«Спасибо, Шисуи» III
30 апреля 2026, 22:39Ноги сами несли меня к точке. Я почти не чувствовал земли под подошвами — только ветер в ушах, только хриплое дыхание, вырывающееся из груди рваными толчками. Сердце выло от предвкушения — так воет волк, учуявший кровь за три мили. Мозг… отказал в здравом рассудке. Мысли рассыпались, как гнилые доски, оставляя только одно: быстрее, быстрее, она там.
Я мог лишь представлять, что меня ждёт внизу. Какие ловушки мог подготовить Орочимару. И что с ней.
С Лин.
С той, что растопила моё сердце много лет назад — а теперь, кажется, растопила заново, выжгла во мне всё, кроме этого слепого, животного желания идти вперёд. С той, что заставляет его биться с глухой, тягучей болью — каждый удар отдаётся в висках, в пальцах, в самой середине груди, где живёт страх.
А вдруг её там нет? А вдруг опоздал? А вдруг она уже…
Не додумывай.
Ниннеко держался на плече, вцепившись в воротник куртки когтями. Иногда откашливался от слишком интенсивного движения — воздух вибрировал от скорости, холодные клочья тумана били в лицо. Но он не давал мне усомниться. Не говорил ни слова. Просто сидел, прижимался боком, и его живое тепло пробивалось сквозь промокшую ткань — как напоминание: ты не один. Он меня поддерживает. Верит. И тоже хочет найти её.
Сверив координаты с точкой на карте, я обнаружил, что наконец-то дошёл. Ноги подкосились — не от усталости, от напряжения, которое вдруг разжало хватку. Секундное головокружение. Я опёрся рукой о ствол сосны, чувствуя, как смола липнет к ладони. Дышать. Действовать надо быстро — Итачи будет ждать утром. Нельзя подвести его. Нельзя подвести их обоих.
Вокруг — лес, старый, замшелый. Луна прячется за облаками, и свет становится молочным, почти нереальным. Я сделал шаг, второй, разметая ногой сухие листья — они взлетели с сухим шорохом, обнажив землю, а на ней… чугун.
Люк.
Круглый, тёмный, в потёках ржавчины, будто плакал кровавыми слезами. Он был почти не виден под ворохом листвы и мха — создавалось впечатление, будто его давно не использовали. Годы. Может, десятилетия. Но я знал: внизу всё работает. Ловушки, лабиринты, клетки. И она.
Переглянувшись с ниннеко, я кивнул. Он кивнул в ответ — жёлтые глаза блеснули в темноте, усы напряжены. Мы стали пробовать вскрыть люк в быстром порядке. Пальцы скользили по холодному чугуну, кот помогал — царапал край, поддевал когтями. Я проклинал каждую секунду, каждое мгновение, когда металл не поддавался.
В голове стучало: быстрее, быстрее, быстрее.
Через три мгновения — три бесконечных, полных ужаса и надежды удара сердца — заржавевший металл поддался. С протяжным, похоронным скрипом люк приподнялся, и я, напрягая мышцы, откинул его в сторону. Тяжёлая крышка упала на землю с глухим ударом, подняв облако пыли и ржавчины.
Вниз вела лестница. Каменные ступени уходили во тьму, теряясь в сырой, холодной пустоте.
Пахло плесенью, смертью и чем-то сладковатым — как в морге. Или в лаборатории. Я замер на мгновение, чувствуя, как страх сжимает горло ледяными пальцами. Но предвкушение — эта дикая, пьяная надежда — толкнула в спину сильнее.
Идём.
— Держись, — прошептал я коту.
— Держусь, — шепнул он в ответ. И я шагнул вниз.
Спрыгнув с последней перекладины, я приземлился в лужу — холодная жижа хлюпнула под сандалиями, обдав щиколотки липким холодом. В нос ударил едкий запах затхлости, смешанный с чем-то сладковато-гнилостным — как от старых бинтов, пропитанных кровью и формалином. Стены давили. Потолок нависал так низко, что я инстинктивно пригнулся, хотя мог идти в полный рост.
Коридоры тянулись в разные стороны, одинаковые, как отражения в кривых зеркалах. Каждый следующий поворот казался копией предыдущего — те же выщербленные камни, те же масляные пятна на полу, тот же воздух, который не двигался, не дышал, давил на барабанные перепонки мёртвой тишиной. Здесь легко заблудиться. Лабиринт играл со мной, заставляя возвращаться на круги своя, подсовывая ложные проходы и тупики, где в стенах зияли чёрные ниши — пустые глазницы.
Тихо пробираюсь по коридорам, внимательно прислушиваясь к окружению. Шаги тонут в каком-то ватном месиве — ни эха, ни отзвука. Только моё сердце, которое колотится где-то в горле, да редкое дыхание кота. Ни звука. И это настораживает сильнее любого крика. Потому что в такой тишине должно быть что-то живое. Крысы. Вода. Собственные мысли, которые начинают шептать сзади.
Обернись.
Я чувствую присутствие. Его присутствие. Орочимару — это липкое, холодное, как змеиная кожа, ощущение, что за тобой следят. Оно здесь, разлито в воздухе, в каждом камне. Но её — Лин — я не чувствую. Вообще. И это страшнее всего.
Айко спрыгнул с плеча и теперь передвигался на задних лапах, подобно людям — неуклюже, но тихо. Рыжий мех топорщился, усы дрожали. Радиус его обзора повысился, он тоже внимательно наблюдал за окружением, поводя головой то влево, то вправо. Иногда он замирал, принюхивался, но молчал.
Старые факелы горели вдоль стен, хотя, казалось, здесь никто не ходил годами. Их пламя не колебалось — жёлто-оранжевые языки застыли, будто нарисованные, отбрасывая неестественно чёрные тени. Они горели тут вечность? Или просто создавали иллюзию жизни?
Коридор извивался, уходил влево, потом вправо, потом раздваивался. Я выбирал наугад — левое всегда левое, чтобы не сбиться с пути. Стены становились уже — я касался их плечами. Каменная крошка сыпалась на голову. Давление нарастало. Воздух становился плотнее, будто сам лабиринт сжимал лёгкие, вытесняя кислород.
Сколько можно идти?
Свернув за очередной угол, я уже не надеялся встретить хоть что-то, кроме бесконечного серого камня. Но он был — дверь. Тяжёлая, дубовая, окованная почерневшим железом. Ручка — ржавое кольцо. Я прислушался.
Никого. Ни шороха, ни дыхания, ни скрежета. Только мёртвая, вакуумная пустота. Но за дверью что-то было. Я чувствовал — не слухом, а кожей, той частью сознания, которая отвечает за страх.
Я зашёл. Толкнул дверь — она поддалась с протяжным, похоронным скрипом, и звук этот разнёсся по коридору многократным эхом, заставив замереть на месте. Но ничего не случилось.
Света не было. Вообще. Только чернильная, осязаемая тьма, которая сгущалась в углах и под потолком, свисая тяжёлыми лохмотьями. Пришлось применять люминесцентные лампы — я достал две из поясной сумки, активировал. Едко-зелёный свет вырвался наружу, окрашивая комнату в цвет гниющей плоти. Бросил одну на пол — она покатилась по доскам, и её мертвенный свет высветил старое архивное помещение.
Полки. Множество полок — от пола до потолка, забитые свитками и фолиантами. Тысячи, десятки тысяч свитков. Паутина густыми космами свисала с углов. На полу — толстый слой пыли, который потревожила моя лампа, подняв в воздух медленные, ленивые хлопья. Посреди комнаты стоял письменный стол. Массивный, тёмный, с резными ножками в виде змеиных голов.
Я подошёл ближе. Слой пыли на столешнице был тонким — примерно три дня, не больше. Кто-то сидел здесь совсем недавно. Сидел, писал, читал. Может быть, той же рукой, которая нарисовала тот рисунок. Сердце пропустило удар.
