Глава 29. Насытиться

24 июня 2026, 22:02
Под утро мои веки уже наливались свинцом, и буквы на экране компьютера поплыли, превращаясь в серую рябь. Дышать стало нечем. Воздух казался спёртым и тёплым от работающего компьютера. Я чувствовал, как дремота медленно подбирается, тянет ко мне свои длинные щупальца, смешиваясь с одышкой. Я поднялся со стула, чтобы переключиться и выйти в коридор. Сделав несколько жадных глотков прохлады, я ощутил, что голова слегка проясняется. Уборная для персонала была пуста. Я щёлкнул выключателем и подошёл к раковине, открывая кран. Дождавшись, когда струя станет ледяной, я плеснул воду на лицо. Холод обжёг кожу, отгоняя остатки сна. Но, едва подняв голову, я встретил в зеркале взгляд незнакомца. Тот был измождённым, с глубокими, фиолетовыми тенями под запавшими глазами, будто его неделю не выпускали из подвала. Щёки впали, обнажив резкие, слишком чёткие скуловые кости. В этот момент из коридора донеслись приглушённые голоса. Я узнал их почти сразу — густой, сочный альт Тамары Олеговны и более визгливые, с хрипотцой, ноты Натальи Васильевны. Они приближались, останавливаясь где-то неподалёку. — Опять Клингер бледный какой-то, — доносился голос Тамары. — Елена Михайловна, конечно, его прикрывает. Ясное дело, он её «золотой мальчик». Мои пальцы вцепились в край холодной раковины. — Но почему он до сих пор здесь? — подхватила Наталья. — Деньги что ли нужны так отчаянно? Жена, говорят, психолог. Сама, небось, с приветом. Я тихо выдохнул, пытаясь контролировать ярость, которая вспыхнула ядовитой волной за Леру. Атака на неё породила чудовищный гнев, который требовал выхода, но я продолжил вслушиваться дальше. — Тамара, ну что с ним? — продолжила Наталья Васильевна с плотоядным любопытством. — Может, ВИЧ? Медработник же, мог иглой уколоться. Или туберкулёз. Оттого и кашель, и худоба. — Балда, — фыркнула Тамара. — Мы же медкомиссии проходим регулярно. Его бы отстранили, если бы инфекция. Хронь какая-то аутоиммунная или… Я не выдержал. Тихо, чтобы не спугнуть, я оттолкнулся от раковины, вышел в коридор и прислонился спиной к стене рядом с дверью в уборную, скрестив на груди руки. Они стояли чуть поодаль, увлечённые своим жестоким анализом. — Можно я тоже послушаю новости отделения? — спросил я ровным, холодным тоном. — Очень интересно. Продолжайте, пожалуйста, коллеги. Как раз на самом интересном остановились — дифференциальная диагностика. Медсёстры развернулись ко мне, лица обеих побелели. Тамара открыла рот, чтобы что-то выпалить, оправдаться, но я мягко поднял руку, останавливая её. — Ваши выводы, — сказал я, с каждым словом наращивая ледяную вежливость, — вполне в духе среднего медицинского персонала. Если это обогатит ваш анализ, я могу предоставить клинические подробности. Я сделал театральную, но сдержанную паузу и подавил сухой, надсадный кашель кулаком. — Что там у меня?.. — задумчиво продолжил я, глядя поверх их голов. — Кашель, одышка, кахексия?.. Астения, разумеется. Тема и впрямь занимательная. Прошу вас, коллеги, не стесняйтесь. Я хочу слышать вердикт. На основании каких объективных данных вы его вывели? Медсёстры переглянулись. Наталья Васильевна что-то пробормотала про «не так поняли», а Тамара, краснея, выдавила: «Константин Викторович, мы просто волнуемся…». Но всё это вдруг стало невыносимо мерзко. Система карает за ошибки и слабость, делит на виновных и невиновных. И мой ответ стал применением правил системы против неё же самой. Это был единственный язык, который уважает бездушная медицинская машина. Потому что сочувствие было мертво в стенах этого коридора изначально. — В следующий