Глава 16. Консилиум
19 августа 2025, 22:29После завтрака Соню нужно было выгулять по завету Леры. На улице было немного пасмурно, солнце пыталось пробиться сквозь серую пелену облаков, но всё равно в этой битве выигрывали рыхлые темноватые тучи. Однако, несмотря на суровую депрессивную погоду, я любил именно этот влажный, пахнущий прелой листвой воздух и именно эти дрожащие капли на металле после ночного дождя.
— Папусик, покачай! — Соня вскарабкалась на деревянное сиденье качели и вцепилась в поручни обеими руками. — Высоко-высоко, до самого неба! — восторженно засиял ребёнок.
Я подошёл сзади, снимая с брюк ремень, чтобы пристегнуть её в целях безопасности. Надежда на то, что брюки без него не свалятся прямо посреди детской площадки, умирала последней. Капсула печени под рёбрами заныла сильнее, к этой боли невозможно было привыкнуть, сколько бы я себя не убеждал в обратном. Вдох. Выдох. Вдох. Снова этот проклятый свист где-то глубоко в бронхах…
— Так, Сонечка, давай сначала пристегнёмся, — я продел ремень за спинкой качели и застегнул на талии дочери, фиксируя так, чтобы не придавило, но держало прочно.
Соня хихикнула, вцепилась в поручни крепче, а я положил ладони на холодную перекладину и толкнул. Соня взвизгнула от радости, качели скрипнули, и косички дочери метнулись вверх.
— Выше, пап! — закричала она, заливаясь смехом. — Ещё выше!
Я сделал ещё толчок. И ещё. Вдохи стали короткими, рваными и недостаточными. Медленно, неотвратимо, отчаянно с каждым новым толчком я начинал задыхаться. «Полёты в космос» продолжались недолго. Я раскачал Соню почти до горизонтальной линии, которую описывали качели, но на большее лёгких, увы, не хватало.
— Пап?
Я опустил руки и отступил на шаг, пошатнувшись. Свист стал громче, дыхание — шумным и пугающим. Скамейка была в нескольких метрах — жалких, ничтожных метрах, — но я преодолевал их, как марафонец последнее расстояние дистанции перед финишем, когда сил уже больше нет, а черта всё ещё далеко. Я опустился на скамейку, сгорбился, упёрся локтями в колени и закрыл глаза, пытаясь выровнять ритм дыхания.
Качели скрипели, замедляясь. И этот размеренный, убаюкивающий скрип я ненавидел сейчас всей душой. Он был упрёком. Напоминанием о том, что я не способен дать собственной дочери даже такую малость — раскачать на качелях.
— Папусик, ты чего? — сказала Соня без прежнего восторга. Она обернулась, насколько позволял ремень, вопрошающе осматривая мою фигуру. — Тебе плохо?
— Немножко, — выдавил я. — Гномик сегодня вредничает.
— Мы больше не будем качаться? — тихо спросила она. Скорее с беспокойством, чем с разочарованием.
Я выдохнул. Под слоем усталости и боли поднималась вновь упрямая, почти что яростная, решимость. Хорошо… если я не могу её качать, то я могу научить её качаться.
— Будем, солнышко, — сказал я, поднимаясь со скамейки. Колени дрожали, в груди по-прежнему жгло, но я заставил себя выпрямиться и подойти к качелям. Я встал сбоку, взялся за железные поручни и слегка качнул сиденье. — Но теперь мы меняем тактику. Ты попробуешь сама.
— Как это? — дочь обиженно надула губки. — Я не умею! Ты же меня всегда качал.
— Значит, пришло время научиться, — я улыбнулся и крепче сжал перекладину. — Смотри, витаминка. Это чистая физика. Когда качели идут вперёд, ты вытягиваешь ноги, а когда назад — поджимаешь их под себя. Корпус держишь в обратном направлении относительно ног, это называется «резонанс». Раскачиваешь качели в такт их собственному движению, понимаешь?
— Не-а, — честно ответила Соня, но исследовательский огонёк в глазах всё же зажёгся.
— И не надо, — усмехнулся я. — Я тебе сейчас по-другому объясню. Ты же любишь мультик про Тарзана, где он на лиане раскачивается в каждой серии? Вот представь, что ты выросла в семье обезьян. Это, в целом, недалеко от правды.
