Неизбежное

27 февраля 2026, 14:44
Нога волочилась, словно надломленная кукольная конечность на шарнире, но боли он уже не чувствовал. Она настолько въелась в сознание, что, казалось, весь его организм превратился в одну большую саднящую рану.  В общем, так и было: ожоги поверх содранных ссадин, глубокие порезы по рукам, бесконечные укусы мошки, взвившейся в воздух, потревоженной крушением. Очки разбились стеклами внутрь — кругом была лишь кровавая пелена. Но самым страшным в этом полуслепом отчаянии оказалась не боль — а тишина. Полный самолет криков, только что звенящих над ухом, пару секунд назад еще разрывавших слух, затих навсегда. Вокруг лишь стрекотание занимавшегося пламени по обшивке и лязг рушащегося металла. Ни крика, ни мольбы. Абсолютная пустота. Никто не выжил. Он остался из всех этих людей — смеющихся, спорящих с бортпроводниками, влюбленных, шумных — совершенно один. Над головой полыхал пожар, под ногами зловеще шуршал мох потревоженного леса. Еще немного — и тайга примется за него. Он — погрешность. Он не должен был остаться один… Киврин распахнул глаза.  Сердце стучало, как загнанное, глаза, хоть и открытые, ничего не видели из-за пульсирующих белых мушек.  Он знал, что однажды не проснется после этих кошмаров — врачи ничего не скрывали. Сердце, и без того надломленное, однажды не выдержит всех этих потрясений. «Но не сегодня» — плюнул мысленно в лицо грядущему инфаркту Иван Степанович и сел на кровати. Готовить, чтобы занять руки, было не из чего — все продукты ушли на борщ, которым он в обед поделился с Кирой. Ну, как поделился — ультимативно передал ей всю кастрюлю, заверив, что ему-то точно есть, чем себя прокормить, а вот насчет нее он не был уверен. Шемаханская отбывала последние дни своего больничного. Рентген, сделаный сразу после происшествия, перелома не показал, но по скуле всё-таки пошла трещина, и врач, несмотря на страшный крик «ведьмы» и даже угрозы, запретил ей летать до полного сращения костей. Кира, конечно, была зла, как тысяча чертей, но две недели вынуждена всё-таки была просидеть дома, не показываясь никому на глаза.  Лицо её сначала синело, потом желтело, потом покрывалось зеленцой, и наблюдать весь этот парад цветового спектра дозволено было только Киврину.  Впрочем, и ему позволялось немногое: обиженная на весь мир за невозможность работы Кира недовольно открывала по утрам дверь, принимала из рук отправлявшегося на службу Киврина сумку с едой и пряталась обратно в квартиру, буркнув нечленораздельную благодарность. Иван Степанович не обижался: остаться на чай у него все равно не получалось бы — служба ведь, а надоедать даме, которую её собственное нездоровье явно смущало, в его планы не входило. Устало проведя по лицу отчего-то влажной (плакал, видно, всё-таки во сне) ладонью, Киврин встал, натянул брюки, футболку, вытащил из тумбочки давно забытую, почти пустую пачку сигарет и вышел на балкон. Стояло ранее летнее утро — тот самый час, когда небо кажется лиловым, птицы лениво просыпаются, и воздух напитан чем-то упоительным, тягуче-пряным, как будто и впрямь с восходом солнца жизнь со всеми её радостями окажется впереди. Городок, сложенный из одинаковых пятиэтажек, все еще спал. Еще даже редкие обладатели собак, первыми выходившими в мир после сна, не нарушали тишину дворов. Легкий туман, набежавший из леса, окутывал двор, выцепляя среди серого песка на клумбах одну яркую деталь — алый автомобильный корпус. Единственная машина во всём дворе — его, Киврина. Она тоже была погрешностью. Потому что когда он, изломанный, но живой, подписывал в больнице подсунутые комитетчиками документы о том, что претензий к компании-перевозчику он не имеет, они не знали, чем еще от него откупиться. Из-за леса подул легкий ветер, и Киврин, нервно выдыхая в густой воздух столп едкого дыма, почти расслабился, уверенный, что слабость его никому не заметна, но вдруг, чуть опустив голову, поморщился. Заметна. С балкона, прямо напротив его, свесив ноги меж решетки ограждения, на него смотрела Шемаханская. Смешная, домашняя, в такой же мятой, как у него, футболке, и спортврных шортах.  