xiii. ромашками под андромедой

15 августа 2025, 17:39

возможно, я была на краю от бездны, в которой вкладываю в его рюкзак половину жилого комплекса

он спросил, когда я сворачивала худи с пакетами листового чая

и реанимировала старые образы в своей голове

потому что отросшие корни цвета которого я не помнила

так настырно плавились в гнилом свете

и лезли в глаза

мол, куда делась твоя смешная рубашка

та которая с феями

из мультфильма

а я раздумывала о том

что могла бы ещё ему дать напоследок

так, чтобы это оставило след

  Спать на боку с тех пор, как так подточилась о ледовые косточки кожа, стало совсем неудобно, это было первое, о чём она подумала, когда проснулась: осознание прели глубоко в крохотном сердце начинало подпитывать какую-то внутреннюю, подсознательную фобию, — и всё же кусочек мышцы остался в Гирвурде, на кудлатой постели заурядного мотеля, где они вдвоём так невинно и безмятежно спали. Миша разбудил её, беззащитно приблизившись с другой стороны матраса (он подрагивал: наверняка обдавало заржавевшие раны свежим морозцем), и на седину холмов за окнами уже поглядывали коренастые сумерки-красноты, образуя забитый слив из облаков на самом кончике горизонта (к ночи соберётся буря, некстати просчитала Уэйн). Ранний кровеносный закат тёк по расслабленному со сна лицу его мережками, бликами, заклёпками, микрополяризацией, леденцами. «Нам пора», — тихо сказал он, тряхнул угловатыми плечами, приподнимаясь под скошенной щетиною солнца; он был окоченевший и твёрдый, как ледышка, поэтому касание резало неводом, и слабое-нежное, показавшееся из самой глубины, эхо его выпивало дыхание. Похоже, снилась морская пена, потому что на подушку ссыпалась барахтающаяся в белом песчанике соль. Свитшот, который пах Мишей — Мёртвым морем — по спущенной линии плеч и округлой горловине, сильно колол изнутри кожу, впивался в петельку креста, потерявшегося в ключицах. Она протёрла глаза, и подушечки её пальцев оказались потресканны. Вечер на стоянке среди криво и одиноко припаркованных машин в аренду затенился лесом и на вкус кислил перечною мятой — холодящий. Миша придержал дверь открытой для неё на ступенях к выходу и теперь плёлся позади, всё ещё сонливый, отрывистый, не созданный для низкой температуры, зевающий на полпути к переднему пассажирскому сидению. Страх заснуть за рулём держал в обострённой настороженной фокусировке. Уэйн завела машину, и они двинулись к монолиту многополосного шоссе, меж зова зубастых скал чаек не было слышно, качало и мерно трясло машину, плывущую по черте разметки. Миша игрался с проводами наушников, как выстраивающимися в «лестницу Иакова» нитями, и в момент, когда блики проезжающего по встречной полосе автомобиля осветили синевою его лицо, Уэйн снова вспомнила, что понадеялась на его спасение, так, как уже не надеялся на своё, словно это был последний раз, когда ей позволялось поступить так. Он заставил её снова хотеть планировать будущее. Думать о чём-то… большом. Заставил думать о пустой половине на кровати её матери. Думать обо всех людях, которыми она могла бы стать, если бы не… — Тебе что-нибудь снилось? — осведомилась она будто бы невзначай, только его, похоже, немного смяло вопросом; он бросил так и не развязанные наушники за спинку кресла, мрачновато размял пальцы — асептически, несменяемо эмпатийный и неподдельный, понимающий, что ей нужен честный ответ. — Мне снилась моя семья. Оттенок светлой печали, вплавленный в его слова, не имел смысла задерживаться в них, но у Уэйн по-дурацки перехватило дыхание. — То, как они… — Да, снова то, как они уезжают, — Миша вздохнул. — Ты знаешь, я сразу не хотел оставаться в этом штате, ещё когда мы были в Фэрбенксе, однако время, проведённое здесь с ними, в итоге оказалось короче, чем я ожидал. Тут поверни налево, — рассеянно и зябко прибавил он, пока красочная карта открывалась на смартфоне, и, шмыгнув носом, прислонился к окну. — Но и дольше тоже. Я не знаю. Зачем я это говорю? Трудно поверить, что прошёл не один месяц или что это было не на прошлой неделе. И в то же время очень легко. В сумасшествии быстрого течения стрелок и нервозности у Уэйн не было возможности анализировать это; она посмотрела на неспокойную от ветра автостраду под снегом, на бурлящее за её просторами, где-то через заросли сосен, с ещё не рассеявшимися туманами весенней предтечи на стволах, море, приятно-болезненую люминесценцию побережья, на яблони, цветущие куполом вокруг чьего-то сада, белые фотографические вишни. — Но разве кошмары… — Не перестали сниться? Кто знает, перестанут ли. Некоторые вещи парализуются, — улыбнулся Миша и поскрежетал зубами, и тут же поддел губы, сложенные сердечком, на которых блестела звёздами заря, позволяя тону фатально безнадёжно переливаться: — Это… просто жизнь. Это просто жизнь. — Это неизбежно? — Это неизбежно. Уэйн ударила ногой по тормозам.  — Я должна здесь повернуть направо? — Нет, следующий свет, — поправил Миша. Телефон он опустил на парприз, и в наклоне стало видно кожу, слегка потрескавшуюся, со всеми ссадинами и едва виднеющейся под рукавами картою галактик бледно-синих вен. Уэйн хотелось коснуться его ладони. Мимолётные желания на толику придавали смысла тоскливому, просроченному и бесполезному, но стоило другим машинам исчезнуть из поля зрения, оставив их одних на пустынной равнине дороги, на неё навалилось то же нервное предчувствие, что довлело витыми речными птицами кругами в небе утром. Теперь, отправляясь в места, которые раньше были для неё значимы, Уэйн казалось, что она посягает на прошлое. Непросто было сходу вспомнить, какой она была в смытом детстве, представить маленькую себя в ничьих пространствах. На кухне со слайсами сыра всегда находились коробки молока с напечатанными лицами пропавших детей, у Сильвии был влажный покоцанный с младенчества нос и вечно горячее дыхание-пожар, она лениво следила за мамой сквозь замшу сна. Загипнотизированная жёлтыми, как маргаритки, линейками Уэйн пыталась вырвать из памяти крохи хроники, эмалированной полароидами, выпотрошенной из мозжечка, ужасающие в своей степенности и невидимости. Пейзажи Аляски жестяной панировкой насыпались под геенной синевою вечернего неба — возвращаться в картинки, сфотографированные маминым прицелом, после того, как она исчезла, было мистично и жутко. Будто бы где-то по могиле безостановочно бегали кролики. Через некоторое время полудрёмы кругом сколотились тротуары, местами сильно обожжённые старостью, и деревья по границам их уже заискрились первыми вспышками скорых весенних вегетаций, с густыми, тяжёлыми запахами отзываясь у Уэйн в груди почти тем детским, наивным, предвкушением ближнего юга. И вот уже показались тополя, тальник разных видов, рябины, вздыбленная калинная поросль. И она увидела на фоне отфильтрованного неба аэропорт, и как персиковые шары, словно огоньки гирлянды, венчали катушки электролиний, и она вдруг вспомнила, что следующий поворот от в глицериновых разводах парка ведёт к рыбному рынку, а чуть дальше пересекаются Финикс-роуд с Порт-авеню, где ещё старый деревянный столб со множеством предохранителей стоял у указателя улиц — объявления то и дело сцарапывало ветром. Сьюард будет сильно шуметь в любое время года. Взвизгивая мигалками, проезжает машина скорой помощи — по черепице прачеченой разливаются красно-синие веснушки, — низко летят самолёты, в салон как будто с задержкой вползает вой сирены сквозь припущенное стекло. «Нам осталось отсюда всего девяносто миль», — из той же гущи ворвался в ракушку уха мишин голос, возвращая в реальность, и Уэйн осторожно свернула на усыпанную гравием стоянку. Такой же, как у Миши, взгляд был у тётушки из Аризоны каждый раз, когда её муж рассказывал истории о моряках и службе на флоте. «Красное солнце к ночи — погода будет сухой и ясной», говорил он, а она отвечала, что с тех пор, как люди продырявили небеса и озоновый слой ракетами, любые приметы перестали работать, и запал в её словах через десять лет смыкался с запалом в голосе Миши, в его раскрытом на вдохе рту. Они остановились в одном из придорожных мотелей, дешёвом, тихом, наверняка в летний сезон поросшем на заднем дворе лианами кустарников и когтями их, будто белыми ласками, содранным от облачной завесы, — по второстепенным улицам все здания, домики, забегаловки, зеленоватые в корявой зависшей дымке, бледные каменные строения, меж звёздно-полосатых флагов на которых стелился молочный пар, веерные, спиленные кипарисы были ветхими, невымытыми и очень одинокими; может, поэтому кроме невольной асфиксии от запаха выстиранных с освежающим кондиционером простыней, свисающих прямо до лица, ничего запоминающегося не обнаружилось. Когда они вышли, крепкий туман уже раскраивался и млечно таял, утяжеляя голову, и Миша спросил, хочет ли она пройтись до набережной; в морозном сиянии предвечной белизны он неслышно как бы сам по себе рождался из прозрачно-холодного синеватого воздуха. Уэйн кивнула, поэтому он, никогда не бывавший здесь раньше, повёл её за собой по шпарящим горсткам снега, меж тыльного фетра складских помещений, запинаясь об энциклопедии спутанных увядших трав и натянутую на ажурную раму крон синеву, бьющуюся в истерике пророненных букетов, пересушенную, как летом, — расцарапанные ладони его в расцветке-россыпи гербария из исчезающих бело-пурпурных васильков и маркерно-зелёных гвоздик в первые секунды прикосновения казались одуряюще холодными, будто он с полудня держал их под ледяными водами океана. Ключицы, обвитые колючею тканью, саднило бурно и безжалостно, поэтому хотелось вопить. Что-то вспоминалось, что-то оставалось неузнанным: подмытая сквозными цепочками пузыреплодников-бронежилетов Тропа Сьюард-Ном проложила извилистый путь вдоль Рукава Турнагейн, кучевыми облаками вываливалась над Вороньим перевалом, вскользь Игл, нитями палуб перекатывающейся тяжело в уёмистом русле, водружённом по сторонам отмелями почерневших причалов, её замёрзший, преюще-мутноватый ландшафт, далеко видный в лесном коридоре, кудрявил придорожные бревенчатые дома и впитывал в кожу проходимцев мощёную льдом историю, самую несчастную, какую могла предложить Аляска, — переполненную юртами алеутов, что были разрушены русскими колонистами, черепами охотников меж китовьих рёбер в погребениях, тысячелетиями одинокой рыбной ловли, касатками, горбатыми и серыми китами с гарпунами в брюшине; это была пристанная земля, земля эскимосов, на которую люди приезжали потому, что, как и они с Мишей, готовые платить любую цену за свободу, пытались от чего-то сбежать. Если не любить эту землю, она никогда не полюбит в ответ. Хотя снег перестал моросить, февраль по-прежнему расцветал, не собирающийся уходить, но совсем июльский, заражённый бешенством серебристых небесных свор туман не до конца уползал в канавы, струился сквозь ткань штанов, голодно облизывая кости, укреплял симптомы упаднического