x. где закопаны твои кости?

11 августа 2025, 17:36

It doesn't matter if we all die.

The Cure, «One hundred Years».  (Pornography, 1982).

      

зима MMXXIII

о вишне, радужных снах из поп-рока и дыме ментоловых сигарет 

  Уэйн нашла его сама, примятого, как непослушный цветок, покрывалом, нескладного, дезориентированного в предчувствии первого в году окладного снегопада на ивах и тополях, в своей же палате: оставляя на глазах изнуряющие пятна, снежность пекла лицо, стены были погружены в сумерки-исступление из-за прорези под потолком, в которую вечером заглядывали веточки сирени, а в январе всё напитывалось падалью и гранитной землёю, но всё равно были различимы две льняные фигуры, утонувшие в её постели. Она услышала, с каким содроганием расказывает Миша о коллапсирующей Вселенной, первичных чёрных дырах-фонариках, звёздном вскрытии JWST, о том, что космос — это огромное и необъятное ничего. «Как думаешь, что ответит любой учёный, если сначала спросить у него, какая самая дальняя звезда, а затем, вне зависимости от ответа, спросить ещё: а что дальше?» — неоглядный возглас, столпотворяющий тон. Миша замялся, увидев её, не опустил смеженный акулье-броскими факелами зрачков взгляд, но и не ринулся в объятия, ненарочно нарушив ритуал, придуманный ради побега от немыслимого ужаса осознания, только улыбка перерезала как над морем овраг бледного, летаргического выражения, — и та не вырубила неловкости, неожиданно образовавшейся в комнате между ними троими. Пахла неловкость кровопролитно и неизведанно, Уэйн растёрла ладони, что были разлинеены щелчками марлевых уколов, Мелисса, шмыгая носом, пошевелила секретами во рту, Миша молчал. Здесь, без Уэйн, но с девочкой, которая, многовероятно, могла бы встретиться с летальным исходом прямо на пропахшей пижмой и папоротником чужой кровати, на какое-то время он погрузился в отзвучавшие до кромки созвездий самоочевидные истины: проведя несколько лет в глубоком и мечтательном опьянении астрономическим ликёром, чтобы не вонзить свои когтистые пальцы глубоко в то, что именно это должно было означать, в направления, далёкие от всех мест, где он когда-либо был, — вокруг него, как радиоволны, громоздились две китобойные, две совсем крошечные смерти. Мелисса разноцветно позвала их к себе. Вместившее сферу с глиобластомою чрево, одноместное, парализованное лишайником и по-лунному блестящими наклейками-старейшинами, оказалось единственной обитаемой планетой больницы: койка-клещевина по деревоватным бокам обшилась газетными сластями в заголовках и при концентрированном цветении источала аромат лекарственной мяты, светильники вразброс вспыхивали на иллюминаторах стёкол, потому что хозяйка обожала свет, а в их зыбких каменных миниклуатрах росла влагоклубневая лаванда, и с неё в оглаженные песком бурноватые, нежные подушки сыпалось что-то электроточное. Каждая деталька турмалиновой гаммы здесь вопила: фотосинтез!  Палата-семирамида, звезда-психопомп из страны призраков, отличная от штабелей коробок в квартирной комнатушке, в картон и вощину которых была втиснута вся мишина жизнь, обратила его в ребёнка — он облапал буйство батарей, раннеспелых и прохладных; перебрал шпульки для швейных машин, монетки, пастельно-солнечные горшки; толстенькое «Вино из одуванчиков»; пузырящиеся свинцово-жасминово заплатки замши в обоях — при нажатии оттепели со скрипом выбивали из керамогранита весь рацион вишнёвости, — обереги; закинутые гелиевыми ручками удлинители, целых два, на которых остались телевизионные щербинки; подтанцовывая под мелодию помпонов из папирусной бумаги, когда задевал их плечами, он перетряс террариум и инсектариум, подаренные Мелиссе мамой, он сфотографировался в её зеркальце, заглянул в её фотографии. «Это твоя сестра? Та самая, которая хочет получить PhD? А кто это рядом? Сколько им лет? А это? Твой папа?» Мелиссе оставалось лихорадочно поправлять расшатанные вещи, поднимаясь на цыпочки, чтобы в неадаптированной среде достать до полотенец и календарей, а Уэйн — возрастать в гравюрных контрастных пятнах-молниях и звонко чихать от россыпи пылинок, похожих на зайцев. Обиталище онкологии было кладовкою с руками и ногами: на его отшибистых днищах, сохнувших под панорамою проводов-верёвок с жилетками и выстиранным в каустической соде бельём, росчерками теснились пакетики с семенами, листики-гарпуны, черешни, зубные феи, кусочки фольги, фотовспышечные занавески. Было почти до бесформенного ярко. Было цветочно. Втроём они упали на кровать Мелиссы, поверх побелки рассматривая невидимые зондики и несуществующих космонавтов над душами. Она сказала, что хотела бы рассматривать по ночам немеркнущие звёздные рои, не выбираясь на подоконник, низко прогнувшийся под весом оседающего первенцом тумана — вся её семья, отчего-то, боялась подоконников. Смешно, но Уэйн и с привыкшими к космизму глазами понимала её, хотя она, как часто бывало в последнее время, не до конца осознавала, почему. В извилины лезли чудные мысли, больше напоминания о самых глупых мечтах, которые она когда-либо имела: может, в какой-нибудь из благоприятных версий мироздания, где божества, высшие силы, карма, небожители, Фортуна или сансара сжалятся над её судьбою, они с Мишей смогут стать… настоящей семьёй. Может, они хлопотно переедут в новый дом-коттедж, оформят его захламление так же растительно, в мягкий климат, и она будет жаловаться на резкую смену температур и сухой воздух, и в тайне радоваться тому, как долго улыбка не сходит напротив с теплолюбивого лица; так и не получив прав, Миша примется упрашивать её подвозить его до работы, а потом сквозь несколько веток метро будет мчаться так, что угольные полы пальто станут подскакивать, словно крылышки, чтобы успеть встретить её «сюрпризом» после рабочего дня, в машине будет играть Конан Грей, а на выходных они решат съездить в просторную торговую плазу, в которой всегда не протолкнуться из-за наплывов, чтобы присмотреть диван в гостиную или блестячий кран для ванной, или просто побродить по садоводческим отделам в двухэтажных строительных магазинах, ничего не покупая, а только расценивая, какой фонтанчик можно было бы поставить на заднем дворе так, чтобы на сэкономленные деньги поесть в ближайшем Макдональдсе. Она прикрывала веки — по ресницам текли рядами-рельсами-ручьями огни агонизирующего Мичигана, снимающего с себя кожу: таким зрелым, ответственным, таким способым позаботиться хотя бы о самом себе Мишу представить удавалось с трудом, вязко и даже… рискованно, потому что эти грёзы обещали никогда-никогда, никогда, никогда, никогда не сбыться. Она ощутила, что, запутанный в фермуарах одеяла, он повернулся, коснувшись строчек-царапин какой-то арабо-китайской фрески и немного черники, и по-детски удержал шумное дыхание. — Тут можно разрисовать стены? Уэйн не успела вовремя отвернуться, и они посмотрели друг на друга, самовольно, прелая улыбка-подкидыш и клыкастая крупинка полуразрушенных губ, что саднит в черепной коробке. — Не думаю, — сказала она, сглотнув. — Но, наверное, можно что-нибудь приклеить?.. Всё равно потом отклеят, если понадобится. — Когда понадобится, — поправила Мелисса. Он был так близок, простой, без макияжа, пропащим в пологих сумерках щенком в промокшей куртке, чёрная вода под межресничкой (сваи сяжков с ломающимся треском от моргания), камешки да стайки медузок в слитом с кожею рту (ямки от беспощадной угревой сыпи, обрывки следов от бритвы), целая сказка из рубцов чуть выше кадыка (белятся как рёбра сосен). Он отбивал по стене нервную дробь Jingle bells. — У вас скоро тихий час? Я схожу в магазин, — заговорщически понизив голос, Миша провёл подушечкой пальца по узору из гиацинтов, будто изучал, насколько плоскость пригодна для приклеивания. — Я возьму карту. Мы приделаем её сюда, тут будет звёздное небо. Давайте? Ну? — Правда? — распылилась отливающая луной Мелисса, вдруг проползшая между ними настолько очаровательно, что Уэйн не сдержала беззвучного смешка. Она, верно, оставила за собою тропу следиков-звеньев из химикатов, огрызков анальгетика, йода, агатовых пуговиц, зубцов Q, R, S. На тихом часу Уэйн удалось вздремнуть, обезоруженной сразу парой разгоревшихся зрачков-спутников, снилось грузно перекатывающееся с крыши на крышу облепиховое облако, срисованное с футуристических каталогов. Не покоряемый космос с текучкою жидкого воска по безбилетникам-венкам оказался ближе на несколько запредельно жгуче-белых кварталов, и неопределённые параметры ополощенной пудом соли и глориозным орнаментом стенки подтолкнули Мишу взять по крупной карте на полушарие: два слитка синих астрономических скатертей они крепили на силиконовый герметик, распластав по поверхности бетона. С бездонной, понарошку немой млечности у крыльца бумаги, лапами обхватившая галочку ковша, водянисто смотрела Большая Медведица, и мех светился одуванчиковыми парашютами изнутри. Как в юности, Уэйн с трепетом разглаживала жёлтомасковые лучики звезды Северной короны, которые из семечек прорастали над её макушкой-балконом сырым и шипастым, и разлом неборождённого одноглазого Юпитера, и только потом создавала уголками осязаемого золотых зайчиков, остистых колосьев, синиц. Миша наблюдал за ней сослепу — совсем искусал дуги надсадно ноющего от неловкости рта, лип пальцами-кореньями к шипучим и аметистовым облакам газа.  