xii. если мир закончится завтра
12 августа 2025, 22:16ты обещал, что превратишься в сияющего ангела после всего, — но смог ли ты сдержать обещание?
л. аляскина, «созвездие кита»
Когда Миша заговорил, они уже подъезжали к рощам, складывающимся в асфальтовую гребёнку вокруг высокого, непросохшего здания аэропорта; среди хвои стало спокойнее, пускай ничто в её сердце уже не надеялось отыскать подобие убежища; «первый шаг — запутать следы», — сказал Миша под потерянный в радиопомехах выцветший скрип шин, размораживая воздух попытками развязать узелок наушников, наблюдая, как спящие кварталы под коронами снега мельчают всё дальше за их спинами. Юность, расклёванная в салоне Форда, вся в звёздах и клубнике, переваренно побелела, невызревшие плоды-признания её закоптились. Они преодолели толчею туристов, умирающие в пламени фар витрины и завернули на форпост стоянки, на которую в предполуночи с обочин сверкали красные баки с топливом. — Возьмём самую хорошую машину, — Миша взглянул на Уэйн аккуратно и щёлкнул худыми пальцами, хруст раздался такой, будто он переломал костяшки. Только припарковавшись, Уэйн осмелилась взглянуть в ответ. Перед аэропортом образовалась многоголосица из таксистов, переговоров, шумоизоляции, никотина, звонков. Она слабо и неуверенно коснулась его ладони, почему-то рассчитывая услышать, как колотится в жилках пульс под ногтями. Она пыталась до конца прожить это трепетное прикосновение. — Я думала, мы должны запутать следы, а не привлекать внимание. Улыбаясь наполовину, но как будто бы совсем ярко, пока отстёгивал ремень, Миша поделился: — У меня есть план. Стойка с терминалами была белая, как пронзительно-слепящая на солнце гладь северного полюса, в животе стендов взрывался динамит — конфетти хлопушек и стразы, как те самые, которыми были украшены коридоры госпиталя, — лентами по венам залы. Миша общался с консультантами размеренно, без суеты. С невозмутимостью оформлял документы. Уэйн не задавала вопросов, потому что знала, что он воспользовался деньгами папы, к которым приучил себя не притрагиваться из вредности, — но в том, чтобы жить в анклаве проводок и программных кодов, очевидно, были определённые плюсы. Покончив с бумагами и вернувшись к автомобилю, он тут же, ухватив её внимание, указал кивком на дальний конец парковки; утеплённых курток и массивных шапок набрались пояса, к ночи увеличился и отстирался пассажиропоток, но только один незнакомец стоял неподвижно в подсказанной точке статичного, заснеженного периметра; он словно обледенел за курением пред границей лакированного дерева и несколько загораживал сверкающее осколками фонаря остриё его от сотни полубезжизненных звёзд. — Видишь этого парня? — прошептал Миша горячо прямо на ухо, и в паузе, съедавшей остатки благоразумия, Уэйн попыталась вглядеться: под медово-огненным капюшоном, под неловкой, будто для обмана мерно вылепленной, скатывающейся по краям маской человеческого лица проступали чётко выверенные, настороженно-звериные черты, словно мерещилось. — Я знаком с ним. Он был здесь в прошлый сезон северного сияния. У него фейковый ID и никогда не хватает денег на нормальную тачку для, ну, обледенелых дорог. Знаешь, что это значит? — Что ты задумал что-то пугающее? — она потянулась, чтобы тронуть его за исходящую теплом-заболеванием абрикосовую щёку (парнáя кожа перемучилась столькими простудами, что на ощупь оказалась схожа с истерзанными витками церападуса) — робко — и негромко от дрожи неожиданного стеснения предположила: — Например, поменяться машинами с первой попавшейся сомнительной личностью? — Именно! — выговорил Миша нараспев, так и не снимая с лица ухмылки-катушки. — Если они будут искать, то найдут его, а мы выиграем немного времени. К тому же, он думает, что меня зовут Мэттью. «Господи», — слегка ошалевше подумала Уэйн, вздыхая. «Интересно, почему я до сих пор удивляюсь». Миша весело подмигнул, всего секунда — и направился прямо к последней полосе авторассады, к сопящему под снегопадом незнакомцу, прокладывая нить тропинки из мокрых интригующих следов. Он что-то включил в себе, пока шагал, перековал улыбку нитратной смесью невинности и чувственного, диковатого бесстыдства, и прозрачность в его движениях и прелестная холодноватая суровость, их сопровождающая — это выглядело так элегантно, что увлекало. Здоровые, расправленные мышцы спины, монастырски-строгая осанка, очень чувственный рот под тонкими губами — трудно было не засмотреться. Парень с фальшивым удостоверением личности — стайки световых бликов клинами-ореолами вокруг капюшона — как раз докурил и, выбросив полфильтра в сугроб, залез в волнорез автомобиля; Миша воспользовался шансом и, не мешкая, тут же смело забрался на соседнее сидение. Уэйн чуть не зажмурилась от ужаса. Она наблюдала за неопущенным тонированным стеклом сквозь пальцы. Напряжённо стряхивала сценарий за сценарием с мозга, не двигаясь, теряя избрирательность в счёте минут, забывая координировать дыхание. За частым пульсом в висках не разбиралось ни единого слова, но она и без доказательств была готова уверовать, что Миша даже не попытается вырваться или сбежать — только замрёт, будто оленёнок, растворяющийся в однотонности темноты, и наверняка не издаст ни звука. Она думала о том, как Эллиотт Смит умер в тридцать четыре от двух ножевых в грудь. Об Энн Сотерн, скончавшейся в день рождения Миши, и её звезде на «Аллее славы» на Вайн-стрит 1612. Хотелось закурить, но это было, чуть присыпанное снежком, меньшее из переживаний. Через неисчислимо долгое время, прежде чем разблокировались двери, её телефон завибрировал сообщением с повелением отойти подальше от забронированной машины, и Уэйн переместилась к парковочным барьерам, скрестив локти, чтобы не рассыпаться. Незнакомец вышел с бумагами в руках — похоже было, что его сминающе и очень упорно касались: отчаянно жаждущие скулы воспламенились под раскрасневшимися ресницами, или ей придумывалось на ходу, — а растрёпанный Миша осторожно опустил стекло и, выждав пару мгновений, щёлкнул пальцами в магическом ритме-сиянии, у него был такой чистый, сумеречно-отбеленный, как будто непричастный взгляд, он помахал Уэйн. В конце концов киношно-хитроумный замысел сработал. Всё действительно получилось, аэропорт с каймою ветхих урбанистических строений отвалился и ушёл куда-то под груды снегов и щебня. Уэйн выключила свой телефон. Они сидели в размывающейся засаленным голубым ливнем чужой Ауди (удивительно, что в ней не пахло алкогольными коктейлями, будто хозяин не принадлежал к тем, кто употребляет Лонг-Айленд в качестве сиропа от кашля) отгороженные тишиною и индифферентной территорией коробки передач. Автомобиль уносил их от известняка в сторону хрустального Сьюард Хайвей, время от времени выбрасывая навстречу трансцендентностью расцвеченные бары с прожжёнными стульями из пластика, хотя глубоководные их кирпичи в саже граффити терялись за занавесом взорвавшейся метели, в белёсой мгле. Было нечто волнующее в отсутствии информации, в том, чтобы просто ехать в ту плоскость, в которую направлял навигатор. Уэйн решила напасть беззлобно: — Ты так легко пошёл на это, — и тут же смутилась, поэтому дальше говорила, игнорируя дрожанье в горле и почти не думая. — А окна тут тонированные. Это опасно. Он ведь мог сделать с тобой всё, что угодно… Даже в расстерянном, приземистом и ребячески разомлевшем от усталости Мише эмпатии и унизительной милости было больше нормального, потому что он, видимо, уловил провал голоса — и помрачнел, как разрывы сонных зимних стволов, вязь которых они проезжали. — Да, — произнёс он, а затем через силу нацелился взглядом на дремучую магнитолу, будто собирался по кусочкам. — Он мог. От неё не укрылось, хотя она предпочла не вникать, как всполоснулось в чужих роговицах, когда магнитола громко и резко переключилась на Bluetooth, а вскоре разразилась прыгучим и статичным «puberty 2» от Мицки, заполнив дихотомией искажённой гитары маленькое пространство и застряв в ловушке вместе с ними. Избалованные шампунями волосы под прямым углом висли у Миши на ушах, кудрями скатывались на