Глава 27. Прощай, мой друг

24 июня 2026, 21:26
По дороге из заповедника домой Соня бежала вприпрыжку. Её детская реактивность к вечеру приобретала всё более разрушительные масштабы. Особенно это стало заметно после того, как мы зашли в подъезд. Дочь прыгала по лестнице то на одной ноге, то как-то травмоопасно повисала на перилах, получая от Леры беспокойные замечания. Я уже предвкушал как мы доедем на лифте до квартиры, я сниму всю эту верхнюю одежду, стесняющую грудь и просто наконец-то позволю себе отдохнуть. Усталость и психоэмоциональное истощение создавали немыслимый букет внутренней тяжести, от которой хотелось сбежать в крепость родных стен. — Дома-а-а! — протрубила Соня, сбрасывая куртку прямо на порог и пускаясь в челночный бег по коридору. — Я птичка! Чик-чирик! Я опёрся о косяк, стягивая ботинки и пытаясь игнорировать то, что каждая моя мышца ноет от физического напряжения. Лучевая терапия, раковая кахексия и постоянное ощущение фоновой боли превращали меня из мужчины в аморфную, пассивную субстанцию, желающую только покоя и тишины. — Сонечка, перестань, пожалуйста, носиться, — настойчиво повторила Лера. — Ты себе что-нибудь поломаешь. Успокойся. Я прилёг на диван в коридоре. Ноги ныли от долгой ходьбы. Когда ещё не было этого чёртова периостита, усталость от прогулок ощущалась куда приятнее. Сейчас же я чувствовал себя древней развалиной, желавшей только скулить в подушку — и ничего больше. На мгновение меня посетила очень странная, вымученная мысль: «Есть ли ещё что-то в этом мире настолько же универсальное и одновременно непередаваемое вербально, кроме ощущения боли в её подлинной, неизменной и животной форме?». Боль ведь испытывает каждый, но именно её оттенки создают уникальность болевого приступа в отдельности у одного и того же человека или ощущения боли совершенно разными людьми в зависимости от индивидуального порога переносимости и, особенно, от возможности описать то, что именно происходит с тобой во время переживания этого сложного патофизиологического феномена. Конечно, давно известно о медиаторах воспаления: простагландинах, лейкотриенах, брадикинине и иже с ними. О том, что от ноцицепторов импульс идёт по периферическим нервам в спинной мозг, далее по спиноталамическому тракту в таламус и кору больших полушарий, из чего вытекает психофизиологический компонент восприятия. Но одно дело знать механизм с точностью до пути прохождения импульса, а другое — испытывать его на себе в запредельной концентрации проявлений этого механизма. Каждый раз, когда я пытаюсь сказать, что чувствую, выходит лишь набор обесчеловечивающих клише: «плохо», «тяжело», «невыносимо». Медицинский взгляд, который редуцирует личность к набору функций и симптомов, отстраняет врача от чрезмерной эмпатии к больному. И это верно с точки зрения сохранения того, кто должен помогать в кризисе и отключать собственные эмоциональные переживания. Но как же абсурдно само это явление барьера между интерпретацией и пережитым на собственном опыте мучением… Однажды мы на факультетской терапии отправились собирать у пациентки анамнез. Нам дали только её фамилию и номер палаты. Я и ещё двое моих одногруппниц поднялись в отделение сосудистой хирургии с блокнотами и фонендоскопами на плечах. Постучавшись в одиночную палату, мы зашли внутрь, ожидая увидеть там пациентку, способную на установление контакта. Однако перед нами открылась иная картина. — Добрый день, Оксана Аркадьевна, — бодро сказала моя одногруппница. — Мы студенты четвёртого курса. Хотим немного побеседовать с Вами. Вы не против? Но в ответ пациентка, лежавшая пластом на кровати и не подававшая признаков ясной когнитивной деятельности, лишь в недоумении посмотрела на всю нашу растерянную команду. Из-под одеяла тянулся заполненный до краёв мочеприёмник, безвольно раскинувшись на линолеуме во всём своём ядовито-жёлтом очаровании. — Оксана Аркадьевна, — тут же подхватил я. — Расскажите нам, пожалуйста, как Вы попали в больницу. Что случилось с Вами? Женщина беззвучно шевельнула губами, параллельно издав многозначительный «бульк» кишечником. — Что-о-о… Случи-и-илось?.. — повторила пациентка за мной. — Да, что у Вас болит? — уже немного смутившись, сказал я, замечая, как одногруппницы сдерживают себя от смеха. И это был отнюдь не смех над болезнью или пациенткой. Это была реакция на саму ситуацию, где продуктивный контакт изначально невозможен, но мы не можем прийти к преподавателю с пустым блокнотом, даже несмотря на то, что больная была, мягко говоря, недоступна. И