Я качнул качели чуть-чуть, самую малость — так, чтобы задать темп, но особо не напрягаться.
— Вперёд — ножки вытягиваем! — скомандовал я. — Назад — поджимаем под себя, как лягушка! Давай, лягушонок!
Соня неуверенно вытянула ноги, потом, когда качели пошли назад, поджала их, но слишком поздно, и ритм сбился.
— Не получается! — она попыталась топнуть ногой, но ремень не дал. — Я не хочу сама! Хочу, чтобы ты!
— Сонечка, послушай, — я остановил качели и присел рядом с ней, хотя это было больно. — Ты думаешь, я умел деток лечить, когда впервые в больницу пришёл? Я вообще всю студенческую жизнь со взрослыми только общался пациентами. А бабушки и дедушки от подростков очень сильно отличаются. Если бы тётя Лена не показала мне, как правильно, не научила, то я бы дай Бог умел только истуканом стоять у койки больного. Знаешь, сколько раз я пытался научиться с ЕМИАС работать? — нервно улыбнулся я. — До сих пор учусь. Дурацкая система.
— Правда? — почти что завороженно уставилась на меня Соня.
— А Ростропович, которого ты любишь? Тоже сначала не умел. И скрипел, небось, и пальцы уставали, и смычок падал. Но он пробовал. Раз, другой, десятый, сотый. И научился. Я в тебя верю, маленький. У тебя получится.
Ребёнок долго и оценивающе смотрел на меня, в этом взгляде читалось сомнение пополам с надеждой.
— Ладно, — сказала она, хватаясь за ручки качели. — Давай. Только ты смотри! И считай.
— Считаю, — я встал сбоку, готовый подстраховать. — Раз! Вперёд — ножки! Два! Назад — лягушка! Три! Ещё раз.
Соня сердито сопела, рывками истязая качели, но продолжала. А я считал, и моё хриплое эхо разносилось по пустой площадке.
Почти незаметно, но всё же качели пошли ровнее. Я продолжал поддерживать её, мысли унеслись куда-то на кафедру нормальной физиологии. Уж слишком много раз я сказал слово «лягушка».
— Пап, смотри! — Соня выдернула меня из размышлений, торжественно терроризируя поручни. — Я лечу! Как Тарзан!
— Выше Тарзана, — сказал я, отступая на шаг, чтобы дать ей пространство. — Ты как птичка маленькая. Нет, как большая… Как орёл. Орлица!
Соня расхохоталась, и качели взлетели ещё выше — теперь уже полностью подчинённые её движению. Я наблюдал за этим хрупким человечком, который только что сделал шаг к самостоятельности, и чувствовал, как ком в горле разрастается. Но это был не спазм, не удушье. Что-то больше похожее на гордость, нежность, на облегчение.
Я взглянул на часы и отошёл ещё чуть дальше, чтобы крики Сони не были слышны в трубке телефона. Нужно было дозвониться до тёщи, чтобы Соню оставить на ответственного человека, пока я буду разбираться с лучевой терапией. Я быстро нашёл номер Надежды Анатольевны и приложил телефон к уху.
— Слушаю, — строго сказала она после нескольких гудков.
— Надежда Анатольевна, добрый день, — я нервно расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. Не знаю почему, но эта женщина иногда меня немного напрягала. Как и положено эпилептоидным тёщам, наверное… ничего удивительного. — Мне сегодня нужно быть у онколога на консилиуме. Вы не могли бы с Соней посидеть пару часов?
В трубке зазвучал неразборчивый шум. Голоса, шаги, казённый гул государственных медучреждений.
— Константин, я бы с радостью, — ответила она с несвойственной ей виноватой ноткой. — Но я сама сегодня у терапевта в поликлинике. Тут очередь большая, не знаю даже, когда в кабинет попаду.
Я закрыл глаза, прислоняясь к шершавому стволу тополя. Лера на работе, у неё свои пациенты и неотложные дела. Лена разрывается между отчётностью и новыми поступлениями…
— Хорошо, тогда я что-нибудь придумаю, — выпалил я, не выдерживав этого бесполезного молчания. — Спасибо Вам, выздоравливайте!