небесную переносицу, текли с затылка на позвонки, сотканные из водных кругов; дотронешься — промокнешь насквозь в тундровом ледяно-солёном течении. В пёстрой пелене снегопада потонули последние огоньки цивилизации, и серо-синий частокол елей, сочившийся чрез ночную темень, стал похожим на сиротливый редкий лес так же, как тающий на переднем Миша был похож на вчерашнего себя. С тех пор, как болезная правда раскрылась, в повседневной жизни Миша стал чрезвычайно осторожен: Мелисса рассказывала, как видела через крупное окно в коридоре его беспокойные повороты головы перед дорогой, Ева несколько раз засекала его выходящим из аптеки, он и сам проронил, что перед каждым сном проверяет, выключена ли духовка. Он, казалось, твёрдо намеревался остаться в живых. Поэтому она оцепенела за рулём, задаваясь вопросом, что во всём чёртовом мире могло заставить его сесть к незнакомцу в машину с тонированными окнами. Магнитолу приходилось похлопывать время от времени, поскольку она, судя по всему, отживала своё. Уэйн видела, как исчезают из поля зрения фисташковые, шестисаженные холмы с серебристыми гранитными проплешинами, пропитанными креозотом, и снежная и лазурная, непластичная, чуть обкусанная панорама города затухает под выжимкой мотора, сердито стушёвываясь и ускользая от взгляда, обиженная тем, что её покидают. Думала, что громче — град, впитывающий в себя и океан радиоволн, и мутный воздух, делающий его бесплотным, или гул шорохов, с которым в воображении аморфное море опускало волны на острокаменистую слизистую берега. Ночные предместья Анкориджа терпко пахли рыбой, ажуром гниющих на инее водорослей, ошмётками охотничьих угодий прошлого века, они роняли масляные брызги на стёкла окон, ландшафтом зубчатых жасминовых хребтов, с треском, разворачивался Чугачский горный массив поперёк от бессветия саламандровых равнин с разлитым молоком снега. Крайний штат двадцатых годов казался метаморфозною машиной времени, от которой мягко и спектрально несло прошлым — высматривая по обочинам Мотели 6, можно было почуять, как за ними суходольными шажками на термояде следовали горные духи, полтергейсты несправедливо умерших и призраки-паломники. — Знаешь, какой был мой первый поцелуй? — спросила Уэйн, постукивая пальцем по рулю, когда они попали на красный. — Первый поцелуй? — он поднял взгляд к её лицу и текуче вклинился в него в упор, споткнувшись о пережжённый дым в спирали зрачка, почти не удивившись. — С кем? — Ты вряд ли его знаешь. Ласковый отблеск фар, как вена, поблёскивая смеркался между его телом и рукояткою ручника, в залаченном воздухе, под глухое, мраморно-минеральное гудение мотора. — Почему ты не рассказываешь?.. — Это… трудно объяснить. Он продолжал смотреть. Людей часто нервировало стойкое наблюдение, они напрягались, резчали желваками и сжатыми челюстями, ощетинивались, выдували вырезы лезвий-глаз, делали что угодно, чтобы смахнуть удар соглядатайства, а Уэйн казалась безмятежной; проехавший мимо автомобиль, стоило асфальту в болезненном комфорте утопиться в зелени, звонко отбросил на её переносицу причудливый крошащийся огонь и размазал тени, скапливающиеся в покрытых эфиром следах под ресницами, не от недостатка отдыха или авитаминоза, как в трёхгодичном монтаже полусонной жизни, — но от полопавшихся сосудов в белках, словно от распоротых швов. Миша смотрел и ничего не мог с собой поделать, смотрел и думал, что это мог быть последний раз, когда он видел её спокойное лицо. — Ладно, — сказал он. — Я весь внимание. Снова вглядываясь в дисплей магнитолы, он стал прислушиваться к поскрипыванию насыпи под резиной и мерзлоте, агонизирующей меж хемлоковски-сосновых застругов, щели и лощины которых на тысячеметровых высотах арктический сахар-туман окутал пломбирным покровом, меж скал, вставших клетчатым потолком, захватывающим густеющее где-то далеко над океаном подтаявшее дыхание заполярья. — На следующий день после моего получения прав, — гортанно-шепчущий голос разрезал застеклённую дымку салона. — Я предложила забрать его с экзамена. Правда, он очень долго пробыл в автошколе: к тому времени, как вышел, уже стемнело. Не могу отделаться от мысли, что я насильно затащила его в машину, хотя точно знаю, что он сделал беспричинно сложное лицо и сам открыл дверь и сел внутрь. В кадык пробирался влажный шелестящий бриз: оседал на плечах, твёрдом рубиновом нёбе, дёснах и глазах косматою химической щёлочью. Ставший бесстрашным, Миша извернулся в захвате ремня безопасности так, чтобы увидеть Уэйн вновь, и посмеялся тяжело (электронные сигареты угнетали проржавевшие лёгкие): — Это забавно, почему-то. Да? — Это забавно. — И что было дальше? — Жаль, тогда ещё не существовало «drivers license» Оливии, но я включила трек flatsound. — Какой? Уэйн потушила перекрёстный огонь в глазах, неторопливо откидываясь на спинку, загородив в ветровом стекле безлесную полноцветную полночь. На ней остались следы фар-преследователей, звенящие, как масло луговой мяты, тени-медузы под глазами. — «You wrote 'dont forget' on your arm», — она выронила название, словно клочок волос в адское жерло костра, небрежно. — Устроила там полный беспорядок. А потом поцеловала его. Сама. От воображаемого захотелось поистине неминуемо рассмеяться. Уэйн Эйдин Фрост, вместе с Митчем внезапно прокрикивающая последние строки, это, должно быть, впечатляющее зрелище и незабываемый опыт. Под стеклопакетами прошлого домика в Чикаго, где камень становился особенно бел, кеды приятно пружинили по влаге, словно реактивные двигатели, и кусты акации были сухими и ничего не источали, когда сквозь них бегали дети, и на берегу постоянно валялись пустые склянки с красными следами. Любая тоска по ушедшему возвращала его в те отчуждённые сокровенно-солнечные районы, к предписанной графике вечно молодого Христа, Миша видел его таким на картинках маминых книг, когда, измотанный вынашиванием клубков спутанных мыслей, перечитывал молитвы на ночь, но дискретные напечатанные воспоминания о священных временах вселяли в него упрямый, жадный ром горечи о несбыточном. Он спросил у родителей прытко, невпопад, любят ли они его. Мама всегда была улыбчивой и уставшей. У неё были такие острые зрачки. Обгоревшая акация. В той версии Миши не было такого количества жижи навязчивости и прилипчивости, не было стремления к случайной близости и тупой обиды от отсутствия последующего ухода, но он так же ненавидел свою способность умножать дважды два и получать неверные цифры. Многие годы её ответ разобщал его волю и разум, оставаясь необъяснённой самсоновой загадкой. «Все смеются, а мне нравится в этой школе. Даже стены навевают духовность. Некоторые предметы ведут монахини… Мама? Ну, она молится за тебя каждый день. Так же, как и за папу. Ты ведь виделся с ним? Как он? Нет, он нам ничего не пишет… да и мама не хочет с ним связываться. Что она в тот раз сказала, помнишь?» Я (не) помню. Должно быть, очевидные всем остальным истины по какой-то причине всю бесконечность ускользали от плазмы его осмысления. Он изначально был беглецом. Без Анкориджа. И без Уэйн. Он зачем-то потянул за маленькую рассохшуюся ручку бардачка. Внутри нашлось несколько случайных вещей, аптечка, охотничий нож, толстый чёрный холщовый футляр для компакт-дисков. «Как думаешь, ты смог бы… смог бы… прилететь к нам летом? Знаешь, все одноклассницы Лизы помрачнели от зависти, когда услышали, что её брат живёт в Америке… Мы видели твои фотографии с Хэллоуина… Это несправедливо, что именно ты забрал в наследство шикарные волосы… Свои я уничтожила осветителем. Хочешь посмотреть? Ты там, Миша? Эй?» На расчищенном шоссе диаграмма пустоши вылизывала мёрзнущее фиалковым пространство с нейтральностью посередине. Её язык был похож на собачий: махровый, немного мокрый, как иллинойские зимы, торопливый и напиливающий молекулы неопытности молчанием, дёргающий февраль по бронхам. В размякшем позвоночнике к горловине редели маршмэллоу из кальция в позвонках. Он почувствовал, что с отчаянием утопающего готов поверить во все мамины сказки, если бы это позволило отмотать время вспять — он должен