тут Оксана Аркадьевна издала второй по счёту многозначительный «бульк», с опозданием отвечая на мой вопрос: — Моча… — заключила пациентка. — Болит… И тут уже не выдержал я, проронив непроизвольную усмешку. Мы собрались с мыслями из последних сил, но все последующие попытки установить контакт не увенчались успехом. С позорным поражением удалившись из палаты, мы, конечно, попросили медсестру на посту спустить мочу из приёмника и открыть записи в системе, чтобы хотя бы уточнить её диагноз, заглянуть в анализы и описания инструментальных исследований. Но всё же урок из этого случая для себя я вынес только сейчас. Слова ничтожны. Они передают только факт, но не его содержание. Пациентка, утверждавшая, что у неё «болит моча» имела в виду дискомфорт от заполненного мочеприёмника, который мы благополучно помогли разрешить, но что именно она чувствовала в тот момент, никто из нас так и не понял. Боль, страх и отчаяние передать невозможно, если ты никогда не ощущал их лично на себе. И то уязвимое положение, в котором оказалась та несчастная женщина, благо, не было доступно для нас, студентов. И в этом заключалось самое горькое переживание — экзистенциальное одиночество человека в его субъективном страдании, которое никто и никогда не поймёт до конца. Боль изолирует человека, создаёт непроницаемую стену между ним и внешним миром. Но гораздо страшнее то, что конкретно моё сознание контролирует каждую секунду, работая как двойной процессор, обрабатывающий собственные сигналы и моделируя психологическое состояние окружающих, фильтруя реакции, чтобы это их состояние облегчить. Но и у этого дисфункционального поведения есть свой исток, выращенный на почве ежедневного преодоления «не могу». Когда я ещё учился в университете, где у большей части моих сокурсников единственными проблемами был недосып и огромные пласты информации, которые нужно усвоить перед сессией, мне приходилось производить тотальную цензуру собственной личности в угоду выживанию и борьбе с психическим расстройством. Я постоянно задавал себе вопрос: «А способен ли я лечить других? Не стану ли угрозой для будущих пациентов?», из чего зарождалось неистовое желание доказать, что я имею право на место в этой профессии. И каждый экзамен, коллоквиум, конспект, каждая хорошая оценка были для меня актом самоутверждения и победы над болезнью. Это выработало привычку компенсировать уязвимость знаниями и клиническим анализом всего, что происходит вокруг и внутри меня. В медицинском нет времени на жалость. Трупы, пациенты, унижения преподавателей — всё это данность, которую нужно принимать, отключая эмоции и чувства. Чтобы выжить в этой системе, пришлось научиться пропускать чужое несчастье через призму симптомов, а не эмпатии и сострадания. Сейчас же я вынужден применять этот паттерн со своей собственной экзистенциальной и физической катастрофой. Но, пройдя через ад, который сломал многих из нас, моя психика научилась функционировать далеко за гранью своих лимитов. Моё тело помнит, что оно должно работать даже тогда, когда это невозможно. Аксиома медицинского формирования личности заключается в том, чтобы сначала сломать будущего врача, а затем собрать его заново в виде несгибаемого робота. От него требуется быть апофеозом дисциплины, и дисциплина эта складывается из многолетнего насилия над человеком. Потребности врача вторичны, чувства врача — помеха для его эффективных действий. Нас учат видеть клинический случай, а не чью-то личную боль. Симптомы, синдромы, диагнозы. В инструментализации восприятия заключается единственный способ не сойти с ума. Паника и истерика недопустимы, принимается только алгоритм, включающий осмотр, расспрос, диагностику и решение проблемы. «Неверные» чувства приводят к неверным назначениям, которые могут стоить кому-то жизни. Но никто никогда не предупреждал меня о том, что несгибаемый робот сам может получить неисправимую поломку. И как применять инструкцию к клиническому случаю, когда им являешься ты? Сам факт того, что я не знаю ответа на этот вопрос — доказательство верной «сборки» продукта высшего медицинского образования. Я сам стал тем памятником врачебной выправки, который продолжает отдавать честь, даже когда он уже давно превратился в руины. И нынешние попытки контролировать себя с той же яростью и упрямством — отнюдь не врождённая черта. Болезнь явилась финальным, самым жестоким экзаменом, который устроила мне жизнь, где все предыдущие потрясения были лишь подготовкой к тому, чтобы выдержать невыносимое.

