Акт I
17 февраля 2024, 14:03Её печаль о том, что многие года Ей было жить дано, что жить ей должно ныне, Но, что всего страшней, во мгле ее уныний, Как нам, ей суждено жить завтра, жить всегда!
Шарль Бодлер, Маска
Аманда едва успела закрыть за собой витражную дверь отеля, как Чарли тут же буквально налетела на неё, точно борей на ничего не подозревающую лодчонку. По крайней мере, саму грешницу затрясло примерно так же, как и суденышко, когда принцесса, преисполненная бьющего через край энтузиазма, схватила её за плечи. — Ама-а-а-а-а-нда! Я так, так, так сильно рада, что ты вернулась! Всё ещё силясь понять суть происходящего, грешница посылала немые сигналы «SOS» в холл. Однако Энжел Даст был занят очередной малоудачной попыткой соблазнения Хаска, который не ударил последнего бутылкой виски только потому, что ему было жалко выдержанного напитка. Ниффти забилась под диван с целью истребить семейство каких-то насекомых. Аластор же, которого Аманда рано утром оставила досыпать в измятой постели, то ли пока что не пришёл, то ли уже куда-то ушёл. Даже Вэгги нигде не было видно. «Ладно, разберемся», — впрочем, и решительность таяла в груди с каждым новым, непривычно мягким и очень уж беспардонным прикосновением. — Разве не должна была? — искусанные любовником губы болели при каждом слове, всякой попытке жалко улыбнуться. — Вы ведь наняли меня для приведения в порядок документации. — Ну-у-у-у, чисто технически, это сделал Аластор… — Чарли, отпустив из плена тактильности свою жертву, неловко сложила руки на груди. — Я и подумала… ну, что, возможно… — Вэгги всё рассказала? — Аманда тихо выдохнула неуместное перед лицом монаршей особы желание рассмеяться. Сминая тонкую лямку ридикюля пальцами, она слегка склонила голову на бок. Волнистая прядь мазнула щекочущим прикосновением по щеке. — Если я скажу, что нет, то ты мне не поверишь? — улыбка Чарли делала её похожей на провинившегося ребёнка. — Нет, конечно. Однако и злиться или каким-либо иным деструктивным образом реагировать на эту новость то же, — скрытая вишнёвой помадой боль саднила до того, что она мысленно обращала на это внимание. — Во всем, что я сказала Вэгги, я бы могла сознаться и тебе, так как ни преступления, ни чего-то постыдного в этом нет. Плечи под светло-розовым пиджаком опустились, когда Чарли позволила себе облегчённый вздох. «Она такая… необычная. В ней кроется истинная доброта, та, которую и у людей встретить практически невозможно. Неужели это искра её ангельского происхождения?» — Аманда всё ещё с трудом осознавала, что она трудится под началом прямого потомка того, чье имя стало нарицательным, а, в прошлом, одного его звучания было достаточно, чтобы навлечь на себя подозрения во всех смертных грехах, очиститься от которых можно было лишь страданием и пламенем. Чарли являла собой полную противоположность Аду, она была живой насмешкой над средоточием ужасов. Тех, которыми ей предстоит править. Ей было искренне жаль эту невинную душу. «Видеть реальность и пороки изо дня в день — это непомерно безжалостное наказание. Чарли слишком… светлая. Быть может, тьма этого мира погасит этот пламень, стоит ей лишь раскрыть глаза и увидеть всё таким, каковым оно является в действительности», — Аманда не осмелилась бы вербализовать и десятой доли своих переживаний. Только ей удалось скрыть их, но не удивление, вызванное внезапным словесным запалом: — Конечно же нет! Аманда, поверь, я и мы все… — бледная рука потянулась в сторону Энжела Даста, растянувшегося на стойке перед опрокидывавшим двадцать какой-то стакан водки Хаском. Рядом, точно потерянный ребенок, маячил Сэр Пентиус со своими забавными приспешниками. На одного из них подозрительно хищно поглядывала Ниффти, держа наготове иголку. — … очень рады тому, что ты присоединилась к нашей команде! Ты правильно, очень верно поступила, когда ушла от своего ужасного босса! У нас ты будешь работать в отличных условиях! — треск прогнившей доски прервал хруст разбившегося куска штукатурки, на который начала пронзительно ругаться горничная, только помывшая здесь полы. — В… приемлемых! И, я не сомневаюсь, в один день ты сможешь искупить свои грехи и сбросить оковы страданий!... Аманда покачала головой, и этот жест остановил словоизлияние замечтавшейся принцессы. Изумрудные глаза поблагодарили ту смягчившимся выражением, тем, которое видел в них лишь один Аластор. Светло-вишневая блузка с пышными рукавами-фонариками отразила в шёлке кровавый отблеск света, а длинная юбка в желто-коричневую клетку не шелохнулась, когда Аманда проследовала вслед за Чарли вглубь отеля. — Этого не произойдет, принцесса… — Чарли! Просто Чарли! — Хорошо… просто Чарли, — бровь опустилась, придавая строгому лицу то выражение нежности, что испытывают взрослые при виде счастливых детей. Её растрогало, как бесхитростная шутка так легко развеселила эту поразительную личность. — Моё искупление — это оксюморон по сути своей. И отнюдь не потому, что идея прощения и перерождения из низменного в нечто возвышенное мне чужда. Я говорю лишь о себе и о том, что мне подобная роскошь недоступна. — Но с чего ты так решила?! Тебе это твой босс противный сказал?! — Его слова для меня значат столько же, сколько для Хаска трезвый образ жизни, или последняя какого-нибудь таракана для Ниффти, — Аманда даже невольно и, разумеется, про себя задалась вопросом, отчего Её Высочество пришла к подобному умозаключению. Чарли намеренно не желала говорить, почему и зачем она ведёт её по тёмным кишкам коридоров куда-то вдаль от её кабинетика. Интересоваться не хотелось. Голодной, без порции объяснений, её не оставят в любом случае, а тревожить и без того едва ли не искрящуюся от возбуждения принцессу Аманда не желала из лучших побуждений. Мерные удары тяжелого плоского каблука и тонкий звон шпилек пронзал замершую тишину. Её, словно пыльную паутину, будто бы веками не снимали с карнизов мрачных проходов. — Тогда кто тебя заразил этой глупостью?! — Я сама, — бледные пальцы застыли на застежке ридикюля, как и юная особа на месте, стоило спокойном мелодиям голоса запутаться в нитях безмолвия и тихо, беспардонно разорвать их. Аманда замерла следом, заприметив, что в этой части отеля свет горел через бра. — История моей жизни. Не все, Чарли, не все и всякий заслуживают искупления. — Но… — тёмные глаза искали ответ во тьме. Длинные руки переплелись на часто вздымающейся груди. — … почему ты так считаешь? И отчего ты не видишь себя… — Достойной? — Аманда стояла напротив той, которая пусть и могла быть старше её в летах, но таковой не воспринималась. Вероятно, это всё лёгкость наивности, чудом задержавшаяся в душе исконной жительницы Геенны огненной. «Не хочу делиться с ней истиной, которая убьёт эту хрупкость чистейшего, незамутненного реальностью восприятия мира», — но решительность, разящая пробивным упрямством, которой полнился взгляд принцессы, ясно дал понять её поданной, что Морнингстар сдавать позиции после «давайте оставим эту тему» не планировала. — Всё просто — совершенный грех не всегда падает дамокловым мечом на того, чью голову он должен отделить от туловища, — лицо Аманды, такое бледно-неподвижное, контрастировала с растерянным Чарли, исказившимся в пяти выражениях от кровавой метафоры. — Последствия деяния не оказываются подвешенными над головой совершившего его как непрестанное напоминание о возмездии. Плохой, отвратительный, непростительный поступок практически всегда разит всех. Движение тонкой брови к веку создало впечатление, что лицо грешницы не утратило подвижности. Не замечая, она по привычке поправила сумку. — Хотя... я бы нашла уместным сравнения греха не с мечом, а ядом, который добавили в общую чашу на