был признаться… в чём-то. Но всем словам раскаяния, о которые он спотыкался гребешком языка, не находилось должного места в акте. — Ты всегда была очень смелой, — заглохше произнёс он, совсем не так, как собирался, словно в продолжение столетие назад начатого разговора, потирая рукава вересковой кофты. — Я имею в виду, что мне всегда казалось, что ты не боишься ничего на свете. — Я не верю, что ты восхищаешься бесчувствием, — со странной осторожной радостью Уэйн вцарапалась в кислород, дёсенно улыбаясь, пока переходила в крайний ряд перед светофором. — Это не бесчувствие, — он попытался нахмуриться. — Ты всегда была храброй, а мне потребовалось столько времени, чтобы совершить один телефонный звонок. «Но если бы только я был таким же, как ты, это изменило бы мою жизнь с самого начала», — в оцепенении ужасающего восторга додумалось сразу после, подзуженное ленивым плеском-позвякиванием (озера?) на периферии. На издыхании, немного невнятно трудилась магнитола, с кассетными перебоями подсовывая как губка пропитанную медленной кипящей электроникой песню о желании ощутить боль отверженности: стоило выключить её, но мысль о том, чтобы остаться наедине с недоготовленными субпродуктами честности была подобна башенке швейных игл, которую он грезил проглотить быстро и безболезненно. Показалось, что где-то неподалёку пенится тёплое, августовское море, оттого лопатки жгло жёлтым. Но пахло всё ещё рыбой и белоснежно-безликим снегом. — Я рад, что ты не изменилась, — с содроганием выговорил Миша, зачем-то глядя на расплывающееся от движения и рваного дыхания отражение Уэйн в стекле заднего вида, словно ужасающая искренность не обладала мощью на мгновение наэлектризовать все системы в теле, если проходила через барьер стекла. Но он имел это в виду всем своим препарированным сердцем. — Знаешь, я скучал по тебе после нашего расставания, хотя мы и продолжали зависать вместе и иногда делать вещи, которые не делают «обычные» друзья. Это было не хуже и не лучше. Возможно, я просто скучал по той тайне, которую мы хранили, потому что это… это развлекало разум. Не могу поверить, что прошли годы. Уэйн тёрла руль ногтём, её очертания были красными и синеватыми в сигнальном свечении. — Я тоже скучала по тебе, — тихо ответила она. Щекочущий ёлочку-ароматизатор рубцами ветер, не желающий взрослеть — несясь опустевшими автострадами, — гудение дворников по стеклу под выточками тоннельных ламп, как живое, отголоски точек невозврата в разговоре, это заставляло его задуматься, как людям удаётся проводить столько времени вместе, но порознь. Фантом моря стал так близок, что перебрался с поверхности кожи в кости, и в грудной клетке солнечно заснежилось. Под басы композиции про горящий холм за несметными микропромзонами и полями в холодном посеве, наконец, показались дома, слегка съехавшие с фундаментов и обшитые свежим сайдингом. К тому времени, когда они достигли Гирвурда, объезжая полдесятка старых пикапов, из похожей на ливень крупной мороси снегопад перешёл в крупный град, и новые хлопья небесного порошка отчасти казались дотлевающими останками прежних, пущенными по круговороту, так что Уэйн согласилась с предложением переждать непогоду в ближайшем мотеле. Она припарковалась и заглушила двигатель. Луна за городом была будто бы ближе, белеющая от одиночества. Туда, где кончались текстуры, на юго-востоке она садилась ледяными наростами в оголённые, мосластые линии электропередач, замирала в проталинах. Зрелость, расклёванная в салоне Ауди, вся в чеках и рассыпанной мелочи, переваренно почернела. Оттого, что снег сыпал с обеда, под подошвами неприятно и хрустко ныло, пока Миша пританцовывал снаружи машины, чтобы спастись от мороза, ловил на любопытный нос звёзды, щёки болели, он смешно и глупо улыбался: он недоумевал, почему на Уэйн нет шарфа и рукавиц, почему она не взяла с собою ни одного из своих любимейших живописных свитеров, но не спрашивал, всё ещё опасаясь расколоть лёд под их ногами; в ушах опаздывающим составом громыхало сердце. В мыльно-голубом холле мотеля, больше походящего на древний типовой санаторий в приморье (отсыревший вестибюль со свихнувшимися коридорами в чьём-то сохнувшем цветастом белье, мошки, забившиеся в шкафы, щедрый зной паутины над полированными номерками дверей), оказалось душно после наполнивших ноздри снежинок, туда-сюда сновали в зеркалах сноубордисты и лыжники, а за ресепшеном, украшенным дешёвою оргтехникой, полудремал администратор, пристыженно-славно усыплённый запалом электрического камина. Миша помнил, как выглядели гостиничные номера по всему Анкориджу и во всех близлежащих дистриктах, кажущиеся от усталости высоченными титанами, четырёхзвездочные домишки с морем Дирака вместо окон от потолка до пола и органика хостелов с посуточной оплатой и использованными презервативами по углам. Здесь были колючие пуховые одеяла. Шапки отправились сушиться на накалённую батарею, от которой прянично клокотало. Уэйн предложила спуститься в круглосуточную столовую. Он стеснялся своей слабости от перепада давления, стеснялся крепнущих симптомов простуды и шмыгающего носа, стеснялся расшатанной, узкой кровати в номере с чертёжною графикой занавесок и волдырями отклеившихся обоев. Они оказались в забитом разнорабочими в смутном похмелье кафетерии, было полпятого утра, идеальное время для ужина… для завтрака?.. Миша впервые почувствовал, как быстро двигался вектор суток, если близился к солнечному восходу. Взглянув на меню, Уэйн сразу решила заказать чай с молоком и мёдом. «Мама заваривала такой в термосе во время поездок». Чай был травяным, с кедровыми шишками и какими-то сушёными лечебными травами, запах которых мешался с ласковыми звуками иностранной речи в зернистых гранях рабочих комбинезонов, после такого чая спать захочется сильнее, но Миша не собирался отказываться. Уэйн выдавливала из пакетиков гречишный мёд: её движения были прицеливающимися и по-грациозному зоркими, пока дрожь в пальцах не одержала верх и не заставила фаланги скользить, обтираясь друг о друга. Кипяток вцепился в бортики сэндвичей с тунцом и почти мгновенно ошпарил тыльную сторону ладони, и Миша подорвался с места — вот-вот по заиндивевшим капиллярам поползёт тёмный росчерк ожога, — Уэйн — путано составленный ребус из неразберихи чувств-грызунов, мелькание зрения с розоватыми подрагивающими веками — была по-прежнему безмятежна. Она вынула из карманов пачку пластырей, потому что вещи имели волшебное свойство у неё в ладонях самосоздаваться из воздуха. Меланомные лампы нежили скулы, раскидывая созвездиями отблесков отгремевшие родинки-крошки. «Я приучилась носить с собой бинты и аптечку с тех пор, как подружилась с тобой». Несмотря на несносно сонное состояние, Миша прилип к подносу и с удивительной охотою после чая напал на порцию супа, попеременно вгрызаясь в сэндвич и приглаживая ещё влажные кудряшки, которые настырно щекотали ресницы и вплетались в них, все в узелках от скапливания камышистых снежинок и их единоутробных слезливых сестриц. В такие моменты его лицо становилось засвеченной плёнкой: человек с жаждой жизни, которого она однажды встретила в стянутой стоковою музыкой репетиционной, само коварство, похититель спасательных сердец-шлюпок. Он управился с едой быстрее обычного в три раза, пока Уэйн вяло болтала трубочкой в стакане со взрывоопасными бурунами йогурта. — Ты был настолько голоден… — искренне поразилась она. — Может, возьмёшь ещё порцию? — Думаешь, стоит? Стоит? — пробормотал Миша, как-то скерцозно поглаживая щепки и пытаясь ими наколоть на ложку капустный лист, но разглядывал исподлобья меню, а когда поднял голову, улыбнулся ей. Уэйн не сдержалась и засмеялась от его нескоординированности, только тихо-тихо. — Иди, — то ли просьба, то ли приказ. От изумрудного царства витрин и лотков исходила ворсистая, мягкая агрессия среднекачественно вылепленного прилавка, у касс заспанный Миша светился так сказочно, что раскипевшуюся яркость приходилось отгонять шариками с гирлянд-клеверов и вывесок. Заставляло положиться на версию вселенной, в которой он безусловно, подлинно, взаправду