Синяк на скуле почти прошел, и теперь, с остаточным фингалом, она напоминала не сурового командира воздушного судна, а мальчишку, который набедокурил и был оставлен дома вместо футбола во дворе. Заметив, что и ее заметили тоже, Кира махнула головой и подняла руку, приветствуя соседа. Киврин повторил ее жест и, показав подождать секунду, зашел в комнату — за телефоном. — Ты чего не спишь? — спросил он, когда Кира, услышав звонок, вернулась на балкон, держа «вертушку» в руках. — А ты? — спросила она. Киврин зажмурился. Говорить про кошмары не стоило ни при каких обстоятельствах. — Видимо, давление меняется. Не мог уснуть.  — То же самое, — отозвалась Кира, — а ведь завтра первый полет… — Я еще не видел полетного плана. Куда летим? Киврин не видел издалека, но мог поклясться, что Кира улыбнулась. То ли от предвкушения полета, то ли от того, что он сказал о полете так, будто это было их общее дело. — Соцлагерь… Не помню. Венгрия или Чехословакия. Там всё рядом.  — Значит, ненадолго? — улыбнулся в ответ Киврин. — Ну да, нужно же еще и к Саниной успеть сегодня. Киврин понимающе кивнул.  Алёна Санина, ставшая за короткий срок всеобщей любимицей, позвала на празднование своего первого серьезного юбилея (25 лет это ведь не шутки!) всех, кого знала, кроме, разумеется, Сатанеева. От того, словно в шпионском детективе, факт грядущей домашней вечеринки скрывали так тщательно, что обычный поход в гости в городке, где все друг друга знали, начинал приобретать почти военный характер. — Очень сложно не успеть на праздник к человеку, с которым летишь в одном экипаже, Кира, — усмехнулся Киврин.  Кира, свесившись с балкона, показала ему язык. — Если честно, мне очень неловко… — спустя паузу продолжила она, — она всё-таки мой второй пилот, Пухов этот её, с которым она шашни крутит, вообще мой бортпроводник, мне кажется, идти туда, где они оба без формы, да и я тоже, это нарушение субординации… — Ну, во-первых, не «шашни крутит», а предложение сделал, это большая разница, — улыбнулся Киврин, туша сигарету об металлическое ограждение, — а, во-вторых, Кира, Санина так восхищается тобой каждый раз, когда мы с ней оказываемся в одном помещений, что ты просто обязана прийти к ней в гости! Она твое присутствие, я уверен, уже как самый большой подарок воспримет! Кира вздохнула. — Все-таки хорошо, что ты тоже там будешь. Будет, с кем грустно покурить на балконе, пока молодежь танцует. — Ты ведь не куришь. — Я весьма успешно имитирую заинтересованность в табачном дыме, — хмыкнула Кира, но не увидела, как от её наигранно-заумного тона по лицу Киврина расползлась широкая, несдерживаемая улыбка, — я пойду. Попробую поспать пару часов. Выезжаем в семь, как обычно? — И ни минутой позже, — кивнул Киврин, погладив пальцем телефонную трубку, — спокойной… утра? Они оба даже не догадывались, что кроме выезда в семь утра и обмена съестным в этот день больше ничего не будет «как обычно». Началось всё с того, что в тот самый полет — первый после двухнедельного отсутствия — Шемаханская умудрилась впервые довести всю диспетчерскую службу до истерики. Её рейс, проходя воздушное пространство Венгрии, пропал с радаров. Всего на 10 минут — но этого хватило, чтобы всегда спокойный Киврин схватился за сердце, а всегда язвительный Сатанеев затих, не смея вставить ни единой колкости. Это могло означать, что угодно: Что пространство официально дружественной страны не приняло советский борт и взяло его в конвойное сопровождение. Что борт потерял управление.  