Где ты?
Я ринулся к столу, перебирая бумаги, свитки, записные книжки. Кожаные корешки скрипели под пальцами, бумага рассыпалась от времени. Пока ниннеко стоял на шухере — на задних лапах, вытянув шею, поводя ушами. Его жёлтые глаза в зелёном свете горели, как два болотных огня.
— Шисуи, — прошептал Айко, и его голос дрогнул. — Здесь кто-то есть. Я слышу. Не здесь, в стенах. Дышит.
Я замер.
Мы стояли посреди кабинета — пыльные полки со свитками, стеллажи, уходящие в тень, тяжёлый мёртвый воздух. Зелёный свет люминесцентной лампы вырывал из темноты только то, что было прямо перед глазами.
Айко замер у меня на плече, усы напряжены.
— Здесь слишком тихо, — прошептал он.
Я знал. Лабиринт привёл нас сюда слишком легко. Ни ловушек, ни охраны, ни клонов. Будто кто-то открыл дверь и сказал: «Заходи».
Я посмотрел на стол.
На нём, аккуратно разложенные, лежали листки. Не спрятанные, не запертые — оставленные. Как приманка. Как послание. Сам Орочимару или кто-то по его приказу подготовил это для того, кто придёт.
Моё сердце колотилось где-то у горла. Внутри всё сжалось — холодный, липкий страх, не перед бой, перед правдой.
Я протянул руку. Пальцы дрожали.
Среди множества записей о состоянии «пациентов» — сухие цифры, медицинские термины, чужие имена — я наткнулся лишь на одну, где мелькнуло её имя.
Лин.
Сердце пропустило удар. А потом забилось так, что зазвенело в ушах. Содержание не поддавалось смыслу. Буквы плясали, слова распадались, но одно было ясно.
Она... была тут. Здесь. На этом столе. Под его руками.
Я взял листок. Бумага была шершавой, пахла плесенью и чем-то кислым. Я поднёс его ближе к лампе.
— Шисуи, — тихо сказал Айко. — Это ловушка. Мы должны уходить.
Я не ответил. Не мог оторвать глаз от первой строки.
— Это ловушка, — повторил кот. — Он хочет, чтобы ты читал. Пока ты читаешь — он где-то рядом.
— Знаю, — выдохнул я. — Но... но я должен знать.
Я начал читать. Каждое слово вонзалось под рёбра холодным лезвием. Айко замолчал. Только зелёный свет дрожал на стенах и тишина давила на уши.
Лабиринт сжимался. Но я уже не мог остановиться.
***
Записки Орочимару #1
Из личного журнала Орочимару. Лаборатория «А», седьмое подземное крыло. Эксперимент № 54. Объект: Узумаки Лин.Запись № 1
Наконец-то. Контейнер от Незуми — он мёртв, я чувствую запах его гниения даже сквозь печати. Помер, как жаль. Но успел передать материал. Узумаки Лин. Та самая, что грела постель Учихе. Её тело пережило технику обмена с Богом Смерти — дыра в груди заросла, остался розовый шрам, похожий на улыбку. Смерть лизнула её и выплюнула. С тех пор она здесь. Я развернул свиток. Она лежала голая, в собственной крови и слизи. Алые волосы острижены коротко, неровно — будто ножом, в спешке. Кожа серая, как пепел. Черты острые — скулы, подбородок, удлинённый разрез глаз. Даже сейчас, без сознания, в ней есть что-то дикое, первобытное. Я провёл пальцем по её ключице — холодная, солёная. Не шелохнулась. Я говорил с ней. Шептал в ухо, пока она была в коме. Рассказывал, что сделаю с её телом. Она слышала.Запись № 2. Первичный осмотр. Утро
Раздел догола. Уложил на металлический стол. Кварцевые лампы высветили каждую пору, каждую вену. Я люблю этот момент — когда тело открыто, беззащитно, и никто не помешает. Антропометрия: — Рост: 164 см. Вес: 42 кг. Рёбра пересчитать поштучно. Ключицы торчат, как рукояти кунаев. Но низ живота — чуть припухлый, мягкий, не такой впалый, как должен быть при таком истощении. Я надавил пальцем — кожа упругая. Там что-то есть. Или было. Показатели: пульс 48, давление 85/55, температура 35,2. Кома. Я взял кровь. Уровень ХГЧ зашкаливает. Я рассмеялся. Так громко, что эхо разнеслось по лаборатории. Мои образцы в банках задрожали. Она — ходячий мавзолей. Носит в себе память о том, кого уже нет. Забавно.Запись № 3. Первое пробуждение. День пятый
Она открыла глаза. Золотые радужки мутные, без фокуса. Я провёл рукой перед лицом — не моргнула. Но когда я наклонился вплотную, почти касаясь её губ, зрачки расширились. Дыхание сбилось. Я почувствовал запах её страха — кислый, влажный, как из подвала. Она попыталась что-то сказать — губы задрожали, гортань издала скрежет. Я прочитал по движению губ: один слог. «Ши». Потом замерла. — Шисуи? — спросил я. — Твоего Учиху? Она закрыла глаза. Слёзы потекли по щекам — без звука. Сорок семь секунд. Потом снова кома. Я записал: «Объект помнит имя. Речь отсутствует. Страх — чистый, животный. Прекрасно».Запись № 4. Второе пробуждение. День девятый.
Сегодня она смотрела на меня. Осмысленно. В глазах — ужас и узнавание. Она знает, кто я. Я приблизил лицо — дыхание участилось, она попыталась отодвинуться, не смогла. Я провёл пальцем по её щеке, собрал слёзы, лизнул. Солёные. Живые. — Ты меня знаешь? — спросил я. Она не ответила. Но я и не ждал. Я взял её руку, тонкую, с длинными пальцами, и прижал к своему лицу. Она дрожала. Я поцеловал каждый палец. На последнем задержался губами — она дёрнулась, как от удара током. Потом я опустил её руку и погладил низ её живота — там, где была та странная припухлость. Она замерла. Вся. Даже слёзы остановились. И снова — слёзы, уже сильнее. Беззвучный, судорожный всхлип сотряс всё тело. Я убрал руку. Записал: «Тактильная стимуляция области матки вызывает сильный эмоциональный отклик».Запись № 5. УЗИ и находка.
