Глава 28. Переводчик

24 июня 2026, 21:47
За окнами стояла кромешная мгла в то время, когда зазвонил мой телефон на прикроватной тумбочке. Он назойливо вибрировал и жужжал, пока я пытался приоткрыть сонные глаза. Свет от экрана больно слепил сетчатку, на часах отчётливо было видно время — 2:32. Сначала я вообще ничего не понял, только лишь уткнулся в подушку, пытаясь игнорировать шум, поскольку мозг мой отказывался бодрствовать наотрез. Но вибрация уже переходила в настойчивую трель, и я с трудом вытащил руку из-под одеяла, чтобы нащупать металлический корпус телефона. — Да?.. — прохрипел я, жмуря уставшие глаза. — Костя, ты спишь? — напряжённо спросила Лена. — Ну… как тебе сказать… — пробормотал я, приподнимаясь на локте. — Вообще-то сплю. Чем ещё может заниматься психиатр в полтретьего ночи в свой законный выходной? — зазвучал я уже чуть более раздражённо. — Внук твоего этого профессора таблетки спрятал под матрасом. Тебя срочно в стационар вызывают. Разум, затянутый ватой опиоидного сна и дикой усталости, снова выдал ошибку сервера. — Не понял, — ответил я, присаживаясь на кровати. — Ещё раз. — Костя, ку-ку, приём! — Лена повысила голос. — Гольдман твой атаракса наелся, его сейчас медсёстры промывают со всех сторон. Дежурный мне звонил, но у него что-то со связью, внятно ничего объяснить не может, но «Клингера» и «срочно» я хорошо расслышала. Он там у них в истерике и вообще в остром состоянии. Сколько тебе времени нужно, чтобы доехать? — Двадцать-тридцать минут. Сейчас буду, — хрипло сказал я и сбросил вызов. Я уже встал в попытке отыскать одежду, как тут включился свет. Недоумевающее лицо Леры было таким же сонным и встревоженным, как, наверняка, и моё. — Ты куда? Что случилось? — спросила супруга. — Внук Гольдмана гидроксизином передознулся, — ответил я, некоординированно ища на кресле брюки. — Лена сказала, что дежурный врач меня требует. — Какого хрена?! — встрепенулась супруга. — В три часа ночи? Елена Михайловна вообще в курсе, что тебе самому помощь нужна? — Я сам вызвался работать, Лер, — я уже судорожно вбивал адрес в приложение такси, чтобы понять, сколько сейчас стоят поездки. — Значит, должен срываться по требованию. Это экстренная ситуация. Сборы в режиме ЧП проходили крайне нелепо. Я разрывался между несколькими задачами сразу, всё ещё отчаянно пытаясь проснуться. В конечном итоге я наклонился, чтобы натянуть брюки, но, застегнув ремень на привычную дырку, я заметил, что этого было недостаточно для того, чтобы удержать ткань. Брюки просто сползли вниз. — О, Господи… — прошептала Лера, и её возмущение сменилось ужасом. — Так, всё нормально, — сказал я, замечая, что она уже на пределе. — Есть у нас шнурок какой-нибудь? Верёвочка любая. Это бытовой конфуз, который можно решить без излишних нервов. — Я проконтролирую, чтобы ты поел сегодня, — напряжённо выдавила она, направляясь к полкам шкафа. — Бытовой конфуз — это когда бумага туалетная закончилась, а не муж на глазах в воздухе растворяется, — Лера вернулась с длинным, крепким шнурком от спортивных штанов. — Зайди в торговый центр на обратном пути и купи себе что-то калорийное, я не могу на это смотреть. — Хорошо, любимая, не переживай, — ответил я, продевая шнурок через шлёвки, туго стягивая его на талии. — Кому ещё жена разрешает питаться фастфудом? — улыбнулся я. — Мой внутренний подросток ликует от восторга. — Это не смешно, — строго сказала Лера, направляясь за мной в прихожую. Я надел пальто, сунул ноги в ботинки и открыл дверь. — Позвоню, когда пойму, что вообще происходит, ладно? — сказал я, целуя её в тёплую щёку. — Береги себя, пожалуйста, — шепнула она, вцепляясь в воротник моего пальто. — Всё будет хорошо, — ответил я, закрывая дверь и заходя в полумрак лифта.