уныния, саваном окутывая прибрежье. Ходьба быстро превратилась в тягостную пытку. Многие снимки из детства оставались пустыми кадрами в памяти, полными тишины. Вдруг Миша оглядел Уэйн бессловесно, пырнув лучом взгляда в висок, с тревогой, перерезав затылок, — но она уже и сама заметила. Она рефлекторно отпустила хватку, стоило прорезаться хриплым чаячьи окрикам за милями — простыли, бедняги — и за плато зернистого пляжа показаться вечному ультрамариновому ковру: он, точно акварелью, растекался дальше горизонта, отражая эфемерные ёлочки облаков. Её взор был непреклонен, изучая полосу берега впереди, исполински неподвижную, по которой в прозаическом небытии простирался Тихий океан и от пожухлого алебастра футонами переходил в лазурно-бирюзовый, горы вдали сочились влагой и паром, серым, синим, кляксами голубого и сухим янтарём.   Сам океан оказался почти чёрным. В плоть земли кто-то вгрызся и ухватил целый кусок, на сколько хватало зрения, громоздким зубастым укусом, оставив тёмную котловину грубовато утыканной одноклеточными водорослями и фитопланктоном. В непокрытых льдинами местах прореха глотала усмирённые мыльные пузыри-края неба далеко впереди, там, где холмы растекались в каменно-утопленническое крошево, распевались на разные голоса. С низенького моста, расположенного вдоль берега косыми половицами, стремящимися замкнуться в полуовал, часть которого была закрыта на реставрацию, Уэйн смотрела на скопления валунов и на мрак, покрывший их, пока половинчатые смоляные массы, колыхаясь в предсмертной агонии, пенились подле ног, рябили, разбивались, уносились прочь, её обувь тонула в фиолетовом перьевом песке — на полопавшейся микробухте выступали окаменелые зубы взбаламученных гипергидрацией акул и моржовые клыки, потом наливались ракушечьим, и их смывало. Если бы она спрыгнула, акры полузамёрзшей воды дошли бы едва до щиколоток, и всё равно ужасающе просто было представить, как трясущаяся буря втягивается внутрь и напором выбивает из груди едва бьющееся сердце, которое уходит куда-то глубоко на незрячее дно. — Ты уверен, что мы в Сьюарде? — спросила она, как ребёнок, потоптавшись по грядами камней и нагромождениям известняка так, чтобы нарочно нарушить маленькие поселенческие экосистемы моллюсков, выведенные одна на другую по фьорду-формалину. Твёрдые породы ещё хранили тепло слабого, дисфоричного зимнего солнца, которое галька и песок быстро теряли. Стоячее море отзывалось эхом её пульса, приливов и отливов под её мелкоцветными рёбрами с такою мощью, что это было почти ощутимо, почти больно. Её конец был где-то там — за этим морем, в коррозии, в осколках известняка, каким-то чудом ещё не размытых в пылевые косы.  Она закрыла глаза, и её волосы больше не были тёплым насыщенным шоколадным десертом, и она больше не была рассеянной в движениях и шарнирных полуулыбках, по-подростковому угловатой, ничего не знающей девочкой. Она закрыла глаза, чтобы дать себе передышку. Девять шагов до барашков из пены, стройно выложенных в позвоночник чудовища-океана — расстояние непонятное и трудно считаемое, но к погрешностям измерения легко привыкнуть, «сердечная недостаточность» — девять тактов языком вперёд по нёбу, чтобы на последнем толкнуться о зубы и сбросить с плеч серебристый туман океана; три выдоха — рассеять налёт блеска на высокой черепице, ещё один — поднять веки; на две секунды удержать взгляд, два раза пожалеть об этом. Столкнуться со своим отражением.  — Невозможно перепутать, — в зеркале мокрых кругов Миша бесцветно повёл ноющим и плечом и умолк на минуту, а потом сказал выдержанным, прерывистым и иным, голосом, милосердно, глухо, никак: — А что? Ты тоже… Ты не узнаёшь? — Узнаю, — сказала Уэйн. — И нет в то же время. С разбитой песочно-каменной кладки она сошла на просёлочную дорожку, безлюдную, высоко поднимая ноги над слякотью и засохшей нефтяною мутью, и дуги чёрных радуг, вколоченные в лёд, коллапсировали внизу в мишени с тепловым наведением. Ветер бил охриплым посвистом в спину: верхушка планеты таяла быстрее остальной её части. С каждым годом океан, должно быть, будет промерзать всё позднее. Примерно через десять минут Миша поставил одну ногу на жидкий песок, затем другую, затем с осторожностью проскользил по гравию, пока не оказался в ближайшей точке, из которой они могли добраться друг до друга, он решился встать рядом и погладил её по исколотой снежинками макушке, став различимым в зазеленевшем кислороде: касание было похоже на сплав слёз и стратосферной стружки. Уэйн ждала потрясения в его вопросах как беды или удушья всхлипов как обетования, пришедшего извне, но вместо этого он вынул из рюкзака термос с горячим малиновым чаем — литография воспоминаний ощутимо потянулась из стальной колбы. Иногда, когда тоска слишком вязко оседала в лунках костей, Уэйн вслух делилась фрагментами прошлого, историями, раскрывающими вкусы, привычки, манеры её матери, и она желала невозможного, когда надеялась, что следы информации отформатируются в чужом рассудке, не умеющем дозировать информацию, но ей не приходило в голову, что это были деревянные кораблики с тугими парусами-скорлупками, которые Миша помещал в стеклянную бутылку тела. Впитывать в себя крепость листового чая с малиной, заваренного, судя по всему, прямо перед отъездом, тяготить язык вкусом, который её мама сочла бы волшебным,и смотреть, как темнеет небо, обвязанное карамелью чужих волос, казалось ритуалом, данью