Эхография. Датчик скользнул по желудку, печени, селезёнке. Всё чисто. А потом я опустил его на низ живота — туда, где кожа была чуть более тёплой. Где я чувствовал под пальцами ту странную, необъяснимую мягкость. Я так и думал. Эмбрион. Второй месяц. Размер с крупную фасолину — 2,1 см. Сердцебиения нет. Замершая беременность. Я перепроверил трижды. Сомнений нет. Она была беременна, когда умерла. Техника обмена с Богом Смерти вернула её — но не ребёнка. Плод вобрал в себя откат. Всю черноту, всё проклятие, весь удар. Он умер. Она жива. Я замер над аппаратом. А потом засмеялся. Сначала тихо, потом громче. Эхо разбивалось о стены, множилось, возвращалось ко мне сотней голосов. Мой смех перешёл в кашель, потом снова в смех. — Ты — гроб, — сказал я ей. Она была без сознания. — Твой ребёнок — жертва на алтаре твоего воскрешения. Какая же ты ценная. Какая же ты несчастная. Я извлёк эмбрион. Аккуратно, как музейную реликвию. В стерильный контейнер — формалин, этикетка: «Образец № 54-А. Узумаки × Учиха. Срок 8 недель. Мёртв. Назначение: исследование инь-янь у зародыша ниндзя». Генетический анализ из пуповины: Учиха Шисуи. Вероятность 97,4%. Тот самый. Я долго смотрел на эмбрион под микроскопом. Клетки мёртвые, но структура сохранена. Чакральные каналы — пустые трубы. Инь и янь когда-то встретились здесь, в этом маленьком комке плоти, и разошлись, не успев породить жизнь. И тут я заметил то, что меняет всё. Обычно при смешении инь и янь во взрослом ниндзя они подавляют друг друга, создавая турбулентность, отторжение, хаос. Но у зародыша — иное. В первые недели инь и янь не конфликтуют. Они резонируют. Вибрация чакры матери и отца накладывается в утробе так, что порождает не диссонанс, а гармонию — короткую, хрупкую, как волосок в луче света. Эта гармония длится около двух месяцев, а потом разрушается, если родители не связаны родством или специальной печатью. Но здесь, в этом эмбрионе, я впервые увидел след этой резонансной петли. Запись вибраций, вплетённую в мёртвые ткани. Даже после смерти, после формалина — след остался. Это значит, что инь и янь от разных родителей, от полярных кланов, могут не просто сосуществовать, но усиливать друг друга в критические моменты. Например — в момент воскрешения. Именно этот резонанс позволил матери выжить, приняв на себя откат техники. Это открытие. Уникальное. До меня никто не фиксировал резонанс инь-янь у зародышей. Если научиться воспроизводить его искусственно — можно создавать сосуды, которые не отторгают чужую чакру, а вбирают её, умножают, превращают в новое качество. Это ключ к идеальному телу. Не к бессмертию — к перерождению. Но есть и другая сторона. Если бы этот ребёнок родился живым… он был бы чудовищем. Узумаки — неистощимый резерв жизненной чакры, регенерация, выносливость. Учиха — глаза, которые видят и копируют любую технику, которые пробуждаются через боль и даруют силу, ломающую реальность. В одном теле — два проклятых дара. Ни один ребёнок в истории ниндзя не сочетал их от рождения. Его чакра была бы плотнее, чем у любого джоунина. Его шаринган мог бы пробудиться раньше, чем он научился бы ходить. Его регенерация — быстрее, чем у матери. Такой ниндзя не нуждался бы в тренировках. Он рос бы с каждой дракой, с каждой царапиной, становясь сильнее без предела. К тринадцати, нет, даже к десяти годам он превзошёл бы большинство Кaгe! К пятнадцати — мог бы в одиночку сравнять с землёй деревню. Я на минуту закрыл глаза и представил его. Алые волосы, как у неё. Золотистые глаза, переливающиеся красным при пробуждении шарингана. Спокойное, холодное лицо, как у отца. И бездонная, пульсирующая чакра, от ауры которой у противников подкашивались колени. Идеальное оружие. Живой биологический шедевр. На чёрном рынке — так называемом «биополигоне», где торгуют уникальным генетическим материалом и выращенными ниндзя, — такой экземпляр стоил бы целого состояния. Несколько малых стран продали бы за него свои земли. Великие деревни начали бы войну за право обладать им. А я… я мог бы его контролировать. Печатью, внушением, привязанностью. С детства. Вырастить из него абсолютно верного пса, который разрывает врагов по одному моему слову. Он стал бы моей живой крепостью, моим мечом, моим бессмертием, воплощённым в плоть. Но он мёртв. Лежит в формалине на тумбе. Маленький, беспомощный, бесполезный для силы. Досадная потеря. Почти жаль. Я сделал пометку в журнале: «Образец 54-А — первый зафиксированный случай посмертной резонансной петли. Потенциальная боевая ценность живого экземпляра — абсолютная, выше любого известного ниндзя современности. На чёрном рынке биологического оружия — цена не определима, торг начинается от целой страны. Для меня — упущенная возможность, но сохраняю эмбрион для изучения резонанса».Запись № 6. Третье пробуждение.
Я оставил её. Вышел в коридор, направился к морозильной камере, чтобы подобрать новый контейнер для эмбриона. Прошёл шагов двадцать. И замер. Звук догнал меня в пустом коридоре — он прокатился по подземелью, как подземный гром. Крик. Не тот хрип, не бульканье, не скрежет — настоящий, полноценный крик. Он рвался из её камеры сквозь закрытую дверь, сквозь каменные стены, сквозь бетонные перекрытия. Он был низким и высоким одновременно — как будто две ноты, которых не существует в природе, сплелись в одну. В этом звуке не было боли. Боль — это когда кричат от удара, от раны, от огня. Здесь было отчаяние. Чистое, дистиллированное, вселенское отчаяние матери, которая потеряла не просто ребёнка — потеряла саму возможность быть матерью. Я развернулся. Пошёл обратно. Сердце билось ровно — я не спешил. Мне хотелось услышать этот крик ещё раз, вблизи, лицом к лицу. Я толкнул дверь. Она лежала не так, как я её оставил. Тело было выгнуто дугой — ремни трещали, но держали. Но не это привлекло моё внимание. Она кричала. Не головой, не горлом — всем телом. Каждая мышца, каждая кость, каждая клетка её измученного, истощённого тела участвовала в этом крике. Кровь текла изо рта и из носа, капала на простыню, на пол, смешиваясь с растёкшимся формалином. Глаза были распахнуты так широко, что казалось, золотая радужка вот-вот лопнет. Зрачки — огромные, чёрные, занявшие почти всё. Тумба была перевёрнута. Контейнер валялся на полу, разбитый. Осколки стекла блестели в луже формалина. А эмбрион — маленький, полупрозрачный, с крошечными ручками и ножками — лежал прямо на каменном полу, без жидкости, без защиты. Формалин высыхал на его коже. Он уже начинал темнеть. Она смотрела на него. И кричала. Это был не звук. Это было состояние. Крик лился из неё непрерывно, не прерываясь на вдох — как будто она забыла, что нужно дышать. Я насчитал тридцать секунд непрерывного крика — потом она всё-таки вдохнула, судорожно, со свистом, и снова закричала. Кровь из разбитого носа заливала рот, она захлёбывалась, кашляла, но не останавливалась. Я медленно подошёл. Наклонился, поднял эмбрион с пола. Он был липким от формалина и крови. Я положил его на тумбу — прямо на дерево, без контейнера. Пусть лежит. Я поднял взгляд на неё. Она наконец замолчала. Но всё её тело дрожало — мелко, неудержимо, как в лихорадке. Из носа всё текла кровь. Она не вытирала её. Не могла. Мне стало любопытно. Безголосая женщина кричит так, что стены дрожат. Она замолчала. Смотрела на эмбрион. — Теперь молчишь. Жалкая. Я развернулся и вышел. Но в дверях задержался. — Завтра я начну процедуру. Твой крик больше не повторится. Я сотру даже воспоминание о том, как ты умела кричать. Спасибо за представление. Я захлопнул дверь. Услышал, как снова начинается крик — тише, срываясь на хрип. И пошёл в лабораторию, на ходу растирая между пальцами кровь и формалин. Вкус отчаяния оказался солёным.Запись № 7. Четвёртое пробуждение.
Я не спал всю ночь. Сидел в лаборатории, смотрел на контейнер. Формалин, маленькое тельце. Я достал его из контейнера, положил на стеклянную пластину, рассматривал под лупой. Крошечные пальцы с ногтевыми пластинками. Пуповина. Родничок на темени. Я разговаривал с ним. Шепотом. — Ты — смесь. Янь твоей матери. Свет, жизнь, упрямство. Инь отца. Тьма, проклятие, холод. Вы встретились и погасили друг друга. Ты — идеальный ноль. Жаль, что мёртвый. Но я извлеку из тебя всё, что можно. Структуру. Баланс. Секрет того, как убивают друг друга полярности. Потом положил его обратно в формалин. Утром она очнулась. Смотрела на меня. На контейнер. Не отводила глаз. Ни слезинки. Только взгляд — пустой, страшный. Я сел на стул, взял блокнот. Несколько минут мы смотрели друг на друга. Я — на неё. Она — на эмбрион. — Ты жалкая, — сказал я. — Даже плакать уже не можешь. Слёзы кончились. Осталась только пустота. Как в этом контейнере. Как и в тебе. Она закрыла глаза. Через несколько секунд снова открыла. В них не было ничего. Только маленькая, крошечная искра — может быть, ненависть. Может быть, надежда. Может быть, просто блик лампы. Я записал: «Объект демонстрирует полное истощение эмоциональных ресурсов. Идеальное состояние для начала процедуры».Запись № 8. Последнее пробуждение перед дроблением. День шестнадцатый. Почти жалко.