начал исцеляться. Даже если пока истоки заключались в удовлетворении потребностей и не игнорировании сигналов тела. Она даже вздрогнула, когда пластик подноса, стукнув о деревянную шёрстку, явил гастрономический кустарник — свежезамешанный салат лоснился из благожелательно высвещённой миски, кружили в румянеющем варёном рисе стручки сладкой моркови; светлая скорбь на вдохе тёплого аромата была болюче и пылко ощутима. — Так у тебя наконец проснулся аппетит, — разведала она с азартом. Миша шустро перемешивал сырое яйцо со специями, как сено катая бруски овощей по керамике и мурча. — Доктор сказал, что я взломал гипоталамус, — он смотрел на неё сквозь гадко спадающую на лоб, потускневшую чёлку, щурился от бьющих урывками в переносицу мерцаний покрытых пыльцою лампочек с постеров, но упорно не отводил взгляда. — Честно говоря, теперь есть хочется постоянно. — Может, и высвобождение лептина разблокируешь? — улыбнулась Уэйн, начиная озаряться растроганностью. — Стоило идти поспать, я же вижу, что ты устал. — Всё в порядке, я всё равно не смогу заснуть, если не буду достаточно уставшим, — отозвался он, и нагнулся, чтобы подуть на горячую горку в тарелке; несколько тёмно-серых прядок выбилось из перемотанного тромба волос и упало ему на шею. — И ты, наверное, имела в виду аденозин или мелатонин. «Наверное», — эхом повторила Уэйн про себя и вдруг замерла. Вместе с мурашками к телу неаккуратно прибивалась кислота железа крови, тошнотворная на ассоциации и от этого безальтернативно страшная. Холод приклеился, похожий на лапку церападуса, чересчур июльский, яблочно-чистый, до мелькания в слуховом проходе, несмотря на то, что испарения от вкусного блюда напротив нагревали пространство, лопались, забивались в поры. «Если сердце перестанет справляться со своей работой, возникнут проблемы с памятью и другими когнитивными функциями». Миша, видимо, быстро сообразил, отчего она задумалась, потому что тут же как будто нечаянно выронил ложку с хрупким трезвоном: одноцветный и укрытый приближением блёклого восхода, он таинственно поглядел на неё через лишайник пара. — Когда вокруг так темно, но громко, я начинаю задумываться, что жить на Аляске не так уж и скучно, — произнёс он лениво, как будто это был мимолётно сделанный вывод, неважный, не достойный проверки. — Только горы, леса… много снега. И люди, которым нет никакого дела до того, что я зависаю в дешёвой столовой на каком-то хуторе в пять утра. — Но тебе не нравится здесь, — постановила Уэйн, чувствуя, как от тепла и разогретой влаги сознание растекается плёнкой по микробной среде, будто бы задыхаясь. — Нелегко жить в недо-изоляции с твоей тягой к людям. Миша закивал с набитым ртом, стал перетасовывать томаты, но потом всё-таки парировал: — В мегаполисах с ней тоже несладко, поверь мне. Улыбка, красочно бликуя, зацвела по его лицу, и Уэйн пожала плечами, не то подтверждая, что это так, не то не соглашаясь с ним. — В мегаполисах нет нас, — припомнила она ему вместо этого, торопясь, как только осознала, на каких словах спотыкается: — Нет никого похожего на нас. По крайней мере, там точно нет Евы, которая будет вручную собирать ингредиенты для изгнания твоей бессонницы. Миша захихикал. «Ты чертовски права. У неё было десять дней в году, чтобы найти липовый цвет!» Теперь, прячась в одеяле лоскутов-сверчков, переполненном запахами варки и ростков чего-то домашнего, трудно было не вспомнить короткий период посещения кружка кулинарии в выпускном классе, триумфально завершившийся разбитым стеклом в местной духовке и маффинами, которые от подгорелости походили на ракушки. Простое желание скорее ради шутки, чем всерьёз посолить в споре толкало Мишу тыкать Еву десертными пластиковыми приборами; его навыки во всём, что касалось готовки, исключая саму готовку, были убивающе превосходны. Пока Ева наставляла младших бороться с промышленными химикатами в хлипких контейнерах бульонов быстрого приготовления, её пальцы сжимались в превентивной хватке. В некотором смысле было утешительно знать, что и сейчас, после пары-тройки лет неестественных отношений, продления взглядовой цепи до Тео, от него до Люси, и шершавых городских стуж, подавляющих настроение, эти двое по-прежнему не могли устоять перед эхом желания проявить себя. Фантомы привязанности и перекипающей неприязни как числителя и знаменателя дроби дружбы зачёрпывали края неловкости, в подмогу делая её менее болезненной, близко к ручной, словно маленький и бездуховный танец вокруг друг друга, в котором невозможно сделать движения, не споткнувшись и не поранив кого-нибудь. Редеющая в затопленном рассветном небе пробивалась из-под звёзд, над пепельными черепичными ендовами и сопками леса, приторная вата снежинок. Снег в одни дни был обсидиановым за полуденной линией и дендритами напоминал конфетти, в другие — перегрызал безголовые устья речек, привинченных к верандам канализационных люков. Жить в его сливках, которые никогда не трогали и не формировали руки человечества, было в самом деле неплохо. Окружить себя переулочными автобусными остановками с позолотою грибов-навесов, уютными заповедниками в жемчужных фарфоровых крестах, изморозными небоскрёбами, свесить ноги в песочно-мраморную пропасть с подоконника больницы. Уэйн поколотила трубочку об изразцовые стенки стакана. Когда она набралась сил задать вопрос, её пошатывало, как от приступа морской болезни: — Почему ты спросил, помню ли я тот день, когда мы вешали плакаты в мою комнату? Разве я могу забыть подобное? Они легонько и туговато соприкасались лодыжками под столом, Миша, ёрзавший на месте, подарил ей расстерянный, резко становящийся задумчивым взгляд, хоровод цветных шариков-зарниц волнительно застучал по столешнице от взмаха. — «Время сыпется, как песок, и куда-то несётся, но некоторые вещи останутся парализованными», — выдавил он, уставившись на кокон из салфеток пристально, поскольку это была единственная брешь в погремушке пространства, не занятая ничем по-человечески громоздким и отвлекающим. — Ты сказала это однажды. И оно не выходит у меня из головы. В прошлом осталось много хорошего, но мы не можем к этому вернуться. А впереди будто… ничего нет. Его светящаяся бледность, бессильно положенная перед креманкою рука, жуткая грустная улыбка напугали Уэйн, и она накрыла ладонь чужую своей, сама фокусируясь взглядом на свежих пластырях, чтобы не смотреть выше. Возможно, это было ошибкой. Позволить надежде вернуться в голову — похоже на искушение судьбы, если не сработало в первый раз, то не стоило пытаться снова. — Не говори так, — вышло тускловато в обрамлении неуверенных единиц-ноток, но и те, казалось, совсем не достигали соседнего мозга. — Тебе всего двадцать один. Ты ещё не получил образование, не открыл новый закон физики, не снимался на настоящую камеру в настоящих фильмах, ещё не побывал во всех уголках планеты. Хорошее впереди. — Я так сильно хочу вернуться в то время, Уэйн. Я так сильно хочу вернуться туда, — сказал Миша серьёзно и замолчал, внезапно полузверино и надолго, как будто на что-то решался. Он так и не решился. Странная исповедальная игра: чем упорнее вглядываешься, обходя опоры эго, тем больше замечаешь того, чего не хочешь, поэтому Уэйн с тоскою разглядывала нарезку полосатых фантиков, сорняки рисинок, лавандово-зимнюю пустыню в роговицах, длинную, как хириругические инструменты, пробовала уловить, как таят прорехи одних и тех же шрамов, от которых по-прежнему глупо было ожидать, что одно перекроет другое, а она продолжала верить. Белая брусчатка под ногами напоминала чистый лист бумаги. О, она совершенно точно знала, от чего они бежали. От автобусной остановки, на которой расходились по азимутам и алгоритмам. От квартиры, помазанной липким, липким мускусом греха. От кладбища, в землю которого закопаны мамины кости. От желейных, влажных, галлюцинаторных высоток даунтауна. От людей, которые причиняли боль тем, что у них были полноценные обывательские семьи, здоровые послушные тела, погожие пустообоймочные глазницы, в них — проработанные планы на жизнь, которая никогда не кончится, они