Глава 15. Страсть не уйдёт бесследно

19 августа 2025, 16:51
Утро пришло, вместе с пугающей тишиной. Я даже не заметил, как именно я проснулся. Будто перешёл из небытия в небытие. Я лежал на спине и смотрел в потолок, на трещину от люстры в углу. Собирался замазать её. Лера постоянно напоминала, но времени не было. До одури смешно, что я думал об этом год назад, когда его было предостаточно — этого времени. Теперь трещина, скорее всего, навсегда там и останется. А вообще состояние было знакомым. Так обычно подступает очередной депрессивный эпизод. Утром становится хуже, мышцы наливаются цементом и к голове как будто прикладывают бетонную плиту, которую невозможно сдвинуть. Потом как по накатанной присоединяется отсутствие смысла, душевная боль, бредовая фабула, конгруэнтная аффекту. Если повезёт, то обычно можно отделаться апатией и астенией. Такие эпизоды в моём случае проходят за три-четыре недели. Если не повезёт — меланхолические раптусы, суицидальные мысли и попытки. Однако сейчас я думал о том, что ноющая в груди тяжесть — не боль пока ещё, нет — не ментальный недуг, а следствие физического. Так я и продолжал занимать бесцельное гниение в кровати дифференциальной диагностикой этого странного опустошения, пытался отличить биполярку от паранеопластического синдрома, какой-нибудь гиперкальциемии или, может быть, от банального умирания. Жаль только, что эти нозологические категории требуют более детального исследования, которое невозможно провести, пока ты распят на простыне. Затем я припомнил, что похожие переживания накатывают ещё и после суток в отделении, когда устаёт тело, психика перегружается впечатлениями, но не может переработать их в фазу быстрого сна из-за того, что слишком много вызовов по корпусам — спать ложиться бессмысленно, потому что поднимут через пять минут. Хотя всё же нет, эта тяжесть… была другой. Экзистенциальной, что ли. Будто тело превратилось в груз из мешка с костями, который нужно тащить за собой. Я перевёл взгляд на тумбочку. Там Лера сложила упаковки от обезболивающих, блистеры с таблетками и чай. Он уже остыл пару часов назад. Трудно было сосчитать, когда ушла на работу Лера, когда я соизволил открыть глаза, и когда же всё-таки решила проявиться сознательная деятельность — бессмысленная, как тягучая, закольцевавшаяся руминация. Приподнявшись, я заглянул в кружку — там среди мелких чаинок плавала мёртвая муха. И я долго смотрел на неё, на расправленные крылья, на лапки, застывшие в предсмертной судороге, а затем с моих губ соскользнула горькая, бестолковая усмешка. Мысли затихли, «отсутствие» растеклось патокой по вискам. Я снова уставился в потолок. Трещина, люстра… захотелось взвыть. В медицинском университете нас учили, что боль — это симптом. У боли есть причина, механизм и локализация. Она может быть иррадиирущей, острой, тупой, кинжальной, схваткообразной, пульсирующей — для всего есть терминология и диагностические критерии. Но никто не сказал, что делать, когда боль становится единственным содержанием жизни, где всё остальное — фон для эгоцентричных страданий. Когда боль не указывает на патологию, а сама становится патологией, пропитавшей собой каждую клетку, каждый вдох. Я знал, что онкологические больные испытывают страдания, но откуда мне было знать каково это — потерять смысл в страдании. Обычно я занимался тем, что цитировал Виктора Франкла: «Тот, кто знает зачем жить, преодолеет почти любое как». Это сходило мне с рук, пока боль являлась этапом. Депрессия заставляет