Она очнулась и смотрела на меня. На эмбрион — больше не смотрела. Только на меня. В золотистых глазах — пустота. Но в глубине что-то теплилось. Уголёк. Может быть, тот самый маленький сгусток чакры, который я не мог прощупать. — Завтра, — сказал я, — я начну дробление. Ты перестанешь помнить, кто ты. Перестанешь помнить, чей ребёнок плавает в формалине на тумбе. Твоё тело забудет боль. Она не отвернулась. Только губы дрогнули — беззвучно. Я наклонился, пытаясь разобрать слово. Ничего. Просто дрожь. Я погладил её по щеке. Она не отстранилась. Я наклонился ниже и поцеловал её лоб — солёный, горячий. Её кожа пахла формалином и потом. — Знаешь, — сказал я, — мне почти жаль. Жаль, что я не увижу твоё лицо, когда ты окончательно перестанешь быть собой. Жаль, что ты не сможешь оценить всю иронию. Я усмехнулся. Моя усмешка перешла в смех. Я смеялся долго, подходя к двери. Уже в коридоре я услышал, как она начала биться — ремни, скрежет металла, булькающие хрипы. И тишина. Через смотровое окно я увидел, что она лежит, глядя в потолок. Контейнер на тумбе. Алые волосы на подушке. Белое лицо. И руки — вдоль тела, безжизненные, покорные. Завтра — последний этап дробления сознания. Я записал в журнале: «Объект готов. Начинаю процедуру. Орочимару».***
POV Шисуи
Глаза скользили по строчкам, но мозг отказывался собирать их в смысл. Буквы распадались, слова рассыпались в прах, а я всё читал и читал, пока последняя фраза не врезалась в сознание раскалённым клеймом. «Завтра я последний этап дробления сознания.» Листок выпал из рук. Упал на стол, перевернулся, и я снова увидел эти строки — о формалине, об эмбрионе, о её крике, от которого даже Орочимару вернулся. Что… что я только что прочитал? Это всё… не правда… не со мной. Не со мной. Не с ней. Не с нашим… Я не мог закончить мысль. Она рассыпалась, как гнилая ткань, оставляя после себя только пульсирующую, чёрную пустоту. — Шисуи… — голос Айко донёсся откуда-то издалека, будто из-за толстого слоя ваты. — Шисуи, нам нужно… Я не слышал. Голос кота застревал где-то на периферии, царапался, как муха о стекло, но не проникал внутрь. Внутри не было места для звуков. Только этот листок. Только эти слова. Только она. Лин. Лин, которая не могла кричать, но кричала так, что стены дрожали. Лин, которая смотрела на эмбрион на каменном полу. Лин… что же ты прожила, пока я был заперт в Конохе? Пока я, как последний идиот, верил в свою Деревню. Пока я нёс службу, докладывал Хокаге, делал вид, что всё в порядке. Я сжал край стола так, что доски треснули. Зелёный свет лампы дрожал — то ли в воздухе, то ли в моих глазах. — Шисуи! — Айко дёрнул меня за воротник. Остро, больно. — Ты слышишь меня? Это ловушка. Он хочет, чтобы ты сломался. Прямо здесь. Прямо сейчас. Я медленно поднял глаза. В пустоту. Я вижу тебя. Чёртов змей. Из тьмы коридора, из щелей между стеллажами, из-под половиц тянулись сотни белых змей. Они выползали бесшумно, скользили по каменному полу, переплетались, поднимали головы с раздвоенными языками. Чешуя тускло мерцала в зелёном свете люминесцентной лампы — влажная, липкая, смертоносная. Чёртовски ядовитых, если мне не изменяет память. Я не чувствовал страха. Только холодную, кипящую ярость. Я кладу в набедренную сумку прочитанную записку и те, что остались без моего внимания, но где всё с той же регулярностью мелькало её имя. Пальцы не дрожат. Движения чётки. Айко спрыгнул с моего плеча, прижался к стене, выпустил когти. Его жёлтые глаза сверкнули: — Шисуи, их слишком много… Я не ответил. Активирую Вечный Мангекё. Мир вокруг замер. Краски сгустились до багрово-чёрного, тени стали глубже, а время — вязким, как смола. Я видел каждую змею: их сотни, они ползут со всех сторон, их пасти раскрыты, клыки блестят ядом. Они уже коснулись моих ног — холодная чешуя обвивает щиколотки, поднимается выше. Парализующий яд проникает сквозь ткань, вызывает онемение. Но я уже не здесь. Три секунды. Первая секунда. Я делаю вдох — и мир вокруг взрывается движением. «Дзикан но Кадзэ» — «Ветер времени». Гендзюцу, наложенное через один взгляд, разливается по коридору невидимой волной. Змеи замирают на долю мгновения — их восприятие замедляется, движения становятся вязкими, будто они плывут в густом сиропе. Они видят меня, но не могут дотянуться. Их челюсти смыкаются в пустоте. Я уже не на том месте, где был секунду назад. Мой Шуншин разрывает пространство. Я не бегу. Я телепортируюсь от одной точки к другой, оставляя за собой десятки мерцающих силуэтов — «Кагэ но Эйэн», «Тень вечности». Каждый силуэт — иллюзия, но каждая иллюзия наносит удар. Вторая секунда. Мои руки двигаются быстрее, чем змеи могут укусить. Кунай в каждой ладони — я даже не помню, когда достал их. Лезвия сверкают в зелёном свете, рассекая чешую, головы, тела. Я не рублю — я вырезаю пространство вокруг себя. Каждое движение выверено, каждое — смертельно. Шуншин переносит меня в гущу полчища. Я появляюсь в центре — и вокруг меня взрывается кольцо чакры. «Кагэ но Ики» — «Дыхание тени» — но не для отделения сущности, а для массового подавления. Моя тень расползается по полу, чернее тьмы, и где она касается змеи — та замирает, обмякает, теряет связь с жизнью. Три метра вокруг меня становятся пустыми. Змеи падают, как подкошенные, их тела ещё извиваются по инерции, но глаза уже пусты. Третья секунда. Я останавливаюсь в центре коридора. Тишина. Сотни змеиных тел лежат на полу, переплетённые, неподвижные. Некоторые ещё дёргаются — нервные импульсы, последние судороги. Воздух пропитан запахом крови, яда и озона от разряженной чакры. Зелёный свет люминесцентной лампы дрожит на лужах их слизи. Айко сидит на стеллаже, вжавшись в стену. Его усы дрожат. — Ты… — он сглатывает. — Ты убил их всех. За три секунды. Я не отвечаю. Вытираю кунай об штанину. Яд на лезвиях шипит, прожигая ткань — но я не чувствую. Внутри — пустота. — Это был не просто Шуншин, — тихо говорит Айко, спрыгивая на пол и обходя мёртвых змей. — Ты использовал гендзюцу. И Вечный Мангекё. — Да, — коротко отвечаю я. Голос сухой, без эмоций. — И ты не запыхался. Я поворачиваюсь к выходу из кабинета. Коридор уходит во тьму. Но теперь вместо змей — только мёртвые тела и запах смерти. Айко семенит за мной, его рыжая шерсть топорщится, когти цокают по камню. Мы идём по коридору. Тьма сгущается, лампы горчат через одну, свет мерцает, отбрасывает длинные тени на стены, покрытые плесенью и старыми печатями. И вдруг — тишина. Не та, что бывает после боя. Другая. Глубокая, давящая, будто сам воздух затаил дыхание. Я останавливаюсь. — Шисуи? — голос Айко дрожит. Я не отвечаю. Смотрю вперёд, в черноту коридора. Оттуда, из самой глубины, где свет уже не достаёт, медленно выползает тень. Но это не тень. Это она. Огромная белая змея. Её тело