Мы попрощались, и я убрал телефон в карман. Извилины зашевелились, отчаянно пытаясь придумать план «Б». Соня всё ещё раскачивалась, напевая то одну, то другую песенку, переходя на импровизацию о «жёлтых листочках» и о том, что видела перед собой.
— Витаминка, — позвал я, подходя вплотную, — у меня к тебе важное предложение.
Она притормозила, волоча ногами по песку.
— Мне нужно съездить к доктору. Я подумал… может быть, ты поедешь со мной? Тихо нужно будет в коридорчике посидеть, пока я буду с врачом общаться. А ты, как тайный агент, которому нужно хранить молчание на миссии.
Она не секунду задумалась, потом склонила голову набок, как обычно делает Лера, когда кокетничает.
— Ладно, — хихикнула она. — Но ты тогда мне купишь бинт. А то весь ушёл на Динозавра, Маргоше не досталось.
— По рукам, — я отстегнул ремень, и дочь спрыгнула с качели. — Центр лечения плюшевых зверей столичный, но количество перевязочного материала, как в фельдшерско-акушерском пункте за МКАДом. Это не дело.
Соня рассмеялась, я взял её за руку, и мы пошли к подъезду, чтобы вызвать такси. Впереди ждал консилиум, нудные разговоры о прогнозах и дозировках, но, глядя на прыгающую рядом дочь, я мог не думать об этом сейчас. Просто вдыхать осенний воздух, слушать шлепки её ботинок по асфальту и шуршание желтеющих листьев над головой.
***
Такси остановилось у здания центра, и я помог Соне выбраться на тротуар. Она прижалась ко мне, оглядывая возвышающиеся корпуса внушающего размера. Мы вошли внутрь, минуя икону Божьей Матери, выложенную мозаикой на стене, и попали в вестибюль. Дочь с любопытством потянулась к кнопке лифта, и вскоре двери разъехались. В кабине показалась исхудавшая фигура мужчины лет шестидесяти, закутанного в полинявший плед. К его руке тянулась прозрачная трубка капельницы. Соня дёрнула меня за рукав — резко, испуганно, словно зверёк. Я опустил на неё взгляд, замечая плещущийся в глазах детский ужас. Она явно боролась с желанием показать пальцем на лысину мужчины, на отсутствие бровей и ресниц. — Тише, — прошептал я, — Сонечка, сейчас приедем. Не шуми. Лифт пополз вверх, мужчина даже и не думал смотреть в нашу сторону. Он прислонился к углу кабины, тяжело дыша, закрыл глаза. Когда двери вновь открылись, мы вышли в коридор. — Какой страшный дядька! — выпалила Соня, отведя меня подальше от лифта. — Он болеет, солнышко, — ласково поправил я. — Люди свою болезнь не выбирают, поэтому нельзя судить их внешность. За стеклянной перегородкой Виталий Сергеевич разговаривал с медсестрой. Заметив нас, он поднял брови — сначала одну, потом вторую — и его лицо, обычно невозмутимое, исказилось в растерянности. — Костя, — он подошёл ближе, понижая голос, — ты с ребёнком? Вельнивецкий явно не понял, зачем я притащил шестилетнюю девочку в царство боли, капельниц, смерти и лысых голов. — Не на кого оставить, — ответил я. — Соня воспитанная, она посидит в коридоре. Дам ей полистать журнал про красоту и здоровье. Я положил руку на Сонину макушку, и она послушно прижалась ко мне снова, доверчиво и тихо. Виталий Сергеевич покачал головой. — Не дело это, — он присел напротив ребёнка. — Здесь проходной двор для оперблока. Они обычно спускают сюда тяжёлых после того, как от наркоза отходят, если относительно стабильные. Он повернулся к медсестре. — Галь, — позвал Вельнивецкий, — за девчушкой посмотришь маленькой? Покажи ей… не знаю. Автоклав. Что-нибудь безопасное. Соня подошла к женщине, и спустя буквально несколько фраз, кажется, они смогли поладить. Мы же с Вельнивецким отправились в другой конец коридора, где и предстояло обсудить план лечения. За дверью кабинета сидели врачи. Я был знаком с некоторыми из них. В основном, онкологи, и ещё, кажется, ординатор молодой сидел поодаль. Он пришёл послушать коллег, но явно беспокоился. Крутил карандаш между пальцами, теребил очки, поправлял халат — одним словом, нервный. Мы обменялись любезностями, как это обычно