желать смерти? Это этап. Послеоперационная рана гноится или зудит? Это всего лишь шаг к заживлению. Даже когда мучительно, до скрежета зубов, выгрызаешь у судьбы ремиссию химиотерапией — это вектор, направление к конечной точке. Больше у моей боли вектора нет. Только финишная прямая. Морфин делает путь к смерти чуть менее невыносимым, и как же жутко осознавать, что эта мысль стала обыденной и привычной, не вызывающей трепета перед фактом конца. Пока жизнь ещё не закончилась, есть только тревога за близких, но никак не ужас от неотвратимости «завершения». Бедная Лера… Трудно представить, каково ей держать эту маску спокойствия, когда наша реальность рушится?.. И моё восприятие настолько зациклено, что я не вижу во всей этой куче дерьма её личное медленное угасание. Она слишком умна, чтобы как Соня, иметь возможность сохранять надежду, которой нет. Лера хочет помочь. Я знаю это, потому что, если бы она оказалась на моём месте, я бы носился вокруг неё, используя все знания, всю заботу, на которую способен, всю любовь, — лишь бы только ей стало легче. Но мне… стыдно. Я стесняюсь попросить её лишний раз без особой нужды. Глупо, наверное. Муж краснеет от неловкости перед женой. Смущается озвучить просьбу об уколе в задницу. Дебил. В комнате было холодно, батареи ещё не включили, а осенняя погода уже начинала показывать когти. Я протёр глаза, собрался с силами и заставил себя сесть. Тяжесть никуда не делась, но у неё всё же был ещё противник. Не менее упрямый, хоть и изрядно потрёпанный. Морфиновая завеса истончалась. Иррационально, но я до сих пор иногда думал, что боль нужно терпеть, что я плакса, что толерантность непременно наступит, если начать перебарщивать с опиоидами. Но, во-первых, ни один врач не будет рекомендовать пациенту терпеть боль, а, во-вторых, недавний опыт с виолончелью заставлял трястись от ужаса перед вероятностью прорыва. Чего скрывать, я боялся теперь боли до онемения, словно маленький ребёнок. Я достал ампулу, хрустнул стеклом, пропитал спиртом вату — впрочем, отточенная техника с годами не менялась. Ввёл иглу, сделал поршнем тракцию, а потом раствор медленно растёкся по латеральной широкой мышце бедра. И, пока туман ещё не забрал у меня способность соображать, я потянулся к телефону, печатая Лене в чат: «Леночка, привет. Соня ещё с соплями, так что я на больничном. Сейчас в отдел кадров вышлю номер ЭЛН, проверь потом, пожалуйста, одним глазком, дошёл ли он. И ещё… нужен номер Астафьевой. Хочу с ней связаться по поводу занятий». Лена, как всегда, читала от меня сообщения быстрее, чем я успевал допечатать. Номер Кристины был у меня практически сию же секунду, так что я быстро расквитался с электронной бюрократией, скопировал её телефон и на секунду задержал над кнопкой вызова палец. Этично ли это — звонить бывшей пациентке, ординатору?.. Вот уж вряд ли. Но профессиональные границы, субординация, двойные отношения — всё это летело сейчас к чёрту по одной простой причине. У меня не осталось времени, чтобы соблюдать приличия. Я нажал кнопку вызова. — Алло? — в трубке раздался голос Астафьевой. Чёткая дикция без намёка на удивление. — Кристина, рад слышать. Это Константин Викторович, — я постарался придать интонации максимум бодрости из доступного. — Слушай, у меня к тебе немного нестандартное предложение. Ты сегодня вечером занята? Кристина затихла. Я почти физически начал ощущать, как она, вероятно, приподнимает бровь и прокручивает все возможные варианты в голове. Астафьева была слишком