уважения. Уэйн начала прощающе улыбаться в процессе осмысления. Миша улыбаться не стал, омытые морскими шелками стенки глаз его слезились звёздочками от ветра. Он помнил мисс Фрост, в тяжёлые пасмурные дни с тоскою устремляющую взор в сторону недостижимой чужбины, холодного, бескрайнего, недоступного, смертельно-глубокого, запретного океана через окно за мили от их дома. Под дождём поверхность вод становилась пепельной, словно жидкий металл. Он тоже скучал по чужой семье, частью которой так и не смог стать. Он скучал по ней, как по своей. Он скучал. Но такие слова можно было произносить лишь когда существовала хотя бы мизерная гарантия в том, что к нему непременно вернутся. Потемнение пронеслось по берегу, и Уэйн поднялась, проникнутая им. Она проложила маршрут через замолкшую прохладу побережья, напрочь лишённого и туристов, и местных. Миша последовал за ней по гальке обратно до самого пологого склона на кромке. Она прикрыла глаза и задрала голову, наверное, чтобы крохи грозившегося вот-вот взорваться солнца обласкали её лицо. — Если я зайду туда, с какими наиболее страшными последствиями мы столкнёмся? — голос её разносился над матёрым щебнем шёпотом. Миша посмотрел на разивший йодом настил водорослей, и у него пересохло в горле. — Сейчас зима. Торопкий взгляд со сколотой дальновидностью на вершине, скользя по чему угодно, кроме рубиновых прожилок в угасающем горизонте, спутался в колкой синеве — подкрашенный штилем меловой песок — и скрутился на нём на вмятину мгновения, прежде чем возвратиться окружающей их тьме. — Я думаю, я хотела бы лечь на волны, и чтобы они унесли меня в любой неизвестный пункт назначения по своему желанию. Чуть скованная льдом, в придонных слоях вода была безмятежна, чёрная замуть в одном и том же куске необозримости. — А вдруг ты схватишь переохлаждение? Или утонешь? — Миша с предостерегающей дрожью спросил очевидное, растрёпанно, небрежно, как мог притвориться, измазавшись ненужной заботливостью. — Переохлаждение? — повторила она, звучание эхом отдалилось в пустотном небе-овраге. Озадаченный тем, почему для переспроса Уэйн выбрала именно это, Миша напряг сведённую глотку. — А вдруг прямо сейчас гигантский астероид свалится на Землю? Давай сделаем это. — Что сделаем? — услышал он сам себя. Она пожала плечами и посмотрела на него серьёзно. Как поранилась о изъеденный февралём пляж. — Давай зайдём в океан. Короткий испуг, отбеленный до морозных остатков, в нём переварился в голодно-холодный, животный ужас, захлестнувший весь организм, но Уэйн уже двинулась — ноги Миши будто за верёвочку воздушного змея последовали за ней, а вентиляционный наплыв толкнул под локоть, подгоняя. На крайнем рубеже солёные скрюченные валы покрыли подошвы ботинок, породив целый сноп противных трещащих мурашек вверх по венам; даже если вода была ледяная, проникая сквозь имитацию овчины меж пальцев ног, под ногтевые пластины, за корешками предвосхищения холод не различался и в теории не давил. Уэйн осторожно взяла руку Миши, затягивая их обоих глубже: он молчал, захваченный врасплох, но не останавливал её, натыкаясь на разглаженные камни, на журчание под коленными чашечками, переступая проруби, высматривая стаи медуз или мёртвых микробактерий, дрейфующих в метрах под ними, пасущихся мальков, да только в глубоководной черни ничего не было видно. Уэйн выглядела беспричинно чудесной в море, она замерла, когда влага подобралась к её груди, склизко покачиваясь вокруг меховой ткани. Плоское отражение дольки умирающего Солнца, которое, погибая, превращалось в белого карлика, мерцало перед ними, шаг до горящего, плотного, сморщенного трупа звезды, как путь к благодати — на поверхности рассеялась расщеплённая дорожка в погасшую Вселенную, каждая звезда в которой исчерпала топливо. Миша обернулся и увидел, что её глаза дрожали, увидел суровость в чертах её побелевшего, привыкшего к низким температурам лица, отчего жутко было представить собственное, увидел в резко охладевшем мареве студёнистого заката её нахмуренные брови, её приотверстый и изрезанный закатом рот. Он не знал, куда деть ладони, как и где к ней прикоснуться, Уэйн надавила ему на плечо, призывая повернуться всем туловищем, и когда он подчинился, она вцепилась в его локти сквозь куртку и, вновь прикрыв веки, что превратились в две сине-насыщенные, мертвечинные речушки, стала медленно отклоняться назад. Холод цепкими лапками обвил её по контуру, расчесал ломкие волосы, как роса сочился с них амброзией. Её ноги поднимались над каменистым дном, Миша чувствовал, потому что ему вода доходила только по пояс. Он вытянул руки и напряг их так сильно, как только мог, чтобы удержать её безвольные пальцы, чтобы позволить ей парить. Течение, срединное и замкнуто-бесконечное, с тлеющей разлагающейся материей не было достаточно сильным, но тревожило давно не тренированные мышцы, оно уносило инкрустированное жемчугом-налётом и зомби-звёздами тело Уэйн всё дальше от точки, на которой они стояли, и она лениво держалась на меловом штиле, будто хотела выскользнуть. Стерильность и апокатастасис чистоты невидимо вились меж ними отчаянно-белым, одиночным блеском, с равнодушием свешивались безлико с карнизов волн. От её рук сферами по зыби растекалось слезливое, засыпанное цементом небо. Она бы утонула, если бы Миша сдался и отпустил её. Взволнованные прибойные волны разбивались об их дрожащие в холоде спины, покрытые шерстистым мхом, и в бешенстве