Что другой самолет вот-вот столкнется с ним, ведь он тоже не увидел бы его на радарах. После громких, с трудом произнесенных ровно призывов Киврина к борту НУИНУ-647 ртветить, наконец, Китежграду, связь вновь появилась, и голос Шемаханской, слегка насмешливо, произнес в приемник: — И чего вы орете? Сели мы. Все в порядке. Влетели в магнитный резонанс. Передайте нас венгерскому центру. Но по загнанному дыханию, то и дело прорвавшемся сквозь спокойный, чуть насмешливый тон, Киврин понял — кажется, один из всех понял — что и Кира все эти десять минут не знала, услышит ли когда-нибудь еще нескладный очкарик с земли её голос. А потому, дожидаясь «ведьму» у подъезда вечером, чтобы вместе идти к Саниной на юбилей, Киврин в голове прокручивал слова гнева и слова поддержки одновременно, но все они выветрелись, как туман, когда Кира наконец появилась: Он впервые видел её такой — не командиром, не соседкой в мятой пижаме, а женщиной. Роскошной дамой в нарядном платье, с прической и в очаровательно высоких и явно очень неудобных каблуках. Платье у нее было синее, в крупный горох, с узкой юбкой до середины икры и с модными — насколько Киврин мог судить — высокими плечами.  Синяк был замазан плотным слоем пудры,  Над сияющими в свете фонарей зелеными глазами прорисовались необычно широкие стрелки, и при всем этом марафете Кира выглядела так восхитительно, что снова казалась недосягаемой. Как тогда, в небе, когда десять минут не выходила на связь. — Не слишком вычурно? — неуверенно спросила Кира, дергая себя за длинную сережку, — Я давно никуда не выходила… не в форме. Киврину хотелось закричать, что «вычурно» это гадкое слово, которое в принципе не может быть употреблено рядом с ней — такой изящной, такой сияющей, такой магической в этом синем цвете — но вместо этого лишь позорно открыл рот, затем медленно закрыл и выдал что-то, что в его голове казалось рыцарской предусмотрительностью в вопросе субординации, а по факту звучало как: — Будет лучше нам прийти по отдельности. Чтобы никто не подумал лишнего. И тут же повернулся, пропуская даму вперед, а потому не увидел, как поникли плечи под модным платьем, и как потухли, только-только разгоревшись, «ведьмины» зеленые глаза.  Вечеринка была в разгаре. Алёна Санина жила в точно такой же квартире, как все остальные сотрудники аэропорта — та же мебель, те же стены, абсолютно та же планировка — но бойкая девичья натура умудрилась превратить эти унылые стены в филиал вечного праздника: Серые обои в тревожных цветочках были обклеены плакатами каких-то музыкальных групп (Киврин только плакат с ABBA узнал и то только потому, что Ковров в диспетчерской над своим столом повесил такой же), с буфета свисали милые вырезанные из цветный бумаги зверушки, а вязанные салфеточки на абажурах, светивших рыжим сиянием, создавали на стенах причудливые, отчего-то резко поднимающие настроение узоры. Сама именинница была как солнце: в желтом платье, с бантом в волосах, и с такой легкостью перебегавшая от гостя к гостю с совершенно бессмысленным, но таким теплым щебетанием о несущественных мелочах, что на душе отчего-то сразу становилось тепло. Алёна Санина, кажется, единственная, кто смог создать в нутре серого безликого городка авиаторов настоящий праздничный уют. Музыка