Размытая белизна галактики со сверхскоплениями, кулонами багровых поясов, издалека сходственными с горбатыми спинами рыбин, и азотными магистралями расплеталась на ниточки-браслеты и заросли созвездий-крошек, а те выкладывали собою спираль окольцованных межзвёздным неоном тентов без дна, топили клейкую массу в святом синем. Уэйн обрушивалась на протопланетный диск, давила на холмики красных гигантов, там, где палец задерживался над эвкалиптовой дислокацией мыса Доброй Надежды, исследовала. Набирала карманы звёздообразований и экваториальных метеосводок, которые медленно пересекала палата. Он наблюдал за ней и не мог не вспоминать вечер, в который они расклеивали двоящиеся, троящиеся постеры в её спальне: клокочущая космическая материя, отпечатанная в учебниках и пособиях, служила для них неисправным компасом с покорёженными магнитными полями, негасимо ведущим вверх. От целующего дурман в голове воспоминания до обидного легко щипало в носу. По звёздному пастбищу, маневрируя на росплесках чайных ярлычков, вихрем проносилась Мелисса, когда чрево с глиобластомой распухало от рокота и выгорало тёмно-розовым, стремительно вибрирующим в сладкий мальбек, несмотря на однородность роящегося переходами по шкале сирени и постоянными вспышками энергии небостока (на фоне промёрзших кирпичей затянутый мутной плёночкой лимонника он казался плохой текстуркой из какой-нибудь старой видеоигры, но на большее удовольствие остатков стипендии не хватило), а почва кафеля под ними давилась цепочкою клейких брызг, как протозвёздною пылью. Можно было наблюдать за чёрным маркером переменной альфы² Гончих Псов и беты Льва, за тем, как полюсами артерий, словно извне объявших уэйновы, приросшие к рёбрам, руки, отбеливается в реверсивном апоплексическом движении её тело, что было всё также недосягаемо — в некотором смысле теперь, исколотое медтехникой, с перекрученными и змеющимися простынями в икрах, оно мерещилось ему более реальным, чем в первый день госпитализации. Планетезимали оживали на вдохах и томограммным голосом Мелиссы просили: расскажите, как погибнет наша планета. И Уэйн рассказывала про покрытый грифелем кусок разрушевшегося ядра на чёрном небе, у которого не всегда остаётся тепловой след, и смеялась — почти без звука и с усердием, вместившим рвение сломать себе органы, так чудесно, что под стенами начинали выпрыгивать прорости мать-и-мачехи. — Мой дедушка, когда был молодым, каждый год участвовал в «Айдитароде», — делилась в обмене Мелисса. — Я никогда не гладила настоящую собаку-гонщицу. Но знаю, какая у них на ощупь их длинная шёрстка. И знаю, какое родство можно с ними ощутить на длинных дистанциях! Ещё знаю, какой на вкус запах лесосплава по реке Кник, и как светят в глаза эти фьорды в Глейшер-Бей, и чем важен росемалинг на фасадах в Питерсберге, и что последнее замерзает на теле, если долго лежать в сугробах на окраинах Уткиагвика, а ещё я никогда не была ни в одном из этих мест. Если ты умрёшь раньше меня, Уэйн, я узнаю, в какую точку карты смотрят глаза статуи Джеймса Кука. Миша очарованно слушал их фразы-пустышки, он наблюдал за Уэйн в зарослях кровеносных ксилемах и флоэмах планетарной системы и пытался разгадать, потому что не мог не пытаться, найти ответ, составить решение, выяснить, где он стоял в этом сбитом с оси уравнении без переменных. В вывернутый наизнанку череп сквозь ушные ракушки лезли странные-странные мысли. Пришельцы с Проксимы Центавры, если бы взглянули на Землю в сильный телескоп, вероятно, смогли бы увидеть тот день, когда спальня на втором этаже Фростов обросла щекочущими темечки плакатами летающих тарелок, с тусклой радугой, восходящей из головы девочки-призрака, фотографиями Мэрилин Монро, и покрылась пластинками Хэнка Уильямса, The Pretenders, Дэвида Кросби, Джони Митчелл, Нила Янга. Иногда болевое-хлыстовое знание призывало его обратно: в ещё один ресторан быстрого питания, ещё один дорогой коворкинг-центр, ещё один «Northern B&B», ещё одну пиццерию с крем-содой, к ещё одному возгораемому пляжу, к ещё одному анкориджскому заведению, закрытому ради какого-то ужасного, непостижимого будущего. Уэйн любила их город не так, как его любил Миша — драгоценный камень, всполосованный строительными рощами-предательствами и застывший, который он мог бы удержать в ладонях неизменным. Гнев, вызванный в нём этими мелкими чувствами, исходил не от чужеземных скитаний родителей и не от штаммов в его крови, а от Уэйн, в хорошие дни протягивающей руку со ступеньки в автобус, чтобы увезти с собою на второй этаж овеянного гамма-всплесками дома после тренировки, залить растворителем дебри внутренностей и позволить захлебнуться в её коленях; запутывающей узлы нешлифованного самоосознания в его голове — в плохие. И он грешил в своей комнате, в душевых кабинках, в своём уме, в личные моменты, которые мог украсть, вмещал в себя метаморфозы в звезду, очень горячую и голодную, и он знал все способы сделать себе больно, не оставив ни следа. Когда он вспоминал рождественскую ночь на Косе Гомера, ему становилось грустно за них обоих: может быть, он слишком многого требовал от обуглившейся и порочной, почти мифической памяти, мало что значащей для Вселенной с её размахом. Стоило двери распахнуться мясом наружу, когда в раскидистое антигравитациями-воспалениями хранилище звёзд ворвалась медсестра и раздробила взглядом дамбы галактического слияния Arp 220 над аркой, где показался ряд прозрачных зубов, как колдовство мгновения поглотилось полосатыми отсветами из коридора — рвануло из графита полифонии в бесплотный шум. Мелиссу должны были забрать на процедуры, после которых определят, когда нужно начинать новый курс химиотерапии (от которой та впадёт в пятидневный рвотно-лекарственный анабиоз, потому что темозоломид быстрее заморить её астенические внутренности, чем опухоль в мозге); она поразмыслила, закрутив центрифугу из стебля незабудки вокруг заляпанного клеем пальца, о перспективе слечь с насморком, — на макушку её поверх панамы легла шапочка из газет, — и, улыбаясь, пообещала вернуться, процитировав что-то про странника и наготу из Матфея. Коридорный мрамор скрылся, как вырезанный. Они остались вдвоём: пересечённые на каком-то давно, казалось, забытом безвкусном, школьном, наречии, застывшие в цепях карабкающейся к горлам прохлады, пойманные дрейфующими в собственных разумах. Они предсказуемо молчали. Кругом слащаво пахло лавандой и пачулями и эфемерно — зимним ветром-прохладою из высокого окошка. Миша задрал голову к потолку, откуда капал огромный эмиссионный корж — телеграфная резиденция витражей, глиняно вылепленная поперёк свода, застыла в безвременье и обдавала лицо карамелью и багрянцем летящих на голову, в глазные яблоки, метеоров-зарниц; можно было побаловать себя избитыми воспоминаниями на световую секунду дольше — можно было услышать, как космос зовёт их обоих. — Я… — начал он и, так и замерев с тюбиком в руках, осёкся на полувдохе. Голос у него оказался жидковато-серым, эффект-кромсание дженериков, на которые его перевела психотерапевтка, безжалостно тормозил интеллектуальное функционирование. — Вчера, — прибавил и по привычке разоткровенничался, чуть погодя: — Я вчера посмотрел документалку про паллиативную помощь в нашей стране. Подумал, что, может, есть что-нибудь, что ты хотела бы сделать. Просто скажи, если есть. Я это организую. Что… что угодно. Он вернул фокус зрения на падающие с электропанелей вспять дождинки звездоподобных, включил гирлянду, оглянулся на Уэйн, на дверь, потом обратно; он был там, но его словно не было, его пальцы, звякнув кольцами, затряслись на линиях периметра карты. Если бы это была иная жизнь, Уэйн, возможно, протянула бы руку, чтобы коснуться их, возможно, она погладила бы его по голове, если бы это была их жизнь