надрестнуто пенились вокруг, как крахмал. Когда взорвётся и умрёт последняя звезда, подумал он, она осветит пространство Вселенной в конечный раз. Её остаточный след-рецедив, чуть больше, чем пепел, разложится в ничто. Патоморфоз времени утратит свою значимость, и впервые за всё существование праматерь-Вселенная станет неизменной, безликой и постоянной: ничего не произойдёт — и не будет происходить ещё целую бездонную вечность. — Знаешь, что мне всегда нравилось в нашей дружбе? — почти на издыхании спросила Уэйн, так и не открыв под сжатыми сосудами глаз. — С самого-самого первого дня. Миша не сразу, но качнул начинавшей кружиться пористой головой. — Я помню наш первый Хэллоуин, — сказала Уэйн, чуть выбивая слова от зубной дрожи. — Синяя ночь, синий стадион. Папоротники и сверчки. Ты заставил меня по локоть перепачкаться в краске из баллончика. Синяя ночь, стадион, перелив папоротников, граффити на заднем дворе; за всем этим её образ, с чернильным пустырём в глазах и несчастным выражением лица на заснеженной детской площадке как-то быстро блекнул, сматывая за собою вереницу непроницаемой, тупиковой, как улица, на которой вырос её дом, боли. Они оба улыбались. И оба не знали, когда в следующий раз увидят просиневшие трибуны, свою среднюю школу, подучётные папоротники в цветении, Вегу и Альтаир с этих широт и долгот.  Масляные пятна тоненького слоя льда ложились радужными разводами, топились в бежево-голубых остриженных облаках, коралловой ванне, белой соли из кошмарных снов о бешеных гончих псах, и несуществующие ивы с правой стороны берега внезапно зацвели — белый и розоватый — Уэйн скривила улыбку, отворачиваясь в сторону, и неслышно задышала; пахло сыростью, пахло морем, пахло болью  в сердце и всё-таки смертью. — Мы всегда поддерживаем все глупые выходки друг друга, — Уэйн наклонялась всё сильнее, отдавая себя океану… скалы обрывались в горах цунами… волны, волны, волны… Уэйн улыбалась всё шире, глаза её утопали в этой улыбке, уголки рта подрагивали — натягивалась кожица и вместо белого бликовала синевой, — влажно краснели мороженые губы… Мокрая безвоздушная невесомость поперёк тела стойко сохраняла в себе чернила. — Мне не по себе, когда ты так делаешь, — спохватился Миша, избавляясь от океанического привкуса в подсознании, но ещё обессиленно, потому что в напряжении связок съёженный голос откровенно не слушался. — Я имею в виду, когда пытаешься ослабить… ты пытаешься отпустить мои руки. Во рту медленно растекался по странности знакомый вкус солоноватой, горючей воды, которой он успел наглотаться ещё в заблокированных воспоминаниях прошлой жизни. Семнадцатый год жизни запустил перемотку, пока вода не улеглась вокруг них, как радиоактивное одеяло, и пока нервное небо не покрыло её зеркало плёнкой тёмных облаков. Игнорируя щемление судорог в икрах, Миша отчаянно вспоминал каждую глупость, провороченную вместе с Уэйн, танцы в ночном баре, хэллоуинское пламя, прыжок под машину, астрономические карты-полушария в палате девочки с глиобластомой, даже незначительные вещи украдкой и случайностью, даже необдуманные пережёванные слова мерещились невероятно, неуёмно важными. На общественных пляжах он был свободен в отношении земных привязанностей, связей, этих чувств, своего непонятного тела. Тео рассказывал, что знаменитый «Давид» Микеланджело немного косоглазый, из-за чего невозможно поймать его взгляд. Бабушка выглядывала на шоссе Джеймса Далтона и говорила, что на небесах слышно, как в океанах поют киты. Рассказывала легенду о глубоководной реке Хеуверен. Люди с неправильной стороны объясняли ему концепцию смерти. Монстеры на бортиках бассейна Джеймсов, террариумы Мелиссы. «На небесах слышно, как в Земных океанах поют киты?»  То, как звучали их голоса, когда они устали. То, как они смотрели на него, когда собирались уходить. Затерянное в горах озеро для самоубийц и осознание того, что родители на разговаривают друг с другом уже месяцами. Ремень из Walmart, слабость, за которую он ненавидел себя, был слишком маленьким и слишком ничтожным. «Но если бы только я был таким же, как ты, это изменило бы мою жизнь с самого начала». Он чувствовал, что у него не было другого выбора, кроме как встретиться лицом к лицу с собой в её присутствии. Быть обнажённым и честным. Он чувствовал, что так и не смог преуспеть в любой из вероятных Вселенных. Он позволил наждачке Тихого океана омыть его, застигнутого врасплох, как его омывали нешлифованные, ртутные мичиганские переливы. «Я хочу тебя или быть тобой?» Ему было семнадцать, когда он задержал дыхание. Ему снова было семнадцать, четырнадцать, одиннадцать, восемь. Он жил в нескольких временных линиях одновременно и не знал, куда канула физическая связь с настоящим телом. Каждые сорок пять секунд в мире совершалось самоубийство. Этот показатель превышал статистику смертности от убийств и военных действий. Людям не всегда нужны были внешние силы. Ему было семнадцать, когда он задержал дыхание, и лёгкие окостенели. Смерть не представлялась страшной, как бы он не пытался, она не была стражей Геены, описанной Мильтоном, и он не боялся встретиться с ней неожиданно: смерть принесла бы покой изнемождённой в бесконечной тревоге душе. Не существовало места на Земле, где страданий было бы меньше, чем в других её координатных просеках. Все эти мгновения уже были, под этим же небом, в этих же водах, одни и те же каждые сорок пять секунд, но с другим Мишей.    

