«Баба за штурвалом»
26 февраля 2026, 15:12Полёты продолжались как обычно.
Утренние ритуалы двух людей, от которых эти полеты напрямую зависели — тоже.
Кира, посопротивлявшись для вида (правда, достаточно агрессивно — с угрозами и шантажом), всё-таки смирилась с тем, что каждое утро Киврин приносил домашнюю еду на две доли.
И судочки — смешные, пластиковые, когда-то самим Кивриным из заграничной командировки лет 10 назад привезенные — теперь стояли на заднем сидении дурацкой парочкой, заставляя утро пахнуть не унылой необходимостью, а чем-то родным, уютным, чем пахнут дома в детстве по возвращению из школы и университетские классы за неделю до весны.
— Там рис, тушеное мясо и соленые огурцы, — перечислял Киврин, с довольным видом вручая облаченной в китель Шемаханской на остановке ее порцию, — поешь, пока будете заправляться в Ашхабаде.
— Я начинаю думать, что ты меня удочерил, — хмыкнула Кира, но посмотрела на него с такой благодарностью, что у Киврина засосало под ложечкой, — привезу тебе из Туркмении дыню, если нас выпустят в город!
— Царское подношение, — усмехнулся диспетчер и, махнув рукой на прощание гордой женщине, не позволявшей подвозить себя ближе к аэропорту, чем того требовала субординация, двинулся дальше по подъездной дороге.
Ему и в голову не приходило, что хитрая «ведьма» в полетах к его еде не притрагивается.
Зато после, дома, когда рейс заканчивался, и она поднималась вновь в гордом одиночестве в свою квартиру, она с каким-то странным, почти нездоровым удовольствием устраивала себе «кухонный» праздник: разогревала слипшуюся за день стряпню Киврина в большой тарелке, садилась за стол, брала приборы (при питании бутербродами она почти забыла, где они у нее лежали) и медленно, вдумчиво ела, представляя, что это и впрямь домашний ужин, и что квартира её — дурацкая, ведомственная, даже не обжитая — действительно становится родным домом.
Точно также не приходило в голову и ей, что Киврин с того момента, как понял, как ценно для кого-то его не особо длительное стояние у плиты, тратил каждый вечер на придумывание чего-то такого, от чего у женщины, с разбега садящейся в его автомобиль, еще сильнее загорятся глаза.
Он забыл уже, каково это — быть нужным кому-то.
И если его весьма посредственные кулинарные способности (как он сам про них думал) действительно так грели душу другому человеку, он готов был развивать их до совершенства.
Стоя по вечерам в своей унылой кухне, где не было ничего ему принадлежащего, кроме пары стаканов, он чувствовал, как с каждым новым движением половника, новым запахом и усталым взглядом в окошко сквозь пар из кастрюли его стандартная ведомственная квартира превращается из места ночевки в дом.
Но было в этом кое-что еще:
Готовка и полушутливое подкармливание Шемаханской казалось ему единственным способом остаться в ее жизни нужным.
Киврин по поводу себя иллюзий не испытывал: невысокий, щуплый, со зрением, как у крота, и без стального жесткого характера, какой женщины всегда ценили в мужчинах, он был противоположному полу наверняка малоинтересен. Роскошная «Валькирия», снисходившая до того, чтобы проехаться с ним по утрам в автомобиле, не могла смотреть на него с интересом — слишком она была уверена в себе, слишком блистательна, исключительно профессиональна и твердо стояла на своей жизненной позиции. Да, им было комфортно «летать» вместе, Киврин несмотря на все сомнения, понимал, что ни с кем, кроме как с ним, Шемаханская работать не будет — слишком уж хорошо они совпали профессиональной принципиальностью — но каждое утро глаза этой рыжей капитанши казались все прекраснее, движения все соблазнительнее, и перспектива остаться для нее всего лишь добрым коллегой пугала и деморализовывала с каждым днем всё сильнее.