принято, мне сразу предложили присесть на стул, но я предпочёл кушетку. Там можно было откинуться спиной на стену с большей опорой. Я незаметно сжал зубы, потому что морфин отпускал, и боль снова возвращалась. Меня всё это уже изрядно задолбало, но нужно было привыкать к новым реалиям. Спасибо и на том, что не прорыв пока что. Марина Осиповна, заведующая, начала не с меня. Она повернулась к Вельнивецкому и без предисловий, начала осматривать лист назначений. — Виталий Сергеевич, ситуация у Константина Викторовича, прямо скажем, тяжёлая. Мы здесь собрались, чтобы понять две вещи: безопасно ли пять фракций по четыре грея проводить и что мы, чёрт возьми, с паллиативной терапией делаем, — она облизала палец, прошелестела страницами и нахмурилась. — Сейчас пока ладно, опустим диагноз, все и так ознакомлены. Сначала хочу у пациента спросить. Она перевела взгляд на меня, голос стал мягче, осторожнее. — Константин Викторович, Вы сами же психиатр, насколько я понимаю. Как врач скажите, есть ли у Вас какие-то особые замечания, предпочтения и что у Вас на данный момент с жалобами? — Как врач, Марина Осиповна, — я поправил манжет рубашки, — полностью полагаюсь на мнение уважаемых коллег. В онкологии я дилетант, в назначения ума хватает не лезть. Что касается жалоб: болит. Всё, что поражено при объективной визуализации, то и даёт о себе знать в той или иной степени. Но, если честно, есть в последнее время новая проблема. Морфин в инъекционной форме приходится колоть в бедро, появились гематомы. Я понимаю, что это, скорее всего, тромбоцитопения или просто хрупкость сосудов, но смотреть на это безобразие неприятно. Коллеги слушали, в кабинете повисла тишина, которую случайно прервал ординатор, выронив карандаш. Марина Осиповна поджала губы. Выглядело так, будто она собирается тихо, но публично устроить разнос. Не ординатору, нет. Вельнивецкому. — Виталий Сергеевич, — заведующая чеканила слова медленно, въедливо, — Вы выписали морфин в инъекциях? Четвёртая стадия, да, но Вы хотя бы пробовали трамадол по базовому алгоритму ВОЗ? Морфин сразу, да ещё и парентерально. Мы что, в полевом госпитале? Второй врач с седыми висками и бейджем «Брусилов А.Е.» подался вперёд: — Тем более, Константин Викторович — молодой пациент. Тридцать четыре года. Мы обязаны взвешивать каждый шаг, особенно с учётом анемии, которую мы видим в клиническом анализе крови. Вельнивецкий выслушал, не перебивая. Он сидел, положив на стол руки, и сверлил взглядом одну точку — угол стола, где облупился шпон. Потом он поднял глаза и ответил ровным, строгим голосом, в котором, однако, звенела сталь: — Я принял решение о морфине осознанно. Когда Константин Викторович пришёл на приём, он вошёл в кабинет согнутый пополам. Бледный, с серым оттенком кожи, с тремором. Выраженный болевой синдром, от шести до восьми баллов. Я, как и любой здесь присутствующий, прекрасно знаю трёхступенчатую систему обзеболивания. Но, если бы я начал с трамадола, он бы не помог — а при такой клинической картине вероятность была высокой, — я бы обрёк пациента на лишние сутки, а то и двое, в невыносимой боли. Это, коллеги, негуманно. Я взял на себя ответственность согласиться с просьбой пациента о морфине. Да, в инъекциях и да, я согласен, что способ введения нужно менять. Если пошли гематомы, с таким путём введения пора заканчивать. Марина Осиповна выдохнула, поправила ручку в нагрудном кармане и кивнула — не то чтобы одобрительно, но логику признала. — Хорошо, — сказала она. — Тогда давайте посмотрим на эти гематомы. Позвольте, Константин Викторович. Я встал с кушетки, расстегнул ремень, приспустил брюки и сел обратно. Бумажная простыня зашуршала, как старая калька, смялась слегка. Вельнивецкий подошёл первым. Он опустился перед кушеткой и оглядел область бедра. На передней поверхности красовались обширные, насыщенные фиолетовые сгустки под кожей, расходящиеся жёлто-зелёным ореолом к краям, как