  Поздним вечером в небе, догорая, вспухал красивый черничный шторм, как только похолодало, в весь день цеплявшихся за верхушки деревьев тучах-окружностях рассеклась взбаламученная рябь серебряного звёздного халцедона, похожая на прибой. С высоты этажа, с жёсткой постели не было видно ни запесчаненного снежного берега с их следами, проторёнными к сердцу океана, ни края горизонта, и оттого мерещилось, будто вода заливается за шиворот, морщится, бредёт.  Уэйн вглядывалась в кажущуюся непрочной раму окна и вместо рёва и гула волн слышала собственные мысли. Она принялась, не зная зачем, сдвигать ручку — на пальцах остались мутные, морщинистые разводы полости Роша. Когда они вернулись в мотель, ей пришлось сменить промокший колючий свитшот на толстовку, а Миша ушёл на парковку курить, в одном невысушенном свитере, под который, наверное, пробирался мерзкий промозглый ветер, спрятавшись в покрывале из дыма некомнатной температуры, перекати-полях и заснеженных розах Иерихона, поэтому из окна его тоже не было видно. Океан и правда был очень чёрно-холодный зимой, ледяной днём и ночью, но ночью гораздо гуще. Где-то по ту сторону пляжа, ещё на окраинах клубящейся горелым долины, причал туманно щетинился снастями, крюками, темнохвойным костистым полотном, попранный забытыми рыболовными сетками и воронками металла. Уэйн провела слабевшей ладонью по неоткрывающейся форточке. За ниспадающим с высоты потолка шифоном-перетяжкой становилось тяжело и кисло дышать. Белый холм в отдалении, словно замёрзшее молоко всеродящей Земли, был похож на холм, с которого они смотрели на звёзды за городом — её любимое место, связанное с Мишей, похоже, до тех самых пор, пока они не встретятся снова на какой-нибудь Йоте Скорпиона и не найдут новое. Странно, но мысль о смерти больше не приносила за собою набатного отчаяния. Уэйн вглядывалась в неподъёмный, отчуждённый, томительно-бесконечный океан, закиданный сыпучим и терпким снесённым ветрами снегом, в то, как широко распахнутым клювом-скальпелем он пытался проглотить напоенное плазмою фиолетовое небо. Эти вещи всегда были поблизости, овражные насыпи под тающим снежным разливом, четырнадцатый этаж, мираж пятна на асфальте, закрытая крышка гроба, она таскала их с собою везде, куда бы ни пошла. И она щёлкнула ручкой, и оконная створка отворилась с натугом, а она, оперевшись на невесомые, нечувствительные полотняные коленки, так, что брешь равновесия исказила палящим уколом по плечевому поясу, оказалась почти что на обрыве, отвесной стеною падавшем глубоко в море, заглядывающая вниз. Закипающая лужица синевы на брусчатке была такая манящая, в обильную облачную крапинку, что у неё под перепонкою кожи-глушителя перехватило пульс и дыхание. Влажное биение слабело и тухло, как стиралось, лаская стерильное от лекарств сердце гноем, но набитая марлей боль впервые была… приятной. Почти успокаивающей. В фаланги на сгибах впилось с десяток заноз, Уэйн сосредоточилась на этом ощущении, чтобы не утонуть в остальных. Страх перед чем угодно, кроме неизбежного конца, страх перед едкой наклеечной радужкой, способной топить баржи, перед прутьями ситхинских елей, перед кошками, вынесенными на берег, перед облезлой близостью, перед публичным сдиранием кожи, друг перед другом. Она потянулась ближе к пучкам света, и окно исчезало, и Уэйн исчезала, исчезало море, и мир исчезал вокруг неё — и что-то оборвалось, словно струна, в груди, но это были не удерживающие сердце сосуды, может, кнопки, что хранили постеры в её спальне приколоченными к стенам, наконец отцепившиеся от предсердия, которые позволили влажноватой артериально-штормовой крови хлынуть из желудочков. Казалось, ещё немного, и гребни и впадины волновых фронтов вдоль вен располяризуются, и её мышцы перестанут работать, а какой-нибудь тлеющий дёрн с причала заползёт и заменит ей внутренности. Горючая бездна маниакально светилась, пока заглядывала ей в лицо.  Если не любить эту землю, она никогда не полюбит в ответ. И все призраки, которые встретятся на дороге, будут лишь формальдегидными и пестицидными миражами. Уэйн нагнулась над пропастью, она будто стояла на краю платформы в метро Нью-Йорка. Она слышала эхо громыхающего состава и вибрацию, которую производило её тело. И тут оно стало падать. Вместо мокрой замораживающей глади обрушенные конечности встретили деревяшки пола — с покалыванием, мучительно пульсируя всполохами углей, но без тяжести рванулся в лицо рубероид. Захотелось вздремнуть. Она до сих пор находилась на вершине волны, доверяя Аляскинскому течению своё обёрнутое в химикаты и щёлочи тело с летучими синяками, которые наверняка появятся на лопатка. — Уэйн? — она слышала больше скулёж, чем голос, где-то на задворках в аквариуме сознания. — Чёрт! Уэйн! И даже чувствовала его руки, почти как настоящие…