толщиной со ствол дерева, чешуя мерцает в тусклом свете — влажная, переливающаяся, как перламутр. Она движется медленно, плавно, почти невесомо, хотя каждый её позвонок, кажется, весит тонну. Голова поднимается над полом, и я вижу глаза — жёлтые, с вертикальными зрачками, холодные, древние. В них нет ни спешки, ни ярости. Только спокойное, всезнающее терпение хищника, который знает, что жертва никуда не денется. Челюсть приоткрыта. Из пасти свисает раздвоенный язык — длинный, влажный, он касается воздуха, пробует его на вкус. Наш вкус. — Орочимару, — выдыхает Айко, вцепляясь когтями мне в плечо. — Это он. Настоящий. Змея не спешит. Она обвивает коридор, заполняя его собой. Стены трещат от давления — каменная крошка сыплется с потолка. Её тело скользит по грудам мёртвых змей, раздвигая их, как вода раздвигает песок. Чешуя шуршит — низко, мерно, гипнотически. Я сжимаю кунай в здоровой руке. Боль в рёбрах пульсирует, но я загоняю её внутрь, туда, где уже живёт ледяная ярость. — Ты думал, что победил, Шисуи? — голос Орочимару доносится отовсюду — из стен, из пола, из самой тьмы. Он шипит, перетекает, обволакивает. — Ты уничтожил лишь мелких тварей. Игрушки. А теперь… теперь ты встретишься со мной. Змея резко выбрасывает голову вперёд. Я едва успеваю рвануть в сторону. Кунай скользит по чешуе, высекая искры, но не оставляет даже царапины. Сила удара такова, что меня отбрасывает к стене — плечо, уже сломанное, взрывается болью. — Айко, держись! — кричу я. Кот вцепился мёртвой хваткой, его когти впились в воротник. Змея разворачивается. Её хвост — массивный, как бревно — сметает стеллажи по бокам, поднимая тучи пыли и осколков. Я ухожу в Шуншин — тень мелькает в воздухе, но лабиринт тесен, а змея заполняет всё пространство. Её пасть открывается. Я вижу два ряда игл — не клыки, а настоящие лезвия, изогнутые внутрь, чтобы жертва не могла вырваться. Из глотки тянется жёлтый, едкий пар — яд. Одна капля такого — и смерть. — Уходи! — Айко дёргает меня за воротник. — Шисуи, уходи! Змея бьёт. Я уклоняюсь в последний миг — её голова врезается в стену, пробивает её насквозь. Камень сыплется градом, воздух наполняется острыми осколками. Я отступаю по коридору, но она уже развернулась. Её тело обвивает пространство, сужая кольцо. У нас больше нет пути назад. — Он загоняет нас… — шепчет Айко. — Знаю, — рычу я. Я делаю последнюю отчаянную попытку — рывок, кунай целятся в глаз. Но в тот же миг хвост змеи бьёт сбоку, сметая меня с ног. Мы летим. Я успеваю только схватить Айко — прижать к груди, закрыть собой. Взрыв? Нет. Удар о стену — и стена не выдерживает. Она проламывается, и мы падаем в пустоту, в новую темноту, навстречу холодному, спертому воздуху. Я приземляюсь спиной на что-то острое — битое стекло, кости? Боль простреливает позвоночник, в глазах темнеет. Айко выскальзывает из рук, кувыркается рядом, издаёт приглушённый всхлип. — Живы… — выдыхает кот. Я открываю глаза. Темнота. Абсолютная, непроглядная чернота. Не видно ни стен, ни потолка, ни своих рук. Только мокрый холодный пол под спиной, да горячая кровь, стекающая по виску. Где-то капает вода. Ритмично, будто отсчитывает секунды до новой боли. Айко выбирается из-под обломков, отряхивается. Я слышу его частое, испуганное дыхание. — Шисуи? — шепчет он. Голос дрожит. — Шисуи, ты жив? — Жив, — выдавливаю я. Голос хриплый, горло саднит от пыли. Я пытаюсь встать. Ноги не слушаются — что-то сломалось в колене, левая рука висит плетью. Надо проверить себя, но не сейчас. Сначала — понять, где мы. — Где мы? — спрашивает Айко, прижимаясь к моей руке. Его шерсть встала дыбом. Я чувствую, как он дрожит мелкой дрожью. Я прикрываю глаза, активирую Шаринган. Даже в темноте узоры Мангекё дают слабое свечение — мир окрашивается в багрово-чёрные тона, но тьма не рассеивается. Это не просто темнота. Это что-то, что пожирает свет. — Не знаю, — отвечаю я. Я медленно поднимаюсь, опираясь на здоровую руку. Пол скользкий, влажный. Пальцы нащупывают что-то — череп. Человеческий. Я отбрасываю его в сторону, не глядя. Кости гремят по камню. — Здесь… — Айко втягивает воздух, и его голос становится совсем тонким, — здесь пахнет смертью. Много смертей. Я молча киваю. В груди — холодная тяжесть. — Он загнал нас туда, куда хотел, — шепчет Айко. — Это западня. — Значит, мы в нужном месте, — отвечаю я. И делаю ещё один шаг в темноту. Туда, где, я чувствую, ждёт колба на тумбе. И её лицо, которое он стёр. Теперь уже не отступить. Тишина. Только капли крови с моих пальцев и моё дыхание, слишком громкое в этой могильной тьме. Айко прижимается к моей ноге, его шерсть дыбом, когти выпущены. Я чувствую, как он дрожит — не от страха. От злости. От готовности. В его горле зарождается низкое, почти неслышное урчание — не просто рык, а звук, от которого воздух вокруг начинает вибрировать. Гендзюцу. Этот кот обучен старыми мастерами. Его голос — оружие. Его песнь может усыпить, сбить с толку, заставить врага видеть сны наяву. Но я не вслушиваюсь. Я стою, опустив руки. Внутри — пустота. Не та, что бывает после усталости. Та, что приходит, когда рушится всё. Лин, мой меч, случайность, вина… Я больше не знаю, кто я. Из темноты, со всех сторон сразу — из стен, из каменного пола, из свисающей с потолка паутины — раздаётся голос. Шипящий, вкрадчивый, от которого кровь стынет в жилах. — Шисуи-кун… Ты так стремился ко мне. Так хотел её найти. — Орочимару смеётся — беззвучно, но я слышу этот смех внутри своей головы. — Ты помнишь тот миг? Как твой меч вошёл в её тело. И вместо Незуми на твоем клинке оказалась она. Твоя Лин. Я сжимаю кунай здоровой рукой, но рука дрожит. Левая висит плетью, рёбра болят. В голове — голоса. Его голос и мой собственный, внутренний, который проснулся после той ночи и не замолкал. Он прав. Я убил её. Мой меч, моя воля, моя проклятая решимость. Она доверяла мне. — Заткнись, — цежу я, не понимая, кому говорю — Орочимару или себе. Но голос слабый, как у старика. Во мне нет силы даже на злость. — Ты убийца по натуре, Шисуи. — Голос Орочимару течёт дальше, как яд. — Твои руки созданы для этого. Даже когда ты не хочешь — ты убиваешь тех, кого любишь. А теперь смотри, что я вырастил из того, что от неё осталось. Её клетки, её кровь, её чакра. Посмотри на них. Узнай себя. Узнай своё творение. Из тьмы появляется первая. Я смотрю. Без ужаса. Без боли. С каким-то нездоровым любопытством — как на приговорённого, которого ведут на казнь и который уже всё решил. Шаги — медленные, шаркающие. Влажный звук волочащейся по полу ткани. Зелёный свет люминесцентной лампы выхватывает фигуру. На ней короткий медицинский халат, грязный, в бурых пятнах. Подол рваный. Под халатом — мини-юбка, чулки в сетку, порванные, грязные. Одежда подчёркивает тело — но не возбуждает, вызывает