лилась рекой, смеялись молодые бортпроводники, Ваня Пухов в дурацкой черной рубашке под белым костюмом, отчего выглядел он будто комический герой индийского боевика, рассказывал «салонные» байки, пара пилотов активно подбивали клинья к стюардессам, Ковров с Брылем сбились в крепко спитый дуэт и оккупировали стол с закусками, и во всем этом бедламе Киврина, уставшего отбиваться от тянущих его танцевать Алёны и секретарши диспетчерского пункта, беспокоил лишь один вопрос — куда запропастилась Кира? Он видел, как она пришла, как подарила Саниной подарок, но за весь вечер она ни разу не подошла к нему, и Ивана Степановича грызло чувство вины. Вдруг она обиделась, что он не пришел в гости вместе с ней? Вдруг ей хотелось, чтобы они пришли вместе? Это предположение казалось нелепым, но от одного только отблеска его у Киврина задрожали колени. Он, очевидно, сошел с ума, но он ничего больше не хотел в жизни так сильно, как подтверждения того, что он этой «ведьме» с рыжими кудрями небезразличен. В этих будоражащих мыслях он дошел до балкона: тот был длинный, как у всех пятиэтажек, и заходил закутком на кухню. У Киврина в квартире в этом «закутке» лежал хлам. В Алёнином же жилище в узком проёме железных ограждений стояла Кира: Ветер, поднявшийся ближе к ночи, тянул с собой прохладу, и её плечи — широкие, всегда гордо расправленные — ёжились от невозможности укрыться от нее. Рыжие кудри, уложенные в пышную прическу, растрепались, и на фоне неба, темнеющего в аквамариновом спектре, начёсанные пряди казались чем-то потусторонним. Вся фигура Шемаханской казалась потусторонней — ведь не могла эта женщина, гроза неба, ведьма за штурвалом, суровый воин, справлявшийся со всеми стихиями, быть такой хрупкой, какой увидел её Киврин в ту секунду. Увидел и понял вдруг для себя: Он хочет всегда быть свидетелем этой хрупкости. И не дать никому другому о ней догадаться. Он подошел неслышно, но знал, что Кира заметила его появление — чуть вздрогнула, крепче вцепившись в поручень балкона. Плечи её мелко дрожали. — Замерзла? — зачем-то спросил Киврин, стягивая с себя пиджак и, поднося его к спине, обтянутой синим крепдешином в горошек, понял, что с каждой секундой теряет всякий здравый смысл. Он вдруг почувствовал аромат ее духов — тяжелых, французских — и как только его пиджак опустился на озябшие плечи, он понял, что этот вязкий, только Шемаханской и подходящий запах теперь смешался в воздухе с его собственным одеколоном. Он не убирал руки — плечи под ними, под вельветовой тканью пиджака задрожали еще сильнее, и он непроизвольно сделал шаг вперед, чтобы женщине перед ним было теплее.  Между ними больше не осталось пространства. И пути назад уже не было.  Киврин очень четко осознал: если бы Кира в тот момент отстранилась, он, наверное, скончался бы на месте — сердце бы не выдержало отказа. Но она ответила:  Повернула голову, неуверенно наклонившись, будто хотела что-то спросить, но лишь рвано выдохнула, почувствовав, что лицо Киврина было совсем рядом. И наконец — несмелый, легкий поцелуй, в котором, казалось бы, не было ничего, но Киврин почувствовал, как сердце забилось у него в ушах, а руки задрожали. Он давно забыл, каково этого — целовать кого-то, в кого влюблен. Просто касаться, без помыслов, без расчета — в простом и оттого совершенном в своей простоте обожании. И, что было самым прекрасным, плавиться от осознания того, что это обожание — взаимно. Они оторвались друг от друга, отстранившись всего на пару сантиметров — дыхание продолжало соединять их губы. Кира всё еще дрожала, но теперь тянулась непроизвольно к тому, кто продолжал сжимать её плечи. Губы её кривились — она будто пыталась сдержать широкую, непривычную улыбку. — Что дальше? — вдруг спросила она, и Киврин глупо рассмеялся. Чёрт его знал, что дальше. Они стояли на балконе в городе, где ничто им не принадлежало, в гостях у девочки, которая в силу возраста была равнодушна ко всему, помимо себя самой.  