К тому же, бороться с любовным настроением и в диспетчерской стало сложно: Сатанеев, все еще плевавшийся в сторону вздорной «ведьмы» ядом и строчивший кляузы на её скверный характер, нашел для себя новый объект нездоровой одержимости:
Второй пилот Шемаханской, Алёна Санина, очаровательная вчерашняя студентка, а теперь — воплощение образа небесной принцессы с золотой косой до пояса и с ясными голубыми глазами, будто с картинки, на свою беду зашла в диспетчерскую познакомиться с будущими коллегами и мгновенно подписала себе «приговор». Сатанеев, всегда желчный, злой, язвительный, от одного только взгляда этих умопомрачительных глаз растекся в лужу и начал волочиться за молоденькой барышней-пилотом, как старик-Кощей за Василисой премудрой — сально, навязчиво и до крайности комично.
— Иван Степанович, ну что мне с ним делать? — жаловалась Санина Киврину, которого почему-то из всех диспетчеров решила мысленно наречь своим главным старшим товарищем (возможно, дело было в том, что Киврин единственный не проявлял к Алене никакого интереса, кроме профессионального), — Надоел до ужаса! Подстерегает на каждом шагу!
— Вы с ним лучше не ссорьтесь, — серьезно наставлял её Киврин, пододвигая к красавице банку свежеиспеченного печенья, — чем больше вы его игнорируете и смеетесь над ним, тем больше он будет к вам липнуть. Попробуйте проявить к нему наигранную симпатию! Уверен, он тут же отстанет, потому что ему перестанет быть интересно!
— Ну нет, рискованно! — насупилась Алёна, поправляя галстук, — если что-то пойдет не по плану, я от него в жизни не отделаюсь!
Киврин усмехнулся от того, как картинно и поразительно очаровательно Санина наморщила свой крошечный носик, и невольно бросил взгляд в окно коридора, в котором они прятались на время перерыва на кофе:
Там, внизу, за прочным лобовым стеклом авиалайнера, Шемаханская в ожидании своего второго пилота уже готовилась к рулению.
Четкие, отлаженные с опытом движения.
Сосредоточенный взгляд.
Резкий моток головой, чтобы убрать выбивавшуюся из-под фуражки прядь рыжих волос.
В ней не было детского очарования Саниной, в чью умильную неловкость и изящество влюбиться можно было с первого взгляда.
Каждый жест, каждый миг существования Шемаханской был наполнен грацией взрослого, умудренного опытом хищника, который знал, какой процент движения ему стоит себе позволить, чтобы достичь желаемого.
Идеальный, опасный механизм, не подверженный влиянию погрешности.
«Совершенство» — подумал, не успев себя одернуть, Киврин и понял, что пропал окончательно.
Когда Санина влетела на борт, Шемаханская уже занесла руку над приемником, чтобы грозно на всю диспетчерскую призвать свою «правую руку» к порядку.
— Это вам Иван Степанович просил передать, — улыбнулась своей невозможно широкой улыбкой золотовласая красавица и сунула в руки капитану воздушного судна любовно завернутую в антивандальную папку карту полёта.
Кира нахмурила брови.
— Башня, прием, — холодно, как змея, прошипела она в передатчик, — что за документацию вы передали с пилотом Саниной? Это вне протокола!
Киврин (кроме него это быть никто не мог) ответил незамедлительно:
— Борт НУИНУ-647, всё в рамках протокола, — спокойно сказал он, — над Ашхабадом в это время года идут низкие порывистые ветры, я перепроверил прогноз погоды и скорректировал возможные отклонения вашего маршрута с учетом вероятности прохода через потоки с наивысшим сопротивлением. Ориентируйтесь по изначальной карте, но если поймете, что погодные условия ухудшаются, ведите маршрут по дополнительной.
Кира почувствовала, как щеки её заливает позорнейший румянец.
Этот невозможный мужчина потратил свое время и силы на то, что, несомненно, поможет ей, хотя она даже не просила об этом.
Это было не просто дьявольски профессионально.
Это было…. Мило, черт возьми.
— Спасибо, башня… товарищ Киврин, — проговорила она, стараясь заставить голос звучать привычно холодно, — жду команду на руление.
Санина, слушавшая диалог в своем приемнике, сияла, как натертый самовар.