четыре земных орбитальных периода назад. (Ровно удар, чтобы спуститься, как на поломанном лифтовом тросе — обратно к старту-финалу, где Миша со смертельною дозою вольт розоватости на запястьях — тогда всё ещё было неправильным — и его бесконечно можжевеловые отчаянные глаза). На зубах хрустел жертвенник-май — не подталый сахарозаменитель, когда она выговорила со вздохом: — Больше всего на свете сейчас я хочу убраться отсюда. Хочу домой. И в свою комнату. К Сильвии. И чтобы ты снова пришёл к нам на ужин, — Миша вдруг вскинул на неё взгляд и уставился запахом яблочного пирога и погребённой осенней падали, сквозь которую, точно в тумане, виднелись уже желтоватые хэллоуинские огни пирамидами и сыпались с проводов; Уэйн тревожно, но выдержала нагрузку этого взгляда-смысла. — Сис бы шутила над твоими отросшими волосами, а ты бы злился. Потом мы поднялись бы в мою комнату и посмотрели какой-нибудь отстойный ужастик, который из-за твоих шуток превратился бы в чёрную комедию, — (потом я бы смогла даже поцеловать тебя; а ты бы даже ответил на поцелуй; но только взаправду, только по-настоящему). — И я никогда не была в Кник-Ривере и всего раз смотрела на гонки на собачьих упряжках. А они так нравились моей маме. И в Джуно была лишь дважды. И в Ситке никогда не была. Я люблю это место, моё место, но иногда кажется, что почти ничего не видела. И боялась, боялась, но не переставала в дистопичной послетьме смотреть на свои руки, напоминавшие охапку еловых гроздьев; расцарапанные пальцы из проводов от ЭЭГ, небрежно отстриженные ногти, под ними — грязь. Множество мелких трещинок, вмятин в сжатых сосудиках, заусениц. Как же она устала. Мама умерла, забрав с собою память о всех поездках, маленьких бутиковых юго-восточных городках, затерянных среди дождевых лесов Тонгасса, и после её ухода долгое время казалось, что её астральная оболочка больше не привязана к земле этого штата. И это было опустошающее осознание. Мыслей-смерчей в голове было угрожающе много. — То есть… — Миша засуетился, кутаясь в проблески засохшего из лунной пряжи молока, которое под синевою гирлянды стало отдавать ядовитой зеленью. — Ты бы хотела поехать в путешествие? Типа… как в «Достучаться до небес»?   Уэйн хмыкнула, а потом не выдержала и похихикала. В ассортименте будущего засыпанной проливным снегом виднелась гибель на берегу моря и казалась, несмотря на вредоносный холод или пневмоторакс, в любом случае романтичнее, чем кончина во время операции на хирургическом столе или в агонии на своей койке. — Типа. Только без криминальной составляющей, — она криво дёрнула плечом, сникнув. — Но меня не пустит никто. Не теперь. Вдруг мне… прямо в дороге… С подоконника, где лежал мишин телефон и вопил плейлистом с песнями, под которые ему снилось, что он пересказывает кому-то биографию принцессы Дианы, разлился напев «Save Your Tears». С зажжёнными лампадками исчез мираж звёзд, так что она подобралась к атласам поближе, чтобы убедиться, что металлолом из бархатистых туманностей-бронх в складках ей не мерещился, и стала вглядываться в позёмку на звёздных трущобах. Миша зачем-то тоже, даже упорнее, они молчали в тромбе тишины, и она ждала, что он её нарушит, но он продолжал молчать, будто намеренно, и их отделяло сантиметров двадцать, и он заметно храбрился: смешной, милый — слишком грустный, как обычно. И, словно прочитав эти мысли, вернул фигуре ломано и дёрганно нервное перенапряжение. — Завтра стая собирается прийти, — уведомил он, сосредоточенный, но не испуганный переливом сближения. — Знаю, — Уэйн сорвалась на нелепую робеющую улыбку — в ней проявилась знакомая мягкость блеском — и легонько кивнула: ни то ему, ни то щербатому массиву картона, цветущего от корневиц. — Видела их мегаважные дебаты в беседе. «А кто-нибудь из вас, детей кукурузы, умеет играть в покер», — писал Льюис, — «или вы базируетесь исключительно на магических раскладах?» Лилит, вторые сутки безуспешно уличающие его во всех смертных грехах, затопили мессенджер эмодзи с взрывающимися мозгами и стикерами ножей и следом изменили название чата на «детей кукурузы», только, почему-то, по-китайски. Ева, как самопровозглашённый «единственный ответственный человек стаи», чётко обозначила дату и время встречи, скинув завирусившийся OST из какой-то новой дорамы. Уэйн листала горячечную переписку, пока возвращалась с собрания Католического Клуба. Усмехаясь искусственно вместе с нею и задрав голову к холодной высоте гирлянд, что дешёвым, почти противоаллергенным космосом разлетелись по коконам-скорлупкам: — Странно, что они тебя не спрашивали. — Ты же знаешь правила наших игр, — снова пожимая плечами, едва не подавившись глухими ударами, которые собирала пальцами на сердце, — она как в первый раз, повернув голову, посмотрела Мише в глаза, а не на бесстыдно облизанные губы, скачущий кадык или воротник-поло истасканного пуловера. — Отказываться не положено, а за прогулами следует жестокое наказание, и, что хуже всего, никто не знает, какое. Они рассмеялись почти синхронно, так, как очень редко это делали, хотя наедине это было полностью в их почерке, — скованная нервозностью атмосфера среди звёздных карт выедалась эклектикой из приторного мая, присыпанных слезшей позолотою лепестков, мириадами смешков-сверхновых и разморозочной панацеи. Уэйн обвела кусочек гирлянды пальцами, как потрепала, и начала пританцовывать теми же движениями, которые исполнял под папирусом Миша, двигаясь по безъязычной диагонали на кромке скалы-силуэта своры Гончих, начинавшейся за секторными пятнами плёнки; белёсый камень шаровых звёздных скоплений осыпался под движениями, обращаясь в россыпь пыли; блёстки затачивались на волосах. «Помнишь… тот день?» — он так застенчиво спросил об этом и не сказал больше ничего конкретного. Вмещающим в себя вечность, чтобы отмотать кассету обратно к исходящему священными-синтетическими вишнями старту, непослушным и бесчувственным ртом Уэйн сложила: «Помню», но потом так и не уточнила, зачем он это спрашивал. И, когда мучительный сантиметр преодолело подкрашенное малиною солнце в гирлянде вверх, невпопад сказал, пока их не поглотила тьма полуночной пасти: — Я слышал про трансплантацию. По губам безголосою мольбой пробежался хруст гигиенического бальзама. — И про то, что ты не хочешь вставать в очередь. Замерев, Уэйн увидела, как по снегу Млечной дорожки разливается неволшебная, алая, словно кровь, кофейная пена, прикатывает к сквозному зрительному нерву ком лопнувшего сердца. Из-за сияния стало возможным разглядеть то, что обычно было укрыто, выжатые ольховником изоленты чуть отклеившиеся, в мозолях, в помолодевшим от света наростах, всхолмлённые сединою предполнолуния, в этих подробностях прятались и умиротворение, и неясная тягость. — Кто тебе рассказал? Откуда ты?.. — потускнела она, но после смерила пыл, откашлилась и серьёзно, пытаясь не скользить поворотами всё также недостижимого тела, небрежно проговорила самое глупое, что могла: — Это неважно, потому что это просто лотерея. Не думай об этом, потому что я не думаю об этом. Кто-то умрёт, а я… …сколько часов, по-твоему, я не буду знать, на каком свете нахожусь? — Но почему?! — неожиданно залепетал Миша, сам поразившись непрошеному надрыву в связках, жилистое пространство поплыло, и он задел плечом капельницу Мелиссы, когда попытался приблизиться. — Почему ты так говоришь? Уэйн! Встань в очередь! Почему нет, эй? Уэйн… Доктор говорил, что здесь нет неправильного выбора. Что эта битва никогда не будет ни честной, ни справедливой, потому что шансов на выживание практически нет. Кто-то из прошлого очень любил северные моря, но кто это был? Мама? Она промолчала, так и не обернувшись, и её проникнутая расстрелянной враждебностью фигурка сжалась в стерильную белизну на бессменной черноте корчащегося без пропорций неба. — Почему, Уэйн?.. Она ровно отозвалась из тиши и мрака: — Давай не будем поднимать эту тему. Как во сне, Миша видел беснование незнакомого у неё в глазницах, будто клыки в несколько рядов, чужие, нехорошие, заполошно распоровшие канавки хрусталиков, в мерцании проводных огоньков, те тухли и возгорались ухабистой кардиограммой, отчего линия бёдер Уэйн то меркла, пропадая, то появлялась вновь. Заложник языка, он был заперт в собственных словах и их ограниченном потенциале, словно в Прокрустовом ложе, он не знал, что сказать, что он должен был говорить. Он сжимал и тут же разжимал кулаки от возбуждения. И перехватил её запястье и крепко стиснул, чтобы появилась хоть какая-то гарантия того, что после очередной вспышки эритроцитовой мази она не исчезнет: рукав пополз вверх гармошкой, клюквенно-формульно по леднику — разводы, точечки уколов, горячие опухлости, качественно запакованные пластырями, ласково, но неуклюже срослись с его предплечьями-печками, — она не дышала наносекундный вдох, он перестал с ней тоже — и на этот раз, когда они целовались, Миша начал и повёл поцелуй, запечатав рты один в другом в магическом обряде, слишком напуганный, чтобы прикоснуться к ней где-нибудь ещё, даже если она хотела. Определённо, она хотела. Оголённый в хребтах своих шрамов и звуконепроницаемый в своей поломанности, он заходил осторожно и до конца не верил, что ему можно; сминание воротника, вкус клубничной химии (квант нового — ментолового), жар, сугробный запах, это напоминало переливание крови — это было так примитивно, и это ошарашило, поэтому он оторвался, затаившись в кровомраке. Он старался запомнить её всеми силами. Тепло, которое могло оборваться за миг. Почти как… мамино. Губы Уэйн чуть растаяли, потяжелел луговой мокрый выдох, но в остальном она оказалась невредима — тёплая… горячее вещество света дрейфовало по коже на скорости пятисот восьмидесяти километров в секунду. Поэтому он притёрся щекой к твёрдому выступу кости на её руке, отыскал точку пульса.  