Глава 10. Первые дни
4 августа 2026, 09:40Первое, что осознал Афанасий Хенитусе, вернувшись к полноценному, отчётливому сознанию после хаотичного, изматывающего процесса собственного рождения, было тепло.
Не то холодное, формальное тепло очага, что некогда, в прошлой его жизни, едва-едва разгонял промозглую сырость детской комнаты в поместье Молан, но нечто куда более глубокое, куда более всеобъемлющее — тепло множества рук, бережно и взволнованно прикасавшихся к его крошечному, ещё влажному от родовых вод тельцу; тепло голосов, что звучали вокруг него не с холодной, отстранённой формальностью, но с неподдельным, переполняющим их обладателей восторгом; тепло, наконец, того самого материнского объятия, в которое его немедленно, безо всякого промедления заключили, стоило лишь повитухе завершить необходимые процедуры.
— Он жив, он дышит, — донёсся до его ещё не до конца сформировавшегося слуха дрожащий, полный слёз облегчения голос — голос, что Афанасий, вернее, та часть его многовекового сознания, что сохраняла полную, отчётливую память обо всех предшествующих событиях, немедленно узнал: голос Джур, его новой матери, чьи тревоги и надежды он на протяжении долгих месяцев беременности улавливал сквозь пелену собственного промежуточного, полусформированного восприятия.
— Малыш так похож на тебя, — произнёс другой голос, столь же полный любви и облегчения, — голос Дерута, его нового отца, что, в отличие от Рона Молана, судя по всему, не колебался ни секунды, прежде чем оказаться подле постели жены, чтобы разделить с ней этот драгоценный, судьбоносный момент.
Афанасий, всё ещё слишком слабый и дезориентированный, чтобы полностью осмыслить всю глубину происходящего, тем не менее ощутил, как нечто внутри его формирующегося, ещё не до конца осознающего себя сознания начинает медленно, но неуклонно расслабляться — то самое застарелое, въевшееся за долгие века накопленной памяти напряжение, что неизменно сопровождало его в моменты знакомства с новой, ещё непроверенной семьёй, начинало понемногу отступать перед лицом столь явной, столь безоговорочной радости, звучавшей в голосах обоих его новых родителей.
«Они рады мне, — подумал он, ощущая, как эта простая, но глубоко значимая мысль отзывается в его крошечном, беспомощном теле странным, почти болезненным по своей интенсивности теплом. — С самого первого мгновения, безо всяких условий, безо всякой сдержанности».
Момент, что должен был стать поворотным не только для самого Афанасия, но и для всей дальнейшей истории его новой семьи, наступил спустя всего несколько минут после его рождения, когда повитуха, завершив необходимые процедуры, наконец передала спелёнатого младенца на руки его матери.
Джур, всё ещё бледная и обессиленная после затянувшихся, драматичных родов, тем не менее нашла в себе силы приподняться на постели, чтобы лучше рассмотреть своего долгожданного первенца, — и когда её взгляд встретился со взглядом крошечных, но не по-младенчески пронзительных глаз новорождённого сына, Афанасий ощутил, как нечто в самой атмосфере комнаты неуловимо, но безошибочно изменяется.
Он видел, как в глазах его новой матери — тех самых кроваво-карих глазах, что оказались столь похожи на его собственные, — начинает разгораться странное, золотистое сияние, окружающее радужку тонким, едва уловимым ореолом. Он знал — вернее, помнил, из туманных, обрывочных сведений, что он успел собрать о фамильном даре рода Темз ещё в промежуточном пространстве между жизнями, — что означает это сияние: пробудившийся, недавно обретённый дар Джур наконец находил своё истинное, полноценное применение, позволяя ей различить нечто, сокрытое от взгляда любого обычного, не наделённого подобной способностью человека.
Кольца жизни. Свидетельство отпущенного человеку срока существования, что становилось видимым лишь для тех редких представительниц рода Темз, кому судьба даровала этот необычный, почти легендарный дар, — дар, что Джур, повинуясь строгому, передаваемому из поколения в поколение семейному правилу, поклялась хранить в глубочайшей тайне ото всех, включая даже собственного супруга. Такова была древняя традиция рода Темз: сама природа этого дара, его механизм и его пределы, оставалась достоянием исключительно женщин этой крови, передаваясь от матери к дочери лишь на словах, никогда не выходя за пределы семьи, но всегда могут быть исключения.