***

Холод сиденья такси въедался в тело сквозь ткань брюк. Город за окном проносился тёмным, сонным потоком с редкими жёлтыми огнями фонарей. Машина вырулила на знакомую дорогу через вечную стройку и промышленную зону. Таксист остановился у КПП, бросив на меня короткий взгляд. — Научно-практический центр психического здоровья… — протянул водитель, глядя на стену КПП. — И чего это Вас сюда попёрло?.. — Буйный пациент отделение разнёс, медсестра в коме, на стенах кровь и мозги размазанные, — буркнул я. — Пациенты восстание устроили, еду фиксировать. Водитель нервно сглотнул. — Шутка, — отрезал я. — Всего доброго, спасибо. Я вышел из машины, вдохнул воздух, пропахший сыростью и землёй, а затем прошёл мимо охраны. Ноги сами несли меня к синему корпусу по наработанной годами мышечной памяти. Пару раз я останавливался, чтобы отдышаться, но всё равно продолжал путь через скамейки, здание администрации и ещё парочку корпусов, раскрашенных в яркие цвета. Зайдя внутрь, я миновал пустой коридор и остановился у гардероба. Свет здесь горел тускло, и в его пятне я разглядел Семёна Петровича, облокотившегося на стену. — Константин Викторович, спасибо, что приехали, — сказал Семён, протягивая руку для приветствия. — Гольдман Ваш несколько дней, говорит, таблетки вечерние копил. Гидроксизин за щекой прятал, а потом под матрасом в коробочку насыпал. Он её на творческих мастерских нашёл, никто и подумать не мог, что там у него склад фармакологический. Я кивнул, снимая пальто, наощупь находя свой белый халат. — Понял, сейчас разберёмся, — сказал я, застёгивая пуговицы. — Доза, конечно, небольшая. Не летальная точно, — продолжил Семён, следуя за мной к дверям отделения. — Мы его промыли, но со мной он разговаривать не хочет. Вообще. Отвернулся к стене, злится, на контакт не идёт. — Медсёстры, — начал я тихо, — плохо рты проверяют, значит, на вечерних таблетках. Втык надо сделать. И после прогулок проверять карманы, а то подростки ещё и стёкла на улице поднимать горазды. Бардак… Петрович открывал трёхгранником двери, а я придерживал их, чтобы мы могли идти почти что бок о бок. В итоге мы добрались до боксов — маленьких помещений с железной дверью и минимальной вместимостью. Я провернул ключ и вошёл внутрь, захлопывая бокс изнутри. В комнате светила только ночная лампа, и свет её падал на свернувшегося в три погибели Даню, который действительно лежал лицом к стене, пытаясь притвориться спящим. Его выдавали дрожащие плечи под одеялом и звук шмыгающего носа, который он старался сделать как можно более тихим. Я пододвинул к кровати стул и присел рядом с изголовьем. — Что-то мне подсказывает, Даня, что ты всё-таки не спишь, — начал я. — Зачем Вы пришли? — буркнул мальчик из-под одеяла, чуть погодя. Кажется, он узнал мой голос. — По правде сказать, мне посреди ночи позвонила заведующая, — с губ моих соскользнула горькая усмешка. — Она сказала, что у тебя что-то случилось. Расскажешь мне, что тебя беспокоит? Или, если хочешь, мы можем просто помолчать. — Не надо делать вид, что Вы не в курсе, — ответил Даня на выдохе. — Ну, ты же знаешь, с какими искажениями работает медицинское радио. Только ты можешь ответить, как было на самом деле. Но почему-то молчишь, — я сдержал сухой кашель ладонью. — Говорят, что ты вечерние таблетки прятал. Это так? Даня испустил сдавленный поток воздуха, чтобы не расплакаться в полную громкость. Плечи его дёрнулись ещё более судорожно. — Дедушка… узнал, — выдавил Гольдман, приподнимаясь на кровати. — «Передайте ему», — голос Дани на секунду задрожал сильнее, — «что он предал инструмент, который доверил ему свой голос. Предал музыку, которая ждала служения. Каждый его день в этой больнице — плевок на могилу моих Учителей. Бесславный позор семьи и всего нашего рода», — заключил подросток, глядя на угол кровати совершенно пустым и безжизненным взглядом. Я глубоко вдохнул, потирая пальцами