Попытался скопировать её быстрые клюющие поцелуи-тычки из утерянного прошлого, какими сберёг в памяти, как умел. «Вы всё ещё прибегаете к самоповреждениям?» — «Я стараюсь не заниматься этим. Я отключаю внимание каждый раз, когда эти мысли приходят в голову». — «Можете ли вы установить, в какие именно моменты появляются эти мысли? Что является толчком?» — «Бессмысленные химические реакции, я полагаю». — «Вам легче думать об эмоциях таким образом, чем распознавать их, верно?» Следующее, что Уэйн помнила, это то, как они лежали на полу, и она задерживала дыхание, пока кивала, и впускала его внутрь, и его изголодавшаяся по физической близости дрожь бросалась ей на грудину и лезла под обух хрящей, и силою его дифракционного поцелуя у неё перехватывало дыхание, и жглось. Проглотившим в истлевших объятиях логику, в животе тактильно-незряче прорастал персик, колотящийся от смятения и полощущего предсердия откровения, и Миша беззаветно — от леденца-привидения фруктово и убито сложившейся в трахее ромашкой — прикоснулся к её приоткрытому в поверхностных вздохах рту. За затылком его, где-то на потолке, вырастала ирреальная тень-мнимость большой колокольни, возвышающейся над святилищем. Ей так хотелось рассказать про тревожную ночь Рождества, в которую казалось, что время замерло на месте, не двигаясь в течение двадцати одного года. Сказать: но ты за мной вернулся. Спасибо. — Чего ещё ты хочешь? — прошептал он, посмотрел на неё сквозь спутанную тёмную поросль резцов чёлки — жалобно; она потянулась к его лицу, попыталась достать до живота и мятного-ментолового тепла, до кожаного пояса, но этого было недостаточно, и она ощутила, как фантом Миши над ней опять постепенно ускользает. — Скажи. Я всё сделаю. Я для тебя всё сделаю. Я готов. Их последний поцелуй был просто касанием, неожиданным от головокружения и кротким стягиванием, от которого они оба вздрогнули. Их прервали шаги за дверью, и мгновение затерялось в безветрии рафинированной обыденности клиники. Никто не решился продолжать.   От накала выпадавших из строя улыбок в ржавом крадущемся послесвете тем утром могла, теоретически, рухнуть Вселенная. От палаты №212 немного веяло грязными бинтами и редкой сменой постельного белья. Холод обжигал кислятиною травинки больничного сада, видневшегося сквозь форточку, но ватные снега-беладонны уже не пугали, как раньше — с ними окрестности больницы, и лужицы стаявшего белого на брезентах, и галки, что, над песочницей то крутясь в петлях, то изгибаясь в конвульсиях каждый восход выклёвывали убогую горящую кладку, становились будто бы книжными. Из-за принесённых Евой угощений комната наполнилась запахом измазанного в косметике заварного крема и лапши-пятиминутки, а по задумке — душистою испариной, пудреницей, хлоркой и свежестью жавелевых полотенец с купален. После принятия неизбежного это была их первая встреча: они полусчастливо послушали симфонию чужих языков в многоствольной яме под клумбой, а потом слишком позитивный поп-рок под выщербленным мягкостью тембром-гипсом, включённый, скорее всего, Лилит — ноги в жемчужных носках с цепочками из бисера по-турецки и дурацкие очки-сердечки съезжают с носа, — Миша никак не мог припомнить название раздражающей песни, но всё боялся попросить выключить радиолу. Пустотелый воздух пробирался в нутро, освещённое пачкой из множества коктейльных трубочек, собранных в мишуру, и игрушек-ячеек, притащенных Люси, подвешенных на пластиковые гвозди. Мы не мы, если не придумаем развлечение скучнее учебника по ядерной физике, сказал Льюис; под стянутыми зёрнышками мелкой вязки свитера на нём нарисовалась футболка, с которой огромный мишка Тедди кричал консолидацией капса: «UR ALL GONNA DIE», — так объёмно, что радужные угольки со спандекса посыпались на декорации пастельно-лазаретных рёбер и пазух. Они всегда были однообразны, эти истории об учебных буднях, достанных новых книгах на иностранных языках или кассетах, городские сплетни и новости, с опозданием долетавшие до однокурсников, бессмысленные разговоры, болезненная лёгкость всего этого. Миша слушал, как скрипели ножки цветоложа кровати, потом он слышал, как Лилит хрустели сначала пальцами на ладонях, потом позвонками, когда наклонялись в стороны, чтобы разработать спину. Они громко зевали, задевали кончиком жемчуга голени Люси и только тогда смеялись как-то совсем не радостно: «в этом снежном городе даже время из снега». Если бы Миша был полностью честен, он бы признал, что какая-то утратившая идентичность часть его ожидала, что Люси не придёт (слухи о расставании распространились со скоростью солнечного зонда NASA Parker Solar Probe, правда, он не рассказывал о случившемся даже Уэйн). В последний раз они виделись в дальнем отрезке прошлой недели, когда Миша провожал Льюиса до библиотеки после пар, — она подошла к ним на остановке с тремя банками сидра и быстро и кривовато погладила его по плечу, и это было так дружески. В тот же раз с самому себе унизительной, как запланированной быстротою Миша удостоверил её, что он в порядке, но не противостоял, когда она вызывала для него такси и вталкивала внутрь: проницательные глаза её были сейчас похожи на два маленьких солнечных затмения, потому что — правильно — ожидали внезапного удара неадаптированности, словно Миша за милую душу мог бы упасть перед ней на колени прямо там, с разбегу кинуться в бетонную кожу приёмного покоя, сбросить с окна динамики, заполненные наледью. Пересекая Тикишлу обратно в белостенный кровящий дистрикт U-Med, он нервничал, полагая, что то была последняя их встреча, к которой он даже себя не подготовил, и Люси больше не покажется на общих сборах, если они вообще состоятся. Голубизна потолка, точно море, была поверх отчаянно-белого полотна уложена гуашью, отсвечивала и распыляла зыбь, переминая её вал из стороны в сторону, по лицам пришедших. Люси опиралась спиною на разноцветную жёсткую подушку, на полу в луже голографических пайеток, у её гольфов, сидела Ева, обвившая-уравновесившая подобием объятия Уэйн, в зоне досягаемости руки та некоторое время глазами бегала по строчкам в брошенном рядом журнале, затем следила за непонятной, но любимой стаей игрой, с карточками, кубиками-топями, фишками, правила в которой менялись из раза в раз, доставала телефон, пролистывала новости и смахивала уведомления, убирала, отчитываемая Евой, снова читала журнал, следила снова. Лилит, нависнувшие над игровым полем, постоянно клонились то в один конец к фумигатору, то в другой, подкидывали кости за особо ленивых, что-то кричали и охали. В очередной раз удивившись обманчиво хитрым ходам, слегка задели Льюиса, который, вцепившись в перьевую подушку, вяло поедал поп-корн — выглядел он при этом забавно: пытался подсматривать, заломив руку, за игрой, параллельно пялился в окно, где синие шторы прокладывали широкую рыжесияющую тропу до самого горизонта, и закидывал зёрнышки в рот; попадала туда лишь треть, остальное благополучно собиралось на полу не самым плохим узором наравне с фланелевыми полосами ковра. В пурпурном подпространстве мысли Миша по привычке подыскивал в помещении место, куда мог бы уместиться Тео со своими длинными ногами, и упрямо достраивал иной ландшафт, из-под которого рассыпавшимися желейными колыбельками барабанило на растерзанный