тошноту. Голова опущена и раскачивается из стороны в сторону, будто шея сломана. Лицо обмотано грязными бинтами, пропитанными чем-то жёлтым и коричневым. Под бинтами — чудовищные опухоли: голова вздута, как перезревший плод, раза в полтора больше нормальной. Бинты натянуты туго, кое-где проступает мутная розоватая жидкость, капает на пол. Из-под повязки, там, где должен быть рот, — ярко-красный квадрат, нарисованный или вырезанный. Ниже — кровавая улыбка, растянутая до ушей, застывшая. В руке — ржавая стальная труба. Она делает шаг, дёргано, судорожно. Из горла — глухой булькающий звук. И вдруг — на секунду — бинты сползают. Я вижу кусок щеки. Знакомый изгиб скулы. Тот самый, который я целовал. Это она. Её лицо. Её кости. Её плоть. Он взял то, что осталось от неё после моей ошибки, и слепил это. Я сделал это с ней. Я убил её — и теперь она ходит по земле такой. — Узнаёшь? — шепчет Орочимару. — Это её лицо. Я восстановил его. Почти. Ты доволен, Шисуи? Твоя Лин вернулась. В каждом из них — кусочек неё. Хочешь собрать её заново? Убей их всех — и, может быть, сложишь пазл. Я не пятюсь. Я стою. Айко дёргает меня за штанину, шипит, но я не слышу. — Бей, Шисуи! — кричит кот. — Они не настоящие! Я не бью. Потому что зачем? Может, лучше, чтобы они убили меня. Хоть бы закончить это... Она подходит ближе. Труба поднимается. Я мог бы увернуться. Мог бы ударить. Но не делаю ничего. Удар приходится в плечо — полный, тяжёлый. Боль вспыхивает, прокатывается по руке, отдаётся в позвоночнике. Я слышу, как что-то хрустит — может быть, кость. Но я не уклоняюсь. Я принимаю удар. Второй удар — в грудь. Я сгибаюсь, выплёвываю кровь. Третий — по ногам, я падаю на колени. Из темноты выходят другие. Вторая, третья, четвёртая. Десять. Двадцать. Их много. Все одинаковые — грязные халаты, чулки, бинты, опухшие головы, у некоторых мелькают знакомые черты: золотистая радужка, алая прядь, родинка над бровью. Они набрасываются. Трубы бьют меня — плечи, руки, грудь, живот. Я лежу на полу, скорчившись, и даже не закрываю лицо. Пусть. — Шисуи! — орёт Айко, прыгая на одного из клонов, вцепляясь в бинты. — Ты должен бить! Они убьют тебя! Может, так и надо. Я заслужил… — Нет! — кричит кот, встряхивая меня за воротник, но я тяжёлый, и ему это не удаётся. Он прыгает мне на грудь, царапает щеку — больно, но это не боль от труб. — Она жива! Ты забыл? Лин жива! Настоящая! Ты читал записки! Ты знаешь! Ты должен выжить! Ты должен найти её! Спасти её! Искупить свою вину! А не сдохнуть здесь, под трубами этих кукол! Она жива. Я знаю. В записках — её имя, её показатели. Она где-то здесь, в этой лаборатории. Настоящая. Живая. Та, у которой золотые глаза и огненные волосы. Которая выжила. Которая ждёт. Я слышу голос Айко, но он кажется далёким. Перед глазами — темнота с красными вспышками. Её лицо — настоящее, не искажённое — плывёт перед внутренним взором. Она ждёт. Если я умру — она останется здесь навсегда. С этими… с этими осколками себя. Я не имею права умирать. Не сейчас. Не здесь. — Вставай, Шисуи! — орёт Айко, и в его голосе — не просто крик, а сила, древняя, кошачья, та самая, что заставляет стены дрожать. Он выпускает свою песнь — низкую, тягучую, она вливается в меня, прогоняет оцепенение. Я открываю глаза. Весь в крови. Левая рука не двигается. Ребра ноют при каждом вдохе. Но я жив. И она жива. Где-то там. — Ты прав, — шепчу я. Я закрываю глаза плотнее. Не хочу видеть их лица. Даже мельком. Пусть Айко видит. Пусть Айко будет моими глазами. Моей совестью. Моим боевым духом. — Шисуи, слева! — командует кот. Голос резкий, командной — без колыбельных ноток, только направление. Я ухожу в Шуншин. Тело слушается плохо, но я заставляю. Кунай находит цель — лезвие входит в бинты, в то место, где должен быть висок. Хруст, бульканье — и тварь рассыпается в пепел. — Сзади! Разворот, блок предплечьем, Айко прыгает, в воздухе выпуская новую серию звуков — то высоких, почти неслышных, то низких, как удары колокола. Клон под ним замирает, его движения становятся вялыми, я добиваю его одним ударом. — Прямо! Ещё! Ещё целая толпа! Мы работаем синхронно — человек и кот, ниндзя и ниннеко. Я бью кунаем, он — песней. Он заставляет их замереть, забыться, услышать голоса из небытия, и в этот миг я вонзаю лезвие. Я не открываю глаз. Я доверяю его голосу, его когтям. Он видит за меня. Он кричит направление. Я бью. Я убиваю. Снова и снова. Ты убийца. Смотри, как легко у тебя получается. Даже с закрытыми глазами. — Двадцать три! — орёт Айко. — Ещё три! Последние три набрасываются одновременно. Я блокирую, уклоняюсь, мы с Айко работаем как единое целое — его песнь, мой кунай. — Двадцать пять! — выдыхаю я, вонзая кунай в красный квадрат. Остаётся последняя. Айко молчит. Тишина — такая густая, что можно резать. — Шисуи… — шепчет кот. — У неё… всё лицо открылось. Я не открываю глаз. Сжимаю кунай. Внутри — буря. Голоса кричат: открой глаза, посмотри на неё, может быть, это и есть настоящая Лин, может быть, она вернулась, может быть, ты сможешь её спасти, если не убьёшь. — Открой глаза, Шисуи, — шепчет Орочимару. Айко издаёт тихий, почти неслышный звук — не боевой, не командный. Это просто мурлыканье. Тёплое. Родное. Оно обволакивает меня, как одеяло, и я вспоминаю, зачем я здесь. Не ради этих теней. Ради неё. Настоящей. — Прости, — говорю я — не клону, а Лин. Той, настоящей. Где бы она ни была. — Я найду тебя. Обещаю. Кунай входит в красный квадрат. Я чувствую, как лезвие проходит сквозь бинты, сквозь плоть. Слышу последний вздох — не булькающий, а почти человеческий. Почти прощающий. Тварь рассыпается в пепел. Тишина. Я стою, тяжело дыша. Пепел оседает на плечи, на лицо, смешивается с кровью. Айко прижимается к моей ноге — тоже выдохся, но когти всё ещё выпущены. Из темноты, из самого глубокого угла комнаты, медленно выползает фигура. Орочимару. Он не идёт — он течёт из мрака, как змея, бесшумно, плавно. Длинные чёрные волосы, бледная кожа, жёлтые глаза с вертикальными зрачками. — Ты справился, Шисуи, — голос его звучит в тишине. — Я думал… Он не успевает договорить. Я бросаюсь вперёд — Шуншин, короткая дистанция, рывок. Моя рука сжимает его запястье, выворачивает, и какой-то предмет — жезл? изогнутая палка? — вылетает из его пальцев, со звоном катится по полу. Я толкаю его к стене, прижимаю предплечьем к горлу, а в другую руку беру кунай и приставляю остриё к его шее — туда, где бьётся сонная артерия. Активирован Мангекё. Мир окрашивается в багрово-чёрное. — Где Лин? — Голос хриплый, но твёрдый. Орочимару даже не вздрагивает. Давление не мешает ему улыбаться — криво, насмешливо. — Лин? — выдыхает он. — Ах да. Твоя Лин. Она покинула меня. Достаточно... давно. Её сознание восстановилось быстрее, чем я рассчитывал. Сбежала. Исчезла. Даже