— Какой же он замечательный, — умильно сказала она, — Лучший из диспетчеров! Вот бы все были такими внимательными!
Шемаханская почувствовала, как непроизвольно сжала кулаки.
Такое восхищение её (с каких пор в ней зрело это собственничество?!) руководителем полетов вызывало в ней совершенно неоправданную, но все равно мерзкую, липкую ревность.
— Вы проверили датчики, Санина? — рявкнула она на младшего пилота, — занимайтесь своими прямыми обязанностями!
И одернутая Санина уже хотела было надуть губки и действительно приняться за свою работу, как вдруг в кабину без стука — что не несло за собой ничего хорошего — влетел стюард.
Это был Ваня Пухов — долговязый, смазливый, с вечным выражением лица недовольного енота, но почему-то вызывавший своим появлением нервную дрожь во всегда веселой и собранной при всем своем жгучем оптимизме Саниной.
— Кира Анатольевна, у нас ЧП, — нервно протараторил он, — пассажир скандалит, налакался до посадки и теперь требует ему, видите ли, форточку открыть!
Шемаханская скривилась. Турбулентность и воздушные ямы — и те так не выводили её из себя, как пьяные свиньи на борту.
— Предложи ему воды, пусть подавится, — прошипела она, — и пригрози, что если продолжит выкабениваться, мы вызовем милицейский наряд, и дышать он будет не в форточку, а в решетку автозака!
— Я сказал, — подал плечами Пухов, — он рвется и требует поговорить с капитаном.
Брови Шемаханской поползи в верх.
— А не слипнется, с капитаном-то беседовать? — фыркнула она, но, впрочем, уже отстегнула свой ремень и нажала на панели тревожную кнопку.
— Пришлите наряд к борту 647, — сказала она коротко в передатчик, — пассажир буйный попался, я с ним не полечу.
— Так, может, и идти к нему не надо, Кира Анатольевна? — несмело отозвалась Алёна, вжавшись в кресло и тревожно глядя на Пухова, пропускавшего капитана в проход.
— Ага, конечно, — язвительно фыркнула Шемаханская, — будет какой-то пьяный черт мне статистику вылетов портить! Сейчас сдам его милиции в руки и дело с концом. Будем в Ашхабаде вовремя!
Поддатый пассажир, вокруг которого кольцом сходились сбитые с толку стюарды и стюардессы, метался по проходу, неуверенно держась на ногах.
— Это вы хотели видеть командира судна? — холодно спросила Кира, оценивая возможности бедствия, — здравствуйте, меня зовут Кира Шемаханская, я….
— Баба за штурвалом! — завопил пьяный, тыча пальцем в «ведьму», — Черт, Вы видели?! Нас бабища эта везет! Дожили! Не-не-не, граждане, это оставлять нельзя! Я жалобу подам!
Кира сжала до боли руки в кулаках, стараясь держать себя в хотя бы видимом спокойствии.
Ругаться с пассажирами и хамить им было — к сожалению — запрещено уставом авиакомпании.
— Согласно конституции РСФСР, женщины имеют право занимать должность пилота и капитана воздушного судна. Я пилот с большим опытом, и…
— Да ты что?! — грязно усмехнулся пьяный, — Так ты у нас типа что, как мужик? Пилот она, твою мать! Нет, ну вы видали?! А раз ты мужик, то…
Никто не успел среагировать.
Тяжелый удар, явно хорошо поставленный, раз никак не убавил в своей силе от алкоголя в крови, зверской болью пронзил острую скулу командира.
Шемаханская дернулась, не сразу поняв, что произошло, схватилась за лицо и вышла из оцепенения только когда почувствовала во рту привкус крови.
Вокруг кто-то визжал (Санина, очевидно, с этой её эмоциональностью), охали бортпроводники, с трудом скручивая буйного пассажира ремнями безопасности, и всё вокруг казалось Шемаханской, оглушенной болью, таким странным, бесполезным гомоном, что она, выпрямившись, философски посмотрела на свои окровавленные пальцы и сказала просто:
— Ну так что, мы получили команду на руление?