ранили всем своим прошлым и всем будущим существованием, всем внешним и внутренним, всем, что подсматривали друг у друга и копировали, потому что могли, они ранили своим показным пониманием, но больше всего тем, что, оставаясь свободолюбивыми детьми, дерзали воспевать реквиемы смерти, с которой не сумели даже познакомиться и за которой таилась сплошная и им не нужная пустота. Память, способная хранить только плохое, шла трещинами, и теперь наружу под давлением лила первая, ампутированная совместная весна. Всё было уничтожено. Всё было уничтожено с самого начала. Стоило утру перевалить за семёрку на циферблате, как Миша, переворошив карты в телефоне, объявил, что неподалёку есть небольшая букинистическая лавка, и за руку вывел её на побитую холодом боковую улочку, и там она, как мотылёк с одышкой, привлечённый пламенем, также последовала его шагам, подражая походке, наблюдая, как его тень отклоняется от её, промеж вышек-великанов с вознесёнными медными проводами, по лазурно-лотосным массивам Гирдвуда, сияющим утренними парами-катышками, их ребристой брусчатке и фужерам сосен, под обручем спирального энергосберегательного солнца. Весь раскидистый ветвями елей, весь в шумящей вечнозелёной кроне, февраль заворачивал домики в клочья античного, молочно-пыльного мрамора, гипсом одеял глушил, словно инфракрасные магнетары, звуки, тень-свет, свет-тень, хотелось остаться в этом утре так долго, как только было можно. Миша натянул на себя шарф со снеговиками, так мягко касаясь материала, словно это было нечто вещественно-значимое для него, что, вероятно, обошлось Люси в шесть или семь долларов в Target, но стоило Уэйн почти половины десятилетия зависимости от клубничных сигарет, дюжины баночек мицеллярной воды и непророщенного раписа. В одном из дворов, слегка покрытых изморозью, резвились дети: они кутались в ткани и выпутывались следом обратно, склеивались с солёным воздухом, смеялись своим безголосым смехом, больше напоминающим шелест ветра меж лопастей ветряных мельниц. Антикварно-букинистический магазинчик оказался подвальным помещением, совмещённый с салоном для художников, так что к книгам они пробирались мимо держателей для перьев, торшонов, эстампов, холстов на подрамниках, плотно набитых винтажными марками и красками стеллажей и шкафов с кисточками. Вдоль рядов изданий в коллекционных переплётах и особенно ценных краеведческих альбомов под стеклом Миша лавировал с искусностью астрофотосъёмщика. Каждый раз, когда он поднимал голову, чтобы узреть словари мёртвых языков, Уэйн следовала за его глазами, а не смотрела прямо вверх. Миша отыскал в одном из стеллажей, заваленную бумагами, коробочку со старыми советскими перьями, а потом долго перебирал их, пока не откопал двенадцатый номер. — Посмотри на это, — он едва дышал, прикусывал от усердия нижнюю губу, разлетелись по воздуху канонерки-локоны. Немое восхищение. — Чудесная вещица, не так ли? С граммофона, установленного за прилавком, распылялись треск иглы и французская музыка, тепло, низкочастотно, сдержанно, пока винил не замкнулся со звонким, кардиостимулирующим трением. Уэйн не могла сказать наверняка. На некоторые вещи было приятно смотреть, и она остановилась на этом. Зажевались жидкие диски. Чужие глаза, наполовину обескураженные находкой, наполовину абсолютно шарнирные, как обычно, половинил треугольничек блеска. — Волшебно, — сказала она, вляпываясь в намёк на румянец на сопках чужих щёк. — И чуть-чуть романтично. Думаю, для тебя в самый раз. Она была вознаграждена настоящей улыбкой, расцветающей на лице Миши, более магической, чем порошкообразные треноги шкафов и бухты тюбиков, курсирующие вокруг них, — сквозь пропыленную лупу подводных течений, смягчающих обветренную оболочку сердца, нежно-бирюзовый сменял всё на полуподвальный ореховый, обнажал моллюсков на месте губ, застывшие пластины снега на месте ямочек. Он ухмылялся негромко, ярко и красиво. Чайки, на удивление, оказались особенно активны тем утром, их неровные вскрики-всплески, без ритма, вне какой-либо закономерности, были громки и пронзительны для сонного времени суток в сонных кварталах сонных лиственных стен. Городок казался целлофановой медузой после снегопада. На горизонте сгущался по-супрематически жемчужный туман, добавляя потусторонности виду гор и очертаниям лесопильного завода, и, заглотив тех, вспыхивал нектариновым, посеребрённой малиною тлел им на макушки, все органы чувств от мороза обострялись мгновенно. Они переступали по практически заросшему веточками пихт снегу: серая прямая — Миша, лазорево-сиреневые всполохи движений — Уэйн. Она слегка качалась в своей походке, ощущала слабость. Миша вёл вперёд, и поверх следов его распускались ромашки, он, может, и не видел, но видела Уэйн. Она не успевала прятать улыбки. Он робко сводил вспыхивающие скулы. Когда подрассвело, и в мутной просини пролилось на пушистые палевые запястья нагих деревьев поразительное в чистоте свечение и затопило, как парафин, они направились к мосту над Глейшер-Крик. Аквамарин облаков ласкал молоко-медвянку узких перешейков, три ряда чёрных елей, одноэтажные домики — лесенка окон, — лазурь с угольно-стальными арками обнимались, лишь тревожный стон птиц следовал их пути всю дорогу до смотровой площадки. Что-то не так, поняла Уэйн. Хвойный морозный эфир, сполоснутый примесью прохлады с гор, и душное железо, резко бьющее в нос, слишком странное сочетание запахов для кирпичностеклянных, плиточных улиц, обычно они пахли средствами от сурков, свежим лососем, креозотом, скисшим комбикормом или несмываемой вонью нетрезвости. У ручья, под самою возвышенностью при всходе на мост, за спёкшимися сугробами, теряясь в жидкой массе тумана, сбирались прохожие — в кристаллах воздуха, перетянутого зловонием затхлой стоялой воды и перегнивающей мёртвой рыбы, витал их приглушённый, крупитчатый обеспокоенный говор. Что-то не так, Уэйн вдруг отчётливо ощутила это: сбившиеся в перепуганные рои последние звёздочки над чужими головами, пустынное небо. Такой же озадаченный, Миша быстрее неё успел перехватить внимание старика, бредущего из сердцевины столпотворения, он перестал улыбаться, и незнакомец, когда Уэйн нашла силы в себе поднять голову, поразил их отсутствующим, отутюженно-болезненным взглядом, от латуни радужек тёмным, как омут. — Это котята… — прохрипел он в белопенную перину кислорода. — Должно быть, их выбросило из ручья… Люди сбрасывают туда бездомных животных… Должно быть, их настигла ночная буря… Уэйн отшатнулась и скользнула ногой по снегу. Она и Миша, вкопанные в землю-чужбину, переглянулись — в этот миг, чудилось ей, они оба наблюдали зрительную иллюзию, выемку, как бремя запертого знания проступает на измученном незнакомом лице. Через мгновение старик исчез, будто его и не было, и они остались вдвоём, вглядывающиеся в направлении моста, подножие которого было забаррикадированно людьми и мусорными мешками. Заплясали хлопчатые огоньки-отместки, нездоровый ветер просторов бегло растягивал мозговые раны. Уэйн приблизилась к кажущемуся ненастоящим силуэту рядом, как смогла, боясь что-либо сказать, не хотелось даже предполагать, какое у неё сейчас, перепачканное первыми стигмами тошноты и страха, словно щупальцами, почти прозрачное, лицо. На густом белиле Миша выглядел неуместно — пугающе — невозмутимым, пока, не двигаясь туловищем, не повёл плечом. — Я, наверное, собираюсь пойти взглянуть на это, — тронул он её за руку, и его глаза были чёрными и водянистыми от тумана, или холода, или ужаса, и Уэйн поняла, несмотря на суховатый тон, как он испугался. Она поймала пальцами, только ими, пальцы Миши и, быстро огладив всю ладонь, сказала: «Я с тобой» — лёгкий холодок коснулся сердца. Признаки взывания ко сну как рукой сняло. Озябший и прелый городок морщился, с недовольством принимая их в переплетённые каналы своих паутин. По хвойной настилке подойдя к одному краю толпы и ступив на деформированный склон суши, сочащийся творожною слизью-фирном, они сперва ничего не заметили, разве что тишь вод, должных быть замороженными после двухдневной пурги, вдруг стала