оливковыми палочками китель; пытался воспроизвести звук его смеха-грифа по струнам, поцарапанный слишком крепкими для ватной изнанки Мальборо и рваный, от которого покалывало на ладах внутри. Ему не сиделось. Он представлял, что Тео, наверное, мог вычерчивать на замороженном стекле «décès», хаотично повторяющееся прерывистым почерком, и тут же стирать, мог бы утянуть его в бальный танец прямо здесь, останься он хотя бы на четверть таким же увитым искусством-тремором, каким Миша узнал его много лет назад в льдистых разводах закутка Мидтауна, в ночь-вереск, в дни проливных застойных дождей, но того Тео они спрятали в незримом прошлом. Он так и не понял, в какой момент разговор о глобализации перерос в строительство рельсополосных планов на поход на фестиваль аниме-косплея, но совсем скоро настолки наскучили, и Лилит попросили всех выставить вперёд раскрытые ладони, чтобы сыграть в «я никогда не», в которую они обычно играли на утро после поглощения алкоголя, если хотелось побыть чрезмерно честными друг с другом, смутить, выявить шокирующую правду, спровоцировать или просто разогреть азарт помутневшего сознания. На сессиях клубных игр, также известных, как  ⁶ ⁄ ₈ стаи, в частном формате «лучших бро» погнутое погоней за чужими разумами время пролетало быстрее, чем на лекциях, семинарах, конференциях, или в вальсе под неоновой барной стойкой, они часами могли доводить друг друга, чтобы зайти так далеко, как только могли.  По негласной традиции первые несколько безобидных ходов, вроде «я никогда не играла в азартные игры на раздевание» или «я никогда не ел насекомых», никто не загнул ни пальца. Поэтому раздражёная и чем-то даже будто раззадоренная Люси, низко опустив голову, так, чтобы волосы, обрамлённые демонической цвелью, завесили лицо, неуместно разулыбалась: — Я никогда неоправданно не лгала своим лучшим друзьям. Повисла какая-то интригующая пауза. На свитые в кружок их станы опускался из вентиляции, покрытой изумрудною решёткой, тяжёлый, неясный душок спирта, и ещё — успевший погаснуть в трубах вороний крик. Скрыв взгляд под захватом многоцветных шаров гирлянды, Уэйн в молчании настороженно, но смело загнула палец. — А почему только один член собрания признался? — моментально отреагировала Люси, одёрнув пижаму, из-за чего волны на ней пошли ураганом, и, судя по всему, совсем не стушевалась, когда тут же приказала: — Загибайте все. — Брось, — отозвался Льюис, по-видимому, уловив по плохо скрываемой метке протезирования ярости мелом в чужой интонации-воде, что спасать утопающих Люси не планировала, скорее наоборот, своею стратегией блефа, успевая опередить уже раскрывших рот Лилит, и насмешка сквозила через слог, — слишком наивно с твоей стороны. Все хоть раз кому-то да лгали. — Я всегда говорю вам только правду, — с удовольствием всё-таки вступили в полемику Лилит и прищёлкнули пальцами, пытаясь скорчить нечто сродни превосходству на лице. — Даже о том, как я в детстве выпили кондиционер для стирки. И что после этого было. Знаешь, Лью, это не так уж сложно, я имею в виду не лгать, хоть тебе и тяжело даются такие тезисы. Вскинувшись, как будто они кричали ему в ухо, Льюис извернулся в трепещущих лентах-зефирках так, чтобы посмотреть на остальных. Миша очень ждал, что он ответит, хотя в резонирующем булавками токсинов царстве развивать подобные мысли страшно не хотелось: показалось, будто они случайно стали свидетелями фрагмента какого-то болезненного, тревожно-давнего спора, и что бы ни происходило между этими двумя, само допущение неразрешимости смутно нервировало. — Ну, в таком случае, я тоже не загибаю палец, — он снова усмехнулся, только Миша теперь слышал, что типичной настойчивости в голосе его не было выковано ни децибела. Секунды или меньше хватило, чтобы блуждающий фитилёк-блеск под ресницами Лилит сменился на убийственное пламя: — Ты буквально на прошлой неделе наврал мне о своей простуде, чтобы пропустить поход в котокафе! — А кто сказал, что я считаю тебя своим лучшим другом? — очень просто сорвалось у Льюиса с языка. — Вопрос был про… — Чувак, — Ева влезла, видимо, не выдержав своего отсутствия в карикатуре импульсивных сериальных высказываний, — это как-то грубо. Но, переменившись за мгновение, трикстер в Льюисе стал неожиданно выглядеть утомлённым не столько штурмом, насыщавшим своею раскалённою яростью груды эмоций, сколько бессмысленным и напускным скептицизмом, что у него не нашлось, похоже, вампирски-скупых сил ругаться с кем-нибудь вроде Евы, способной на такую же ярость. — Ну, зато я не лгу своим настоящим друзьям, — с опровергающим тёплое сказанное цинизмом процедил он. Но обратное было чертовски очевидно. — И не живу в mal de coucou. Хотя, честно говоря, вряд ли могу тоже самое постановить в вашем отношении.  Салицилово-жемчужные Лилит окинули каждого поочерёдно нарочито тронутым мотыльками на границах-петельках, как быстрым течением, взглядом, серым от шелухи небесной плоти — Миша чуть не сломал шею, избегая его, — неоднозначным, — и просто спросили, хотел ли он признаться, что не доверяет им, и это мгновенно атрофировало диалог новой приманкой-паузой.  — Давайте не будем ссориться, — встрял Миша, даже самому себе слышалось, что до неправильного неуверенно, чувствуя, как кроваво-жёлтые, как во сне, блики лампочки-тремпеля обвели кругами половицы. Он догадывался, обо что затачивался разговор и по чьей инициативе. — Мы и не ссоримся, — сразу же сбросил Льюис, выдохнув вослед ругательство. — Его недовольство в порядке вещей, — Лилит уже запихнули в себя слепленный Евой рисовый шарик и говорили с набитым ртом, по краям которого облетели хлопьями зерновые пушинки, — а ещё мы ссоримся. И у тебя все футболки с лесами и заповедниками? Мы как будто в Монтане. — А ты чего притих? — обратившись к Мише, Люси хмыкнула, с явным нетерпением ожидая реакции на запугивание, но ухмылка, из которой скрученными в спирали причудливыми лужицами на броскость ковра вытекала фантазия вишнёвой колы, вышла какой-то чужеродной. В любом случае, сосуды, удерживающие сердце, внутри Миши окаменели на несколько мгновений, прежде чем он понял, что она старается пошутить. — Ты тоже тот ещё врунишка, а? Вот и испугался. Она как будто собиралась сказать что-то ещё, что-то не то что неудобное — свирепое, но вдруг прикусила язык и повернулась так, что одна часть её синевато-оранжевых губ потонула в розоватом светодиоде, в рыжем пульсе, рыжих спущенных радужках-шайбах, а вторая — поглотилась чернотой купены полумрака и хищным блеском стаканов с навесных полок. На коленях её расположилась ещё влажная материя куртки из плюша, на которой долго-долго таял снег. — Йоу, — вновь спасение в веснушках Евы, замеревшей, попыталось отзеркалить вот-вот готовый разрастись до смеха, боковой, странный и злобный взгляд, — у вас плохое настроение, Дэвисы? Хватит кидаться на всех подряд, — она дождалась, пока близнецы вернут концентрацию, а сама вся замерла в ожидании продолжения, и только потом заверила: — Все время от времени не договаривают или что-то скрывают, это нормально. В конце концов, так мы устроены. — Я максимально- — Лилит, пожалуйста. Бесчисленные гирлянды-крошки отовсюду загорелись — так дотошно и ярко, что отдало в глазное давление. Ева отстранилась от — всё ещё — недоступной Уэйн, Льюис отодвинулся от огородивших его Миши и Лилит. Они уже почти успокоились, когда всё с тем же оскалом-катастрофой, не повернув тела, а только скользя и сверкая косым полувниманием, облокотившись на облезлый плавниковый шкаф, потому что привыкла действовать инверсией, Люси предложила, подрисовав к точке беседы хвостик запятой: — Тогда давайте раскрывать свои грязные секретики. Миша как раз хотел рассказать тебе кое-что, — и уставилась со снайперской улыбкой на Еву. — Мне?.. — а Ева уставилась на него. Подсветка с цитруса сменилась на тягучую красную, вязкую и липкую, как кровеносные дорожки. В разговоре громыхал вызов. Миша обречённо подумал, даже не глядя, что это конец, и что все ожидают от него какой-то искренности, которая напрямую коснётся чувств Евы и сможет задеть, помимо всех тех подлинностей, из которых состоял он сам, и что прятаться бесполезно, надо гнать прилипший к нёбу отлив извращённо-сокровенного разговора-не-ссоры дальше, чтобы со своей верною тахикардией не оказаться разорванным на частички прямо в палате Уэйн. Оторванные и приращенные к себе куски других, как пазлы эссенции хозяев в собачьем разуме, оставались грубыми проплешинами и гнилью в сознании, они сделали мозг несуразно-содержательным; Миша приучился лепить, вшивать, приделывать к своей личности чужие клоки и не замечать, как они умирают, разлагаются, где-то на нём. Голос всухую дрогнул, и он попытался выдать это за скребящееся чувство вины, пока, смелея с каждым словом и повторяя второпях за самим собой, выговаривал: — Н-ну… если честно… тот травяной чай, который ты для меня делала эти два года… он вообще… вообще не помогал. Я его даже… — Стоп, стоп, ты прикалываешься? — едва позволив ему закончить, вскрикнула Ева тяжело (нотки-гидры языком слизанного в контурах схожих с покойниками прутьев-стен презрения подпрыгивали к самым потолочным балкам) и добавила ещё жёстче: — Я ради тебя ездила на Маку Лейк за завязью липового цвета. У меня было всего десять дней в году! Десять дней! — Чёрт, это странно, что ты вручную собираешь игридиенты вместо того, чтобы купить всё в аптеке! — почти закричал он, стремясь полувоплем перекрыть голос Евы и оглушить пространство.  