умна, чтобы не заметить подвох. — Занята или нет — зависит от контекста, — наконец, ответила она. — Вы хотите обсудить Алису, или у нас внеплановая консультация по этике? Я помню, Вы всегда радели за соблюдение границ, Константин Викторович. А тут — звонок с утра на личный номер. Мне начинать беспокоиться? Я усмехнулся. Узнаю эту язву — острый язык и ни миллиметра уступок. — Всё гораздо прозаичнее, — я откинулся на подушку, чувствуя, как морфин ударяет теплом в голову. — Хочу пригласить тебя в гости. Поговорим, как… коллеги. — В гости? — переспросила Кристина. — Не Вы ли сказали мне в больнице раз этак?.. — Обстоятельства изменились, — перебил я, и пауза затянулась. Астафьева явно пыталась уловить скрытый смысл. Я выдохнул от странного спокойствия, почти облегчения, что я наконец-то скажу это вслух. Кристина поймёт без лишних сентиментальностей. Шизоидная холодность, присущая и мне, в ней сочеталась с ананкастными чертами, вероятно. Шизоид в Кристине не примет близко к сердцу, а внутренний ананкастный педант — сделает всё с точностью хирурга, разложит по полочкам, выполнит задание чётко по инструкции. — Что значит «изменились»? — уточнила она. Прежняя сталь её слов затерялась в тревоге. — Скажу по делу, Кристина. Мне скоро придётся уйти из практики, — я подбирал выражения с той же аккуратностью, с которой назначал резистентным пациентам антипсихотики. — Мой онколог даёт неутешительные прогнозы. В динамике что-то щёлкнуло — то ли она переложила телефон к другому уху, то ли сглотнула. Когда она заговорила снова, её голос стал тише, ниже на полтона. В нём больше не было прежней язвительности и льда. — Я… — запнулась Кристина. — Я поняла, Константин Викторович. Во сколько? — В семь, — ответил я. — Адрес вышлю. Попьём чай, я передам тебе кое-какие бумаги. Можешь подготовить вопросы по учёбе, если есть. Мне бы хотелось, чтобы моя страсть к психиатрии не ушла бесследно. Она выдохнула — длинно, прерывисто, как будто до этого момента задерживала воздух в груди. — До встречи, Константин Викторович. — До встречи, Кристина. Буду ждать. Я сбросил звонок и отложил телефон. Экран погас, оставив меня в одиночестве снова. Нужно было покормить Соню, насыпать корм Фене, как-то занять дочь и придумать, на кого оставить её, когда я поеду к Вельнивецкому на консилиум по лучам. Но я лежал и продолжал смотреть в потолок, как кататоник. Что ж, одну эстафету я уже почти передал. Если моё существование не имеет смысла как биологический процесс, то, возможно, оно ещё может быть полезным, как процесс профессиональный. Идея, переданная от Учителя к Ученику, как соната от композитора к исполнителю, как ген от родителя к ребёнку. С Соней всё иначе, она — моя единственная дочь, моя маленькая девочка, которой не нужен учебник по психофармакологии. Она хочет видеть рядом любящего отца, который проводит с ней время, отдаёт заботу и тепло. Кристине же нужны навыки, опыт, знания. То, что я могу отдать ей, чтобы продлить жизнь в служении. Она сможет продолжить то, что я уже начал. В каждом диагнозе, в каждом верно подобранном препарате, в каждом пациенте, которого она своими руками «вытащит из петли». Как когда-то её вытащил я. А меня Лена. «Ничего не может быть хуже ада душевной боли. Здесь скорее рай». А вдруг смысл моих научных рвений был не в публикациях и не в лекциях, не в диссертации и не в конференциях. А в том, чтобы однажды встретить Кристину через семь лет и увидеть, как она расправляет плечи и говорит: «Я поступила так же, как поступили Вы».

