беспомощно позвал Миша. — Что с тобой происходит, эй? Почему ты так говоришь со мной? Почему ты хочешь избавиться от себя, о чём ты думаешь? О чём ты думаешь? — заранее предчувствуя не ответ, но беззвучный страх ответа, потому что не нужно было знать азбуку Морзе или жестовый язык, чтобы со своей поломанной астрономической станции услышать прячущийся за верхушками лесных массивов, беспрерывный сигнал SOS, уходящий в оптический вакуум. — Что у тебя… вообще… на душе… на душе сейчас, Уэйн? Спрашивать такие откровенные вещи и такими сбивчивыми, упрощёнными словами было похоже на передышку перед заглатыванием гильотины правды — это липкое безвыходное онемение в ловушке чувств болело, разжигая сосуды, мотая от воспоминания к реальности, от реальности к воспоминанию. Его месяцами вынашиваемое желание одержать верх путалось и мешалось с желанием пробраться в чужую голову, следуя давнему совету Лилит, хронически надсадно горело, плавилось, с автоматизмом сердца билось пульсом целой большой планеты, как будто на последнем издыхании. По истлевшему, истончившемуся лицу Уэйн сквозь плавунцы свет невозможно было прочитать ни слова. — Ну… а у тебя? Что у тебя на душе? Сглотнув, она уставилась на Мишу прямо, почти что без выражения, прозрачная, как призрак, одни только вороны остались кружить ореолом в том месте, где над её головою кончалось любое фонарное освещение. Но Миша не стал говорить, что ему не хватило бы пальцев всех рук и ног, чтобы пересчитать тех, кому этот вопрос, способный застать ребёнка внутри него врасплох, задать в ответ даже не пришло бы в голову.  Сейчас её глаза казались чернее обычного, а кроме них ничего не было. У него просто ничего больше не было. У него никого больше не было. Так было всегда. Сами собою, медленно, щёкотно от чудовищной неизвестности, его ноги шагнули вперёд. Не думая, Миша сорвался с места и с ощущением падения в невесомость на перерезанном тросе, обрывая любой из дальнейших ходов игры, заключил Уэйн в объятие, и массы загруженного воздуха разошлись перед крушением к чужой груди, а после сомкнулись лиловеющим слепым сводом, как челюстями. Костлявые, даже под наслойкою одежды, плечи под его ладонями вздрогнули, будто касание мишиных пальцев оказалось в теории нетерпимее пылающих кометных искр, прежде чем опуститься. Тяжесть тела под ним стекла в лопатки. Миша стиснул их неровности сквозь ткань куртки, впиваясь ногтями, как будто в несуществующем, но разрушающем стремлении овладеть. Он наполовину ожидал, что нелепо-шквалистое объятие будет отдавать той связью, которую они разделяли в уэйновой комнате — головокружение, вибрирующая нежностью неловкость, тьма и бурлящее под животом предчувствие опасности, нападающее из ниоткуда — но чувствовал только глухое соприкосновение открытых участков на их телах, наэлектризованных от взволнованности. Он был выше Уэйн на несколько сантиметров и всё равно невозможно маленьким, он ни о чём не думал, ему хотелось выйти из игры. За пределами электрического мерцания над ними было темно и очень тихо. — Забери меня к себе, Уэйн, — негромко, давясь горячими и рваными вдохами-выдохами, прошептал он. Удушливая рубашка едко прилипла к ключицам от перенапряжения под курткой. — Пойдём к тебе домой, Уэйн? Возьмёшь меня с собой? Пожалуйста. Пожалуйста. Уэйн качнулась в непроницаемой темноте тягуче и рыхло, куда-то в сторону. Проникнутые взаимной дрожью их руки встретились, непонятно, по чьей инициативе, собранной из тяги, грызущей недосказанности и толщи сырой, ледовитой воды. Он вцепился в Уэйн руками и ногтями, ртом, зажмурившись до цветных звёздочек, до которых человечеству никогда не добраться. Словно позволил себе успокоиться, слушая, как толкаются деревяшками ставни где-то в пространстве космоса. Но что-то в том, с каким неуверенным усердием Уэйн вдруг отстранилась первой, заставило желудок сжаться, резкость и отчуждение, в которые было завёрнуто это движение, оказались белым пятном на перекрёстке, хотя Уэйн и не попыталась убрать его руки или отойти насовсем, вроде, даже не пыталась сбежать, а просто отвернула во мглу лицо. Миша обнаружил следы покраснений и воспалённую кожу там, где схватился слишком сильно, в тот самый момент, когда тепло ускользало из его пальцев, и, пересекая бесконечность мгновения, не задумываясь, всё равно тянулся к её рту, целуя в сомкнутые губы снова и снова, снова, быстро, сухо, пытаясь усилить потерявший смысл захват и оттянуть миг разлучения, после которого все вены в его плоти зашипят до сгибов фаланг, больно вспыхивая там, где Уэйн осмелилась коснуться, но ничего не получалось. Когда она отвернулась насильно, он по инерции потёрся губами о её щёку, поцеловал и туда, не глядя отыскал внешний уголок глаза. Его лёгкие были набиты тихим, сахарным запахом чужой кожи. Всё двигалось своим ходом — вокруг него или вместе. Всё было муторно и гладко, всё было обычно. Было очень темно.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!