отчётливо-плещущей, добираясь до дурного скрежета. А потом Уэйн увидела мокрую подранную шерсть, рожками уставившуюся из-под сырой земли, и гнильцу плоти тут и там, и кровь. Несколько синюшных сгустков размером с клементин подрагивало на покрытых язвами валунах, болотистые, они сливались с бельмом насыпи и угадывались лишь по бурым коркам, капли усеяли штриховкою цемент снега, оставив лишённые меха, переломанные, рыхлые лапки животных висеть складками. Среди обломков на берегу с чавкающим звуком наслаивались друг на друга стаи чаек, пирующих на тельцах мёртвых кошек. Их были… десятки. У Уэйн закружилась голова: она узнала скелетированные останки, свёртки омылено-облезлых хвостов, с илом в пастях, оставившим от языков сплошные мелкопузырчатые отёки, петли кишечников, податливые, прежде чем затвердеть… Всё, что вызревало в опухших гротескных трупах, вывалилось наружу. От запаха гниющего мяса, смешанного с зияющим тусклыми красками приливом, у неё скрутило желудок. Она смотрела и чувствовала, что чем больше смотрит, тем инфернальнее и громче становится на берегу, и она сжимала мишину ладонь так, что у обоих побелели и едва не хрустнули костяшки, а пальцы, мерещилось, совсем свело. Толпа бесконечно скулила и извивалась. Казалось, пропаханный бороздами прибоя песок под ними начнёт вздуваться. Разговоры об эпидемии, бытовой жестокости, колдовстве и разливе нефти принимали бешеный характер. Кто-то с позеленевшими щеками кидался вперёд, отпугивая цепкие клювы чаек от морд, замерших в сведённых к затылкам мышцах, и пойманный вместе с птичьим верещанием ветер едва слышно грызся где-то в трубах, ожидая чего-то, что никогда не произойдёт. — Боже, — пробормотал Миша сдавленно, не обращая внимания на хватающую его за одежду Уэйн, из-за тряски фаланг лишь царапающую тьму, он двинулся к гребню ручья, шаг, другой, и остановился, чтобы рассмотреть распростёртых в отчаянии сохлых котят поближе. Уэйн хотела броситься к нему, но тошнота, подкатывающая к глотке, оставила её оцепеневший. Разум застрял в разрушающей хронологическую стрелу спайке расчленённых образов, как реальных, так и воображаемых: ещё слабый и маленький Миша чертит иероглифы во дворе школы, хрупкий, выросший и тонкий Миша сдерживает слёзы в опустевшей от собранных чемоданов квартире, Миша с заячьими глазницами кидается под полымя автомобильных радиаторов, а затем, или до этого, идёт за ней. Гипнотическое оцепенение отпустило её, как только подобравшийся к краю берега — за ним — бездна — самый непонятный, будто бы уже взрослый Миша присел на корточки возле кромки. Он глядел на комки шерсти и крови и пушистые вздутия, раскиданные у ног, глядел так, будто искал какие-то признаки оживления, надеясь на магическое воскрешение или восстание мертвецов; прямым осовелым взглядом — ни брезгливости, ни отвращения, полая жалость. От которой у Уэйн похолодело между лопаток. К этому его выражению, закрытому за двумя фанерными дверями на три замка, спрятанному под подушкой, у Уэйн не было ключа. Увядшие очень давно цветки лотоса нелепо слиплись меж собою и прибились к гальке, только шуршали под тёплым ветром и пылью. Время точно остановилось. С прищуром, не предвещающим ничего хорошего, Миша медленно вытянул руку и дотронулся до брошенного перед ним трепыхавшегося тела без одной конечности подушечкой указательного пальца; изодранный полускелетик ощерился, словно под этим касанием мог оказаться бардачок с коллекцией компакт-дисков, линии жизни опалило бело-синее, стухшее сияние. Он провёл кончиками по загривку, по грязной, мокрой шёрстке, хвост-сосулька кота качнулся на волнах, окропив подошву водой, раздался чёрство-натужный скрип. Уэйн почувствовала, как её накрывает озноб. Рука рванулась к крестику на шее. Она сжала его в кулаке, достаточно сильно, чтобы оставить отпечаток, как только отпустит. Как последняя трусиха, она закрыла глаза. Теперь, отдавшись ужасу, ей вдруг захотелось, чтобы кому-нибудь стало так же отчаянно страшно, как ей. Всего, что было дальше, она не запомнила: это напоминало очень большой и сумрачный провал в чернозёме. Они были в холле гостиницы. Она продолжала слышать хищный птичий вой, который, казалось, будет теперь сниться до конца жизни, сколько бы та ни продлилась. Тревожный совместный душ с целью экономии ресурсов и энергии по возвращении был идеей Уэйн; её решения всегда были прагматичными, эффективными, перемолотая в мельнице осмысления мука причинно-следственных связей и то, как её преподносили, составляли части комичной многозадачности, что делало попытки противоречить ей такими забавными. Лейка включалась с ярким шипением под насадкой. Чуть отклеился герметик. Им нечего было стесняться друг перед другом, объективно, но Миша всё равно отводил взгляд, прятал торс — линия волокнистых косых мышц и гематомы по бёдрам, — и искал невидимую опору в покрытой слоем пара створке. В голове тяжкие от аутоагрессии проносились странные изображения: созвездия заброшенных барж, окружающих кластер порта-притворщика, крышки в желудках у уток, черепахи, задушенные пластиком, дерущиеся за сброшенный кокаин акулы, насекомые в высоких сорных травах, дома, построенные на их домах. Тщётный заслон воды не мог спрятать следов его преступлений. Струя подсвечивала худые лодыжки. Его пальцы измазались в грязевой краске, но в обрамлении лучей казались перепачканными чем-то алым и вязким. От плит несло детским кондиционером для белья. Комната, которая им досталась, была достаточно неплоха, вмещала в себя матрас, пыльное зеркало и тумбочку при входе. Несколько часов назад, после заселения, Уэйн заботливо расставила набор ароматических свечей вдоль изголовья кровати. Свечу с кокосом и вишней они зажгли ранее, и крошечное пламя мелькало искажённым видением посреди темени пограничного пространства; оно колебалось взад-вперёд в успокаивающем гипнотическом движении. В уже совсем утренней заре-заварке мчащиеся к плоскогорьям всполохи звёзд казались эфемерными, немного похожие на своих праотцов, пылевые, неочнувшиеся, дымные, полупрозрачные за грозовым вертикальным фронтом, облитые ушатом мороза. Миша в чудном сочетании растерянности и ясности сел на краешек постели. За сцеплением стен было слышно приглушённое шаркание Уэйн, чистящей зубы, в спальню из-под двери, создавая укромный проход к его голеням, проникал сдобный графично-бежевый свет, высыхал в уголках ковра. Миша посмотрел на тумбочку, не заваленную вещами до отказа, но оставленную в сверхъественном беспорядке: визитница, телефон — только мишин, его амулеты, зарядка, небольшой чайник и пара стаканов, пара колец-хамелеонов. Брошенным поверх всего хаоса предметом был скетчбук, который он подарил Уэйн в больнице, пропахший той медикаментозной духотою; светло-сиреневая обложка его виделась замаранной в некоторых местах, сбоку открывался вид всего на несколько вспухших страничек в начале и в конце блокнота. Мускулы вдруг свело спазмом от нервного корыстного желания заглянуть внутрь, похоже на ощущение, обвалившееся в спальне на втором этаже дома Фростов в зарослях виниловых пластинок, гирлянд и помятых постеров, подтягивающее к кусочкам сердца Уэйн, лежавшим на открытом комнатном воздухе… Миша бросил настороженный взгляд чрез комнату; дверь в ванную была по-прежнему закрыта, и Уэйн орудовала щёткой, иногда гремя боксами с таблетками, достаточно оглушительно, чтобы он мог слышать стуки сквозь густую дробь керамических брызг. Он воспроизвёл в голове ещё тёплые воспоминания из мягкого кокона душевой, вьюнки меловой плитки, точно скалы, в рекристаллизированном воздухе-саже ничего не удавалось разглядеть в лице напротив, — и он потянулся к этажёрке поверх одеяла, постепенно протаскивая пальцы, пока они не коснулись скетчбука. Открытие воронки представлялось равным прыжку в немую ситцевую, полную демонов и скелетов преисподнюю с разбегу. «Пробовали ли вы делиться с близкими своими переживаниями?» — «У меня нет… инструментов для такой честности перед другими». — «Не дискредитируйте себя. У вас хорошо развит эмоциональный интеллект». — «Я не думаю, что многие готовы к погружению