пиру. Так как клинок убивает как бы последовательно: сначала один падает с распоротым животом, после второго лишают руки… — вселенский шок нашёл пристанище в широко раскрытых губах Чарли. — Яд же, в свою очередь, в один момент оказывает похожий эффект на всех пирующих. Жестокость последствий, в зависимости от выпитого и организма, конечно же, тоже разнится… Аманда замолчала, когда перед её глазами замахали руками. «Упс, я перестаралась», — она ни о чем не сожалела. — «Может быть, горечи этого знания ей будет достаточно, чтобы не просить продолжения лекарства от грёз?» Чарли ещё и начала мотать белокурой головой, чтобы точно упредить новый поток по-адски изящной словесности. — Я всё поняла-поняла! Грех становится наказанием для всех, не только одного… человека! — твёрдый кивок и даже неверная иллюзия полуулыбки подтвердили её заключение. — Ну, и я теперь догадываюсь, о чём вы с Аластором тогда разговорились… — Мы обсуждали средневековую охоту на колдунов и признаки, по которым распознавали ведьм. — Ы-ы-ы, а вот я и говорю, как здорово, что у вас так много!... эм… Общих тем для увлекательного диалога! Смех вырывался из груди обезумевшим заключенным: Аманда не помнила того дня, когда бы её за полчаса довели до слёз веселья. Чарли делала это не нарочно. Однако изголодавшаяся по восторгам душа лишь ликовала в компании настолько непревзойденной особы. Которая, ни о чём не подозревая, склонилась чуть вперёд, чтобы не переставать поддерживать зрительный контакт с ней и на мгновение. — Но было бы так же здорово, если бы ты мне объяснила, почему ты так плохо относишься к себе. Я ведь пытаюсь сделать так, чтобы каждый грешник поверил, что у него есть право на второй шанс! — Чарли улыбкой силилась воссоздать мост доверия над той пропастью тьмы, незнания, что разделяла её и эту миниатюрную грешницу. — И ты в том числе… — Чарли, я не уверена… — Аманда постаралась спалить мост ещё на стадии основания. Но на её отведённый взгляд Чарли ответила встречным, куда более настойчивым, чем первый. — Ну, пожалуйста, Ама-а-а! Оставив мнение о столь своеобразном сокращении её имени тлеть на задворках сознания, Аманда совершила попытку ретироваться, взглянув влево. Но милая улыбка и молящее выражение уже ожидали её там. — Может, лучше не стоит? Ради блага твоего спокойствия… — Пожалуйста! Пожалуйста! Моё спокойствие уже потревожила кое-какая встреча и много чего ещё! Поверь, тебе станет легче, как только ты раскроешь душу и сбросишь этот груз! «Полагаю, вариант «вскрыть» идеально впишется в контекст», — мысленно она дала такой ответ на уговоры принцессы, однако, вербально у неё не хватило сил вступать в очередной раунд «пожалуйста-нет-пожалуйста» споров. — Будь по твоему. — О, замечательно! — Чарли сложила на поясе руки, порывающиеся обнять испугавшуюся такой участи Аманду. — Нам нужно скорее добраться до твоей новой комнаты! Не в коридоре же такое обсуждать, в самом деле! Ей казалось, что сегодня удивить её не получится даже Аластору с его очередной историей о занимательной расправе над каким-то несчастным демоном. Только до возможности поговорить с ним следовало дотянуть. А это сделать было сложнее с каждым витком событий, не вписывающимся в представление Аманды о рутинном рабочем дне. «Может, какая-то примета предвещала беду, да только я внимания не обратила?» — неуверенным гладящим жестом она расправила складки на тяжёлой шерстяной ткани. Её вопрос повис призраком былой уверенности в затхлом, плесневеющим воздухе: — Позволь узнать, не ослышалась ли я?... Комнаты? Моей? Чарли энергичными кивками активно поддерживала идею общего безумия утра. — Да! Да! Твоей комнаты в отеле «Хазбин»! Здорово, правда?! — Правда… хотелось бы узнать, а для чего она мне требуется? — Аманда постаралась выскрести остатки здравого смысла из сознания. Голова уже начала пульсировать, как будто её закольцевали терновником. И всё же тень усталой улыбки смыла признаки усталости с неподвижного лица. — Я крайне признательна за этот великодушный жест, но, помилуйте, у меня ведь есть собственная квартира и я вовсе не нуждаюсь в бесплатном жилье. К ответу прибавился беспечный взмах рукой: — Аластор сказал, что твоя квартира находится в таком… не самом привлекательном районе, который он крайне непривлекательно назвал: «вшивым вертепом, рассадником порока, разврата и морального разложения!» — Чарли начала слегка нервно озираться по сторонам. Узкий коридор в бордовых тонах был заляпан кусками едкой тьмы, по которой стекала мутно-желтая жижа света. — Он иногда такое скажет… хах! — Да… он мастер красноречия. Не просто так был лучшим радио-ведущим, — Аманда сохранила внешнее спокойствие при внутреннем разладе. «Сначала жажда Чарли исповедать меня, а, теперь, эта сомнительного рода инициатива. Нужно будет обговорить с ним данный вопрос. Чем ему моя квартира уже не мила?» — следуя за Чарли, она вспоминала вчерашний вечер безумных, рваных ласк, затвердевших запекшейся кровью на израненной спине. Даже после того, как прекратилось действие страсти, Аластор, стискивая в объятиях, и словом не обмолвился о своих взглядах на её жилье. — «Не верю, что озарение снизошло на него за чашечкой утреннего кофе. Он, несомненно, обдумал всё до того, как рекомендовать меня сюда». — На самом деле, это так мило, что он заботится о твоём удобстве! — улыбка Чарли расцвела свежей краской на белом холсте её лица. Её реакция нарисована истинным художником — эмоциями. Она — не жалкая подделка наигранности, не издевательская пародия саркастичности. Аманда в которой раз поразилась. «С уст любого другого демона, я бы приняла данные слова за издёвку», — она лёгким полупоклоном поблагодарила принцессу, самолично открывшую перед ней дверь. — «Как будто и быть не может… чтобы её воспитал главный и первый гордец в истории». Её пыл не угас даже в сырости чёрных стен. Старинная лепнина, когда-то представлявшая собою восхитительное зрелище, поблекла под тиранией небрежного отношения. Недосмотренность стёрла позолоту, обесцветила портьеры, растянула непривлекательными складками серебристо-серый балдахин над одноместной кроватью. На ней единственной остался заметный след былого величия. Великолепие вытесано витиеватыми хвостами химер и ехидн из дерева. Приземистые колонны с капителями, украшенными щербатой красной мозаикой, придерживали крайне упрощенное подобие крестового свода. Его покатые арки, похожие на раскрывших крылья светляков, будто бы были готовы рухнуть на голову жильцу, точно те мертвые жуки, чудом не сорвавшиеся с сетки. Единственный, свежий от охватившего спальню тления, вышедший не из прошлого предмет мебели — канапе — радовал глаз белым вельветом на фоне персиковых, гранатовых и сливовых стекол витража. — Здесь, конечно, пока что немножко необитаемо… нестирильно… но всё впереди! Ниффти тут мигом туда-сюда и уберётся! — Чарли, захлебываясь словами, не заметила, темно-синего кресла, отодвинутого слишком далеко от камина. Ойкнув, она удержалась на ногах лишь благодаря Аманде, услужливо придержавшей её за руку. Ради этого жеста она прорвалась сквозь тернии неприятия тактильной близости. Однако, такой пустяк был меньшим, что она могла сделать для столь необычной демоницы. Её пальцы мягки, как пастила. Разительный контраст с непробиваемой твёрдостью его когтей. — Ого, а ты горячая… — принцесса разглядывала ладонь так, будто на ней оставили ожог. — Ой, ты не подумай! Я имела ввиду руки! — Ты слишком добропорядочна, чтобы я осмелилась приписать тебе непристойные мысли, — Аманда разглядывала свою ладонь так, словно её поцеловало облако. — Я своего рода пиромант. Температура моего тела всегда превышает норму даже для… Преисподней. Позволь, я разожгу