закатное небо на картинах. Он осматривал молча, медленно скользя от бёдер к голеням, и вдруг остановился. Его пальцы легли на тыл стопы, и я заметил, как он снова нахмурился. — Костя, — сказал он, не оборачиваясь к остальным, — у тебя здесь какой-то отёк плотный с двух сторон. Это когда началось? По ночам есть боли? Я пожал плечами, поморщившись от того, как движение отдалось в ключице. — Честно говоря, я даже не обратил внимание. Может, неделю-две назад. Ночные боли есть, но в основном болит грудная клетка. Плевра, капсула печени — вот где ад. А нижние конечности… Виталий Сергеевич, когда горит правое подреберье до состояния, что хочется грызть подушку, на ноги в последнюю очередь смотришь. Ординатор тихо выругался, кажется, не вслух, но одними губами, и тут же покраснел, осознав, что заметили. Брусилов подошёл ближе, надел очки и тоже склонился перед кушеткой. — Виталий Сергеевич, — спросил он, — Вы об этом что думаете? Костные метастазы? Учитывая, что у нас уже поражение рёбер, могли они пойти в трубчатые кости? Вельнивецкий выпрямился, задумчиво потёр подбородок. — Костные метастазы я, конечно, учитываю, — сказал он медленно. — Но меня больше беспокоят два варианта: паранеопластика или тромбоз глубоких вен. Отёк плотный, двусторонний, ночные боли мог притупить морфин, но есть ещё отвлекающий фактор с болями в груди. Если бы это были костные очаги, боль была бы локальной и усиливалась, соответственно, тоже точечно. Здесь смазано. Паранеопластический периостит, или гипертрофическая остеоартропатия, вполне возможны при таком агрессивном раке. Или, повторюсь, тромбоз. Опухоль лёгкого — фактор гиперкоагуляции. Марина Осиповна встала, подошла к окну, отдёрнула жалюзи — в кабинет хлынул серый свет пасмурного дня, разбившись о белые стены. — Константин Викторович, у Вас в семье кто-то раком болел? Я смотрел на свои стопы, на то, как Виталий Сергеевич пытался надавить на отёк в очередной раз, не наблюдая ямки, как при почечных или печёночных поражениях. Затем он сжал среднюю треть голени, и я резко дёрнулся, рефлекторно хватая его за руки, чтобы остановить. — На периостит похоже, — хмыкнул Виталий Сергеевич, бормоча о своём. — У дедушки рак пищевода был, — наконец ответил я. — Мы с Виталием Сергеевичем это обсуждали. Я считаю — и он со мной согласился, — что плоскоклеточный рак в семейном анамнезе мог создать благоприятный фон для агрессивного течения плоскоклеточного рака лёгких. Манифест в двадцать шесть, коллеги. Курил, грешен, но без скрытых мутаций, я убеждён, рака бы не возникло. Либо возник на тридцать лет позже. Наследственность сработала, как часы. Я натянул брюки обратно, застегнул ремень и спросил разрешения прилечь. Онкологи были заняты своими мыслями, поэтому я просто уставился в потолок. — Возвращаемся к лучевой терапии, — сказала заведующая. — Пять фракций по четыре грея. Это двадцать грей суммарно. При таких метастазах, особенно в контрлатеральное лёгкое и перикард, не слишком ли агрессивно? Может, рассмотрим три фракции по три? Вельнивецкий покачал головой снова: — Четыре грея за фракцию — это высоко, но не запредельно. Главная наша проблема сейчас — это боль. Константин Викторович страдает, жалуется. Морфин снимает вершину айсберга, но, если мы не уменьшим опухолевую массу, воздействующую на плевру и капсулу печени, мы так и будем гоняться за болью, наращивая дозы опиоидов до бесконечности. Пять фракций — агрессивная, но необходимая терапия именно с паллиативной целью. Мы не лечим рак, коллеги, мы боремся за качество жизни. Отдалённые последствия с лучевым пневмонитом, фиброзом и так далее нас сейчас в меньшей мере должны интересовать. Брусилов задумчиво кивнул, ординатор записал за Вельнивецким в блокнот, а Марина Осиповна вернулась к столу. — Согласна, — коротко отрезала она. — Пять фракций. Но при малейших признаках ухудшения со стороны сердца — прекращаем. Дальше всё завертелось быстро, почти