раз обсуждайте громче, — перебил я. — А то плохо слышно. Пусть всё отделение знает. Правильно, коллеги? — я оттолкнулся от стены и сделал шаг вперёд так, что медсёстры отступили. — Давайте каждый будет заниматься своим делом. Врачи будут ставить диагнозы, а средний персонал — получше следить за приёмом назначенной терапии. Иначе ещё один Гольдман накопит себе под матрасом нейролептики или анксиолитики, но только уже летальную дозу. И тогда, уверяю вас, обсуждать придётся не цвет моего лица, а куда более серьёзные вещи. Я медленно развернулся и зашагал обратно в ординаторскую. Подойдя к своему столу, опустился в кресло и закрыл глаза, подпирая голову рукой. Под халатом, в груди, бушевал теперь жгучий, унизительный огонь. Бесконечно отвратительный, болезненный и одинокий. В конце концов эмоции достигли пика, но я ещё некоторое время не мог включить рефлексивный защитный анализ, к которому прибегал всегда, когда сталкивался с сильными негативными чувствами. Потому что рефлексия требует непосредственного контакта с этой зияющей раной обиды, стыда и боли. Я подробно знал теоретическую основу, мог сказать верное определение болезни, как явления, но сейчас это всё казалось упрощением ада, сведением его к набору симптомов, синдромов и патогенетических механизмов. Иногда мне кажется, что если копнуть глубже, то за фасадом терминологии откроется целая параллельная реальность, в которой оказывается пациент без права на репатриацию. Больной остаётся среди людей, но между ними вырастает невидимая, однако абсолютно непроницаемая стена. Я сжал кулаки. Попытался найти слово, которым можно было назвать этот пересуд в коридоре и… на ум не пришло ничего, кроме слова «развлечение». Моё состояние стало социальной валютой, разменной монетой в их мире, где обсуждение чьей-то агонии — фоновый шум для перекуров за КПП. В мире, где метафизическую катастрофу низводят до уровня обсуждения цен на водку и колбасу. Для кого-то болезнь является сюжетом обыденной сплетни, а для кого-то — жуткой реальностью, где всё поставлено на кон. Развлечение. Именно оно. «Страшно интересно, что же не так с Клингером? А вдруг заразно?». «Я-то здорова, я не такая!». Они создали иллюзию общности, обсуждая моё личное, как сериал, транслируемый в прямом эфире. Какой же абсурд, чёрт возьми… Что ж, этого стоило ожидать. Система, под которой я расписался, подавая документы в медицинский, как в инстанцию, способную осуществить мою идеалистичную мечту, теперь ежедневно напоминает мне о чёткой иерархичности, где ты либо доктор, либо больной. И третьего не дано. Не коллега? Тогда ходячий диагноз. Не человек, зато клинический случай для кулуарных спекуляций. Чудовищно осознавать то, что за своей спиной в чьих-то глазах я являюсь поломанной деталью, о которой шепчутся остальные шестерёнки системы. Да, я знаю, почему возникает это отвержение. Из-за страха перед неизлечимым, перед смертью. Это примитивная потребность психики дистанцироваться от угрозы, наделив её чертами «не такого, как мы». ВИЧ, туберкулёз?.. Серьёзно?.. Разве действительно так легко можно стереть Эго и убрать его из категории «человеческого» в категорию «патологического»? И богатство внутреннего мира в такие моменты — не спасение, а проклятие. Внутренний мир даёт убежище, но одновременно обнажает нищету и поверхностность всего «внешнего». Пафосно, конечно, но, по всей видимости, правдиво. Возможно, я бы промолчал. Удар по профессиональной идентичности — в рамках нормы для токсичной среды медработников. Удар по социальному статусу и мотивам — глубокое унижение моей преданности делу и желанию быть полезным. Это стыдно, больно, но