переносицу. И уж то ли на мне так сказывался недосып, то ли вся эта мрачная ситуация, но… где-то глубоко внутри меня что-то начало скрести грудную клетку, настойчиво и въедливо пробираясь к самым истокам души. — Даня, это очень жестокие слова. Не каждому взрослому удалось бы справиться с такой болью, а ты держишь это в себе весь вечер и ночь, — сказал я наконец. — «Предал инструмент», «плевок на могилу», «бесславный позор»… Даня, а не подскажешь мне, на каком языке это сказано?.. Подросток явно растерялся, поворачиваясь ко мне корпусом и смотря на меня опечаленными, заплаканными глазами. — Как… на каком?.. — пробормотал он. — На русском?.. — Мне кажется, что… — я сделал паузу, — это даже русским языком назвать трудно. Язык приговора, стигмы, суда… По-человечески это звучало бы иначе. И тут Даня впервые, похоже, искренне включился в диалог. Его опущенный взгляд теперь отражал не полное безразличие, а внимание к моим словам. Даня прислушивался. — Слова дедушки могли звучать по-другому, — я упёрся руками в колени, чтобы дышать стало хоть чуть-чуть легче, — Я бы на его месте сказал, что «мне очень тяжело и страшно видеть, насколько сильно страдает мой внук. Я не понимаю, что происходит с ним, поэтому могу только обвинять. Вся моя жизнь была построена на идее превосходства моего рода, но я не могу принять болезнь, потому что это означало бы, что не весь хаос можно структурировать. И… это меня пугает». — Вы его оправдываете? — спросил Даня с ноткой бессильного раздражения. — Нет, ни в коем случае, — спокойно ответил я, облокотившись на спинку стула. — Я, скорее, перевожу. С языка, который причиняет боль, на язык, который даёт больше ясности. Но я могу ошибаться. Всё-таки я даже близко не гугл-переводчик. Даня усмехнулся сквозь слёзы, морща брови и лоб. — Что Ваш внутренний гугл-переводчик думает о том, что… сумасшедший пациент выпил ничтожно мало таблеток, поднял на уши всё отделение и даже не умер после этого?.. — прошептал Даня со сдавленной мольбой в голосе. — Дай-ка подумать, — я сделал вид, что очень усердно генерирую текст. — На человеческом языке это звучал бы так: «Я больше не могу выдерживать этот груз. Я должен соответствовать слишком высоким требованиям своей семьи, но сейчас это невозможно. Единственный способ сказать об этом — исчезнуть, потому что меня и мою боль никто не слышит. Мне не хватает любви и тепла от самых близких людей». Даня закрыл руками лицо, и всё его тело напряглось, как будто струна, которую натянули со всей силы на колок. — Я ненавижу эту виолончель… Ненавижу её запах, её гриф, ненавижу смычок и конские волосы на нём. Я ненавижу то, что из меня делают музыканта. И то, что я не знаю, кем хочу быть на самом деле. — Я понимаю. И ты имеешь на это право, — прохрипел я. — Сейчас от тебя никто не требует ни музыки, ни решений, ни соответствия стандартам семьи. Сейчас твоя задача — пережить эту ночь. Я подумаю, что я могу сделать со своей стороны, но сейчас, кажется, тебе лучше немного отдохнуть. В боксе повисла напряжённая тишина. И только в этой тишине пробивалось еле различимое жужжание лампы. — Холодновато здесь, не находишь? — спросил я. — Не топят ещё, — Даня вытер слёзы рукавом. — Конечно… холодновато. — Могу попросить для тебя второе одеяло, — сказал я, приподнимаясь со стула. — Я в ординаторской до утра посижу. Если станет совсем плохо, то стучи в дверь и проси меня позвать, ладно? — я отодвинул стул к стене, собираясь уходить. — Ладно, — грустно выдохнул он. — Спасибо… — Пожалуйста, Даня. И подумай над тем, что музыка, которая требует служения ценой жизни служителя — это не музыка. Это изощрённая пытка со стороны тех, кто думает, что у тебя нет права на выбор. А это не так. Даже если твоя болезнь ломает чьи-то гениальные планы, то это их проблемы. Некоторые планы требуют пересмотра. А тебе нужно принятие и безопасность, — я открыл дверь трёхгранником. — Спокойной ночи.