скомканно. Вельнивецкий, всё ещё размышляя над отёком, сказал: — Давайте на рентгенографию отведём сейчас пациента? До кабинета три минуты в соседнем крыле. Несколько проекций сделаем, посмотрим периостит или нет. Виталий Сергеевич настоял на кресле — не потому, что я не мог идти, а потому что он не хотел до выяснения ситуации лишний раз нагружать ноги. Меня повезли по длинному больничному коридору. Стены плыли мимо: доски объявлений, стенды с санитарной информацией, огнетушитель на кронштейне, кадка с фикусом. Рентгенолог тоже работал молча и быстро, результаты мы все увидели на мониторе практически сразу, в том же кабинете, где и начался консилиум. На сером фоне большеберцовых костей шла тонкая, но отчётливая линия утолщения надкостницы — нежная, как налёт инея на зимнем стекле, и одновременно зловещая. Периостальная реакция, параллельная кортикальному слою, говорила сама за себя. — Ну вот, — сказал Брусилов, — никакого тромбоза, слава Богу. Но дополнительно ничего не нужно, и так понятно, что дало отёк и общую симптоматику. Марина Осиповна уже рылась в распечатках анализов крови, которые ей принесла медсестра. — Гемоглобин восемьдесят два, — прочитала она вслух. — Ферритин низкий. Это тоже нужно корректировать. Кстати, гематомы объясняет — сосудистая стенка страдает при анемиях. Начали составлять новый план. Я слушал, как они перебрасываются идеями, ловя себя на странной мысли. Сам ведь в таких консилиумах раньше участвовал, обсуждая резистентных депрессивных подростков. Теперь анемию и метастазы в перикард приходится обмусоливать. Жизнь слишком непредсказуемая штука. — Морфин переводим на трансдермальные пластыри, — говорил Вельнивецкий. — Доза по эквивалентности. Инъекции убираем пока что полностью. Если плохо будут справляться с костной болью, то добавим целекоксиб. При длительном применении он даёт меньше гастротоксичности. — Нейропатический компонент тоже может быть, — добавил Брусилов. — При надобности габапентин введём. — А кровохарканье? — спросила Марина Осиповна, и все на мгновение замолчали, потому что это было напоминанием о том, где именно сидит первичная опухоль, дающая столько проблем. — Транексамовая кислота, — ответил Вельнивецкий. — И противорвотные, если лучевая даст тошноту. Метоклопрамид, например. Как аптека позволит, анемию внутривенным железом выровняем. Он повернулся ко мне. — Костя, ты как насчёт пластырей? Один на трое суток. Я посмотрел на свои руки, где на тыльной стороне проступала восковая бледность. — Не против. Даже наоборот — с пластырем будет гораздо удобнее. С ним можно работать без игл и ампул. Лица докторов мгновенно поменялись, как будто кто-то щёлкнул выключателем. Воздух сгустился и потяжелел, как перед грозой. Марина Осиповна замерла с картонным стаканчиком от кофе на полпути ко рту. Брусилов медленно снял очки и начал протирать их краем халата, а ординатор, до этого усердно строчивший в блокноте, словно суслик, поднял голову на коллег. — Работать? — переспросила заведующая, обнажая очевидную глупость высказывания. — Константин Викторович, Вы сейчас нас разыгрываете? — Разумеется, нет, — ответил я, обороняясь. Хотя вроде и нападения пока что не было. Только всеобщее недоумение. — У меня пациенты и ординаторы. Кризисное отделение с депрессивными подростками. Я не могу просто взять и исчезнуть. Вельнивецкий положил папку обратно на стол. В этом стуке чудилась угроза. — Костя, — обратился он ко мне, как к неразумному, — это. Не. Обсуждается. Он начал загибать пальцы, как с особо упёртыми больными. — Первое: астения. У тебя гемоглобин восемьдесят два. Если ты не заметил за годы практики, что у психиатров вредность выше, чем у рентгенолаборантов, то я напомню. Это колоссальная нагрузка. Второе: когнитивные нарушения. Морфин, даже в пластырях, даже в сравнительно низкой дозе, снижает концентрацию внимания. Ты будешь назначать препараты детям. Одна ошибка в дозировке, одна ошибка в названии — и последствия необратимы. Третье… Он загнул третий палец, и я заметил, как у него багровеет лицо. — Третье: одышка. Лёгкие усеяны метастазами, перикард повреждён. Ты не сможешь не задыхаться во время лекций своих. Четвёртое: дисфагия, анорексия. Пятое: рвота, особенно если начнём лучи. Ты как себе представляешь психиатра, которого выворачивает в перерыве между приёмом, или что там у тебя? Виталий Сергеевич перешёл на вторую руку. — Иммунитет! Раковая кахексия, анемия, иммунная система порвана болезнью и лечением. А дети в стационаре — это, прости за прямоту, рассадники ОРВИ. Ты подхватишь риновирус и сляжешь с пневмонией, потому что все резервы истощены. Это не риск, а гарантированный сценарий. Брусилов, всё это время кивавший, добавил тихо, но веско: — Плюс эмоциональный стресс. Детская психиатрия, кризисное отделение — это суицидальные попытки, самоповреждения, психозы. Вы несёте ответственность за здоровье пациентов. И им это будет стоить жизни, и Вам. Учитывая текущее состояние, ошибки практически неизбежны. Я слушал их и чувствовал, как внутри поднимается что-то горячее, отчаянное. Экзистенциальная ярость, которая приходит, когда у тебя пытаются отнять последнее, что держит на плаву. Я сел ровнее и заговорил, как привык разговаривать с психотическими: спокойно, но оставляя пространство для возражений. — Уважаемые коллеги, позвольте и мне сказать. Марина Осиповна вздохнула и опустилась на стул, скрестив руки на груди. Жест был красноречив: «Ну давай, говори. Мы уже за тебя решили». — Я работаю в кризисном отделении, — начал я. — Это не острое, не приёмное, не скорая помощь, где все подряд с улицы на меня будут чихать. У нас все пациенты лежат добровольно. Добровольно, понимаете? Они поступают либо из первого отделения, где проходят полный инфекционный скрининг, и только потом ложатся к нам. Либо это плановые госпитализации с полным пакетом обследований на руках. Там нет детей с невыявленными инфекциями. Нет рассадников ОРВИ. Это не школьный класс и не общая палата районной больницы. Я перевёл дыхание, не позволив себе закашляться. Сглотнул и продолжил: — Мои пациенты — подростки с пограничным расстройством личности, с депрессиями, с расстройствами пищевого поведения. Для многих из них внезапный уход лечащего врача может стать триггером. Ещё одно предательство, ещё один бросивший их взрослый. Вы этого хотите, так? Я повернулся к Вельнивецкому, удерживая прямой зрительный контакт. — Виталий Сергеевич. Я прошу Вас разрешить мне работать. Не потому, что я не осознаю риски — я их осознаю лучше, чем Вы думаете. А потому, что это один из моих смыслов жизни. Буквально, экзистенциально, и я не преувеличиваю, не драматизирую. Я каждое утро встаю и иду в отделение, потому что меня там ждут. Если Вы у меня это отнимите сейчас, то что останется? Стены палаты, хоспис, ожидание смерти? Голос начал дрожать, и я на секунду остановился, чтобы взять себя в руки. В конце коридора звякнул лифт. — Я приму все меры профилактики, — сказал я чуть спокойнее. — Маска, антисептики, сокращённый график. Заведующая отделением — моя лучшая подруга, она пойдёт навстречу. Я готов подписать любой документ, что беру всю ответственность на себя за своё решение. Но я знаю свои пределы и обещаю остановиться до того, как их пересеку. Я обвёл взглядом собравшихся и закончил — тихо, почти шёпотом: — Без работы наступит пустота. Потеря идентичности. А за ней — умирание, возможно, куда более быстрое, чем если у меня будет смысл жизни и внешние обязанности. Поймите меня как человека, коллеги. Марина Осиповна смотрела в окно, барабаня пальцами по предплечью. Брусилов вертел в руках очки. Вельнивецкий молчал дольше всех, а потом резко выдохнул, откинулся на спинку стула и произнёс — негромко, но с такой интонацией, что ординатор подавился. — Да мать твою, — он потёр переносицу до красноты. — Константин, чёрт тебя, Викторович. Ты мне с паранеопластическим