Киврин не понял, что именно произошло, но когда помимо милицейского наряда, выводившего скрученного по рукам и ногам буянящего пассажира, по трапу стюарды под руки повели почему-то держащуюся за лицо Шемаханскую в совершенно точно окровавленной рубашке под кителем, без лишних вопросов, сдав ближайший рейс Брылю, побежал в медицинскую часть.
Он, конечно, права такого не имел — смена его еще не закончилась.
Но и стоять в стороне, пока что-то неясное творилось с этой сильной всегда и непобедимой женщиной, он не мог.
То, что могло произойти, никак не умещалось в сознании:
Как мог кто-то поднять руку на нее, на это во всех смыслах совершенное создание?!
И, обуреваемый беспокойством наравне с острым гневом, он влетел в медицинский блок, напугав медсестру, осматривавшую Шемаханскую, до вскрика.
Выглядела командир воздушного судна ужасно: губа разорвана, скула опухла так, что начал заплывать глаз, руки, всё еще сжатые в кулаки, подрагивали.
Заметив Киврина, она вдруг дернулась, как от второго удара, и взгляд — испуганный на секунду, полный какой-то невероятной уязвимости — стал вдруг стальным.
— Не смейте меня жалеть, — рыкнула она, вырывая у медицинской сестры замороженную грелку и прикладывая её к лицу, — я в порядке, в полном! Всего лишь царапина! На думайте, что я не способна дать отпор хулигану!
Медсестра, явно не готовая к такой резкости, бросила Киврину что-то вроде «побудете с ней? Я за обезболивающим!» и мгновенно скрылась за дверью.
Иван Степанович стоял, не смея подойти ближе, и глядел с болью на эту несгибаемую женщину, которая так боялась показаться слабой, что даже явно сломанную скулу готова была игнорировать.
— Я ни в коем случае не считаю вас слабой, — спокойно сказал он, будто с ребенком разговаривал, — Вы потрясающий командир, иной бы даже не пошел разбираться с дебоширом лично… Но, Кира… — он снова перешел на «ты», убедившись, что никто не слышал, — даже лучший из командиров не может дать сдачи, когда он не ожидает удара. Ты же не шкаф-борец, Кира, ты женщина, хоть и в форме!
Кира скривилась, сплевывая на пол кровь, но взгляд её из озлобленного вдруг стал обреченным.
— Ну вот, и ты туда же… — Тихо сказала она, опустив голову, — Знаешь, что этот козел сказал мне, прежде чем ударить? Что я «баба за штурвалом»!
— Вот урод, — сочувственно кивнул Киврин, жестом спрашивая разрешения сесть рядом с Кирой на кушетку.
Она позволила.
— Если бы он был один такой, — голос её задрожал от участившегося дыхания, — я всю свою жизнь «баба за штурвалом»… Пока в военной авиации была, никто не воспринимал меня всерьез, пока на чрезвычайные происшествия летала с отрядами первой помощи, тоже вместо благодарности шутки были… Когда выбирали, кого сделать командиром эскадрильи, выбрали, конечно, не меня, ведь я же «баба» слабая!… Я столько сил потратила, чтобы быть там, где я есть, я всю свою молодость угробила, чтобы всем и себе доказать, что я больше, чем то, что у меня между ног, а теперь… Я даже при погонах и при звании, за которое землю жрала, вынуждена выслушивать то, что я всего лишь баба, от какого-то урода, который считает себя в полном праве напиться и полезть на меня с кулаками! Я ненавижу это! Я ненавижу, что я такая слабая, что не могу дать отпор просто тем, что я существую! Будь я мужчиной, он никогда бы не осмелился так себя вести!
Киврин чувствовал, как с каждым её словом у него сжимается сердце.
Он ведь видел, как ей было страшно — от того, что она не сдержалась, что рассказала это всё ему, мужчине, видимо, единственному человеку, с которым она была откровенна за долгие годы, и теперь она тряслась, от страха и от боли, что еще секунда — и он тоже посмеется над ней.
Подтвердит ее слабость.