камин. — Да-да, конечно… — Чарли устроилась с краю на канапе. С её губ сорвался восторженный писк, когда дрова, на которые опустилась тонкая, как лист, ладонь начали испускать насыщенный древесный пар. — Ничегошеньки себе! Ты можешь сушить вещи! — Если бы я могла творить нечто подобное, пока была жива, то, пожалуй, стирку бы я могла даже полюбить, — Аманда выудила из причёски прядь волос. Стоило ей на долю секунды сосредоточить тьму в этой точке, как красный локон тут же закрутился змеей и, вспыхнув, обвился вокруг дров. — Мать моя Лилит, вот это магия! У тебя волшебные волосы! Ух ты! А они все вот так могут?! — Все. Я могу показать лишь за пределами отеля — радиус поражения слишком велик для комнаты, полной дерева и сухих тканей, — Аманда без труда придвинула тяжелое темно-кресло к канапе, на которое сесть не решилась. «То, что позволено Юпитеру, не позволено быку», — она не решалась допускать вольности, простительные монаршей особе. — В отличие от Аластора, я не могу вызывать огонь из рук. То, что тебе удалось лицезреть, всего лишь реакция объекта на температуру моего тела, которую я намеренно увеличила, чтобы изгнать сырость из дров. — Это так супер-круто… А… я могу узнать, как долго ты уже находишься в Аду? — Чарли сложила руки на коленях. Манеры не позволяли ей фривольно откинуться на волнообразную спинку дивана. — Я не могу сказать точно сколько лет прошло… — оставив сумку на коленях, она нашла себя оставленной без возможности на капитуляцию от расспросов. Тепло начало облагораживать мертвенную сырость спальни. Огонь вдыхал жизнь в замерзший ад. Тая, он словно бы стекал капелью теней по черным стенам. Лужи мрака растекались под тяжелой мебелью, затрагивали её ноги в темно-красных туфлях. — Больше ста, пожалуй. Расстреляли меня в тысяча девятьсот тринадцатом. — Рас…стреляли? — в мгновение ока веселость спала с Чарли платьем не под размер, которое, к тому же, забыли как следует затянуть. Её взгляд наполнился сочувствием, отражением смущения чувств до боли восприимчивой души. К боли, в том числе. — Есть такой вид казни у людей. Не самый жестокий, в сравнении с повешением, когда человек не сразу умирает, а мучается ещё, хватая жизнь вываленным языком и раскрытым в полнейшей немощи ртом. «Ну откажись же ты… Сил на споры нет… Зачем такой невинной, молодой опускаться на дно человеческих страстей?» — но её надежда потухла в мягких кулачках, сжавшихся на бледно-розовой ткани брюк. — Отвратительно… тем более… поделись, прошу! Сними этот груз с плеч… я хочу… — её взгляд, полный мольбы, искренней просьбы и чистейшей выделки неведения окончательно поверг и без того немощные попытки Аманды сопротивляться необдуманному любопытству. Страдающая им и от него же принцесса заерзала на шершавой обивке, поддаваясь вперёд. — … я очень хочу понять тебя… чтобы помочь. Неверие укоренилось в обречённой душе грешницы годами, как плесень под коврами этой спальни. «Но будь по её велению. Я сделала всё, что могла, дабы отвадить от неё это безусловно неразумное наваждение», — тонкие пальцы скользнули по имитации золота замочка на сумке, а взгляд, как и голова, устремился в сторону, туда, где в чёрной пасти камина танцевало призраками прошлого пламя. — «Быть может, моя история станет для неё уроком, полезным, своего рода письмом Сенеки к Луцилию». Аманда кивком выразила своё согласие. — В таком случае, советую приготовиться к тому, что мой рассказ выйдет несколько небыстрым. Придётся начать издалека, чтобы донести суть, отчего я не считаю себя достойной помилования… Девушке, особенно молодой и, особенно, неопытной строго противопоказано оставаться одной, без присмотра. Добрый совет поможет избежать ужасных ошибок и мужчин… Это был апрель 1902 года, на тот момент мне исполнилось всего лишь 16 лет… Платье матери, как и всегда безукоризненно идеальное, отливало на солнце желтизной спелого лимона и свежей зеленью листвы. Заниженная талия её хрупкой, а, в тугом корсете, и вовсе практически прозрачной, фигуры придавала её образу комичности, ибо она казалась ещё ниже, чем была на самом деле. Пока она обнимала по очереди меня и моего брата Люсьена, отец, омрачающий лазурный весенний пейзаж строгостью темно-коричневого костюма-тройки, раскуривал трубку слегка поодаль. Он глядел на наш семейный особняк так, как люди смотрят на самую драгоценную в жизни вещь, которую, по прихоти судьбы, вручают на хранение глупцу. — Ладно, довольно уже этих нежностей! — его сведенные к переносице кустистые брови напоминали столкнувшихся мохнатых коричневых гусениц. — Мы уезжаем в Америку не на десять лет, а каких-то жалких полтора месяца! А слёз наплакали уже на целый год. Но материнские руки, неизменно носящие шаль аромата мокрых яблок и корицы, защищали меня и брата плотным кольцом тепла от ледяного тона отца. — И совесть ему позволяет быть таким бессердечным! Дай с детьми попрощаться, как следует! — её голос баюкал меня высокими нотами сверчка, который неизменно пел свою колыбельную, стоило солнцу только раствориться за сиреневой полосой лавандового поля. — Хоть бы мы на день в соседний город уехали, душа бы всё равно стенала от боли расставания. — Драматизма, ты хотела сказать… — его голос пугал, как внезапный, слишком громкий треск резко разрубаемого полена: отец чеканил каждое слово, словно монетный двор франки. — Экипаж подъедет, считай, вот, с минуты на минуту! — Пока прислуга отнесёт багаж, я уже успею несколько раз обнять Люсьена и Аманду, ещё и раньше тебя припомню, не запамятовали ли мы чего-нибудь! Они часто сходились в спорах, но ещё более часто мирились… с несовершенством друг друга. — Матушка, отец, могу ли я попросить вас об одолжении? Полные губы отца, знавшие ухмылки, но никак не улыбки, дрогнули в покровительственном «да». Блестящие слезами и любовью глаза матери казались запечатленной за гранями алмаза зеленью листвы. Белокурые волосы брата вились, точно золотые локоны Аполлона, о котором я столько читала в книгах. — Будьте так добры, если это не составит вам труда, привезти мне кого-нибудь из новых американских авторов. Особенно я была бы невыразимо счастлива, если бы вы смогли найти Стивена Крейна и его «Мэгги, девушка с улицы», — я едва сдерживалась, чтобы не оправить и без того затвердевший от крахмала ажурный воротничок платья, по форме и цвету напоминающему перевернутый голубой вьюнок. — Этого пошляка можно на кладбище найти на кладбище, — яд сарказма разделил смехом лихого древнегреческого божества Люсьен. — А эту девицу, как и следует, на улице. Мне казалось, что стыд проест дыры в моих щеках, совсем как та моль, что — до сих пор ей простить не в силах — прогрызла моё нежно любимое розовое платье. Хотелось скрыть это вопиющее безобразие румянца ладонями. Но приличия путами тянули руки, опущенные в безвольной печали, к земле. Их подняла в нежности серебристо-серых перчаток матушка. — Не обращай внимания, дорогая, на этих остряков. Смотрите, печь от собственных несуразных острот так начнет, что придется просить Матильду нести молока! — её угроза лишь сильнее разожгла пламя веселья, которому суждено было потухнуть намного скорее, чем думал каждый участник этой сцены. — Мужчины, Аманда, такие неотёсанные существа, совсем как поленья, но живые. Я до сих пор помню, как моя ладонь в белом вальсе кружева легла на пересохшие от волнения губы. Скрипя, совсем, как моё неразвитое, по-юношески неустойчивое самообладание, чёрный экипаж заслонил белые доски соседней фермы и надрывающуюся голубизну неба. Такое насыщенное, точно впитавшее всевозможную радость мира. Оно скрыло её в своём чреве, сохранило в необозримых лазурных глубинах лишь для того, чтобы позднее серым дождём излить на голубую