***

К тому времени как я немного пришёл в себя, мне удалось даже завершить несколько важных дел. Я написал сообщение преподавателю по виолончели для Сони, чтобы она взяла её на занятия. С Мариной Исааковной мы были знакомы давно, у нас были хорошие отношения, множество совместных выступлений в прошлом, поэтому я был практически полностью уверен в том, что она возьмёт на обучение и мою дочь. Затем я разобрал электронную почту от хлама и рассылок научных журналов. Время у меня ещё какое-то оставалось до конца дня, а силы до базового функционального уровня я уже накопил, поэтому в голову мою ударила совершенно безрассудная, но от того не менее занятная идея. Я натянул поверх домашней одежды пальто, взял сумку с кошельком и ключами от квартиры, предупредив Леру, что иду в магазин. Я оказался на улице, и холодный осенний воздух вызвал кратковременный приступ сухого кашля. Идти было не так долго, поэтому я просто прикрыл лицо шарфом и зашагал в супермаркет на другую сторону улицы. Я старался не привлекать к себе излишнего внимания, хотя вид кашляющего человека в пальто поверх клетчатых пижамных штанов вряд ли можно было бы назвать неприметным. В итоге я начал методично обходить полки, выбирая мясо, сливки, овощи и пасту. Потом задумался и положил в тележку ещё какао, печенье, сахар и десяток яиц, чтобы сделать тирамису. Я прикинул в уме, что кофе у нас дома есть, чеснок и зелень — тоже. В общем, надолго я не задержался, сразу пошёл на кассу, где продавщица тут же окинула меня взглядом, пытаясь классифицировать социальный статус: наркоман, проститутка или и то, и другое. Я достал карту, пытаясь скрыть тремор в пальцах. — Это так сейчас модно что ли? — спросила кассирша, кивая на мои штаны. — Ну да, — спокойно ответил я. — У нас в психушке все так ходят. С лица женщины тут же сошла улыбка. — Хорошего вечера, — сказал я, и, пользуясь форой, взял пакеты в обе руки. Я поплёлся к выходу из магазина, чувствуя на своей спине пристальные взгляды покупателей и кассирши. Обратная дорога была тяжёлой. Пакеты оттягивали руки, боль в боку снова проснулась и начала настойчиво ныть. Я шёл медленно, останавливаясь несколько раз, делая вид, что ищу ключи. Но в конце концов открыл дверь, вдохнул побольше воздуха и сразу же спрятал на кухне добычу, чтобы не испортить сюрприз. Сказав, что я пошёл смотреть новости в одиночестве, я включил вытяжку, запер дверь на кухню и принялся разрезать мясо. Всё пошло как по маслу: в сковороде готовился чесночный соус, в кастрюле варились спагетти, в холодильнике остывали ингредиенты для тирамису, а я шинковал салат. Прошло уже чуть больше часа, но меня развлекал поток мыслей то о предвкушении радости супруги, то какие-то воспоминания из студенчества, то попытки продумать план рабочего дня в понедельник. В какой-то момент я уже функционировал на автомате, прокручивая вспышку памяти, уносящую меня в первый семестр четвёртого курса, когда появилось больше свободного времени, и я смог позволить себе ходить на школы детской психиатрии в нашу больницу. Нас тогда пораньше отпустили с цикла по неврологии, и я чуть ли не вприпрыжку поехал по давно знакомому пути, до конца не понимая, кем я себя ощущаю больше: волком в овечьей шкуре или будущим врачом-специалистом. Я прошёл через КПП, открывая для себя территорию, на которую не ступал долгие годы после выписки. Всё казалось таким красочным, ярким, совершенно не похожим на все взрослые психиатрические и многопрофильные клинические больницы. Прибыл я намного раньше запланированного мероприятия, поэтому с ноткой ностальгического вдохновения обошёл всю внутреннюю территорию. Бросил грустный взгляд на четырнадцатое отделение и присел на лавочку около синего двухэтажного здания. «Сколько же лет прошло с тех пор, как меня