Вокруг были люди, от которых стоило скрываться как можно дольше, а они стояли, как школьники, на обшарпанном балконе и целовались, боясь коснуться друг друга откровеннее, чем того требовали каким-то дураком писанные приличия. Действительно, что же дальше? — Пойдем отсюда? — предложил Киврин. Сердце стучало в ушах так, что он почти был готов к тому, что не услышит ответа. — И что мы скажем Алене? — спросила Кира шепотом, — У нее будут вопросы, если мы уйдём, не попрощавшись, и… вместе. — Не будут, — несмело улыбнулся Киврин, беря «ведьму» за руку и чувствуя, как ледяные пальцы той трясутся от нервной дрожи, — она сейчас другим занята. Они прошли тихо, как шпионы, по кухне, по коридору, расцепив руки лишь раз, встретив в прихожей не очень трезвого Брыля, и выскочили из квартиры, минуя гостиную, где под какую-то тягучую американскую мелодию молодежь танцевала медленный танец. — Ну наконец-то, — хихикнула Алёна, наблюдая, как две фигуры, высокая и та, что пониже, скрылись за входной дверью, оглядываясь, как преступники. Пухов, державший её в объятиях в танце, неловко дернул головой, пытаясь понять, что Санина имела в виду, но та властным жестом коснулась его щеки и притянула к себе для поцелуя. Ему вовсе не следовало знать о том, что — Алёна была уверена — всеми должно было восприниматься как нечто несуществующее. Протокол и субординация были превыше всего.  Лифт ехал мучительно долго — казалось бы, пять этажей, но это почему-то не мешало ему ползти по ним целую вечность. Они стояли в нём рядом, чуть соприкасаясь плечами. После робкого поцелуя решиться на что-то было страшно. А вдруг, кроме сиюминутной нежности, вызванной бокалом шампанского, между ними и не было ничего? Нервно дыша, Кира повернула голову, боясь увидеть Киврина разочарованным — или того хуже, потерянным, сосредоточенным, — но тот, не отрываясь, смотрел на её губы. И последние сомнения были сметены. Будто сорвавшись с цепи, Киврин ринулся вперед, впиваясь в её рот жадным поцелуем, и Кира застонала от того, как властно и на грани потери контроля он — невысокий, не выглядящий хоть сколько-нибудь физически сильным —впечатал её в стену лифта. Рука его легла ей на затылок — чтобы не ударилась, чтобы чувствовала, как он при всей своей невыносимой жажде хочет быть с ней бережен. Он всё еще видел перед глазами хрупкость её фигуры там, на балконе. То, что эта фигура на каблуках возвышалась над ним на голову, и что плечи её, расправленные, казались шире его собственных, на эту хрупкость никак не влияло. Кира отвечала ему несмело, не сразу, но с таким волнением, таким жаром, ощущавшимся в каждом движении, что Киврин с трудом удержал себя от того, чтобы прямо там, в лифте, не опустить её на пол и не снять с нее это чертово модное платье. Она нетерпеливо обнимала его за шею, чуть царапая, постанывала в поцелуй, и каждый звук, вибрацией отзывавшийся в его губах, сводил диспетчера с ума. Они едва услышали, как открылись двери лифта, и оторвавшись друг от друга, поняли, что сдерживаться больше ни у одного, ни у другого сил больше не будет — оба тяжело дышали, губы у обоих опухли, а глаза так сверкали, что, казалось, это не тусклый свет лифтовой лампы в них отражался, а целый свод далеких галактик. Мучительно было идти по ночному, покрытому тьмой городку так, не держась друг за друга, когда секунду назад они почти сплавились воедино. И всё-таки, здравый смысл не до конца их покинул.  