следов не оставила. Я сжимаю кунай сильнее. Лезвие впивается в кожу — неглубоко, но кровь выступает. Серая. Липкая. Не похожая на человеческую. — Ты врёшь. — Хочешь убедиться? — Он даже не морщится от боли. — Отпусти меня. Я покажу её комнату. Всё, что от неё осталось. Сам увидишь — вру я или нет. Я смотрю в его жёлтые глаза. Ни страха. Ни злости. Только холодное терпение. И что-то ещё — почти сожаление. Медленно, не опуская кунай, я отступаю на шаг. — Веди. Он поправляет воротник, на котором остался бурый след от лезвия. Поворачивается и идёт к стене, которая бесшумно раздвигается, открывая узкий, тёмный коридор. Мы идём по нему — я вплотную за ним, Айко на плече, когти вцепились в воротник. В конце — дверь. Деревянная, исцарапанная, с ржавой ручкой. — Здесь, — говорит Орочимару. — Проходи. Я не войду. Это только для тебя. Я толкаю дверь плечом. Вхожу. Оставляю клона снаружи — но рука всё ещё на кунае, готовность рвануть назад в любой миг. Маленькая комната. Без окон. Один матрас на полу, покрытый пятнами. Рваное одеяло. В углу — ржавое ведро. Запах сырости, плесени, чего-то давно мёртвого. Стены — в царапинах. Я подхожу ближе, и сердце пропускает удар. Моё имя. Сотни раз. Тысячи. Выцарапано ногтями, глубоко, до штукатурки. Шисуи. Шисуи. Шисуи. Разными почерками — то аккуратно, почти каллиграфически; то торопливо, нервно, с заломанными краями. Оно обводит дверной косяк, спускается к полу, поднимается над матрасом. Между именами — герб Узумаки. Круг с расходящимися спиралями. Несколько вариантов: простой, другой — с дополнительными ветвями. Она повторяла их снова и снова. Чтобы не забыть, кто она. Чтобы помнить, что есть кто-то, кто ждёт её там, за этими стенами. Я касаюсь пальцами одной из царапин. Края острые — она вдавливала ногти с такой силой, что срывала кожу до крови. Айко молчит. Только тихо мурлычет — не песнь, не боевой клич. Просто тепло. Я поднимаю голову. Над матрасом, на стене, крупно, почти через всю стену: «ПОМНИ. ШИСУИ. ДЕРЕВНЯ. УЗУМАКИ.» Внутри всё обрывается. Я выхожу из комнаты. Мангекё всё ещё горит — я вижу его чакру, вернее, её отсутствие. Пустота. Орочимару стоит в коридоре, прислонившись к стене. Жёлтые глаза с вертикальными зрачками смотрят на меня без страха. — Доволен? Теперь ты знаешь. Ты опоздал. Её здесь нет. И никогда больше не будет. — Ты клон. — Конечно, клон, — усмехается он. — Я же не дурак. Оригинал давно в безопасном месте. Я приставляю кунай к его горлу. Бесполезно. Но рука не слушается. — Твои глаза, Шисуи, — шипит он. — Вечный Мангекё. Управление восприятием. Искажение времени. Как материал — высшая категория. Редкость, функционал, потенциал — всё на пределе. Но не сегодня. Он переводит взгляд на меня, холодно, изучающе. — Что касается вашего с Лин биологического продукта… Соединение Учиха и Узумаки — это уникальный экземпляр. Инь и ян в одной утробе. Регенерация, активирующаяся до рождения. Чакральная система с врождённой резонансной петлёй — совместимость с любой природой чакры встречается раз в столетие. Идеальный носитель для любых техник. Если бы тот образец выжил, его генетическая структура стала бы основой для нового поколения живого оружия. Он делает паузу. — Я достаточно осведомлён о том, что происходит на чёрном рынке. Там такие экземпляры уходят за суммы, сопоставимые с содержимым целой деревни. Торговцы, коллекционеры, военные конгломераты — все они следят за результатами моих опытов. И они уже знают ваши имена. Знают, на что способен ваш союз. У меня перехватывает дыхание. — Жаль, что она сбежала. Этот образец мог бы стать идеальным. Упущена уникальная возможность. Стоимость утерянного экземпляра уже выросла в несколько раз. Те, кто охотится за ним, не остановятся. Следующий раз, если он будет, не допусти ошибок. — Где Лин? — мой голос срывается на хрип. — Не знаю, — пожимает плечами клон. — Говорю же — сбежала. Память стерта. Она может быть где угодно. В Конохе. В другой деревне. В грязи у дороги. Я потерял след. Полностью. Ты никогда её не найдёшь. Он улыбается — криво, торжествующе. — Ищи, Шисуи. Ищи всю жизнь. Это всё, что тебе остаётся. Я смотрю на него. На его улыбку. На его спокойствие. Внутри что-то обрывается. Не плотина — какая-то последняя нить, которая держала меня на ногах. — Ты… — выдыхаю я. Я бросаюсь вперёд. Не Шуншин — просто рывок, полный ярости и бессилия. Кунай в моей руке ищет его шею, но я не контролирую удар. Я просто хочу, чтобы он исчез. Хочу, чтобы этот голос замолчал. Кунай входит в глину. Не в плоть — в сухую, рассыпчатую массу. Клон даже не вздрагивает. Он смотрит на меня сверху вниз, и его улыбка становится шире. — Зря стараешься. Это не больно. Я выдёргиваю кунай и бью снова. В лицо. Глина трескается, но не кровоточит. Я бью ещё. И ещё. Каждый удар — не выверенный, не точный. Дикий. Отчаянный. Клон начинает рассыпаться под моими руками. Сначала отлетает кусок щеки, потом — кусок шеи. Он не сопротивляется. Просто стоит и улыбается, пока глина падает на пол комками. — Спасибо, Шисуи. — Его голос становится тише, но усмешка остаётся. — За шоу. Я в восторге. Последний удар — и клон рассыпается в пыль. Серая, липкая, она оседает на моих руках, на лице, на груди. Я стою, тяжело дыша, сжимая кунай в трясущейся руке. Тишина. Айко молчит. Я молчу. Потом медленно опускаюсь на колени. Перед кучкой серого пепла. Я стою, сжимая пустоту. — Она была здесь, — говорю я, не оборачиваясь к Айко. — Царапала стены. Ждала. А я… — Ты не знал, — тихо отвечает кот. — Должен был знать.***
Мы нашли сектор G-7. Он не был заперт. Даже не запечатан. Просто дверь, обитая ржавым железом, с табличкой, на которой кто-то давно выцарапал номер. Я толкнул её плечом — она поддалась с протяжным, тоскливым скрипом, будто дом вздохнул в последний раз. Внутри — холод. Не тот, что от сквозняка. Мёртвый холод, который бывает только в моргах и склепах. Вдоль стен — стеллажи с банками. Формалин, мутный, желтоватый, скрывает очертания того, что плавает внутри. Я не смотрю на них. Не сейчас. Посередине комнаты — стол. На столе — колба. Обычная лабораторная колба, с притёртой пробкой и этикеткой. Внутри — жидкость. А в жидкости — он. Я подхожу ближе. Пальцы не слушаются, когда снимаю пробку. Формалинный запах ударяет в нос — резкий, до слёз, но слёз нет. Я смотрю внутрь. Это эмбрион. Маленький, размером с жёлудь, свернувшийся в комочек. Ручки — крошечные, с зачатками пальцев, похожие на лепестки нераспустившегося цветка. Ножки — ещё короче, поджаты к животу. Позвоночник просвечивает сквозь полупрозрачную кожу — тонкая нить, которая когда-то должна была стать опорой для целой жизни. Головка чуть наклонена, и я вижу — глазницы ещё не сформировались, но уже угадываются впадины, в которых должны были загореться