черепицу нашего дома скорбь. Корабль затонул, оставив на поверхности лишь несколько шлюпок, обломков и с десяток сирот. Среди них оказались и мы. В тот злополучный пасмурный день, стоило словам соседа выветрить из гостиной всю безмятежность спокойствия субботнего послеполуденного часа, мой старший брат Люсьен стал главой семьи. Этот пышущий жизнью, молодостью, энергией Аполлон побледнел и сгорбился, точно Гадес. Его низвергли с Олимпа неги беззаботности в тёмный, жестокий мир, полный горести и работы. Девушке, молодой и неопытной, пришлось становиться Персефоной, которая, не дожидаясь похищения, сама сошла в Аид… Прошёл год, на дворе стоял июнь 1903… Я опущу описание той поражающей все нервные окончания, любую мыслительную деятельность горести, что ненасытной молью проделала дыры в душе каждого из нас. Мы уже представляли собою решето себя прошлых. Так происходит всегда, когда в доме водворяется трагедия. Мне пришлось спрятать, вместе с испорченным розовым платьем, в самый дальний и забытый сундук, робость неопытных лет. Я приняла на себя дела о заботе семьи, как в отношении домашнего хозяйства, так и всех забот в целом. Мой брат, Люсьен, по натуре был слишком Аполлоном, а по привычкам — Вакхом — чтобы скрупулезно стирать зрение о страницы учетных книг, писем и документов. Он был изворотлив, как сам Гермес, потому отец, воспользовавшись связями, определил его в мэрию. Однако изначально Люсьен шёл на артиллериста, в подражание Бонапарту, а, когда стало понятно, что трудолюбием Наполеона он обделен, отец перенаправил его в университет Гренобля, в департаменте Изер. Там он кое-как, не без отличия в отсутствии приличного поведения, закончил факультет права. Ему пророчили будущее блестящего адвоката — лишь бы только лень не затмила к нему дорогу… Видя его мучения, я растоптала старой атласной туфелькой сомнения. Образование я получала под крылом феминистически настроенной матери, которая покровительствовала тому, чтобы я обучалась не только изящным искусствам, но и точным наукам. Математика мне никогда не была чужда, хоть и любовью к формулам я отнюдь не пылала. Однако вычисления помогли мне разобраться с запутанными финансовыми делами, а старые университетские книги брата дали основу понимания, как действует законодательство в нашей Республике. Я работала за письменным столом отца, а брат за обеденным у товарищей или любимой красотки, дочери часовщика. Моё рвение, неразумное, попустительское в отношении строгости распределения обязанностей, стало причиной, по которой Люсьен всё больше выряжал меня в платье главы семьи. Я оказала ему медвежью услугу. И до сих пор ощущаю, что, сорви я повязку самозабвенности, что завязала на моих глазах скорбь утраты, я бы смогла избежать ещё одной. Люсьен, совершив безрассудный заплыв на спор в нашей реке в холодный день, на следующий слёг с лихорадкой. Через две недели я вновь облачилась в траур и чёрные перчатки. Этот, по сути красивый, но по смыслу горестный цвет водворился в мой жизни настоящим тираном. Он запугивал до бессилия все остальные оттенки чувств, варящихся в живой, бурлящей тайными слезами агониии, которой полнилась до краёв моя душа. Мне некому было её открыть, кроме нашего кюре . Удалённость родственников приятна, когда жизнь протекает по неизменным законам рутины, но, когда ту проламывает несчастье, точно солдатский сапог прогнившую доску, хочется, очень хочется, чтобы рядом был кто-то, могущий принять удар обломков былой радости вместе с тобой. Траур. Работа. Траур. Я блуждала по этому заколдованному кругу целый год. Никто — ни подруги, ни гувернантка, которую я выслала за ненадобностью её услуг, ни домашние не могли пройти за его очерченные моими слезами границы. В этом тесном закольцованном мирке я существовала безрадостно, но вполне продуктивно. Хозяйство, некоторые принадлежащие нам участки земли не пришли в тот же упадок, в каком пребывал мой дух. Я дерзновенной, невежественной рукой отвадила родственников отца от попытки взять надо мною опекунство. Подкупом можно добиться много, и я протянула год до совершеннолетия, пока не вступила в права единственной хозяйки семейных владений. Можешь посчитать меня скаредной малодушной девицей, я и не вздумаю обидеться на правду. Однако я до пробуждения среди ночи, до холодного пота на разгорячённой кошмарами коже, до спазмов во всём теле боялась потерять единственное, что осталось у меня от тех, по ком кричат вороны на унылом кладбище. Мой дом. У всего, что имеет начало, непременно будет и конец. Даже символ вечного движения — Уроборос нашёл у себя хвост. К скорби это тоже относится… Сентябрь 1904 года… Я присутствовала на праздничном ужине в честь свадьбы дочери того гонца дурных вестей. Мы с ней были дружны до того, как я заточила себя в безмолвном монастыре одиночества. Воздержусь от необходимости переполнять историю описаниями церемоний, блюд и веселья, так как лишние детали отвлекут тебя от сути. Если пожелаешь, я расскажу тебе о традициях своего времени несколько позже… В тот день, впервые за за несколько лет, я вновь прикоснулась к клавишам пианино перед публикой. Печальное, но не чернеющее от горя, созерцательное, а не заунывное кружево мелодий сплела моя душа, которая руководила моими руками, точно дирижер оркестром. Я не оправилась от потери моего злосчастного Аполлона, но праздник жизни блеском света в хрустале посуды ослепил, а взрывами хохота оглушил страдание. Оно, точно калека, которого затащили в толпу, потерялось среди нескончаемой вереницы непередаваемых ощущений. Тогда, закончив «Мелодию» Куперена, я обернулась и встретилась взглядом с ним. Жерар смотрел на меня блестящими черными глазами влюбленного оленя. Хотя, позднее я осознала, что был он воистину рогатым, но козлом… Я устала от его преследований на вечере. Его настойчивость, попытки угодить в стиле итальянских любовников, о которых писал Стендаль, меня пугали. Разве привычно внимание монахине, больше года не покидавшей свою уединенную келью? Однако Жерар был из того рода молодцев, для которых недоступность цели делает её наиболее привлекательной для поражения. Такого я не испытывала никогда, ибо этот высокий наглый смуглый красавец, чернее кудрей которого лишь печень пьяницы, доставал меня везде — на пути в церковь и обратно, на рынке, в лавках, у фонтанчика на площади… О нас уже начали говорить. Естественное явление в любом небольшом провинциальном городке, где каждая новорожденная муха становится достойным объектом обсуждения на ближайшие три дня. Устав от отступления, я изменила тактику и перешла в контратаку. — … Своим поведением Вы компрометируете не только себя, но и меня, чего я допускать и не могу, и не хочу, — говорила спокойно, хоть внутри, в глубине, теснящаяся между органами душа, содрогалась в штормовых порывах, переворачивающих весь организм вверх тормашками и обратно. Жерар стоял, навалившись по другую сторону невысокой оградки, через которую он с легкостью мог бы перелезть. Белые доски тянулись к лиловому небосводу, так похожему на черничное варенье, текущее прямиком к спелому апельсину — оранжевому солнцу. Оно опускалось на ложе из пушистых трав, устланное рыжим одеялом листвы, окроплённое светлейшей, чистейшей росой. Умопомрачительная свежесть щекотала ноздри обещанием холодной ночи. Я плотнее укуталась в темно-серую шерстяную шаль, бережно обернутую вокруг бесцветного скучного куска длинной материи, моего платья. Светлые, совсем как лучи сонного солнца, и мягкие, как жёлтая головка одуванчика, такими были те волосы, которые по-братски нежно трепал ветер. — Неужели любить — значит, компрометировать?! — Жерар медленно потянул за пышный, умело завитый цирюльником ус. — Тогда