…настоящие…

— Ты меня слышишь? — Миша схватил её за щёки, и она вынырнула из ватного оглушения, но всего на мгновение. Морфогенез света вылепил из головы сверху перекрученный, как лист Мёбиуса, на пол-оборота череп. — Что ты собиралась сделать?.. Ты вся холодная… — Не знаю… — солгала она, опускаясь глубже в тишину и спокойствие. На спинке языка плелись железо и сухопарные снежинки, и листочки с акаций, какими они были той весной, когда она последний раз виделась с мамой. Миша прижал её обожжённую морозом голову к себе, бормоча что-то. Он дрожал, тихое-тихое кисловатое дыхание было сбито на подпрыгивающей губе, так сильно испугался. Уэйн сфокусировала взгляд на своих руках — поперёк площади окна, за которым распылялась полночь, вонзала в изгибы её щепки-лучи, — они были полны гальки, и они растворялись, и она установила песочную дамбу на ресницах, полных мезонов аспидно-заледенелой жидкости. — Ты слишком холодная… нам надо вернуться в больницу, — слышала она. — Я не знаю, что делать, у меня нет водительского удостоверения… Где-то по комнате витал беспомощный голос — и терялся в небытии. «Вам осталось немного». «Я хочу стать кем-то значительным». «Здесь должен прорасти рапис. Когда прорастёт, приложи его соцветие к сердцу, и представь, что это бантики пустырника». «Учёные говорят, мол, люди созданы из звёздной пыли». «Я доставляю тебе слишком много проблем». «И отрёт Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло». «Я правда стараюсь стать хорошим человеком». «Ты совсем не кричишь, хотя можешь. Это у тебя так плачет душа». «А ты знала, что каждый пациент может посадить росточек в этом саду?» «Ты меня оставила». «А ты меня отпустил». Негнущиеся ноги понесли его к парковке: сквозь бесконечные, извивающиеся, ворочащиеся рядами кряжистые деревья огни площади брезжили, как ленточные черви, над громадою домов, сыро-серые её фонари плыли, почему-то так и не обретая твёрдости. Миша бежал, придерживая Уэйн на плече, а сугробы вырастали вперёд, вытягивались в почвенное дно, и рокот безблагодатной бури уже наползал на здание, поэтому трудно было поверить, что где-то за плотной дымчатой стеною находилась привычная глазу чёрная бездна с кометами, и склон становился всё круче, а потом всполыхнул пол килем снегопада-взрывчатки, и сбросил их. Он навсегда впечатал в себя тёмные ошмётки аллеи, ограждённой плетнем, по которой в ночь травимого слухами праздника бежал до дома Джеймсов, — понадобилось лишь несколько секунд, чтобы нашарить, всколыхнуть, а затем пробудить картинки в памяти, и чтобы неперейдённая черта рассвета вновь размахнулась перед глазами, а заштопывающий аорты и альвеолы адреналин вскинул пульс ещё выше, заставляя кровь прощупываться где-то в висках. Он пришёл в себя только оказавшись на водительском сидении. Рухнул скользкими ладонями на кожу руля, торопливо растопившийся снег собрался под плетением пальцев, стёк по окружности, закапал на сжатые в спазме колени, молотил дальше паутинкою в прорези между кожей и одеждой, постепенно образовывая запруду в ботинках. В салоне грохотал неверный, движущийся свет — разлетался рассыпчатыми бликами, сожалением щипая самые уголки. Всё впереди казалось мёртвым, застывшим и неподвижным. Пробегали мигающие зелёные огоньки. Рёв заведённого мотора привёл хоть в какое-то чувство. По лобовому стеклу бились крупные градинки первого, пробного шажка грядущего шторма — льдистое шоссе тащило на себе риск, ехать было опасно, ещё опаснее было медлить. Он с трепетом надавил на газ и решил добраться хотя бы до местного госпиталя. Тео шутил, что он будто создан для холода «со своими алхимическими костями». Парадоксально, но, может быть, он был прав. Пахло рыбой и белоснежно-безликим снегом. В снегопады запах казался в десятикратной степени отчётливее, каким-то образом пролезающий сквозь закрытые двери. В преддверии стужи, что приходила по зябким трещинам молний, когда рассасывались дождевые тучи, коридор дорожных знаков опустел и казался оттого прозрачным и пологим; в одну сторону от распутья уходили стеклянные стены ветвей, в разрывах которых проплешинами виднелись оборки ветряных мельниц, в другую — бугристые, деревянно-бетонные своды со змейками белья, напитанными голубым сиянием сухого, болезненного февральского солнца. Улицы висели в воздухе; зрачок Луны, неестественный, в заслонке поясневшего облаками неба напоминал прорубь, озаряемую мыльным изнутри. Миша с облегчением подумал, что буря может миновать. В этом была слабо отличимая разница, пневмония настигнет Уэйн или новый застой-градиент крови в лёгких, что это будет — сердечная недостаточность, в которую заламинировали тиски рёбер, или просто белоснежные ромашки спутанно прорастут сквозь грудную клетку. Это не должно было случиться с ней, но это случится, это случится, это случится, даже если парад ломких мыслей об этом причинял ущерб мозговому стволу мощнее, чем нехватка кислорода и вар ледяного воздуха, который выстрелом плыл мимо лица, огибая и обгладывая и без того обветренные скулы. И вот перед ним раскрывалось уже не шоссе, мёртвую тишь которого они возмущали, а галлюцинация пустыря и полузатопленной детской горки, словно могилки, термотрансфером наложенной поверх, неумолимо-недосягаемой, и в ветровом стекле было видно, что вокруг прорезались лестницы, выкрашенные снегом, строения из жестяных балок, верёвочные конструкции, которые не складывались в пазл, как бы Миша не комкал их образ… Он вывернул на покрытую скважинами мрака главную дорогу, и асфальт тихо заскрипел, закачался под весом машины, ушёл под поверхность чёрной полыньи из океана. Шёпотом, заполняющим миндалевидное тело до предела, словно прорывая плотину меж полушариями, Уэйн попросила: — Остановись, пожалуйста. У Миши свело пальцы. Он так и не отпустил руль. Если бы не одуряющая низвержением симптомов