за это нет смысла вести битву на истощение эмоциональных ресурсов. «Жена с приветом» — последняя капля, не оставляющая сомнений в том, чтобы с праведной яростью отстоять Святое. Защитить честь и покой той, кто останется жить после, и той, кто сейчас несёт на своих хрупких плечах груз нашей общей трагедии. Лера… Где же в твоём графике каждодневного труда над сохранением нашей любви место для прикосновений и поцелуев без подсчёта, сколько их ещё осталось?.. Ты просишь меня беречь себя. А кого я берегу, срываясь на работу в ночь и оставляя тебя с Соней одну? Я делаю это из трусости. Мне легче смотреть в глаза чужой боли, чем в твои глаза, полные неподдельного, неисчерпаемого, разрывающего сердце ужаса. Я не могу выдержать тяжести твоей любви, потому что она смешана с предвосхищающим горем. Прости меня. Прости за то, что я вынужден бросить тебя в пустоте, в тишине, с нашим спящим ребёнком и невыносимым прощанием, растянутым на месяцы. Прости. Я видел смерть. Кадавры, чья-то посиневшая ступня в коридоре реанимации, прикрытая простынёй. Органы в баночках на кафедре патологической анатомии, к которым я относился, как к учебному материалу. Бытие незначительно в фундаментальном контексте. Люди рождаются, болеют, умирают, но бездушной системе плевать. Смерть сводится к документу, а если пациент был достаточно молод, то к обвинению врача на планёрке. На факультетской терапии нас однажды заставили прийти на утреннюю конференцию докторов, где обсуждалась статистика и клинические случаи. Реаниматолог доложил о сорокалетнем мужчине с прогрессирующим почечным повреждением. «Макрогематурия, бактерии в моче, лейкоцитоз»… Вроде как мужчине делали в другой больнице УЗИ, чтобы найти в мочеточнике камень, но были только косвенные признаки в виде локального расширения. Ему выполнили стентирование и, по всей видимости, занесли инфекцию. К нам он поступил с сепсисом и полиорганной недостаточностью. Как же безжалостно врачи поливали дерьмом того реаниматолога. Он пытался оправдаться, ссылаясь на то, что на вскрытии почки внешне напоминали картину долготекущего гломерулонефрита, но слушать его мало кто хотел. Конечно, в глубине души все понимали, что пациент был обречён на смерть, и доктор тут не при чём. Но, кажется, на саму смерть мужчины, на трагедию близких, на их горе… всем было всё равно. Вот она — горькая правда умирания. Сторонних людей волнует отчётность, тумаки от начальства, возможность публичной казни для самоутверждения — и никак не душа. Как хочется сказать миру: «Ну же, заметь меня! Пусть моё существование не будет напрасным! Скажи, что я что-то значил, и мой уход оставит не просто вакансию, а шрам. Пусть крошечный… но шрам». Я не жажду вселенской скорби, но мне больно от осознания, что её не будет. А предвидение скорби близких скорее привносит чувство вины, нежели облечения. И всё же моя борьба, моё тихое угасание, моё достоинство, которое я пытаюсь сохранить, — всё это, скорее всего, станет лишь сюжетом для пятиминутного разговора: «А помнишь Клингера? Ну и доходяга был». Точка. И снова я возвращаюсь к мысли, что люди одиноки в своём страдании. Они несут его, как крест, осознавая конечную незначительность. Я вынужден наблюдать, как моё отражение в глазах общества медленно стирается, превращаясь в бледное пятно, в диагноз, в «ничто». И именно это «ничто», звучащее в сплетнях, и есть самая невыносимая форма одиночества. Когда в тебе отрицают человека. Умереть — не страшно. Страшно жить, понимая, что умираешь, и что всё, что ты строил, всё, на что надеялся и кого любил. Всё, что составляло каркас «Я», необратимо превращается в пыль.