госпитализировали сюда с попыткой суицида? А сейчас я стою перед окнами в наше отделение, держа в руках рюкзак с медицинскими кроксами и белым халатом…», — думал я. Тогда мне казалось, что пациенты могут возвращаться обратно исключительно в статусе тех, кого лечат. И уже сидя в аудитории перед докладчиками, я не мог перестать думать о том, что являюсь самозванцем. Незаконным гостем из мира эндогенной психотической депрессии среди истинных докторов, никогда не глотавших таблетки дрожащими руками. Имею ли я моральное право быть среди них, Великих умов науки, когда сам всего несколько лет назад лежал привязанным к кровати в боксе после того, как в порыве истерики разнёс все стулья в столовой и разбил в кровь костяшки о мозаичный пол? И вот когда прошёл первый клинический разбор на этой трёхдневной школе, я увидел в дверях Лену. Сердце бешено заколотилось, я поправил воротник халата, не отводя от неё взгляд. Я уже не слушал завершительные слова профессора, потому что всё внимание было приковано к моему бывшему доктору, Елене Михайловне. Все начали расходиться, а я подбежал к ней, понимая, что она тоже узнала меня. — Елена Михайловна, здравствуйте! — выпалил я. — Это Константин, если Вы помните. Лена пробежалась взглядом по белой выглаженной форме, не сдерживая гордую улыбку. — Ну что, Костя? — ухмыльнулась она. — Выходит, теперь мы коллеги с тобой? — Почти, — я отвёл взгляд. — Очень хочу сюда в ординатуру попасть. Здесь такие специалисты! Такая научная база! Это… возможно? — А почему нет? — удивилась Лена. — Я тебя жду. Лично. Ты этот шанс зубами выгрызал, — сказала она. — Не все здоровые справляются, а ты с диагнозом и всё равно всех нагнул. Халат, кстати, тебе идёт больше больничной рубашки, — подмигнула Лена. И тогда сомнения развеялись, но не все и не сразу. Я приходил на клинические разборы ещё множество раз, я хотел дотянуться… хоть одним пальцем руки коснуться этого высшего общества. Хоть на секунду дольше ещё почувствовать себя почти что равным среди них. И всё же те слова Лены напоминали мне о том, что я прошёл ещё более сложный путь, а значит, наверное, всё-таки достоин носить халат. Ужин был готов. Я прибрался на кухне, зажёг свечи и выключил свет, чтобы создать праздничную атмосферу. Уже на пороге Сониной спальни я позволил себе несколько секунд понаблюдать за Лерой в приглушённом свете ночника. Она казалась такой грустной, будто вырезанной из усталого камня. Лера сидела на краю детской кровати. Одна её рука расположилась на спинке уснувшей Сони, вторая — на коленях. Взгляд был устремлён в окно, где в чёрном стекле отражалась лишь бледная копия комнаты и её опечаленное лицо. Я сделал бесшумный шаг внутрь, боясь скрипом паркета разбудить Соню и нарушить эту выстраданную тишину. — Дорогая, — прошептал я, кладя ладонь на её плечо. Лера вздрогнула, обернулась, в её слегка покрасневших глазах на мгновение мелькнуло беспокойство. — Что случилось? — шепнула она в ответ. — Тебе больно? — Нет, закрой глаза, пожалуйста. У меня для тебя маленький подарок, — я подал ей руку. — Не открывай, пока я не скажу. Удивление, любопытство, а затем слабая, почти неуловимая улыбка тронула уголки её губ. Она не спрашивала, послушно сомкнула веки и доверчиво пошла за мной. — Ни шагу без проводника, любимая, — сказал я, замечая как она отклоняется с курса. — Территория минная. Тут везде игрушки валяются. Лера хихикнула, мы вышли в тёмный коридор, прошли мимо приоткрытой двери в ванную и остановились перед кухней. Я на секунду задержался, впуская её первой в уже приготовленное пространство. — Можно. Лера открыла глаза и замерла. В полумраке, нарушаемом тёплым светом двух свечей, их яркое отражение танцевало в тёмном стекле окна. На столе стояли две тарелки с аккуратно закрученными спиралями