Использует эту слабость, чтобы в очередной раз доказать, что она всего лишь женщина.
— Прости, что ты все это услышал, — жестко проговорила Кира, но в голосе её, сорвавшемся, слышалась предшествующая рыданиям хрипотца, — это всё такие мелочи, не бери в голову. Я совершенно точно со всем справляюсь! Это не имеет значения! Всего лишь маленькая временная трудность… Пойду вернусь в самолет, может, рейс еще не успели отменить… Привезу тебе эту чертову туркменскую дыню…
Она резко встала, пытаясь избавиться от чужого сочувствующего присутствия, но Киврин оказался проворнее — подхватил её, уже покачнувшуюся, теряющую равновесия, заставив опереться руками о свои локти.
Высокая даже без своих каблуков Шемаханская возвышалась над ним, закрывая солнце, пробивавшееся сквозь окошко кабинета, и волосы её в этих редких лучах, казалось, сияли, как золото.
— Тише, — уверенно сказал Киврин, приближаясь к ней на полшага, — Кира, ты не обязана от меня убегать…
И, кажется, что-то рухнуло в тот момент в сердце этой железной женщины.
Губы её — темные от запекшейся крови, опухшие, — затряслись, из глаз брызнули слезы, и вся она, задрожав, уже не могла сопротивляться, когда Киврин, впервые точно зная, что от него требуется, прижал её к себе в объятии, мягко поглаживая по спине и успокаивающе дыша в измазанную кровью шею.
— Ты не перестаешь быть сильной от того, что плачешь, или от того, что тебе больно, — медленно, спокойно говорил он, ласково обнимая трясущееся тело, — тебе не нужно извиняться за то, что ты живая. Ты не превращаешься в эту жуткую… Как ты сказала?… «бабу за штурвалом» от своих слез. Ты командир воздушного судна. Но ты и женщина, и ты сочетаешь в себе эти качества филигранно. Ты и то, и другое! Пожалуйста, дыши. Я вижу, что тебе больно, и что тебе обидно, но в этом нет ничего страшного. Всё в порядке. Я знаю, чего ты стоишь. То, что ты переживаешь о чем-то, на это никак не влияет. Мы все о чем-то переживаем. Я никуда не уйду, пока тебе не станет легче. И я буду тебя держать, если тебе это нужно.
Кира вдруг отстранилась от него — впрочем, не разжимая пальцев, которыми впилась в его рубашку.
— Будешь держать, даже когда у меня такое жуткое заплаканное лицо?
Он невольно рассмеялся. Неужели слезы были единственным на этом перекошенном ударом лице, что её заботило?
— Замечательное лицо. Припухлое только, малость…
Он невесомо коснулся кончиками пальцев ничинавшей синеть скулы.
— Давай ты еще немного подержишь лёд, а потом я отведу тебя на рентген? Это может быть перелом…
— Ты мне что, нянька?! — вспыхнула Кира, но тут же смягчилась, погладив Киврина по плечу (несмело, будто не впивалась пару секунд назад в это плечо ногтями), — извини, я…. Спасибо, что беспокоишься. Но я могу сама!
— Я знаю, что ты можешь сама, — спокойно произнес Киврин, помогая Кире, морщившейся от боли, приложить к лицу еще одну замороженную грелку, — но мне будет приятно тебе помочь. Не потому что ты не справишься. Потому что я хочу быть рядом.
Они замолчали, оба дернувшись, как от разряда тока.
Эта фраза звучала слишком идеально, чтобы быть правдой.
Слишком по-личному, слишком… искренне.
В ней было так много смысла, что ни он, ни она, преисполненные переживанием и стрессом, не могли осознать её значимость до конца.
Медсестра, зашедшая в палату с уколом, не заметила ничего подозрительного.
Подумаешь, товарищ зашел поддержать товарища и мягко держит её за локоть, что-то успокаивающе говоря.
То, что у диспетчера всё лицо и воротник рубашки были кровью залиты, будто он к пострадавшему капитану, как к главной ценности на земле, прижимался и касался её, медсестра в силу профдемормации решила оставить без личных выводов.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!