глаза. Может быть, такие же золотистые, как у неё. Может быть, такие же тёмные, как у меня. Я смотрю на него — и не могу дышать. Айко сидит на столе, молчит. Даже его мурлыканье затихло. Он просто смотрит на колбу, потом на меня, потом снова на колбу. Рядом с колбой — стопка бумаг. Отчёт. Я беру его дрожащими пальцами. Страницы пожелтели, чернила местами расплылись. Но я всё равно вижу каждую букву. «Образец № 54-А. Эмбрион, срок 8 недель. Замерший. ДНК: Узумаки (носитель) × Учиха (отец). Причина смерти — откат техники "Обмен Бога Смерти". Плод вобрал в себя разрушительную энергию, предназначенную матери. Роль — жертвенный щит. Дальнейшее использование: исследование резонанса инь-ян у зародыша». Я переворачиваю страницу. «Клинические наблюдения: регенеративные свойства эмбриона аномально высоки для мёртвой ткани. Чакральные каналы пусты, но сохраняют структуру. Установлена резонансная петля между зародышем и материнским организмом — даже после смерти ребёнка чакра матери продолжала откликаться. Вероятно, это объясняет её выживание. Эмбрион не просто умер — он отдал всё, что мог, чтобы она дышала». Я не могу больше читать. Сжимаю листок, рву его — но не до конца, не могу. Руки трясутся. В горле ком. В груди — пустота, которая заполняется чем-то горячим и горьким. Мой ребёнок. Наш ребёнок. Он даже не родился, а уже был героем. Или жертвой? Я не знаю. Я знаю только, что он лежит здесь, в формалине, на лабораторном столе, а не в колыбели, которую я должен был сколотить своими руками. Не на руках у матери, которая ждала его. Я закрываю глаза. Перед внутренним взором — не эмбрион. Картинка: Лин, улыбающаяся, с округлившимся животом. Я кладу руку на её живот и чувствую — толчок. Маленькая ножка упирается мне в ладонь. Я открываю глаза. Колба. Жидкость. Он. Я осторожно беру колбу в руки. Стекло холодное, гладкое. Формалин чуть колышется, и тельце внутри покачивается — как в утробе, как в последнем сне перед рождением, которое не случилось. — Прости, — шепчу я. — Прости, что не уберёг. Ни тебя. Ни её. Айко касается моей руки лапой. Молча. Просто касается. — Мы похороним его, — говорит он наконец. — По-человечески. Я киваю. Потом аккуратно, как святыню, заворачиваю колбу в куртку — свою, ту, что была на мне, ту, в которой я шёл сюда через кровь и пепел. Чтобы ему было тепло. Хотя он уже не чувствует. Мы выходим из сектора G-7. В кармане — отчёт, который я не дочитал. В руках — колба с тем, что осталось от нас. Впереди — темнота. Выход. Айко рядом. Я позволяю себе плакать. Беззвучно. Чтобы никто не услышал.***
Я вынес колбу наружу. Айко молча семенил следом. Лаборатория осталась позади — чёрный провал среди леса, из которого тянуло холодом и смертью. Поле нашлось недалеко. Не знаю, как я его увидел в темноте — может, луна осветила, может, сами цветы светились. Паучьи лилии. Они растут на могилах и границах между мирами. Здесь они росли в изобилии — алые, с тонкими изогнутыми лепестками, будто кто-то пролил кровь на каждый стебель. Огненные языки в лунном свете. Кровавая река, застывшая во времени. Я выбрал место под старым дубом. Его корни уходили глубоко в землю, а крона закрывала небо — естественная крыша для последнего приюта. Вокруг — только лилии. Они смотрели на меня, покачиваясь на ветру, и в каждом лепестке мне чудился немой вопрос: «За что?». Я опустился на колени. Земля была влажной, холодной. С ног на траву капала кровь — моя, чужая, я уже не различал. Куртка, в которую была завёрнута колба, пропиталась ею насквозь. Я размотал её. Колба всё ещё была холодной. Я выкопал ямку. Одной рукой — левая всё ещё висела плетью. Камни царапали пальцы, земля въедалась под ногти. Я не чувствовал боли. Я копал долго, молча, ничего не слыша. Только ветер и шорох цветов. Потом я достал эмбрион. Осторожно, как хрупкую реликвию. Он лежал на моей ладони — маленький, полупрозрачный, свернувшийся в комочек. В лунном свете его кожа казалась серебряной. Ручки — крошечные, с зачатками пальцев. Ножки — поджаты к животу. Я положил его на дно ямки. На тёмную, влажную землю. Один. Маленький. Беззащитный. Смотрю на него. Долго. Тишина такая густая, что звенит в ушах. Потом беру горсть земли и бросаю в ямку. Потом ещё. И ещё. Каждая горсть — как прощание. Как удар. Как клятва, которую не сдержал. Пока тельце не скрывается под слоем чёрной, влажной почвы. Я нахожу камень. Плоский, серый, с острым краем. Паучьи лилии касаются его лепестками, оставляя на шершавой поверхности розоватые пятна — будто плачут. Я выцарапываю на камне одно слово. Только одно. Оно вмещает всё: вину, боль, надежду, которой больше нет. Прости. Я ставлю камень на холмик. Складываю вокруг него ещё несколько — маленькую пирамидку. Сверху, на самый верх, кладу паучью лилию — срываю её, хотя она обжигает пальцы горьким соком. И я смотрю. Долго. Минуты. Часы. Я не знаю. Луна ползёт по небу, ветер качает цветы, где-то далеко кричит ночная птица. А я стою перед могилой того, кого должен был защищать. Весь в крови — своей и чужой. В разорванной одежде. С пустыми глазами. Самурай, чей сегун пал. Воин, потерявший всё, ради чего сражался. Я не плачу. Слёз нет. Только тяжесть в груди, которая не отпустит уже никогда. Айко не подходит. Не мурлыкает. Стоит поодаль, на границе цветов, и ждёт. Потом я падаю. Не специально — просто ноги перестают держать. Я ложусь на землю рядом с холмиком, утыкаюсь лбом в холодную траву. Паучьи лилии касаются моего лица, засыпают волосы алыми лепестками. Я не шевелюсь. Я должен был защищать. Я не защитил. Я провалился. Как самурай, предавший своего господина. Как отец, потерявший дитя, так и не увидев его. Трагедия не в том, что он умер. Трагедия в том, что я жив. Я лежу на земле долго. Айко не торопит. Луна уходит за горизонт, первые лучи рассвета касаются кромки деревьев. Паучьи лилии начинают терять свою кровавую яркость, сереют, сливаются с утренним туманом. — Пора, — наконец говорит кот. Голос тихий, почти неслышный. Я не отвечаю. Просто встаю. Колени мокрые от росы и крови. Лицо в грязи. В глазах — пустота. Я вынимаю из-за пазухи паучью лилию — ту самую, что сорвал рядом с могилой. Сую за пазуху, к сердцу. Так, чтобы чувствовать каждый шаг. Разворачиваюсь. Ухожу. Не оглядываясь. Потому что если оглянусь — не смогу уйти. А мне нужно идти. Куда-то. Зачем-то. Может быть, чтобы найти её. Живую. Настоящую. Может быть, чтобы просто дышать. Трагедия воина не в том, что он пал. Трагедия в том, что он встаёт и идёт дальше, не зная зачем. Айко молчит. Только его тень — маленькая, тёплая — скользит рядом по кровавым цветам. Рассвет встаёт над полем паучьих лилий. И я ухожу в него — один. В крови, в грязи, с пустотой внутри. Но живой. Для чего — не знаю.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!