атаки паника, грохочущая в барабанных перепонках, он бы послушался её сразу, но от рези молнии-призрака в стекле у труб вдоль автострады отвинчивались краны, и все мыслеобразы бороздили водоёмы в алюминиевых каркасах берегов, отражающих ещё несколько двойников дороги. — Там северное сияние, — сказала Уэйн. Миша будто проснулся от чуткого сна, в мандраже крепче сжал руль, вскинул голову и спросил: — Ты чего, Уэйн?.. — но у него плохо шевелился язык. Она смотрела на него через стекло тоже, ещё захлёбывающаяся солями магния, фосфора, серы и азота, спокойная и готовая к сражению — он вспоминал тот её электрический, утомительный взгляд-ток под белоснежным потолком палаты, адресованный Мелиссе и всем тем, кто изначально выбирал жизнь. В тот миг её глаза были ни на что не похожи. Красные тектонические пятна на снегу, яркие, влажные, столпы кувыркающихся в мышцах искр. Через мгновение она толкнула его в спинку сидения — в голову ударила липкой жижей, растеклась по позвонкам приморская свежесть — и он вынужденно затормозил. Перед глазами всё поплыло, наконец в полную силу закружилась голова. Миша стал оборачиваться с нарастающим ледяным предчувствием, наткнулся на черноту на заднем сидении, и только потом услышал дверной хлопок. Звуки прояснились в незвучном вакууме скольжения шин и обрели плоть взблёскивающих теней, жгуче окисляясь в колючем холоде животного страха: тошнотворная белизна не оставляла его и здесь, в абсолютной мгле. Ничего не сознавая, он следом выскочил из автомобиля — по-прежнему мокрые ноги тут же увязли в болотистом размокшем снеге. Уэйн стояла, покачиваясь, посреди трассы, под аркой Млечного Пути, и вглядывалась в небо с той стороны, с которой приходили, смешиваясь изумрудный с изумрудным, запёкшиеся полосы с низкой металличностью и газовыми хвостами метеоров; ᅠздесь всегда как конфетти шёл снег, когда кто-нибудь умирал; её профиль топился в с грохотом перекатывающихся чрез горки туч лучах и очень кровопролитно блестел. И когда она хрипло засмеялась, Миша подумал, что ему мерещится, но она смеялась небу — она громко смеялась.  Но смех дрожал. Он повис в граде заледеневших вод, отчаянный и бессознательно-тревожный, приколачивающий к светотени, что качала орбиту Земли, не сразу выделившийся в отдельный тон на фоне ветрового сипа. Миша позвал её так рассерженно, как смог, так, что лязгнули зубы, по-детски озлобленным воплем, пытаясь вырвать хрипы из забитого солью и камнями горла. Снег хрустел под подошвами, как обледеневшие области звездообразований, сухая пыль подсекала колени. Может, он заснул на той детской площадке снова, сбежав с очередной вечеринки у Джеймсов, и видит теперь это? Кошмар? Реальность? Имело ли это значение, если везде было одинаково плохо? И когда она с улыбкою заговорила, ему чудилось, что сквозь высаженные узором по периметру сосны-перевёртыша тянется алый туман — скапливается над головой перекатной пальбою, клубами и трёхраздельными туманностями: — Я поняла, чего я хочу. Я придумала желание, — она быстро мазнула его взглядом и вновь посмотрела на небо: — Я хочу, чтобы этот мир исчез! — закричала она, импульсивно, изнемождённо. Пропуская судорожно-короткую автоматную очередь вдохов и тормоша соль в груди из стороны в сторону. — Я хочу, чтобы мир исчез! Я хочу, чтобы мир исчез! Я хочу, чтобы мир исчез! Она так неожиданно и резко, почти уродующе, вышла из себя, затоптавшись по переломанным витым веточкам, расчертившим пелену прелой, сладковатой духоты, так и не выветревшейся из носовых пазух, всколыхнула стальнозубую цементную гладь… это был последний обкромсанный шаг, и она падала, падала, падала, прежде чем с грохотом столкнуться с восьмым валом океана. Мысли грозой стреляли по черепу: подгоняя нейронные связи, Миша успел подхватить её до ужаса необработанной, но надёжною хваткой. Он увидел, сквозь широкополую предобморочную тьму, сквозь глотки воздуха, гулко отдающиеся в затылок, как снеговая подкладка схлопнулась и вздыбилась, обнажая сочащееся оголтелым чайками и кислотною пеной дно. Он мог слышать китовое пение. Уэйн была холоднее, чем воздух. Пролитое море, которое он уктунул в свой кадык. Лиловое, алое в чёрных рыбках, выедающее, стерильно-белое… Он видел снег, было много сырого соляного снега-штукатурки, снег сыпался сквозь зарастающие бритвенными ссадинами, как проломы лопнувшей известковой росписи на старых фресках, небеса. Они и сами становились снегом. Сердце, обрастая сугробами, начинало ныть и у него в отместку. На забитом стеклом и ржавыми заточками асфальте за их растянутой, сросшейся тенью выросли овальные огни фар и заскреблись где-то в пульсирующем подсознании; он поэтому не до конца успел осознать, что помощь была близка, как никогда вовремя. Люди вокруг Уэйн отчаянно хотели умереть, чтобы спастись, и иногда у них получалось. Все они, такие же, как Миша, как её мама, как безликий первокурсник из общежития, как Энн, сотворённые оплошностью призраки из кожи, хотели исчезнуть, чтобы окончательно не потерять себя, не задумываясь о перекройке из неаккуратных стежков, оставленных в людях, которые хотели жить. Миша почувствовал, что смаргивает одну слезу, затем другую, потом третью. Он услышал знакомые голоса, шаги, скрипение, запах крови, наваливающийся на темечко такою тяжестью, что сквозь крупитчатый слой между вселенными хотелось провалиться и потеряться там. И, прямо над самым ухом — непростительно жуткий и как будто неверящий всхлип, обрывающийся на середине. Звучащую следом за ним тишину. весна в тех местах, где я касалась его была ничтожно кратка меньше, чем остриё зрачка под локатором освещения или атомы или наша планета в галактике кисломолочный путь я до сих пор стою там в водянистых плитках судорожно соображаю как не позволить ему забыть

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!