Их мог увидеть кто угодно. А слухи подобного рода были самым страшным — репутация ведь складывается за десятилетия, а рушится за один миг. В полубреду они добрались до квартиры — сложно было сказать, до чьей именно, никто не рассмотрел ни номера, ни подъезда, потому что, едва дверь была заперта на ключ, они снова вплелись друг в друга. В темноте квартиры каждое прикосновение ощущалось интимнее, жарче: Кира чувствовала, как чужие, дрожащие от предвкушения губы ласкали её шею, как смазывали окончательно её помаду, размашисто проводя от рта до чувствительной линии челюсти, как проходятся нетерпеливой чередой прикосновений по ключицам, судорожно выдыхая под лиф платья, который каким-то чудом еще на ней держался — руки в темноте, дрожащие и перевозбужденные, никак не могли нащупать молнию.  Кира обнимала его — за плечи, за шею, за взъерошенную голову, осторожно снимая с носа очки и кладя их, не глядя, куда-то на полку за секунду до того, как её припечатали по пути к спальне к очередной стене: судорожно выдохнули в затылок, заставив столп мурашек подняться по спине, поцеловали загривок, обняли крепко, прижимая к чужой судорожно вздымающейся груди спиной и наконец стянули платье, обнажая бледные лопатки и застежку бюстгальтера — впервые надетого, кружевного — стягивающую их. Резкий щелчок — и бесполезное кружево сползло вместе с лифом к талии, освобождая для нетерпеливых рук еще больше места, чтобы обнять, приласкать, сжать, так властно и впервые так правильно лишить какой-либо воли.  Она вывернулась из яростных объятий и снова впилась в его губы поцелуем — наконец по-настоящему смело, с оттяжкой, прикусив язык, мгновенно сплетшийся с её собственным, позволяя позорному грудному стону вырваться и коснуться чужого горла. Её руки, еще менее проворные, чем его, варварски расправлялись с мужской рубашкой — пуговицы летели во все стороны, ткань трещала, вылезая из пояса брюк. Она не знала, как вести себя в страсти — у нее не было опыта. Еще никогда за всю свою жизнь она не чувствовала, что если не коснется кого-то — сгорит на месте. Этот маленький мужчина, так уверенно и нетерпеливо оттеснявший ее к спальне, укладывающий на постель, не переставая целовать, избавляющий от остатков некогда прилично отглаженной выходной одежды, заставлял ее вернуться в юность — той, о которой она читала в книгах, но которой у нее никогда не было. Она никогда — ни в одном из своих романов, бурных и не очень, рациональных и «выбранных не сердцем, а головой» — не испытывала ничего подобного. Она будто впервые знала точно, что правильно, а что нет. Это было правильно — прижимать к себе сильное, худое тело, мешая ему отстегивать замочки на её чулках, притягивать для поцелуя к себе раскрасневшееся лицо с непроходящей улыбкой, подставляться под ласкающие поглаживания без смущения, без лишних мыслей, без плана. Просто получать любовь от кого-то, кому она сама готова была дарить ее без остатка. Кира запнулась лишь раз — когда Киврин, все еще остававшийся почему-то в брюках, хоть и сбитых до середины бедер, замер, посмотрев на нее. Она уже лежала перед ним полностью обнаженная — совершенно беззащитная, открытая всему, что он мог бы сделать с ней. — Что-то не так? — испугалась она, попытавшись прикрыться и решив, что, возможно, Киврин забыл, что собирался лечь в постель с не очень молодой женщиной, и вид её тела, не совпадающий с канонами красоты, смутил его, но он вдруг резко прижал её к кровати, так жадно оглаживая её изгибы, что у Киры перехватило дыхание. — Всё