***

Я заставил себя встать, наконец послав к чёрту эту диктатуру безволия. Из детской не доносилось привычного гомона и отчаянных мяуканий Феназепама, на котором Соня периодически отрабатывала навыки десмургии. Это молчание встревожило меня, но когда я подошёл поближе, я увидел дочь, окружённую армией плюшевых зверей. На этот раз доставалось динозавру — Соня старательно лепила на него кусок марли. У ребёнка явно было либо стремление к медицине, либо она просто отыгрывала привычный сценарий. Мы с мамой за ужином обсуждали работу, Соня знала, что я врач, а мама психолог — может быть, дело было в подражании родителям, кто знает. — Доктор Соня, — заговорил я, прислоняясь плечом к дверному косяку, — у Вас обход? Она вскинула голову, васильковые глаза заблестели. — Папусик! Ты проснулся! — вскочила Соня, едва не опрокинув одеяльный форт, затормозив в двух шагах. — Мама сказала тебя не будить, потому что ты пьёшь лекарства. Тебе можно вставать? — Мне можно всё, — я опустился перед ней на корточки. — Особенно, если у меня в соседней комнате есть личный врач. Я протянул руку и осторожно приложил ладонь к её лбу. Приятно тёплая кожа, умеренно влажная, без обжигающего жара, который был всего пару дней назад. — Ну-ка, подыши носом. Соня послушано втянула воздух. Немного заложен — звук свистящий. — Сопливит, — констатировал я. — Ты себя как чувствуешь? — Нормально! — она нетерпеливо дёрнула плечом, давая понять, что медицинские экзекуции закончены. Вообще-то она тут доктор. — Но я хочу есть. Я усмехнулся, поднимаясь на ноги. В правом боку кольнуло, однако я почти не заметил. Вся острота притупилась инъекцией. С такой болью спокойно можно было вести переговоры о перемирии. — Что ж, тогда носику нужно кашу сварить. Будем его кормить? Или всё-таки через ухо зальём? — засмеялся я. — Нет! — обрадовалась дочь, принимая этот странный прикол. — Через рот! Как из носа каша в желудок попадёт? — Ну вообще-то… — продолжил я, провожая её на кухню. — Через нос иногда трубочку запихивают, потому что хоаны выходят в носоглотку, а только потом идут нижележащие отделы и пищевод. Еда из носа может попасть… Соня упрыгала на диван, не дослушав слишком заумную для её возраста лекцию. Я не стал её мучить, сразу приступил к кулинарному колдовству. В кастрюлю полетели хлопья овсянки, молоко, щепотка соли. Я помешивал зловещее варево, а Соня болтала ногами, мурлыкая в обнимку с Феней. — Пап, — она отхлебнула компот, приготовленный бабушкой, прямо из кувшина, — а твоя мама какая? Ложка застыла над кастрюлей, и молочная капля сорвалась вниз, шлёпнувшись на дерево рядом с плитой. — Почему ты спрашиваешь, солнышко? — спросил я, не оборачиваясь. — Ну… — она заёрзала на стуле, — у нас есть бабушка Надя, мамина мама. А твоя? Ты никогда не рассказываешь про неё. Она умерла? В горле запершило. Я медленно положил ложку на подставку и опёрся обеими руками о столешницу. Прохлада поверхности немного отрезвила. Я сделал вдох, потом ещё один, пытаясь удержаться в настоящем моменте: вот кастрюля, вот мой стакан… Феня сзади крадётся под столом, ища невидимые крошки. Но реальность уже плыла, выгибалась, разрывалась по швам и вот… Мне четырнадцать. Утро понедельника. Я стою в ванной, перед заляпанным зубной пастой зеркалом, и разбинтовываю левую руку. Бинт присох к ране, и каждый виток отрывается с тихим, отвратительным хрустом — корочки засохшего гноя лопаются. Я сжимаю зубы до скрежета, главное — тихо. Мать спит в соседней комнате, и если она проснётся, если увидит… Наконец, последний слой падает на край раковины. Я смотрю на своё предплечье, и меня мутит. В пятницу я не рассчитал силу. Лезвие