к чёрту этот проклятый мир! — он отскочил от забора как ошпаренный и принялся расхаживать передо мной, будто павлин, решающий, настал ли час раскрывать пышный хвост. — Пусть начинает гореть раньше Судного Дня! Раз нет на этой земле, под этими небесами места искренности, неподдельности чувств! — Да что же вы говорите такое, в самом деле! — я боялась гнева Небес, ибо чистейшая нелепица, кристальной выделки экзальтация звенели в каждом необдуманном слове. Тут бы и человек разгневался, начни такой дуралей призывать все десять Казней египетских на наши и без того отягощенные несчастьем головы. — Правду и только правду, мадемуазель де Роз! — Какая ужасная у вас истина! Его чёрные глаза воистину терзали меня всевозможными мучениями, собравшимися в моей груди нечестивым шабашем. Орущие непристойные песни мысли вторили кружащемуся хороводу уродцев эмоций, искаженных, искалеченных хворью… эскапизмом. От реальности. Реальности, в которой я была готова согрешить против моего затворничества, как те монахини из средневековых текстов, которые, — теперь уже и не знаю, правда или нет, — поддавшись дьявольскому искушению, низвергали свой дух в геенну пороков. Таковой, истинной грешницей, ощущала себя я, та, которой пристойно носить траур, а не мысленный портрет черноглазого красавца на разрывающейся от вздохов груди. — Не ужасней вашего упрямства! — Да что вы знаете о нём?! — Да всё! Ваш язык лжёт, но не глаза! Они выдают вас вот прямо сейчас, сию секунду, когда вы пытаетесь скрыть слезы под маской суровости! Мы спорили до того момента, пока не бросились в объятия друг друга, прямо под прицелом внимания соседей, уже и не знающих, как бы спрятаться за лимонными деревьями так, чтобы мы не пристыдили их неуместное неравнодушие справедливым укоризненным взором. Так одинокая молодая и неопытная девушка нашла себе мужа и проблемы… До 1909… Всё шло недурно. Но так казалось лишь мне одной, погруженной в хмельной сон любви. Жерар был менее состоятельным, чем я, но большим транжирой, чем позволяло его положение матроса на торговом судне. Конечно же не могло быть и речи о том, чтобы я не оплатила все его долги бакалейщику, портному, прачке, обувщику, назойливому кредитору и старому товарищу, одолжившему столько-то франков по такой же старой дружбе. Любовь толкала меня на тропу сострадания, но не позволяла оглядеться по сторонам, чтобы разбить её иллюзию об истекающую ложью, точно кровью, объективную, израненную реальность. В ней Жерар умело, хоть и не сразу, отвёл меня от письменного отцовского стола подальше, в гостиную на диван, и едва ли не вложил мне в руки вышивание и роман, ибо гадал, что же из этого мне должно было нравиться больше. Он умел судить о женщинах так же, как первоклассник об идеях Руссо. — Не стоит беспокоиться, ma poupée! Отныне ты можешь заниматься женскими делами, а уж возьмусь за всю эту работёнку ого-го как! И я была не против. Я так устала бороться — сердце стёрлось в кровь, а пальцы от мозолей из-за пера. Я так хотела хотя бы ненадолго, ну, пусть даже на долю мига, ощутить себя маленькой девочкой за спиной взрослого мужчины, который может удержать на плечах ту гору, которая уже начала сокрушать под своим весом меня… Как же неимоверно была я слепа, глуха, глупа. Жерар, слепец, вёл меня, незрячую, прямиком во всепоглощающую топь, ту, что сжирает всё, что попадет в её ненасытную черноту несчастий. Картина Питера Брейгеля Старшего, но нарисованная в воздухе просторной гостиной, на обозримом, но всё же таком необъятном, просторе полей, — эти мрачные краски древнего нравоучения затушили блеск счастья. «Причта о Слепых» стала историей моих последних лет. Мой… в те времена, муж промотал моё состояние с расточительностью придворного при Людовике XIV. Управлял он имением не лучше, чем Людовик XV страной. В общем, я была слепа к происходящему, совсем, как Людовик XVI. Нас обоих ждал с распростёртыми, обагрёнными кровью объятиями эшафот. Я поняла слишком поздно, что в конторе, которой он якобы работал, уже и позабыли о таком клерке, как месье Жерар. Мой ненаглядный гонец дурных вестей поведал мне на рынке о том, что моего мужа видели в компании местных олухов-разгильдяев чаще, чем нашего мэра с пустой мошной. Денег у месье, — я не осмелюсь осквернить его память, называя имя, — главы нашего провинциального города всегда сколько-нибудь много, да находилось. Ощущая себя раздетой до нага, я бросилась к учетным книгам и нашла их в ужасном беспорядке. Все вычисления — надуманы, запутаны неумелой попыткой жульничества. В тот вечер всё было так: я кричала, он орал на меня в ответ. Эскалацию положения, грозящего войной, остановили домашние слуги. Я выяснила, что платили им неисправно и преступно мало. На мой справедливый упрек, отчего же они не поставили в известность меня, дородная полнолицая, красивая, как наливное яблоко, повариха объяснила, смотря на меня, словно на побитого щенка, лежащего в зловонной луже: «Нам было так жалко тревожить Вас, мадам! Вы так исстрадались, так исстрадались!..» Благими намерениями выстлана дорога в Ад. Я тому — неживое доказательство. Мне пришлось продавать земли, чтобы расплатиться с кредиторами и обеспечить лучшую жизнь арендующим её фермерам. Запустение повисло тишиной за обедом. Гнев разрывал душу упрекающими взорами, брошенными через лестничный пролет. Одиночество морозило бок на пустой кровати. Каждая нить страдания обманутой, жестоко преданной души должна была сплестись в узор той уверенности, что испытывает оккультист, надевая на грудь печать одного из демонов Гоэтии. — На развод не подаешь, но волком смотришь! — Жерар отшвырнул ложку в сторону. Серебро звонко плакало от удара об вазу с увядшими розами. Смуглые пальцы обхватили бордовый бокал вина. — И отчего же так, ma poupée? А? — Потому что люблю… — я с безразличием колола вилкой мертвые багровые тона былого цветения, за которым, Чарли, знай, неизменно следует увядание. — Иначе давно ноги твоей бы здесь не было, дорогой… Как давно изрек бессмертные слова Катулл в своем «Odi et amo» : Хочу проклинать, но невольно О ласках привычных молю. Мне страшно, мне душно, мне больно… Но я повторяю: люблю! Я желала бы изгнать этого демона — любовь — из своей души. Однако не изобрела еще ни Земля, ни Преисподняя противоядия от чувства, губившего народы. Возможно, одним лишь Небесам известен сей секрет. Или же мы знаем на него ответ, но упорно отводим глаза, как от грязного, больного нищего, делая вид, что его здесь нет… Дом. Дом — это всё, что у меня осталось от матери, отца, брата и моих пращуров. Дом, это тот Эдем, который я не могла потерять даже в кошмарах. Стены крепкого, грубо отесанного камня, стертого до чахоточной желтизны временем. Голубая чешуя черепицы на фоне скорбного тумана туч — это живое воспоминание об отце. Я писала тем, чьи попытки помочь отвергла, и получила отказ. Малочисленная родня матери знать не хотела её, из-за «вздорного» характера обычного человека, наделенного свободолюбивой душой. Меня видеть тоже не желали. Я вновь закрылась за непроницаемыми стенами моего монастыря эскапизма. Жерар, оскорбленный моим недоверием, вызванной обидой холодностью, всякое моё подаяние робкой любви отвергал, как дрожащую от холода отчаяния, грязную страданием руку попрошайки. Он стал часто и безотчетно пропадать. Много пить. А я была уже не в силах выносить жалости домашних, бичевавших меня укорами собственной совести, клеймивших меня раскаленным презрением, которое испытывала к себе я же сама. Распустив их всех с жалованием за три месяца и хорошими рекомендациями, я принялась преподавать музыку и изящные искусства девицам. Так можно было содержать дом, когда последняя ферма ушла с