идеально, — шепнул Киврин, заикаясь, одним движением сбрасывая брюки куда-то вниз и прижимаясь наконец к ней кожа к коже, позволяя ощутить наглядно то, что он не врал ей ни секунды, — я насмотреться не могу… Она чуть сморщилась, когда  его возбуждение встретило сопротивление её давно отвыкшего от ласки тела, но тут же почувствовала на губах успокаивающий поцелуй. «Я тоже давно никого не любил» — будто говорил он, — «Позволь мне быть с тобой. Мы в одной лодке. Не бойся меня». И тут же страхи испарились — вместе со стоном в унисон, когда два тела нашли наконец идеальный, совпадающий во всем ритм. Кира гладила его по спине, принимая глубже, выгибаясь, не отрываясь от его тела ни сантиметром, борясь с тем, чтобы зажмуриться от удовольствия — она хотела видеть его, ощущать его наслаждение, знать, что он также долго ждал её и боялся, как и она сама. Крепкие мышцы под пальцами мерно двигались, впечатывая в прижавшиеся к ним ладошки мелкие капли испарины, жаркие губы шептали в шею меж поцелуями совершенно невообразимые, душащие своей откровенностью признания, и Кира пожалела,что нигде рядом не было зеркала — она хотела увидеть их, запомнить навсегда этот момент абсолютного единения, который — она знала — был важнее всего в её жизни. Он легко, небрежно прикусил кожу у нее на шее, и Кира вскрикнула, больше не в силах сдержаться. Волна острого удовольствия поднималась в ней, заставляя ноги подрагивать, а руки — вжаться в чужое тело так, что на нём наверняка останутся нескромные, лиловые следы. — Поцелуй меня, — прошептала она из последних сил, выгибаясь, — пожалуйста, поцелуй меня… И затряслась, пряча в глубоком поцелуе собственный стон, такой же отчаянный, будто бы её разорвало изнутри невыносимой болью. Но боли не было — лишь счастье, взорвавшееся перед глазами, разбивающее сознание в пыль, а затем возвращавшее его, по маленькой крупице, заставляя, все еще нежась от пережитого, сильнее сжать в себе и над собой начинавшего также дрожать от набегавшей волны мужчину.  Он тяжело рухнул на нее, заставляя в последний раз вздрогнуть от до конца не прошедшего сладостного оцепенения. Тяжесть его, сорванное дыхание, обжигавшее шею, тоже ощущалась чем-то правильным, нужным. Кира помнила свои предыдущие разы — после удовольствия всегда следовало опустошение и тоска. Рядом с Кивриным не было ни того, ни другого. Напротив — безумное счастье, накрывшее ее с головой во время физического пика, казалось, лишь удвоилось: хотелось перебирать эти взъерошенные волосы , обнимать тяжело дрожащие плечи, целовать в висок и обещать всякие глупости. Говорить что-то банальное, вроде «мой хороший», «мой любимый»… Это было странно, пугающе и отчего-то до безумия приятно. Мужчину, который всё никак не мог отдышаться, ласково прижимаясь короткими поцелуями к её шее, хотелось больше никогда не отпускать. Кира не знала, как называется это странное чувство.  Не могла сформулировать. — Кажется… я больше без тебя не смогу, — нервно усмехнулась она, поддаваясь, когда Киврин заворочился в постели и повернулся к ней, заставляя и ее, укрывшись в объятие, ткнуться лбом в его лоб. — А вот мне не кажется, — с трудом проговорил он, борясь с вновь подступающей нервной дрожью, — я совершенно точно больше без тебя не смогу. Аквамариновая темень за окном, передав полномочия утру, постепенно накрывала город — и спальню, в которой, неистово обнявшись, засыпали два обнаженных телесно и духовно человека — лиловым рассветом. У магической ночи было еще несколько часов, чтобы люди, доверившиеся ей, могли узнать друг друга без страха.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!