в трудные вещи». — «Я более чем уверена, что большинство людей из вашего окружения, возможно, иногда хотят умереть или просто имеют сложные отношения с жизнью». — «Я в это не очень верю». Эко-кожа развернулась у него на коленях как кусты терновника, обступающие заброшенный дом. Вслепую, зачарованно он раскрыл случайный разворот с конца, перевернув блокнот, и наткнулся на список имён с телефонными номерами, и какая-то глубинно-ностальгическая, чужая горесть рёвом поезда застучала в висках, и так уныло стало от того, как явственно начала выстраиваться в голове цельная, эпитафическая теорема. Сглотнув валун комка в горле, Миша перелистнул страницу. Нессиметричным почерком вверху листа были выписаны пароли и пин-код от банковской карты. Ладони повлажнели и, вероятно, могли снежными замётами поработить переплёт. Пальцы будто на автомате перевернули ещё одну страницу. «Похороните меня с семенами в лёгких…» — Я бы сделала то же самое на твоём месте. Миша вздрогнул и чуть не отшвырнул скетчбук через весь номер, но крупинки благоразумия заставили продолжать придерживать пальцем место между страницами. Уэйн прорисовывалась косыми облаками в ночной рубашке в дверях ванной, освещённая размагниченным велюровым цветом, с полотенцем на шее, заставшая его прямо на виду. — Извини, — глупо пробормотал он. Бежать не было никакого смысла, в права вступала реакция оцепенения на месте. Уэйн мимолётно, но снисходительно ухмыльнулась и щёлкнула выключателем в ванной. Прохладная полумгла поглотила комнату, надёргав кучевого белёсого пуха за тонкими шторами, крепко горящую свечу и яркое, опасное мерцание глаз Уэйн, пока она подходила к тумбочке в замедленной съёмке, пока в ритм стучащейся где-то по черепице буре цеременно, словно старое вино, встряхивала в чайнике обкатанную водою вперемешку с мёдом и засушёнными цветками гальку; уже остывший янтарный чай взбился волнами, душистая пенка всплыла на поверхность. — Нашёл что-нибудь интересное? Трудно было определить, действительно ли она сердилась; почему-то ясно представало то, что от бесконечной фоновой боли она забывала испытывать примитивные эмоции. Миша скорчился в неуклюжей позе и положил блокнот-жертвенник в центр кровати, будто предоставлял улику по делу. — Скорее то, что искал, — прямо и беспомощно ответил, решив не уклоняться от истины, он, так тихо, что она, наверное, едва слышала. — Прости. Я не должен был так… так нагло вторгаться в твою голову. Поставив чайник на пол — цветы и надломанная галька вихрились в вальсе в два раза суматошнее, — Уэйн села рядом и, привыкая к тряске пальцев, перебрав простынь, подобрала скетчбук, измарав песком, откуда-то взявшимся у неё, совсем сухим в мокрых ладонях, и Миша не спускал глаз с изгиба её плеча в тусклом свете. Стыд с натренированною непобедимостью понемногу прожигал в нём дыру, он скорее предпочёл бы, чтобы Уэйн разгневалась по-настоящему и отчитала его, иначе подобные выходки рисковали и дальше сходить ему с рук. Слабый ветерок откуда-то из щелей в укрывшем пол пергаменте почти сбивал вафельный уголок полотенца, острый и подкормленный сквозняк вновь зарядившего дождя заглушал остальные мелодии, почти обрывал белые вершины песка, загромоздившие синий горизонт. Казалось, что, огороженные тоннами кирпича, они находятся в эпицентре шторма. Мельком пролистнув заполненные крошечными портретами странички, она посмотрела Мише в глаза — её собственные были неподвижны, незамысловато-внимательные, и порхающий тенёк дверного проёма падал прямо в снедь радужек, и в них ничего толком не было видно. — Просто расскажи любой свой секрет в ответ, — попросила она. — Тогда будет честно. Как куполом, ещё одною покатою крышей нависла над ними трепещущая волна, и замерла, прежде чем обрушиться — и Миша видел накипь на её гребне, гулкую, как несмазанные качели со старой детской площадки из памяти, и светлую, как чаячьи крылья, клубящиеся внутри лохмы водорослей и как хватали ртами азот вынесенные на поверхность рыбки, как вязкосолнечный луч, прорвавшийся сквозь тучи, воровски просвечивал взбаламученную майолику — насквозь. Он испарялся под этим взглядом, под этим требованием. Должно быть, то, как она смотрела на него до этого, в душевой, продолжало преследовать сознание в желании выскабливания наружу целого сонма безымянных эмоций. Правда в том, что он был убеждён, что Уэйн уже знала о нём абсолютно всё, что было возможно. — Я, возможно, собираюсь быть слишком искренним. — Как обычно. Он ждал, пока что-нибудь, пусть даже очень-очень маленькое, придёт в голову. — Помнишь свой день рождения в выпускном классе? — спустя несколько секунд непростительного молчания-покоя наконец вырвалось со вздохом, натужено слезящимися связками, гнёздами дребезжащих лимфоузлов. — Если честно, не помню, — Уэйн глядела вниз, куда-то на запрятанные в ночнушке бёдра. — Я же почти никогда их не отмечала. А те, что были со стаей, все одинаковые, — осторожно проговорила она, мягко, словно выполняла миссию не спугнуть дикое животное. Но она была права, ещё бы. Обложка блокнота похищала предназначенные ему, ласковые и летучие, прикосновения. Ласковые, прячущие что-то потёмки. Пришлось заставить себя не отводить взгляда. Рассказать с невозмутимой бесхитростностью: — В тот раз я не знал, что тебе подарить, поэтому купил большого плюшевого тюленя. — Да, я помню это. — Я хотел, чтобы он напоминал тебе обо мне. Я тогда постоянно использовал крем с молоком, на котором были нарисованы коровки. И я вымазал всю игрушку этим кремом. Не знаю, вышло ли у меня сделать так, чтобы она пахла мной. Это странно? Уэйн ещё раз рассмотрела ковровые узоры под пятками, потом отложила скетчбук, целиком забралась на кровать, повернулась к нему и улыбнулась так жемчужно-перламутрово, что цеппелин улыбки плавно и шершаво перетёк в стружку смеха, и это был нелепый смех, неудачный и изогнутый, родной, самый прекрасный на свете смех. Пока он не перевоплотился в страдальческим оскал, от него и в средоточии кокосовой вишни пахло полевыми травами, худенькими фруктовыми лужайками в английском саду, Миша чуял, потому что так пахло от чайной заварки, всей в выцветших бумажных корабликах, потому что так пах её давний парфюм, потому что так из форточки пахло то последнее счастливое лето. Но расцвеченный смолою витраж улыбки быстро расплавился. Уэйн снова стала недосягаемой и печальной. — Это всё как-то странно, — сказала она, отблеск пламени сверкнул на скуле, когда она снова уставилась в пустоту погребально-белоснежных подолов. Миша инстинктивно придвинулся ближе, жадный на каждый жест, на голосовое сипение, что срастались с планктоном изъеденных губ. — Что именно? — Многое кажется пресным и нереальным. Как будто не со мной происходило. «Я хорошо знаком с этим чувством», — подумал Миша, чувствуя, как тают вместе с солнцем по ту сторону небесной завесы его суставы. Уэйн повернула голову, цепко, дрожаще хватаясь за спадающее с плеча полотенце — у неё смольно растрепались невысушенные волосы, в них свою радость искал заплутавший зефир с берега, — и вдруг доверчиво прильнула к его груди и так надавила, что под натиском пришлось поддаться и лечь. Рубашка со смирением сгармошилась у горла, по обе стороны от поясницы к матрасу намертво пригвоздились запястья. Прижавшись ощутимее, она тыкнулась губами куда-то в его ключицу, сначала робко-робко, но потом то, что он посчитал поцелуем, набрало чувственности и силы, и если бы она постаралась достаточно сильно, он уверен, смогла бы проникнуть в его внутренности и вытащить горящее сердце. Отчаявшееся снегопадом утро блёклые её скулы трогало измазанными в севере пальцами, розовым, апельсиновым, оставляло акцентами отростки мокрого бисера-марципана по линии роста волос, и осязание её тела сверху, беспокойный рой мальков-искорок в токсичном луче снежинок-блёсен, крейсерный кит снеговой-простынной круговерти, скрывающийся в тени кроватной дамбы, от дыхания проступающие ребристые изгибы, полутени плоских мышц, скорее очертания, похожие на песчаные дюны, плоский живот, плоские локти поразили отравою какие-то не те части в