было новым, острым, и аффект — дикое отчаяние, смешанное с яростью и ненавистью к себе, — оказался сильнее обычного. Я помнил резкое, быстрое движение, треск разрываемой плоти, и на секунду — перед тем, как хлынула кровь, — я увидел жёлтый подкожный жир. Рана разошлась, как перезрелый фрукт, обнажив мясо цвета варёной печени. Сейчас же по краям было видно, как запеклась тёмная, багровая корка, а из центра сочилась мутная, зеленовато-жёлтая жидкость. Это было тошнотворно. Я тогда прикрыл руку первой попавшейся тряпкой, чтобы не капать на пол. Это было грязное, половое полотенце из ведра в углу, пропитанное чем-то крошащимся и совсем не стерильным. Родительское полотенце пачкать было нельзя — мать потом устраивала громкие скандалы из-за пятен. Я думал: «Заживёт. К утру крови уже точно не будет. Затянется через месяц и ладно». Но оно даже не думало заживать. Вся рука от запястья до локтя стала горячей, натянутой, кожа покраснела и лоснилась, будто её накачали гноем изнутри. Нести рюкзак было пыткой. Я перекидывал лямку на правое плечо, а левую руку держал прижатой к животу, почти не шевеля ею. Каждое лишнее движение вызывало гноетечение прямо на рукав рубашки. Классная руководительница, Людмила Владимировна, учительница русского и литературы, заметила, как я пытался спрятать гадкое пятно. Я натягивал манжету, держал руку преимущественно под партой, но к третьему уроку на белой рубашке уже образовалось жуткое алое пятно с желтизной. Она подошла на перемене, тронула меня за плечо и осторожно спросила: «Костя, что у тебя с рукой?». Я пробормотал что-то про царапину, про кошку, которой у меня уже давно не было, но это звучало по-идиотски. Мать вызвали в тот же день, после шестого урока. Я сидел в классе, сжимая под партой горячую, пульсирующую болью руку, когда она вошла внутрь с каменным лицом. По сжатым в тонкую нитку губам я понял, что сейчас начнётся. — Здравствуйте, Виктория Григорьевна, — начала Людмила Владимировна, поднимаясь из-за стола. — Спасибо, что пришли. Дело в том, что я заметила у Кости… — Я в курсе, — перебила мать, бросив на меня оценивающий, презрительный взгляд. — Я вижу эти руки уже несколько лет. Это не первая и, боюсь, не последняя царапина. Людмила Владимировна на мгновение опешила. Она явно ожидала другого — растерянности, слёз, партнёрства. Может быть, благодарности за внимательность. — Ну так, наверное… — учительница запнулась, нервно поправляя очки. — Наверное, нужно показать Костю психологу? Или… психиатру? В школе есть специалист, я могу… Мать не дала ей договорить. Она медленно, с театральной грацией, повернулась ко мне, и я почувствовал, как из-под ног утекает земля. Началось то, ради чего она, собственно, и явилась. Показательная порка. — Константин, — сказала мать тихо, с ядовитой горечью. — Ты можешь объяснить Людмиле Владимировне, почему ты заставляешь нас всех тут собираться? Ты можешь ответить, почему твои учителя должны отвлекаться от нормальных детей, чтобы нянчиться с твоими истериками? Я молчал, уставившись в пошарпанную крышку парты. Если я отвечу — будет хуже. — Ты думаешь, это смело? — она шагнула ближе, стук каблуков по линолеуму заставил сердце почти остановиться. — Ты думаешь, это больно? — она схватила меня за здоровое запястье, сжимая пальцы с чудовищной силой. Я одёрнулся, но не посмел вырываться. — Ты просто маленький, эгоистичный, избалованный мальчик, который понятия не имеет, что такое настоящая боль. Твой дедушка корчился в реанимации с трубками во всех отверстиях, а ты царапаешь себе шкурку, как капризная девочка, которой не купили мороженое. Чтобы привлечь внимание? Или, быть может, меня