Но она парировала ещё громче: — Это странно, что ты не можешь сходить к чёртовому врачу и сделать уже что-нибудь со своей идиотской бессонницей вместо того, чтобы жаловаться нам на неё! Миша невольно попятился, стукаясь позвоночником о приоткрытую дверь, ещё раньше, чем до него баллистическим лазером добрался подтекст сказанного — просто удивился совершенно иной пертурбации речи, с которой, как он мнил с первого года знакомства, умело обходился без переводчиков и схем, и которая из тёмного угла колола сильнее, чем деревянные занозы сквозь одежду. — Ладно, прости, — от страха сдался он торопливо, удерживая черешок реабилитированного ужаса с солоностью в проглоченных слогах — как будто наглотался цветоножек — потому что, в отличие от верчений Люси или жульничества Льюиса, привык действовать побегом; это, наверное, можно было бы счесть вспышкой перемирия. — Прости. Я просто… я не знаю, я не хотел тебя расстраивать… ты же старалась ради меня… Пронёсся ветерок над макушкой, порыв капель из обрисованного рыбами вентилятора, напролом забился в горло. Ева, замершая над ним в полосе сияния, моргнула, а после — взгляд её, зрачки — всё потеряло всякое выражение. Под чудовищно-белым сводом хрупкого и ненадёжного белого мирка Миша снёс ещё одно ненужное извинение. Он чувствовал себя дураком и даже не потому, что признаваться в мелком проступке-глупости сейчас было совсем не обязательно, а потому, что по сравнению с тем, что свело их сейчас в больничной палате, а не в тёплом доме Лилит, эти споры казались… настолько же идиотскими, насколько сомнологи в воззрении Евы. Та чуть растеряла напряжение среди фишек мимо вакуолей, прицветников и по крупице выцеженной, чреватой последствиями злости — сказала: — Забыли. Мой ход, — а когда Миша решился поднять голову, он увидел, что на лице её была жемчужнее, чем вязь на щиколотках Лилит написана косо-оскаленная храбрость человека, который заигрывал со всеми существующими покровителями судьбы. — Я никогда не целовалась с другими, находясь при этом с кем-то в отношениях. А тем более не делала этого со своими настоящими друзьями. Миша, не сообразив, невольно глянул снизу в как сетью покрытые спектральною заслонкой глаза Люси и краем зрения уловил, что она, в свою очередь, сделала то же самое, но Лилит — потому что приспособились действовать нападением — опередили всех, когда стали считывать, зачем-то растягивая гласные, скитаясь взглядом по пылью занесённым цветным ластикам на столе, все эти вещи, в очевидности которых и сами не верили ни капли: «Ну конечно ты этого не делала, потому что у тебя никогда не было никаких отношений. Без обид, бро. Хвала стае. Ни на что не намекаю, все мы свободные люди, истины нет, и всё дозволено». — Я не хочу заводить отношения ради отношений, — голосом, переливчатым от недовольства, возразила Ева быстро и равнодушно посмотрела на Мишу, вскинув бровь, — в отличие от некоторых. Я не влюбляюсь в кого попало. — Ты знаешь, что такое любовь? — не унимались Лилит. — Процитируешь кого-нибудь? Гадамера? Феноллозу? — А ради чего нужны отношения? — он скривил ухмылку, но вдруг стал серьёзным, стоило ей обернуться и натолкнуть его на странную смесь эмоций в дремучих, вобравших сияние минералита за собственной головою, глазах: засорение бактериозом, опаска и облакообразное желание всё это преодолеть, которое осознавало само себя. — Тебе — не скажу, — коротко констатировала она. Они замерли, всматривались друга в друга. Молчали. — Справедливо, — прокомментировал Миша, слепо глядя на её кисти. Он ощущал распад и ощущал тухнувшие прямо в себе чужие останки, одетое водянкою порфировое панно, истыканное поджилками и культями, задыхавшимися, там, куда прирастались не свои конечности, не свои чувства, не свои мысли. Формула хаоса выводила игровое метаполе но новый макроуровень. Незримые тараканы уныло доклёвывали брошенный, вероятно, Евой пакетик крабовых чипсов, а Льюис, с которого за пару минут сошло полупритворное осмысление обёрнутой шипами правды, к которой они тянулись из личных расчётов, закатив глаза, подтолкнул скучное: «я никогда не пробовал наркотики», и никто не осмелился не загнуть палец; как подверженные заразной болезни реакторы процесса взрыва, все подсознательно чуяли, что у каждого здесь есть компромат на другого, и глухая к доводам рассудка уверенность в этом толкала и царапала клетки внутренностей. Мише было стыдно за не имевшую ни цели, ни веса ругань перед погрустневшей и словно разочарованной Уэйн, но он никак не мог прогнать из черепа все дурацкие — идиотские — слова, отпечатавшиеся диваном-перекосом и приглушённым мылом музыки и стонов, за которые мог бы зацепиться теперь, когда очередь язвы подобралась к нему с укусом. — Я никогда не распускал сплетни про своего друга, — сказал он, разжёвывая нижнюю губу и полагая, что этот нервозный рефлекс незаметен со стороны. И тут же ощутил, как десна тянет за ниточку, чтобы распутать клубок: он не был убеждён, пока крутил мячики мыслей по разуму, а теперь сердце почему-то замерло от ужаса, и груда обидных речей кисло-мыльным соком обрушилась на порабощённое алгией дно желудка. Он оглянулся. — Все, кроме Уэйн, должны загнуть. Когда он наконец коснулся взором Уэйн, заметил, что её брови нахмурены, сосредоточены и мягки, два сжатых каплевидных спонжа, и она явно была застигнута врасплох тем, какую фигуру он вывел в шахматную диагональ; честно говоря, он был удивлён сильнее.  — На что это ты намекаешь? — вскипела Ева, бдительно удерживая немигающий зрительный контакт, с предвещающей погибель сосредоточенностью, влекомой буро-жёлтым свечением. В сторону от неё всполохи кремо-бежевого гладили улыбающуюся Люси по острым скулам, выхолощенная настороженность в позе Льюиса хлестала по грудине. — О, а на что я намекаю, по-твоему? — ухмыльнулся Миша ответно. Ева стиснула зубы: — Тебе лучше не намекать на то, о чём я думаю, — и, дёргаясь, замялась бронёю из конечностей, потому что Миша смерил её с темечка до пят и заморозил самым холодным взглядом, на который отважился. Вмиг брови его поползли вверх: — Но я намекаю именно на это. Послышался удивлённо-ошарашенный выдох Лилит, и следом искривлённый стужею голос Евы, что был незнакомо темен, произнёс: — Но ты не знаешь всей правды. — Но я догадываюсь. Я могу сложить два плюс два. Я не настолько глупый. — То есть ты считаешь, что это мы распускали про тебя те сплетни на вечеринке? — переспросила она костяно, строго, скрещенные руки, сморщенный лоб. — Ты так считаешь? — голос её стал громче. — Ты прикалываешься?! — и ещё громче. — Мы способны на это в твоих глазах?! — и ещё… — Ты считаешь, мы… …её подбородок упал на грудь; с минуту она просто пробивала челюсть, точно сопротивляясь желанию продолжить молоть одно и то же тесто, — и, слава Богу, это сработало. Удивительно спокойный, обнаруживший, что ему стала надоедать мельчающая в чужом шоке, киношная, злость, Миша метнул взгляд на Уэйн снова, будто по её настроению пытаясь определить, правильно ли срабатывал — она выглядела сбитой с толку на мгновение: на поворот течения, на смысл, на отрывок, достанный из пыльных глубин бытия, о котором не имела ни малейшего подозрения. Чужое-своё-общее откровение омрачило её черты, матовые бугорки теней и заряженный воздух. — Ты складываешь два плюс два и получаешь пять, — тихо проговорила она, впервые с начала спора. — Зря ты настаиваешь. Как вдруг, не разрешив ему ни удивиться, ни осознать ошибки, Люси выдавила: — Мне, на самом деле, тоже есть что добавить. Миша, — он ощетинился, услышав своё имя, такое незащищённое у неё в устах, произносивших до этого лихорадочно истощающие вещи. — Ты избегаешь меня после занятий и исчезаешь каждый раз, как мы сталкиваемся. Здесь, сейчас, при всех, и при Уэйн, — она махнула рукою, — ты не сбежишь. Щепки двери на хребте всё ещё впивались зубчатыми скелетами в гортань. — …нет. — Да. — Ты, должно быть, шутишь, Люси.   