организме. Хлопковые руки, тепло и прикосновение к коже шеи, приятное чувство щекоткою разрасталось на губах и могло поглотить голову, если бы не подстерегающий во всём этом концентрат болезни. — Это и есть adrontis, выражаясь языком Льюиса? — прошептала Уэйн, и шёпот по звучанию походил на молитвы, которые Миша слышал в чикагских церквях. — Что? — Нет, ничего. О чём ты думаешь? Она прижалась сильнее щекой, когда потянулась, чтобы запрокинуть голову и заглянуть ему в лицо, оказавшись слишком близко для того, чтобы это могло не смущать, но Миша не отодвинулся, не смог, только глупо смотрел сверху вниз, ощущая антрацитовую солонь на кончике языка. Он удивился своей железной выдержке. Погладил её по волосам, по недоразвитым плавникам кудряшек, ломанных от того, что их тёрли полотенцем, которое теперь согревало его икры, погладил за ухом, провёл пальцем от мочки до калечаще-худых и стылых позвонков, видимых в Гольфстриме затмений от свечки, зацепился за коралловый сарафан на ткани. Напряжённо и красиво. Почему-то предчувствовалось, что кто-нибудь из них вот-вот заплачет. «Разрушать жизни людей, которых мы любим, как раз проще всего», — вдруг всплыли в голове слова Люси, но он не знал, почему. — О том, как мило твоя кожа липла к моей, пока мы были в душе, — признался он. Неуверенная улыбка тронула кончики губ Уэйн совсем боязливо. — О том, что мне впервые за месяцы приснился не кошмар. О том, что мы теперь здесь. Здесь — в тёплых объятьях, в одном тёплом ложе, здесь, в обманчивой теплоте здания, — здесь — в самом нём, в груди слева, где диким боем стучало тёплое сердце. Она спросила, припустив веки: что тебе снилось? По стене за её спиною растекалась морскими коньками ледяная крошка видения. Его незоркая душа ответила: как мы с тобой играем в видеоигры в старом аркадном клубе. Пустые, пинцетные реплики аппаратов, словно картонки, расставленные по поводьям подсознания, разблокировали разъедающую живот кислоту невероятно глубоких воспоминаний из детства, в промытых лёгких пускал корни низинный женьшень. А ты о чём думаешь? — В аркадном клубе… — повторила за ним Уэйн; из её уст глупые вещи звучали совсем иначе: не так фиктивно и формально, более элементарно, в беззаботной пропитке. — Я думаю о том, как мы украшали палату Мелиссы. Это было мило. Ты был милый. Никто никогда не обращался к нему с таким количеством нежности в голосе — никто не счёл бы его достойным подобных концепций. Придержав её за талию, он аккуратно повернулся на бок; она улыбалась и позволила уложить себя, как удобно. В какие-то мгновения переставалось верить, что апокалипсис, которым обещало закончиться это путешествие, неизбежен. Что бывшая гладкой чужая кожа сморщилась в нескольких местах, стала теперь огрубелой и сухою, покрытой кое-где трещинками и обросшей ломкими волосками, как полировка их машины в аренду, что утопталась царапинами. Позднее утро пробудило холмы, под которыми стояла гостиница: пестрядинные градинки отбивали ритм по флинту, по слюде, по рамам, оборот за оборотом создавая собственный непокорный ансамбль, и обвивали оргстекло мотки речных чаек, и их ревущим цунами заносило бетон, в воздухе, как пыль, кружилась нагрузка двигающейся самой по себе жизни. Он немного забылся в моменте, разглядывая её, поэтому смутился, когда обнаружил, то Уэйн делает то же самое. — Что?.. — насмешливо выдавил он, чувствуя, что краснеет. — Что «что»? Это ты пялишься на меня, — утверждала Уэйн, и её мягкая игривость, отложенная с начала поездки, казалось, возвращается. Их улыбки отражали друг друга с зеркальной точностью. — Тебе нравится моё тело? — он спросил почти бездумно, но искренне, и, впрочем, сразу пожалел об этом. Уэйн в лёгком удивлении опустилась глазами до его шеи, ключиц, груди, как забылась, но потом вдруг озабоченно задумалась. — Что ты хочешь услышать? — наконец, уточнила, подняв нахмуренный взгляд. Увидев, насколько она серьёзна, Миша виновато покачал головой. — Извини. А хочешь ещё откровений? — горячился он, по большей части без повода. Видно, тон у него был весомый, раз Уэйн деликатно, но почти сразу подползла так, что между их лбами осталась узкая щель, и, заломив брови, кивнула нетерпеливо и заворожённо, приготовившись слушать. — По моей квартире летали мотыльки всё лето, так что я научился самостоятельно определять цикл их жизни. Они распушают крылья, когда отдыхают, иногда застывают на стенке. И так и умирают, ты знаешь? Когда я пытался их убрать, они сваливались на пол. Эти смерти кажутся такими маленькими, и… и их так много. Шаткая задвижка билась о форточку, выдаваясь за стук топора. — Ты боишься смерти? — озвучила Уэйн мысли, слишком громко звучащие у них обоих в головах. И она не смотрела, но наблюдала. Преднамеренно и расчётливо. Заданный вслух, вопрос немного заглушил шум с улицы. Вперился в бронхи, факелом пройдя по неоправившейся трахее на вдохе, словно Миша проглотил зажжённую спичку. Он боялся смерти? Уэйн знала о ней гораздо больше, чем он. Она прошла через страшные вещи, она задыхалась слезами и криками, когда отвела его на кладбище. Она боялась смерти? Ни падение, ни невесомость. — Это… неизбежно, — выронил он, мягко выпутываясь из хватки одеяла и больно — из рук Уэйн, так, словно отвечал на какой-то другой вопрос. И он с медлительностью осознавал, что с окна веет концентрическим зимним холодом, что перевернувшаяся на спину Уэйн, разорвав контакт, стала такой же чужой и задумчиво-недоступной, как высвеченная серебром россыпь опаловой крошки в далёком небе, двоящемся налётом меди. И он обессиленно зашарил розоватой звёздочкою ладони по простыни, и она, уступая, протянула холодную руку навстречу. — От этого ни капли не легче, — её голос балансировал на постной, смутно знакомой с юности меланхолии, на ярости, на чём-то ещё, что Миша случайно раскопал своими бесконечными косяками и неправильными действиями. «Давай сделаем что-нибудь», хотелось ему предложить. «Давай сходим в кино, когда тебя выпишут из больницы. Не смей утверждать, что ты не вернёшься туда. Давай почитаем Кадзуо Исигуро или посмотрим «Теорию большого взрыва». Давай заведём разговор, который мы никогда не заводим. Давай расскажем друг другу, что чувствуем на самом деле. Давай покажем друг другу все наши раны. Давай попросим друг у друга прощения. Давай решим, кем мы являемся, и придумаем, что с этим делать. Давай поговорим. Давай поговорим». Только лёгкие рвались и широкими кистями со злостью расписывали воздух кровавой слюною а снежное небо белело и белело позади неё, пустое и растерянное, и где-то в просветах в его полотне, на кудлатом кончике хвоста Малой Медведицы, терялись в толще окружающих их звёзд облака катоновой пыли. Миша подумал про астрономов, считающих, что сквозь такие «дыры» телескоп направляет человека в зияющую космическую пустоту. И выдернул руку из холода мертвецкой ладони. Уэйн не отреагировала, повернулась на бок, к окну. «Давай немного поспим», — сказала она и, кажется, бессимптомно заплакала. Дыхание было неритмичным, частым; как всю последнюю пару месяцев. Свечу задуло нацеженным из городской сутолоки порывом с оконной прорези, и над кроватью поплыл запах гари. Миша почувствовал, как поднимается изнутри, из самой собачьей сути его, обида, и как моментально перекрывается она неостановимою болью, источник которой тело, не в силах найти, поместило в центр грудной клетки; он бороздил пальцами прерии наволочек и легонько, нечаянно забывался, так сильно удерживая фантом Уэйн, так далеко на противоположной стороне массивного матраса-образа, впадая больше в дрёму, чем в нечто вроде сна. Он был беспилотным космическим аппаратом, направлявшимся в сторону Альдебарана. Если ничего не случится по пути, область звезды будет достигнута примерно через два миллиона лет. Это чувство было трагедией, было таинством, было ожогом, было величайшим нерешённым уравнением в мире. Было так темно, что от машины с шоссе вспышка света обволокла этажёрку, будто молния. Ему или снилось, или нет, как он обнимает Уэйн и говорит: — Я ничего не боюсь.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!