пасты в кремовом соусе, а рядом чуть подрумяненная куриная грудка, посыпанная зеленью. Во главе возвышалась прозрачная тарелка с салатом из рукколы и помидоров черри, а рядом — два высоких бокала с рубиновым, почти чёрным в темноте, содержимым, которое играло багровыми искрами на стенах кухни. — Костя… — Лера обвела взглядом комнату, и я увидел, как по её лицу разливается волна эмоций: недоверие, радость, удивление, а потом — романтическая нота. Глаза супруги заблестели уже не от усталости. — Что это? Она подошла к столу и коснулась пальцем ножки бокала. — Вино? — спросила она. — Это точно хорошая идея? — Алкоголь, — начал я с нарочитой серьёзностью, подходя сзади и обнимая её за талию, — вреден для здоровья. Я, как врач, категорически против. — И тогда что же это, доктор? — она обернулась, глядя на меня снизу вверх. На лице её расцвела озорная ухмылка. — Вишнёвый сок, — признался я. — Но в правильной посуде он может быть чем угодно. Представь, что это Шато Бардо, рождённое под солнцем Атласских гор, ожидавшее своей пробы твоими губами целую сотню лет. Правдоподобно? Лера залилась смехом. И тогда мы сели за стол, супруга взяла вилку и попробовала пасту. — Боже… — выдохнула она, закрыв глаза. — Это… это как в нашей первой поездке на море. Помнишь? Как было не помнить. — Да, ты тогда ещё сказала, что паста у того приморского ресторана — мой главный конкурент за твоё сердце, — парировал я. — Ну ты же не воспринял всерьёз? — пальцы Леры нашли мои и бережно сжали их. Обручальные кольца из белого золота сверкнули в свете свечей. — Я просто была очень голодная. — Хорошо, что ты сказала, дорогая. А то я все эти годы переживал, что ты всё-таки выберешь ту Крымскую пасту, вместо детского психиатра. Лера подняла бокал с вишнёвым соком и, глядя прямо в мои глаза, вдруг сказала: «За то, что никакие макароны в мире не способны нарушить нашу любовь». Бокалы звякнули в тишине, и мы отпили воображаемое вино, сдерживая игривые улыбки. — Помнишь, как ты завёл меня в лес, чтобы сделать предложение? — снова начала Лера. — Споткнулся о корягу, а потом, сделав вид, что так и задумано, встал на колено? Я не могла перестать смеяться, а ты каждый раз начинал речь заново, чтобы создать хотя бы видимость серьёзности. — Ой, Господи, — пробормотал я, пропуская очередной смешок. — А вот это давай лучше забудем? А то у меня внутренний критик слишком токсичный. Лера замолчала, расплываясь в сдержанной улыбке. — Включи Manapart. Их песню из альбома «Red». Nautilus, — сказала супруга. — Хочу потанцевать с тобой. Несколько касаний по экрану, и вот уже медленные, тоскливые, гитарные рифы нашей любимой группы заиграли в тишине комнаты. Лера подняла на меня взгляд, я встал — немного скованно, по-шизоидному. Чувствуя, как в груди зарождается что-то, кроме тянущей, приглушённой боли. — Валерия, позвольте пригласить Вас, — я подал ей руку, и Лера встала, оказавшись со мной в центре маленькой кухни. Я обнял её, положив ладонь на талию, а она обвила руками мою шею, избегая по привычке касания к рёбрам. Мы не кружились, не выкручивали реверансов, а просто медленно раскачивались из стороны в сторону, прижавшись друг к другу, и глядя на длинные тени на стене, которые то и дело сливались в одну. Я ощущал тепло её тела через тонкую ткань футболки, её дыхание на своей шее, пока солист Manapart протягивал заветные слова: «Goodbye my friend, goodbye my friend». — Я хочу запомнить это мгновение, Костя. Хочу знать, что это было в нашей истории, — прошептала Лера. — Что мы когда-то вот так держались за руки, как будто это может остановить время. «Goodbye my friend Oh goodbye my friend Sometimes life is so extreme and hard It gives it takes it’s ripping our hearts».

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!