***

Я толкнул дверь ординаторской, замечая Семёна Петровича за столом Ирины. Он нервно раскладывал бумаги, но действия его едва ли можно было назвать целенаправленными. Семён Петрович, очевидно, просто сильно переживал, пытаясь успокоить себя бессмысленной уборкой. — Ну что? — Петрович устремил на меня взволнованный взгляд. — Получилось, Константин Викторович? Что Вы ему сказали? Я расстегнул халат и опустился в своё кресло за компьютером, борясь с протестующей волной усталости. — У меня встречный вопрос, — ответил я, натягивая вымученную полуулыбку. — По-моему, Даня был вполне доступен контакту. Мы обсуждали слова его дедушки. Они послужили катализатором передозировки. Семён Петрович отвёл взгляд, смущённо начал теребить край чьей-то истории болезни. — Я… я зашёл к нему сначала, знаете, — Петрович поправил халат. — Говорил, что он умный мальчик. Что так делать нельзя, и он должен понимать, какое это горе для родителей, и что это… трагедия. В голосе дежурного звучало истинное недоумение и растерянность. Специфика его отделения говорила сама за себя. Главным аргументом в остром для мальчиков, как правило, являлся галоперидол и «глушение» продукции. — Должен, — повторил я, глядя на тёмный экран компьютера. — Не мне судить, Семён Петрович, но, кажется, Даня никому ничего не должен. Он страдает, а никто не хочет смотреть на это феноменологически. Никто не хочет принять его в этом и сказать: «Да, Даня. Это и впрямь… полное дерьмо». Вот и вся проблема. В этот момент боль, до сих пор приглушённо тлевшая под пластырем, решила напомнить о себе. Ощутимая жгучая волна прокатилась от правого подреберья к ключице, и я невольно согнулся, прижав ладонь к боку и выдохнув коротким, сдавленным стоном. — Константин Викторович, — встрепенулся Семён Петрович, — Вам плохо? Как-то могу помочь? Я зажмурил глаза сильнее, заставляя себя выпрямиться. — Всё… нормально. Уже прошло, — я сделал несколько осторожных вдохов, и волна медленно отступила, оставляя после себя только жар и рефлекторную дрожь в коленях. Повисла неловкая тишина, в которой было много сказанного, но ещё больше — погребённого под молчанием. — Вы, Константин Викторович, — осторожно начал Семён Петрович после недолгой паузы, — сильно похудели за последнее время. — Да ну, — отмахнулся я, — освещение у нас хреновое. Не по санПиНу. Петрович понял, что тема закрыта. — Знаете, — снова заговорил Семён, но уже другим тоном, — у нас в четвёртом отделении сейчас один мальчик лежит. Очень… интересный случай. С диагностическими трудностями. Говорит, что в нём две личности находятся. Одна десятилетнего школьника, а вторая — сорокалетнего воина. Диссоциативное расстройство, сами понимаете, никто ставить не решается. Любят подростки Билли Миллигана симулировать. Но сам он резонёрствует много, с ними внутри себя общается картинками. Говорит, что хочет нобелевскую премию за то, что написал научную работу по теории мерностей. — Мерностей? — заинтересованно буркнул я. — Может, многомерных пространств? — А вот и нет. Я этого, конечно, в точности за ним не повторю, но мальчик утверждает, что с помощью этой теории изучает явление сознания через элементарные частицы субъективной реальности и метаквалиальный паттерн феноменальной ткани мироздания, — усмехнулся Семён, довольный представленным