Он окончательно впечатался в дверь подмышечными впадинами, застыл под прицелом, теснясь под рисующийся в голове интерробанг, готовый впасть в разверзненное неверие прямо сейчас. Он обречён, Уэйн обречена, мир обречён — оставалось смиренно ждать, что дамба неба пойдёт расколами-чертежами и рухнет на них, как картонка. Никто в комнате не казался и на грамм столь же озадаченным, все отложили свои заботы, ленты Инстаграма, переписки с соседями и тайные чаты группы, наброски курсовой по никому не сдавшейся дисциплине, мангу, спрятанную под пособием по химии, и Миша подумал, что, может, это была их западня, тайный сговор, это был изначальный план — цель, ради осуществления которой они собрались сегодня, может, это всё было организованно ради него и того, что он боялся даже предположить — они от него потребуют. Люси наблюдала за ним некоторое время, будто за кроликом, и на неровности подбородка падала от голубых жалюзи морока, рассекая плошки на радужках, подрубая щёки, — она порылась в сумке и вскоре вынула оттуда что-то. С раскаявшийся улыбкой вверила ему. Это была глянцевая открытка. Миша мельком, потому что глаза затуманились звериным испугом, рассмотрел картинку — гранитную мостовую, будто служившую фоновым изображением к тем фильмам о сопливой романтике в дождливую погоду, которые обожал раньше, со словом «Санкт-Петербург», напечатанным вдоль лицевого оборота, прежде чем перейти к противоположному. Колотящиеся буквы лезли с невидимых строк над белоснежным, выглаженным, пустым полем: знакомый почерк, вызывающий судорогу-кувшинку под восьмым ложным ребром. — Долго ещё ты будешь бегать от родных? — спросила Люси. Она упустила его имя в начале, но почему-то успокаивало, что в её ставшем на миг похожем на пересохшую листву голосе не было и зарницы надежды. — Это уже не смешно. И даже уже не забавно, Майкл. Ты делаешь это из вредности, не так ли? Они знают, что ты не смотришь свой почтовый ящик, поэтому прислали открытку мне. Кошмар… Размытая стенка за её размытой макушкой аквамарином-малахитом — вымыто, выстирано, железки чистою синью, лето в размытой озёрной жидкости. — Они меня бросили, — с подкатывающей к горловине солью прорычал Миша, сделав три глубоких вдоха — и всё равно задохнувшись, тут же облепляясь вскриками, и безнадёжностью, и образом могилок, и категоричностью в голосах, отдающих терпким, горьким… — Какой же ты ребёнок. — Ты ведь сам решил остаться. Мог бы уехать с ними. — Вот именно. Ты можешь уехать и сейчас! Он не знал, как объяснить, что ни в слепящем, близостно-раскалённом знойном Чикаго, ни в пёстрой сумятице Москвы не было поющих снегов, знакомых парковок в дыме, заправочных станций, где всегда горит свет, заснеженных теплотрасс, холма, с которого в прохладные ночи видно девяносто процентов звёзд, и автобуса до университета, что заносило на поворотах, кирпичного здания школы за обрывком водоёма, мимо которого они шли после влекущей янтарём фотографий репетиции Хэллоуин-пати, не было белого аэропорта, Честер-Крика, свежевымытого слезами и огнём Эртквейка, не было Уэйн, из-за которой он бессознательно, бессодержательно, бесцельно полюбил всё это. Он не мог даже взглянуть на неё сейчас. Он не мог объяснить это по-человечески даже самому себе.     Его первое воспоминание о семье — счастливое: это было начало нулевых, ипотечного кризиса, Sonic Youth приближались к распаду, из моды выходило MTV, правительство объявило операции «Несокрушимой свободы». Горное солнце выбеливало черепицу церквушки (пропахшее человеческими костями место отражало золотую мозаику, впитывало отголосок чего-то былого и великого, ещё звучавший в ликах святых) меньше, чем в квартале от их традиционного для Чикаго, пусть и небольшого особняка, засвечивало цветокоррекцией инея ящик для пожертвований на починку крыши.  Казалось, что начинавшийся в скрипящей от морозца гостиной мир Норт-Сайда простирается только до монохромной разлиновки часовни или, быть может, до водорослей на сверкающих лопастях за шестиэтажным пешеходным переходом, где мама позволяла потрогать речной ил в турбинах, а сама придерживала за капюшон. Вселенная уменьшалась игровою площадкой в долине близлежащего пентхауса, парящими над водохранилищем тонковатыми чайками-закорючками, дикой травой высотою по грудь со двора, когда дыхание отца начинало пахнуть чем-то лежалым, а когда Миша поступил в начальную школу, она сжималась до промежутков между уроками и заметками на стикерах, которые мама клеила на крышки контейнеров с салатами и сэндвичами, и попытками научиться кататься на велосипеде после занятий: он делал это ужасно, потому что плоховато ориентировался в пространстве, проблематично разворачивался, неуклюже объезжал ямки и колдобины, заставлял соседей злиться без повода. Чаще всего расширения доходили до недвусмысленных мест семейного фольклора, отделение детской поликлиники, детские кровати, детский логопед, который диагностировал Лизе дислексию, пустые лифты, крохотный ельник, приставной трап на тридцать шестой улице, куда он нырнул, чтобы распеленать заросший аномалиями кокон родительских споров. «Это хорошее место, чтобы жить, учиться и работать», — сказал отец с той координаты, где стоял возле обрызганной красителем стремянки. Миша посмотрел на него снизу вверх, прикрыв лицо кепкой, всё равно сильно щурясь. Папа потряс волосами, концы которых колыхал прут ветра-яблони, и уже не улыбался, только пережёвывал Wrigley без сахара, и у него ещё не было двух пачек сигарет в карманах и проблем с изношенными лёгкими, полинявших волосков на висках, десяти голосовых помощников, такого острого подбородка, насквозь прогоревшего отрезвления золотодобытчика, приехавшего в Клондайк; под солнцем его глаза были тёмно-серыми, или светло-голубыми, или карими, или зелёными, поскольку память продолжала меняться. Он пинцетно, почти документально ясно, вырезанно взглянул на разукрашенные синяками колени Миши, как на лапы сжатой до малюсеньких размеров собачки, они разрастались до оболочки гранатовой звезды Гершеля. Его лицо украшала опущенная улыбка, она сомкнулась над ямочками, как засыпанная сырою почвой могила. «Будет лучше, если мы переедем». Это был ещё один импровизированный мемориал, ещё один запасный выход, чтобы перестать вмещать мир в пряном Иллинойсе. Это был последний год в Саду Запада, в старой средней школе, в лабиринтах трейлерного парка. Это был неучебный понедельник, потому что это был День Поминовения. От него остались коробки мелков, сваленные в горку, следы кроссовок, их потом замела пылевая буря-глазурь, и вечный, неперебиваемый смог пригородного завода.     Овергидрация обидой застряла у него в зубах рвом и стала заползать обратно в горло, поэтому он уцепился взглядом за скрючившиеся белые бутоны алтаря-снега, а потом за рассеянные искрами небеса — город тонул в молочно-веснушчатом мареве конвульсий. Уцепился за свои руки, как продолжение рисунка с карточки: такие же искусственные, ненастоящие. Ещё секунду размытыми бликами улавливал чужие лица (предощущение шока, сдавленная ненависть, веселье) в светотени лака и неона, и не сдержался — всхлипнул. Бросил открытку. Как ребёнок, стыдно сбежал. Как они и ожидали, пытаясь надавить противоположным, внимательно изучая его глазами, которым видны были лишь неисправности, не подлежащие ремонту. Деревянный скрип разошёлся волнами, выпуская его на воздух. Когда он уже переступил грань белёсого-проводного-маложивого пространства, Уэйн отмерла и, вскочив, несмотря на то, что Льюис с закатыванием глаз (на веках отплясывали мрачные огоньки-ледорубы предсмертным рвением) отчеканил — будто выплюнул — «оставь его», а Ева попыталась схватить за руку, всё равно сорвалась за ним следом; почти оступилась за пять шагов, не успев вскинуть ногу перед полем-порогом битвы, проскользив по грыже линолеума, чуть не упала на холодную липкую твердь. Было важно не потерять Мишу из виду — иначе они оба остались бы блуждающими в коридорах больницы энергетическими отпечатками навечно.   