молотка. Только, что было делать, когда на кон поставили и его?... — Ты, дьявольское отродье, вон из МОЕГО ДОМА! — я держала в руках пыльную вазу увядших роз. Они рыдали, совсем как я, теряя пожухлые слёзы, опускающиеся на давно немытый пол. — Этот дом уже не ТВОЙ, дорогуша! — Жерар опасливо кренился в бок, к входной двери. Его сбивало с ног похмелье и страх. В те мгновение я была живым воплощением Горгоны, разъярённой, как Гера после очередной эскапады Зевса. — А ОТЧЕГО ОН НЕ МОЙ? ОТЧЕГО?! — мои дрожащие пальцы сомкнулись на узком горлышке холодного стекла, заменяющего его толстую шею. Надвигаясь, я подметала серым подолом мертвечину — лепестки и жучки разлетались в стороны пеной волн, рассекаемых мощных крейсером. — Вернее… ИЗ-ЗА КОГО?! Как СМЕЛ ты проиграть в эти чертовы карты, или какой род денежного распутства ты избрал, МОЙ ДОМ??!! Свинья неблагодарная! Осколки разлетелись по всей прихожей огоньками фейерверка. Гнилая, вонючая вода обвисла каплями на пыльных шторах, пятном непролитой крови застыла на входной двери. — ДУРА БЕЗУМНАЯ! — ЖАЛКИЙ ПЬЯНИЦА! Я схватила пустую бутылку вина, которую он по неосторожности оставил на тумбочке. Жерар приник спиной к узкой стенке возле выхода. По моим мокрым щекам, фанатично-отчаянным глазам и растрёпанным светлым волосам он видел, что я способна нанести ему увечье. И разница в росте и силе в то мгновение значения не имела. — Пока я надрывалась, бегая от ученицы к ученице, пока я кое-как, обессиленная, пыталась следить за домом, ты — жалкий подонок — шлялся по каким-то занюханным кабачкам, уезжал в соседний город и проигрывал мою последнюю тунику! — оскалив зубы, я жалела, что они у меня не такие, как у волчицы, которая может разодрать нечестивца на лоскутное покрывало. — Да не с тобой же мне вечно сидеть! — Жерар, осмелев, обхватил ржавую ручку. — Ты бы только видела себя! Постная, скучная, унылая девка! Я то думал, ты — огонь! Я действительно жалок… был, когда бегал за тобой, как кабель за сучкой. Но я то рассчитывал на то, что ты — достойная… Он раскрыл портал из удушающего, разлагающегося потертыми досками и гнилой водой склепа, в котором ютились неупокоенные призраки прошлого, в безмерную тьму настоящего, полыхающего гневным громом на черноте небосвода и того необозримого будущего. Немезида уже готова вершить свой страшный суд. — … а ты — богобоязненная, постная простушка! Только болтать по-умному умеешь. Но, куколка, мужчине не разумные слова от женщины нужны! А ты за эти девять лет мне не только радости, но даже сына не подарила?! — Жерар плюнул мне под ноги, прежде чем скрыться за дождевой пеленой. — Тупая баба. Должен же я получить компенсацию за те годы и ласки, которые я расточил на тебя? — Катись прямиком к Вельзевулу в пекло! Ещё ниже! Да…. ОКАЧУРЬСЯ В КАНАВЕ! ПОДОНОК! НЕНАВИЖУ! — я запустила проклятую бутылку из-под вина в темноту, но разбилась она где-то на дорожке. Упав под звон стекла на грязный пол, я начала задыхаться среди мертвых роз и жуков от смрада унижения, источаемого эхом его слов, повторяющихся, повторяющихся и ещё раз повторяюищихся в моей невыносимо горячей голове. Больные дрожью руки срывали с тела беленький передник. Треск ткани похож на звук лопающихся струн нервов. Чистота собирает нечистоты. Я волоку его по полу, пытаясь встать на ватных ногах. Но истерика швыряет меня обратно, на старые доски, уже не моего дома. Меня вышвырнули из колыбели предков, как ненавистное чадо из дома, прямиком на серые, безразличные к страданиям каждого улицы. — Да разорвут тебя черти… да постигнет тебя судьба Содома и Гоморры, презренный их сын… да найдет тебя возмездие… Я подняла заплаканное, замазанное грязью и ненавистью лицо. Спутанные клоки волос повисли на лбу, как куски четвертованной туши, крутящейся на крюке в лавке мясника. Пальцы стиснули уже серый фартук. — Да найдет тебя моя месть… Так обманутая, наивная, бездомная девушка стала палачом… Наступил июнь рокового 1913 года… Я подготавливалась не только улетать из родного, уже не моего гнезда, но и к мести. Это был не порыв аффекта, мимолётной злости, поэтому не оправдывай меня, Чарли. Все эти месяцы я вынашивала план хладнокровного, жестокого убийства. Разумеется, колебания терзали меня, но я раздавила последнюю неуверенность, как тех жуков, когда узнала, что Жерар уже с год имеет интрижку с молоденькой актрисой из соседнего городка. Она ещё была беременна от него, как поведали мне кумушки с рынка… То было последней каплей, опустошившей клепсидру моего терпения, и без того истощённого постоянными пересудами соседей, взглядами всё меньше жалостливыми, всё больше — осуждающими. Развод презираемой делал женщину, мужчину — реже, в исключительных случаях. Я заткнула уши эхо его последних проклятий. В море устремлённых на меня глаз я плыла Летучим Голландцем, не отступающим, но неминуемо надвигающимся. Холод ночи, стоящей за спиной Смерти опалял мои впалые щеки. Цветущий летний ветер целовал их, как Ромео мертвенный лед щек Джульетты. Я умащивала эшафот своей души керосином — щедро, не скупясь. Старенький домик, который он снимал в соседнем городе, был как будто сколочен специально для поджогов. Такое идеально сухое дерево и потрясающе хрупкая соломенная крыша! Коньки — низкие. Забравшись на плохонькую скамеечку, я вылила напиток погибели на прогнившую желтизну. Моя опустившаяся на дно душа ликовала в предвкушении кровавого пира приближающейся расправы. Он отнял мою жизнь, я — его. Это тогда казалось справедливой платой за содеянное. Я смотрела, как пепел падает к моим ногам в старых башмаках. Чёрный серый дым уходил в небо необъятной стеной. Она затмила лунный диск, очерченный зеленоватым ореолом. Звезды светили с какой-то особой, болезненной яркостью. Они будто отдавали свои последние силы, последнюю яркость, чтобы выгравировать на насыщенной синеве неба сумрачный силуэт горящей хижины. Его мечущийся в полыхающей клетке силуэт не вызвал у меня столь сладостно ожидаемого чувства наслаждения. Его крики не опоили мой слух опиумом отомщения. Его вопли, проклятья, предсмертная агония не напомнили мне о счастливом воссоединении под лиловым куполом небосвода, не впились в мозг воспоминанием о совместных ночах и прогулках на лодке по спокойной воде озера. Моя душа застыла в выцвеченном, немом безразличии. Даже когда Жерара придавило горящей балкой, я только отвернулась, лишь потому, что более ничего разглядеть не могла. Апатия набросила на мои глаза монохромную повязку. Я брела до комнатушки, которую сняла у местного бакалейщика, с безразличием Суллы, просматривающего проскрипционные списки. Предав пламени прошлое, я спалила будущее. И, наглотавшись пепла уже недопустимого спасения, я ощущала лишь терпкость гари на потрескавшихся губах. … — Ты убила его!!! Ты… ведьма!!! — его актриса бесстрашно ринулась за мной. С её изящного тела кусками недавней трагедии свисало бордовое платье, из новых моделей, что носятся без корсета. Темные волосы разлетались клоками, воняющими пожаром, по дрожащим плечам и спине. До чего смелая, отчаянная душа! Никогда не могла понять, почему прекрасные девы отдают свою любовь вшивым лжецам. Я не удивлюсь, если она была у него не одна. Темная полоса коридорчика соединяла двух женщин Жерара, моего покойного, бывшего мужа. Зеленоватый лунный свет стелился протертым ковром по измызганному чем-то жирным полу. — Да? И что? — я повернула к ней бледную маску обречённости — моё лицо. Череп, обтянутый испорченной кожей. — И… а… И! — актриса выставила перед собою нож. Безрассудство любви не поддается логическому объяснению. Отчего она не обратилась к жандармам? Чего хотела достичь, преступив порог той, которая совершила поджог? Пролитой кровью