случаем. — Я знаю, Вы такое любите. Может, заглянете утром, раз уж Вы здесь?.. — Жду от Вас звонка, Семён Петрович, — сказал я, привставая, чтобы пожать ему руку. — Я до утра планирую здесь сидеть. Сообщите, когда я могу подойти к четвёртому корпусу. Петрович заметно оживился. — Отлично! Я предупрежу заведующего. Думаю, после девяти можно будет, когда позавтракает. Спасибо, Константин Викторович, правда, — он задержал ладонь в рукопожатии, а затем вышел, стараясь не хлопать дверью. Звук его шагов затих в коридоре, и я остался один в ординаторской, откинувшийся на спинку кресла. Боль не ушла. Она всё ещё продолжала медленно поедать меня, обгладывая с прожорливым аппетитом каждую выступающую кость. Смешно. Я сказал Дане, что «музыка, которая требует служения ценой жизни служителя — не музыка, а пытка», сказал Петровичу, что Даня никому ничего не должен, подразумевая под этим общую концепцию для всех людей. И звучал я так убедительно… почти как всевидящий мудрец, к которому ходят за истиной куда-то в горы. Лишь бы только познать, прикоснуться к тайному. Как легко резонёрствовать в пустой ординаторской и раздавать индульгенции подросткам, и, о, как же мучительно выписывать их себе. С точки зрения психиатрической парадигмы, долженствование — это классическое когнитивное искажение. Но, если ценность человеческой жизни не требует условий, почему я ставлю условия для своей? Разве моя жизнь ценна только если я остаюсь участливым врачом, любящим мужем, достойным отцом? Я «должен» разыгрывать социальный спектакль, лишь бы только не оказаться в этой до жути унизительной правде, где на самом деле я не Константин Викторович, старший научный сотрудник центра психического здоровья, а всего лишь терминальный онкологический больной Клингер, личность которого давным-давно стёрли наркотическими анальгетиками. Я — функция, врач. Тот, кто должен служить высшей цели, тушить чужие пожары, даже если сам тлею изнутри. Моё «хочу» — помеха на линии, эгоистичный шум. Пустота. Здравомыслящий психиатр сказал бы: «Это дихотомия, Константин Викторович, требуется когнитивная реструктуризация». Но, кажется, от здравомыслия во мне ни черта не осталось. Я бегу в работу, в долженствование, как в последнее убежище от самого страшного вопроса. Что остаётся от «Я», когда исчезает «Врач»? Это даёт форму, смысл, отсрочку от встречи с бездной. Мой гуманизм и моя вера в освобождение человека от тирании долга — абсолютны. Но ко мне они применимы лишь постольку, поскольку я — инструмент служения. Никто не жалеет струну, когда она лопается под натяжением колка. Её меняют на новую. Но, пока струна не лопнула, она обязана… звучать чисто. Пожалуй, весь ужас в том, что это мой сознательный, свободный, подлинный выбор — встретить небытие не как пациент, а как врач, до последнего анализирующий симптомы собственного ухода. Я верю в каждое слово, сказанное Дане, но также я верю в каждый стон моего тела, который я игнорирую. И пусть это будет моей последней волей, последним личным освобождением. Одно лишь только мучает меня и до сих пор не находит выхода из нескончаемых руминаций. Где заканчивается служение и начинается самоубийство? И можно ли вообще разделить эти понятия, когда речь идёт о призвании?

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!