синдромом и инвазией в перикард лекцию об экзистенциализме решил прочитать? — он осёкся, подбирая слово, но явно нецензурное. В итоге выдохнул: — Ты невозможный человек. Брусилов хмыкнул и надел очки обратно. — Вообще-то, Виталий Сергеевич, — сказал он примирительно, — если посмотреть на это с точки зрения качества жизни… Работа, социальная включённость, ощущение собственной нужности — это мощнейший фон для роста показателей. Позитивных. Марина Осиповна сухо кивнула через силу. — Я не говорю, что это разумно, — сказала она. — Но я понимаю, что Константин Викторович хочет нам донести. Если он готов подписать отказ от претензий и действительно будет соблюдать меры предосторожности… — Да какие, к чёрту, меры? — взорвался Вельнивецкий. — Маска его спасёт от патологического перелома? Когда он решит поднять ручку, и ребро пополам треснет? Он встал, прошёлся по кабинету — три шага до окна, три обратно, — и остановился прямо передо мной. Его лицо было совсем близко, на виске пульсировала жилка. — Ты же психиатр, — сказал он устало. — Ты знаешь, что такое отрицание. Всё это «цепляние» за иллюзию контроля… Ты не в том состоянии, чтобы работать, говорю, как врач пациенту. — А я Вам отвечаю, как пациент врачу, — твёрдо сказал я, — что понимаю разницу между отрицанием и осознанной волей к жизни. Отрицание — это когда я говорю, что у меня нет рака. А я знаю, что умираю. Но я хочу умирать, не теряя идентичности. Продолжая делать то, что умею и люблю. Это не иллюзия контроля, Виталий Сергеевич. Это и есть контроль. Последний, который остался. Он поднял брови, изучая меня, как рентгеновский снимок, где есть тень, которая не должна быть там, но никак не удаётся понять, артефакт ли это или новообразование. Потом сказал то, что я ожидал от него меньше всего в такой ярости. — Чёрт с тобой. Потом повернулся к остальным, и уже ни к кому конкретно не обращаясь, бросил: — Коллеги, я снимаю с себя ответственность за это решение. Если кто-то хочет зафиксировать другое мнение — фиксируйте. Но Константин Викторович дееспособен, понимает риски и настаивает на своём. Я не могу его связать и запереть в палате. Хотя, Господь свидетель, мне очень этого хочется. Ординатор нервно хихикнул и тут же спрятался за блокнотом. Брусилов протёр под очками глаза. — Хорошо, — сказал Вельнивецкий, возвращаясь к столу. — Работай. Но я тебя предупреждаю — и это не просьба, а условие, — он поднял на меня металлические глаза. — Если я замечу явные ухудшения — я тебя госпитализирую. Без разговоров, без консилиумов, без твоих экзистенциальных аргументов. Понял? — Понял, — сказал я. — Вот и славно, — Виталий Сергеевич застегнул папку. — Приходишь ко мне послезавтра. Пять фракций по четыре грея, на пластыри отдам рецепт, купишь в аптеке у центра. Железо внутривенно перед лучами начнём. Целекоксиб и габапентин ждут своего часа. Консилиум закончен. Все свободны. Он первым вышел из кабинета — стремительно, не оборачиваясь, белый халат взметнулся за его спиной, как флаг капитуляции, которую он только что подписал против собственной воли. Марина Осиповна сказала в пространство: — Вы упрямый человек, Константин Викторович. Берегите себя. Хотя бы ради тех детей, о которых Вы так печётесь, — и она вышла, унося с собой стаканчик от кофе. Мы остались втроём: я, Брусилов и ординатор. Брусилов пожал мне руку — сухо, крепко, по-врачебному. Ординатор, неиронично красный, как рак, собрал свои бумаги и, запинаясь, пробормотал. — Я… я, если честно, восхищён. То есть, как врач, я понимаю Виталия Сергеевича, но как человек… я бы тоже, наверное, так же. В смысле, работу бы не бросил. Вы это… выздоравливайте. То есть… ну Вы понимаете. — Ну да, — усмехнулся я. — Спасибо. Он выскочил за дверь, чуть не споткнувшись о порог, а затем и я встал и пошёл искать Соню, всё это время так старательно исследовавшую автоклав на пару с медсестрой Галей.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!