не наполнить обескровленный труп. Даже у Виктора Франкенштейна, при всей его гениальности, не получилось бы провести такую операцию. Однако актриса, шипя, точно напуганная, но не потерявшая надежды взять реванш кошка, бросилась на меня, обнажая свой единственный коготь. И тот не очень то и длинный. — Убью тебя! Шлюха сатанинская! — её вопль застыл на усыпанных пеплом губах вместе с дулом двуствольного ружья, которое я направила в её лоб. В упор. — Уверена? — я дала ей последний шанс развернуться и вызвать подмогу. Палец застыл на курке. Зеленоватый лунный свет отразился ужасом в карих глазах, холодным предзнаменованием беды на лезвии ножа. Она замахнулась. Я выстрелила. Бакалейщик вызвал помощь. Несколько крепких и один тщедушный жандарм ворвались в кислую от запаха заквашенной капусты и горькую от смерти комнату. Я сидела на кресле, закинув ногу на ногу. Ружье покачивалось на измазанных кровью и мозгами коленях. На серой коже запеклась невыраженной мольбой о помиловании кровь той, которая, практически обезглавленная, лежала у моих ног хладной грудой костей и мяса. Её череп раскололся, как выпавшая из телеги тыква. Жидкости, вперемешку с мозгами и осколками костей, растекались по полу несбывшейся жизнью. Тщедушного вырвало прямо под ноги товарищам, которые, ошалев от увиденного, не решились сделать и шага. — Зря боитесь, — я зажала между губами новоизобретенную американскую сигарету «Camel». Жалость нужно было закурить, пока она не задушила меня полностью. — Оно разряжено. Но жандармы, как жертвы Горгоны, окаменели на месте. Их обратил в неподвижные скульптуры поверхностный цинизм происходящего. — Вы намереваетесь меня вязать или как? — выпустив клочок серого дыма, я сбросила пепел прямо на свое серое платье. — Гробовщика зовите, олухи. Её нужно похоронить, пока разложение окончательно не изуродовала тело… — обескровленные губы вновь обняли сигарету. — Раз погибель ее была ужасна, так пусть хоть последний путь окажется прекрасным. Так некогда добродетельная девушка, невинная, как сама Персефона, оказалась в тюрьме… Тот же 1913, тот же июнь… Смертный приговор был вынесен единогласно. Я даже не пыталась молить о помиловании. Оно мне было нужно так же, как «прости» покойнику, которому не удосужили выказать нежность при жизни. Моя и без того презренная, из-за упадка семьи и разлада в мужем, личность всколыхнула всеобщую ненависть, точно ветер зародившийся, но ещё не заполыхавшей всей мощью огонёк… Моё нутро трепетало при виде лампы тюремщика. Заключенная в стекло свеча казалась утлой хижинкой, надвигающейся на меня полыхающей тенью содеянного. О, его мне не было жаль! Тогда… Безутешные глаза его добросердечной старушки, для которой он был единственным внуком, те омуты агонии, слёз и непонимания погружали меня в прошлое со вкусом облепихового варенья и горечью хвойного аромата. Она не понимала, как та девица в платье цвета вьюнка могла оказаться оборотнем, таящим под сахарно-бледной кожей и зелеными глазами такого Минотавра! Не выскоблили года заплаканные глазки младшей сестры актрисы, погибшей так безрассудно-благородно… Фемида — слепа, а Немезиде неизвестна жалость. Расстрел — высшая мера наказания для оклеветанного. Я же была истинной преступницей, безжалостным, хладнокровным монстром, Медеей, если продолжать апеллировать к греческой мифологии. Для такой быстрая смерть — непозволительная роскошь. Многие праведники не удостаивались подобной, что уже говорить о нижайшем гаде, обо мне… Которую бросили в общую камеру, так как в одиночную, где меня, по идее, должны были бы держать, заключили нового душегуба. Другие его сотоварищи, существовашие в сырой, истертой надписями и телами серой комнатушке, быстро обратили внимание на женщину. Пусть и растерзанную безобразием страданий, но всё же обладающую теми местами, которые подобного рода граждане ценят в нас наиболее, чем миловидность. Сейчас, я полагаю, тюремщики поступили таким образом из умысла. Фемида и Немезида сплели свой приговор в их душах, дрожащих от отвращения к такому падшему уроду, как я. Проще говоря, меня изнасиловали. Не буду опускаться до подробностей, ты слишком светла для такого рода историй. Но всё же, я до сих пор не могу забыть того нестерпимого унижения, которое я вынесла, когда на меня наваливались грязные, смердящие потом, дрянным куревом и похотью немытые тела. Я бы хотела вспомнить все молитвы, что знала в те агонизирующие часы, но, почитая себя недостойной, осмеливалась лишь терпеть чужое присутствие во мне с закрытыми глазами и радостной мысль: «Мама, папа и брат не дожили до этого дня… Какое счастье для их душ!» Я едва могла передвигаться, когда меня вели на расстрел. Моя плоть уже не принадлежала мне, она была растерзанна и поглощена теми, кто провожал меня в последний путь словами «шлюха», «постаскуха» и «убийца». Меня заживо выпотрашили — вынули душу грязными руками с воспаленными остатками ногтей, разгрызли органы желтыми и черными воспоминаниями о зубах. Стоя в маленькой, тесной комнатушке, зажатая стенами этого эшафота, я смотрела на своих палачей, как мертвец, которого не положили, но усадили в гробу. И всё же я была довольна… тем, что меня коснется свинец, а не человек. — Ну, чего застыли как истуканы? — меня не нужно было держать, не порывалась я больше существовать. — Опустошите магазин, черт вас дери! Вас ждет обед, а меня — Сатана. — Ну и отправляйся к нему, дрянь! — самый тучный из них, то ли прельщенный моими словами, то ли ими разгневанный, первым нажал на курок револьвера. Я отобедала собственной кровью, заполнившей всю гортань. Не решусь сказать, что было дальше, но помню лишь, как в голове промелькнуло: Жаль, что не увидела, как цветут те саженцы, из Марселя. Сейчас как раз сезон роз***
— Ты плачешь? — Аманда выдохнула, не представляя, как ей поступить дальше. Следы слёз на недавно ярких весельем глазах кольнули её виной за то, что в порыве вновь поделиться историей с кем-то, она позабыла, что принцесса Ада, в отличие от Аластора, обладает куда меньшим порогом чувствительности. — Ох, я всё же заболталась, прости меня, старая уже совсем за сто лет стала. Однако, вместо ответа, Чарли сорвалась с канапе, точно пташка с жердочки, и повисла на шее Аманды. Впав в крайнюю растерянность, та и не знала, что прдпринять. Разве что неуверенно провела по пушистым, точно сахарная вата, волосам паучьей ладонью. Так когда-то поступала мать, пытающаяся её успокоить. — Я не знала, что всё так плохо… Прости-прости-прости! Я, глупая, заставила тебя вспомнить всё!... О…! — Чарли, хныча, как дитя, зарылась в тонкую шею острым носиком. Его огладила мягкость розового аромата. — Как ты всё пережила… как вынесла столько боли?! — Так же, как и все люди… приспособилась. — Разве же возможно приспособиться к кошмару?! — Нас растят в его мрачном окружении, вскармливая догмами века… — Аманда ощущала себя паучком, пойманным проворной птичьей лапкой, когда незнакомые руки пытались вселить в её горячее тело иной пламень: заботы. Такой, о которой она мечтать забыла после кончины родных. — … Земля — не Эдем. Но и не сплошная Геенна огненная. Она… — тонкие ногти задели шелковистость золотых кудрей. — … нечто среднее, совместившее в себе обе стороны монеты. Оттого мир людей так запутан — там нет грозного деления на «доброе» и «злое». Порок и добродетель пляшут в смертоносном танце во всех уголках планеты. И никто в нём не ведёт — все кружатся на равных правах. Паутина свисала клоками запустения в укромных уголках, на стыке арок, постепенно переливающихся в мощные колонны. Слёзы не затушили надрывную молитву умирающих дров. Чарли не могла успокоиться, прийти в себя после такого откровения, повергшего её