***

В четвёртый корпус я вошёл ровно в девять пятьдесят восемь. К десяти часам я был уже не в таком эмоциональном смятении, как утром, и боль в ногах немного отступила после того, как я закинул в себя две таблетки НПВС. Семён Петрович пока ещё не ушёл. Он ждал у входа и, как только увидел меня, зашагал навстречу, шаркая стоптанными кроксами. — Константин Викторович, Вы как раз вовремя, — сказал он, когда мы заходили внутрь. — Дети уже позавтракали, — он замешкался, помолчал и добавил: — случай, ей-богу, диковинный… Дежурный подвёл меня к ординаторской и представил лечащему врачу мальчика. — А это, собственно, Маргарита Андреевна, — сказал Петрович. — Мы знакомы, — с улыбкой произнёс я и пожал руку Маргарите. Врач передала мне папку без лишних предисловий, объяснила ситуацию и приготовилась отвечать на вопросы по ребёнку. Я тяжело опустился на диванчик в углу и начал читать анамнез — медленно, въедливо. Поступил неделю назад, направлен из приёмного покоя с жалобами на «невозможность выдерживать амбивалентность двух личностей внутри себя». И далее всё то, что уже пересказал мне Семён — про научный труд и нобелевскую премию. — Я не знаю, Константин Викторович, — негромко сказала Маргарита Андреевна. — Само собой напрашивается диссоциативное расстройство, но меня что-то смущает. Интуитивно чувствую — не то. — Посмотрим, не переживайте, — ответил я и перелистнул страницу, погружаясь в описание психического статуса и патодиагностики от психолога. Через пятнадцать минут, когда я дочитал последний абзац, клиническая картина уже начала проступать отчётливее. Маргарита Андреевна пошла приглашать пациента. Шестнадцатилетний Никита оказался долговязым подростком с овальным лицом. Первое впечатление о нём складывалось необычное. Как будто напряжённая, круглосуточная работа болезни в буквальном смысле источила этого парня. — Никита, доброе утро. Меня зовут Константин Викторович. Я старший научный сотрудник этого центра. Не против ли ты немного поговорить со мной? — сказал я тихо. — Ты у нас здесь неделю уже находишься. Расскажешь, что произошло? Сначала Никита отвечал охотно, даже с какой-то жадностью. Подробно описывал своих внутренних личностей — Воина и Мальчика. Но настоящая трансформация произошла, когда я спросил про их способ коммуникации. — Они обмениваются информацией, — ответил он, задумываясь, рассредотачивая взгляд. — Не словами… а графическим отображением слов. Картинки мыслей. Такие сложные, многослойные образы. Я внутренне напрягся, хотя лицо не выдало паники. Очень сильно напоминало сенсорные автоматизмы. Задав ещё несколько уточняющих вопросов, я только окончательно убедился в этой догадке. Никита терпеливо разжёвывал мне свой психопродуктивный материал, как отстающему ученику. Он объяснил, что между личностями есть «сильный конфликт интересов», и они буквально разрывают его изнутри. Однако сейчас почему-то стали тише. Я кивнул и перевёл разговор на его научный труд. Вот тут плотина рухнула. Глаза Никиты загорелись лихорадочным, пророческим огнём. О, это было откровенное шизофреническое резонёрство, звучащее как заумная философская лекция, лишённая конечного практического смысла. — Знаете, я подумал, что области философского и психологического знания необходим терминологический каркас, — заговорил он, глядя мне в переносицу. — Именно с квалии мною началось изучение сознания, когда я понял, что это не эпифеномен, а субстанция мерностного поля. Каково это — «быть»? Неужто побочный продукт рождения? Я считаю, что квалиа сознания — есть чувствуемая информация в её чистейшем, нерегулируемом виде, что каждая мерность обладает спектром квалиа, а чувство информации в четвёртой мерности — это метаквалиа, то есть переживание самого процесса переживания. Он говорил ещё минуты две, рассуждая о каких-то недоступных моему рациональному уму связях между квантовой физикой и сознанием. Я не перебивал, дал ему выговориться, наблюдая за мимикой. Давно уже понял, что если пациент пускается в резонёрство, то слушать это необязательно. Главное классифицировать нарушение мышления, а дальше