От резкого скачка давления в глазах стало меркнуть, и потолок знакомого полотнища оказался просыревшим, терракотовым, чёрным; оставленный позади открытым дверной проём всё мельчал, резиновые тапки пачкали двустворчатыми реагентами раскрошенный проточным вымытый пол, по бокам — обклеенные вырезками хрустящих воплей стены, впереди — тугая, густая степь давно подготавливаемой войны. Сердце, которое весом, казалось, в целую звезду, тянуло, оно колотилось как сумасшедшее, и уже назревавшая тревога прорывалась струйкою ледяного ужаса, постепенно наполняя тело от живота до распухшего горла, пока она на пустом перепутье высчитывала наиболее вероятный путь отступления среди холмистых и абсолютно безлюдных плит. А пока ускоряла шаг к выходу, цемент под скрадывающим однотипный свет покрытием журчал пульпитами, — выдохнула только когда увидела, как в проходе выравниваются углы этажного тупика, расправляясь словно пламенная жидкая пелена, пропитанная сквозняком прохлады. Прорвавшись насквозь полыхающего отпечатка заката, неожиданно раскрытое пространство сада сомкнулось вокруг шеи — ещё более бессистемное, перекошенное пунктирами и окружностями, подкрашенное облезлыми гротами фонарных лучей, выросшее до высот подступающих сумерек, так, что сваезабивные створки скрутились, заключив её в снежный хрустальный шар. Небо как-то быстро потемнело, точно с начала встречи стаи планета вскружилась с не успевшими высохнуть красками — они растеклись все, смешались и ныне, поставленные на места, вылились не по своим лонам, пестрели золотые чашечки колокольных початков, а супесь под ними, зловонная, взмокшая, содрогалась, закладывая уши воем, но Уэйн задрожала больше от жути, чем от холода: она отчётливо запомнила эти тропинки, по которым бежала — думала, что выпрямленный позвоночник под тёмно-тёмно чёрным флисом с изумрудной нашивкою над лопатками станет последним в жизни, что она видела. Позвала: Миша. Миша. И ещё. Снег тогда лежал только по обочинам гравийно-щебеночной подушки сереющими рожью талыми горками, а исперченная табачною циркуляцией смоговая прослойка прятала каскад города от солнца. С хрипом в лёгкие прошёл вечерний мороз. Миша уходил по бетонной просеке, половинка смеркающейся радуги поднебесья с Юпитером укладывала тряский отсвет ему на спину, беспрестанно путались лодыжки и цеплялись пугливою длинной, сорнячной травой. Уэйн запомнила его фигуру в снеговой пропасти: вялая скованность исказила плечи в оскале, и он не остановился на зов, но шёл, уже едва перебирая кроссовками, и ничего не говорил, и она последовала его шагам. Снег ещё сыпал, но потемневшая белизна за ним никак не делалась ночною — просто синяя, облачная, до обидного беззвёздная, по которой гулко барахтались снежинки. На его взлохмаченный капюшоном толстовки затылок падали кружевные мороси крещенского дождя, растопленного снегом, он покрывался ими, как рыболовною сетью. Уэйн синхронно затормозила за семь спасительных шагов, как только он остановился, шуршание подошвы рассыпалось насыщенными холодом рыбоскелетами — и шорох прозрачных останков листвы, и шорох его не по-зимнему лёгкой обуви заставили тишь оранжереи на мгновение рухнуть им на плечи. — Хватит за мной идти. Она дёрнулась так, что густеющий в арифметической прогрессии мороз ворвался в горло — Миша, казалось, и его напряжённо чернеющая на серо-синем небе спина, колебались с тем, поворачиваться или нет. — Не иди за мной, Уэйн, — сказал он, сцепив передний ярус зубов, и всё-таки обернулся — ряд столбов от виска раздвоился перед глазами, а кожа, в ураганности и невесомости белая-белая, даже нежная, такая, что, казалось, просвечивает острая выпирающая косточка — шла меж подолов тёмных тканей и краёв кружащих хороводом хлопьев почти ослепляюще-светящейся полосой. — Вернись к ребятам. Они пришли ради тебя. Ты нужна им, особенно сейчас. На открыточной мостовой кладки, под бой снегов и многотрещинные росчерки по небу висели те же глаза, из которых когда-то с ребячливым любопытством доносилось много, много откровенно-сокровенного шёпота. Склон здания бизнес-центра вдалеке, укрытый пластами железных заржавевших чешуй, переливался в налитом свинцом ливне и на пару секунд стал почти физически ощутим, надавил столбами-пальмами на темечко, переполненное крапивой, фотоэмульсиями и песчаным бессмертником, так, что Уэйн захотелось расплакаться, и она перестала осязать линию меж собственными эмоциями и теми, что неумолимо внушали свирепые гроздья мандаринов, и взглянула на кончик его поалевшего носа, по которому скользило коллапсирующее мгновение, и только тогда выдавила: — Ты обещал, что сделаешь всё, о чём я попрошу, — немного повышая голос на пару градусов необходимого напора. Тропинка вырастала и делалась всё темнее, будто по периметру, а нашивка так и поблёскивала таинственно перед глазами. — Я знаю, о чём ты хочешь меня попросить, — губы у него разрозненно-сдавленно дрогнули сквозь стену полузвуков снегопада, распятую между ними. — Но я не… Они стояли так ещё какое-то время, Уэйн злилась, потому что слишком долго себе запрещала, и волновалась, и она смотрела на его прерывистую отросшую чёлку, которая белыми точками покрывалась чуть быстрее, чем кожа, и ей так захотелось, чтобы вся до последней капли боль его, ассиметричное молчание в душном и пресном, суматошно холодном вечере-терпкости, каждая конструированная в струп алогичной памяти рана впитались в мозг, и она бы, исчезая, забрала половинчатые их отголоски и зыбкости с собою — куда-то очень, очень далеко. — Ты сказал, что сделаешь для меня что угодно, — настойчивее повторила она, вдруг чувствуя, что скопилось во рту кровяное железо, и рефлекторно сплюнула в снег: капли расползлись рекурсивно, перемесились в осколочный занос и замерли там похожими на сплетённых хвостиками мальков золотинками по скулам-сугробам, наверное, навсегда.  Чёрт. В оцепенении она шагнула назад, потому что этот мост из кладки, на конце которого впереди как М32 стоял, прежде чем испариться с поля зрения — четыре шага вперёд, слегка влево, ещё три — Миша, рушился надвое где-то на той стороне, наливаясь, будто сожранные космосом вены, теменью и синью поперёк всполошённого фейерверками Млечного Пути, но это всё было не по-настоящему. Это был сон.Колодец видения становился утлым, а горизонт — прозрачным и рыхловатым, и громада небоскребущего леса чернела уже совсем близко, за низкими домиками на окраине, последнею частью района уносясь к Луне, и в каждом круге проглядывал следующий… Закупоренная темнота скатилась за лезвие зари, сложившееся знаком минуса всему происходящему, — тело, а затем рассудок, не подозревающий, что позади всё обрушилось гораздо раньше, захлестнула паника. Мерещилось, что она быстро и некрасиво умирает. — Уэйн? Что с тобой? — а над нею хлестали воды неупокоенного озера, выбивая воздух из спинномозговой жидкости и из лёгочных мешков. — Уэйн! Уэйни! Не отключайся! Слышишь меня? Эй! Топкий полузадушенный крик рвался с губ, но холодеющая тьма, налипшая на сочащуюся берёзовым соком, постепенно запекавшуюся кровь, нашла тушу раньше; сердце перепачкалось эликсиром слёзных желез, кожа на её груди, плечах и спине истлевала. «Как можно быть НАСТОЛЬКО беспечной, Уэйн Эйдин Фрост?!» Следующее, что она помнила — белые полосы ламп, больше напоминающие дорожную разметку, так что ей снился-не-снился полёт с четарнадцатого этажа, и как они с Мишей, маленькие, какими никогда не были вместе, строят песчаный замок, и она видела его лучистое живое лицо, — потом окунаются в волны, лучики по которым расползаются, как дольки мандарина, солью-солью-солью… Потом она видела, как сестра в промежутке оси коридоров смотрит взглядом смирившимся, вместо башни-дженги ненужных в утешение слов слегка кивает острым черчённым градусом: «Ничего, скоро всё кончится». Их освящает в тишине редкий соборный звон, набат его, словно плавленная медь, потом обветренное рваное дыхание, шаги медсестёр, скольжение каталок, «может, в одиннадцатую?», и Верона отходит назад, дрожащие руки, «зачем в одиннадцатую? лучше в общую», и Верона хватается за стойку регистрации, качавшуюся, словно сознание её уплывает в наркоз, а Уэйн смотрит на своё тело в изгибах потолка, в полурасстёгнутой тонкой кофте, подаренной когда-то кем-то на годовщину чего-то, стигмату чего она уже не может воспроизвести. «Врач сказал в одиннадцатую». Мозаичный кусочек Уэйн отломился в том коридоре, возле скользкой поверхности лакированного дерева регистрационного стола. С отпечатками взгляда сестры поперёк всего скелета. Она же знала, как никто другой: в одиннадцатую переводили только умирать.    

 когда тьма накроет мир, я лягу спать. разбуди меня, когда звëздное небо рухнет на землю, чтобы я смог увидеть этот красивый конец. 

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!