душу в пыльные пучины смятения. И Аманда, видя её незавидное состояние, вырывала из затемнённой десятилетиями событий памяти образы детства. На мутном стекле этих воспоминаний отражалась тихая, скромная светловолосая девочка, тайком ото всех читающая пьесы Альфьери, в которых она всё равно практически ничего не понимала… Однако живо было ощущение — эссенция её детского способа познания. «Где же? В каком уголке этой заваленной хламом кладовой хранится тепло маминых рук, слов, которые успокаивают, когда ничего не может помочь?!» Бессилие угнетало. Способы, подходящие для Аластора, были неприемлемы по отношению к юной принцессе. Сдавшись, Аманда выдохнула дымную горечь пепельного зноя и продолжила всё с той же кристальной осторожностью оглаживать волосы той, которая даже и не думала выпускать её из кольца объятий. — Тем более ты заслуживаешь искупления… — настойчивый, наивный шепот был встречен усталым, умудренным вздохом. — Ты не веришь… пока что… Но я знаю, что ты должна… обязана выбросить вон из головы всё это! Ты итак долго мучилась! Разве этого недостаточно?! Темные глаза мрачнели решительностью, изумрудные — изможденностью. — Нет. Причинённые мною страдания, последствия моего эгоизма и бесчеловечности стали источником бед для тех, кто неповинен в отвратительных поступках Жерара, — Аманде доставляло сложность выдавливать из себя слова: её горло, ощетинившись шипами напряжения, перемалывало звуки в труху, летящую с губ вместе с пепельным дыханием. — Актриса, её младшая сестра, его бабушка, мои родственники, вынужденные страдать из-за позора, которым я очернила наш род. В чём виноваты они, чтобы расплачиваться унижением, слезами и невыразимыми мучениями? Тонкий палец провел по гладкой, как застывшая карамель, щеке и, ухватив кончиками прядь, завёл её за изящное ухо. Глаза этой невинной принцессы полыхали бликами огня, заточённого в застывших на ресницах слезах. — Тогда я убила не только его… всех их я сожгла в той хибаре. И в расплату за свою свирепость… — палец коснулся алой пряди, скрутившейся, точно заснувшая змея. — … я получила их — вечное напоминание об алом пламени. Волосы, которые невозможно состричь, спалить, перекрасить. Они будут всегда, до самого конца, наливаться пролитой кровью, полыхать однажды разожженным огнем. Аманда тихо усмехнулась, когда Чарли встала перед её креслом. — Я пыталась много раз избавиться от них. И каждое утро я просыпалась, запутанная в физическое воплощение моего греха. Морнингстар закачала головой — сначала медленно, но затем всё быстрее и быстрее, пока её действия не преисполнились какого-то остервеневшего отчаянья, граничащего с отчаянностью… её непресекаемых попыток провести всех грешников по пути истинному. — Нет! Нет!.. Это слишком… слишком жестоко! Аманда только слегка удивлённо поразилась такой потрясающей воображение — её, по крайней мере, — настырности. «Глаголом можно жечь сердца людей, демонов — едва ли… Но, отчего, отчего это милое дитя ужасного владыки так заботиться? Всё уяснять не могу…» — она поднялась, но сравнялась лишь макушкой с подбородком Чарли. — «Отчего не всё равно?» — А разве то, что сотворила я — не слишком жестоко? — Ты просто защищалась! Этот Жерар… да за такие слова его мало к Сатане на перевоспитание выслать! — Ну, я думаю, за этим дело не постояло наверняка, — Аманда сделала легкий шаг в сторону: словно дама со старинных картин маслом совершила реверанс. Её бордовая туфелька на низком каблуке размазала линией серую грязь. — Однако, разве дано мне было право высылать его бедную старушку на Небеса раньше времени? Сестрёнку той отчаянной души — в приют? Может быть, там и кто-то ещё фигурировал, но только я уже, к благу моей и без того неспокойной совести, этого лица не застала, пока была жива. Чарли подобралась к ней так, как крадётся кошка, не подозревающая, что её присутствие уже давно было замечено. Краем глаза грешница наблюдала за демоницей. Золотая россыпь волос чудилась льющимися лучами позабытого, земного солнца. Аманда подавила усталость взглядом на пламя, пляшущее, как цыганка на площади. Огня она уже не боялась. Он был стихией. И лишь волосы, её пропитанные грехом смертоубийства, локоны лились по плечам реквиемом по несбыточным местам. Не о спасении. Покое. — Жерар виноват в этом в той же степени, что и ты, если не в большей, — маленькие кулачки сжались в хрупком протесте, — он же убивал, пытал тебя годами! Он был настоящей ослиной задницей почти десять лет! Ты бы никогда!.. — спокойствие сорвалось в печальный хрип. Аманда бы обняла и утешила, если бы только умела. — … да вообще в жизни не поступила бы так! Он тебя своими хреновыми поступками толкал к греху! Да… да… да я бы сама прикончила того, кто бы так поступил с моим домом! Из её лба начали вытягиваться, точно молодые ветви, тонкие рога, набирающие силу с каждым моментом бездействия Аманды. И она, поняв, не без всеобъемлющего желания скрыться за серым балдахином, что без её посильной помощи принцесса будет биться об лабиринт своих спутанных чувств, как Тезей без нити Ариадны. — Но едва ли бы желала обречь на страдание невинных… так ведь? — последнее слово распустилось совсем рядом насыщенно-мрачным цветком аромата, который носила Аманда, положившая невесомую ладонь на малиновый пиджак. — О, Ама, прекрати!... Ты уже настрадалась, перенесла всё, что только можно! Поплатилась как только могла… Чарли повернула к ней лицо. И было на нём начертано такое непонимание, закрашенное темнотой тонов скорби не за своё горе, замазанное острыми чертами гнева, что Аманде, взиравшей на это написанное мигом полотно эмоций, не хватило воли ответить противно идеалу этой странной принцессы. — … сколько ещё можно так существовать?! И честный ответ размыл последние краски бренной жизни на лице грешницы. — Не знаю… Полагаю, до конца вечности, если ангелы-истребители не доберутся до меня раньше. Молчание, повисшее в запущенных покоях, было сродни гробовому. В заколоченном досками сумраке, лишенном воздуха, тишина, затхлая, как запах плесени по этим углам, заполняла слух вселенской глухотой. Пустой от всего. — Презабавно, однако… — слова эти, судя по искаженному лицу Чарли, были самой непостижимой ереси. Только Аманда видела эту ересь всего лишь летописью своей вечной кары. Не более того. Скрестив на талии руки, обнаженные до локтей, она огладила указательным пальцем жесткие клетки материи. — … всю жизнь я мечтала о смерти — вознесении — если быть предельно точной, таком, как на картине Эль Греко «Погребение графа Оргаса» — я могу постараться тебе после её описать моим неряшливым языком. Но суть в том, что душа этого великого испанца, та эфирная дымка, отделённая от тела, — прекрасна. Она чиста от грязи порока, не мелких делишек, а именно грозных, монструозных дел. Её глаза на долю восприятия коснулись потолка. Но небесная лазурь совершенно растаяла даже в воспоминаниях. Ресницы дрогнули под тяжестью несуществующих слез. — Я хотела, чтобы моя была именной такой. Стремилась… Ухмылка, точно проказа, исказила печаль. Скомкав её, сорвала вместе с невесомыми каплями и погрузила в огонь нескончаемой апатии. — … а пришла к тому, что она, как вывернутое наизнанку старое платье, пущенное на тряпку, зависла в невесомости. Совсем, как в том образе, каковым изобразил себя Микеланджело на стене Сикстинской капеллы в сцене Страшного Суда, — Аманда едва-едва, черпая последние капли сил, похлопала застывшую Чарли по плечу. — Содранная кожа. Даже костей, и тех не осталось. … Зато вскоре ей удалось остаться здесь в одиночестве. Но лишь до поры, до скорого времени, безмысленную сонливость которого нарушил голос радио…Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!