унизить? — Виктория Григорьевна, пожалуйста… — прошептала Людмила Владимировна. Я поднял на неё глаза, увидев, как она прижимает к груди ладонь, становясь белой, как лист бумаги. — Вы слишком эмоциональны, — отрезала мать, всё ещё держа меня за запястье, её ноготь впивался в кожу. — Я устала. Понимаете? Я устала краснеть за это недоразумение перед всеми. Знаете, что люди говорят, когда эти «царапины» видят? «Какая же она мать, если её сын с собой это вытворяет?», — она наконец отпустила мою руку, и кисть тут же занемела, заколола от вернувшегося кровотока. — Ещё одна выходка, и я лично отвезу тебя в интернат. Там нет мамочки, которая будет носиться с твоими дурацкими соплями. Даст Бог, человека из тебя сделают. Людмила Владимирова беззвучно заплакала. По морщинистым щекам потекли слёзы, капая на воротник. Мать взглянула на неё без тени сочувствия. С холодным, брезгливым недоумением. — Вы плачете из-за ребёнка, который просто ищет повода поныть, — фыркнула она, поправляя рукав безупречного пальто. — Поверьте мне, Людмила Владимировна, строгость — это лучшая любовь. А всё остальное — баловство и распущенность. Пойдём, Константин. Дома отдельно объяснишься. Дальше — провал. Чёрная, глухая яма в памяти, которую я не рассказывал ни разу за двадцать лет, обходя её стороной, будто гнилой колодец у заброшенного дома. Я не помнил, что она мне говорила, кричала ли, ябедничала ли отцу. Мозг, сжалившись надо мной, просто выжег этот сектор калёным железом. Я моргнул. Кастрюля булькала на плите. Овсянка начинала пригорать. Я судорожно выдохнул, чувствуя, как на висках проступает пот. Соня ждала ответа, тревожно теребя край пижамы. Выключив плиту, я обернулся и прислонился спиной к столешнице. — Знаешь, витаминка, — начал я, стараясь сохранять сдержанность. — Люди бывают очень, очень разными. Вот мама Лера добрая. Бабушка Надя строгая, но с огромным сердцем, которое тебя очень любит. — А твоя мама? — повторила Соня, нахмурив бровки. — Моя мама… — я помедлил, подбирая безопасные для ребёнка слова. — Вот, если бабушка Надя строгая, но хорошая в душе, то эта женщина была… как очень красивое снаружи яблоко, внутри которого червоточина. Понимаешь, о чём я? — Как злая колдунья из Белоснежки? — дочь наклонила голову набок. — Она тоже с яблоком. Я горько усмехнулся. Детская метафора, как всегда, в точку. Дети настроены на правду, как камертон на чистую ноту. Злая колдунья — холодная, жестокая, не способная на любовь. Это было ближе к истине, чем всё, что я мог бы придумать сам, будучи взрослым психиатром с кучей дипломов о повышении квалификации. — Да, — сказал я, выкладывая кашу по тарелкам, — именно так. Она не умела быть ласковой. Поэтому мы с ней больше не общаемся. Не знаю, где она сейчас, и знать не хочу. Иногда, солнышко, бывает так, что даже с мамами лучше не видеться во имя сохранения рассудка. — Так ты, получается, сын колдуньи? — с восхищением произнесла дочь. — Кру-у-то… — Получается, так, — хихикнул я, набирая еду в ложку. — Но ты себе аппетит не порть. Твоя мама с работы написала, что тебя ещё выгулять надо. Голодной на качелях нельзя качаться. Соня тут же запихнула кашу в рот, жуя с нарочитым энтузиазмом. Липкий, жутковатый холодок от флешбэка двадцатилетней давности отступил. Всю жизнь я доказывал, что я не такой, как она. И, даже если у моего отцовства именно такая мотивация, то это всё равно лучше, чем повторять сценарий таких родителей, как мои — с виду блеск, а внутри выеденная, чёрная, ядовитая дыра. Не побоюсь сказать, как врач, с позиции эксперта — этот диагноз, увы, но лечению не поддаётся.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!