можно отключить мозг и начать оценивать поведение, стеничность, внешний вид. Так вот мимика его, несмотря на явную увлечённость теорией, была холодной, бедной и невыразительной. Наконец, я мягко, но настойчиво остановил его простым, приземлённым вопросом. — Никита, а в какой области ты бы хотел получить нобелевскую премию? Просто, если мы говорим о науке, то номинаций всего шесть. Вот тебе какая более подходящей кажется? Повисла недолгая пауза, парень на полуслове замолчал. Выглядел он весьма растерянным, нахмурил брови, словно этот вопрос никогда не приходил ему в голову. — То ли медицина, — пробормотал он, — то ли физика… или философия… Я точно не знаю. Что ж. Амбициозная, всеобъемлющая, но абсолютно безадресная идея. Мальчик помолчал ещё, и вдруг дополнил ответ: — Я два месяца назад закончил этот труд. Раньше я не мог перестать думать о нём, всем рассказывал… Но сейчас, за неделю здесь, меньше размышляю о своей теории. Мне она теперь кажется не такой гениальной, что ли. Ну то есть, — он почесал затылок, — наверное, не нобелевский уровень. В этом смысле. Мой взгляд ненароком упал на документацию. Я чуть скосил глаза, чтобы удостовериться в том, что правильно помнил назначения. Увидев луразидон, я позволил себе незаметную улыбку краешком губ. Гениальная работа, которая пылала в его голове несколько месяцев, начала гаснуть ровно через неделю лечения антипсихотиком. Это явно была не диссоциация. Продукция чистой воды. Оставшуюся часть разговора я потратил на детальный, дотошный расспрос о личностях. И в итоге выяснил, что теперь и картинки «стали тускнеть», а Никита ощущает их скорее как «факты, относящиеся к нему», но не как живое, захватывающее переживание. Канал связи, с таким остервенением выстроенный психозом, начал разрушаться под действием препарата. Когда беседа завершилась, мы попрощались, и мальчика увели обратно в палату. Я дождался Маргариту Андреевну. Она села передо мной на стул, ожидая вердикт. — Думаю, Ваши назначения абсолютно верны, — сказал я, чтобы не томить. — Я почти на сто процентов уверен в том, что это шизофрения. Вопрос в том, ставить ли её сейчас или обойтись реабилитационным «вялотёком». — «Вялотёк» — это?.. — нахмурилась Маргарита Андреевна. — Шизотипическое, Вы имеете в виду? — Да, прошу прощения за сленг, — усмехнулся я. — Но, на мой взгляд, «общение картинками» — это просто очень странно оформленный Кандинский-Клерамбо. Нетипичные, но вполне ощутимые сенсорные автоматизмы. Если бы это было истинное ДРИ, то личности бы не стали «тише» от небольших доз луразидона за неделю. Понадобилась бы многолетняя интегрирующая психотерапия, а тут психотические конструкции уже рушатся. Хотя посмею заявить, что парень всё ещё в психозе, хоть и выглядит достаточно спокойным. Я взял ручку, подтянул к себе распечатки с кратким содержанием анамнеза, и написал на полях стрелочку вверх и «Луразидон до 80 мг/сут». — Резонёрствует он пока внушительно, минимальная эффективная доза не «пробивает». Восьмидесяти должно хватить для сглаживания бредовой напористости. А там, глядишь, и «нобелевский лауреат» согласится просто пойти в школу. — Спасибо, Константин Викторович, — с облегчением сказала Маргарита. — Теперь понятно, как лучше обосновать нейролептик. Я просто вижу, что это не травматическое, а доказать трудно. Спасибо ещё раз, — она снова потянулась за рукопожатием. Я попрощался, вышел из отделения и отправился к КПП. Такие консультации не были редкостью. В психиатрических больницах обычно так заведено, что научных сотрудников используют для нетипичных случаев. Это не особое приглашение и не какой-то диковинный вызов. Обычно всё происходит быстро, по делу, без лишних любезностей. Просто работа, отточенная системой до автоматизма. Но именно сейчас мне особенно важно было провести эту диагностику. Я боялся, что она может быть одной из последних, и оттого желал насытиться чувством профессионального триумфа, как утопающий глотает ртом недостающий воздух перед полным и безвозвратным погружением в пустоту морской пучины.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!