Афанасий, всё ещё слишком слабый и неопытный в обращении с собственным новым телом, чтобы как-либо осмысленно отреагировать на происходящее, тем не менее ощутил лёгкий, едва уловимый трепет, пробежавший по крошечному телу его матери, — трепет, что мог быть истолкован лишь как реакция глубочайшего, невыразимого потрясения.
Джур замерла, боясь выдать словами то, что открылось её взору, — бесчисленные, уходящие в необозримую даль кольца, которых она попросту не могла сосчитать. Но, помня о собственной клятве, она не произнесла вслух ни слова о самой природе увиденного — лишь крепче, почти судорожно прижала младенца к груди, и по её щекам покатились слёзы, в которых смешались испуг и нежность.
— Что с тобой? — встревоженно спросил Дерут, склоняясь ближе и вглядываясь в бледное, потрясённое лицо жены. — Джур, что случилось? Тебе дурно?
— Нет, нет, — поспешно, хотя и не вполне убедительно ответила она, вытирая слёзы свободной рукой. — Просто... — она замялась, тщательно подбирая слова, что позволили бы ей поделиться хотя бы толикой пережитого потрясения, не раскрывая при этом истинной природы фамильного дара. — Просто я чувствую, Дерут. Чувствую, что наш сын — не самый обычный ребёнок. Что ему уготована долгая, особенная судьба.
Граф, не подозревавший даже отдалённо об истинном, куда более конкретном источнике этой материнской уверенности, тем не менее отнёсся к её словам со всей серьёзностью и нежностью, на какие был способен.
— Всякая мать чувствует нечто подобное о своём первенце, любовь моя, — мягко произнёс он, кладя ладонь поверх её руки. — Но если ты говоришь, что он особенный, — я не сомневаюсь в твоей материнской интуиции ни на секунду.
Джур долго молчала, продолжая вглядываться в глубину глаз своего сына с выражением, в котором благоговейный трепет постепенно уступал место чему-то куда более тёплому, куда более материнскому.
— Он наш сын, — произнесла она наконец, — и я буду любить его безусловно, вне зависимости от того, что ждёт его в этой долгой, особенной судьбе.
Спустя ещё несколько минут, когда первоначальное потрясение от этого необычного открытия начало понемногу отступать перед лицом более насущной, более непосредственной радости от благополучного завершения родов, именно Джур, всё ещё не выпускавшая сына из объятий, произнесла те самые слова, что определят отныне и впредь новую личность её первенца.
— Афанасий, — тихо, но решительно произнесла она, вглядываясь в личико младенца с тем особым, исполненным глубокого, тайного смысла выражением, что было понятно лишь ей одной. — Нашего сына будут звать Афанасий.
Дерут, слегка удивлённый подобной уверенностью супруги, с любопытством взглянул на неё.
— Афанасий, — повторил он, пробуя имя на вкус. — Красивое имя. Но отчего именно оно, любовь моя? Ты словно бы выбрала его неспроста.
Джур, храня свою тайну и на этот счёт, лишь мягко улыбнулась мужу.
— Оно означает «бессмертный», — тихо пояснила она, вкладывая в эти простые слова куда больше личного, невысказанного смысла, нежели мог заподозрить Дерут. — Мне почему-то кажется, что нашему сыну суждена очень, очень долгая жизнь. Пусть это имя станет данью моей материнской вере в его особенную, долгую судьбу.
Дерут, тронутый этим объяснением, хотя и не подозревавший о его истинной, куда более буквальной подоплёке, кивнул с тёплой, одобрительной улыбкой.
— Что ж, значит, Афанасий, — согласился он, ласково коснувшись крошечной ладошки сына. — Афанасий Хенитусе. Пусть твоя жизнь и вправду окажется долгой и счастливой, малыш.
Афанасий, вслушиваясь в звучание этого нового имени — имени, что отныне заменит собой то, каким он был известен в прошлой жизни, — ощутил странное, почти умиротворяющее чувство узнавания и глубокой, пронзительной благодарности. Его новая мать, сама того не подозревая в полной мере, избрала для него имя, что удивительно точно отражало саму суть его многовековой природы, — и в этом невольном, но поразительно точном совпадении он увидел ещё одно, пусть и незримое для окружающих, подтверждение того, сколь неслучайным было его появление именно в этой семье.
«Афанасий, — мысленно повторил он. — Бессмертный. Что ж, ты права, матушка, сама того не ведая насколько. Это имя действительно подходит мне лучше, нежели ты могла бы себе представить».
В последующие дни и недели после своего рождения Афанасий, чьё сознание постепенно осваивалось с ограничениями и возможностями нового, крошечного тела, обнаружил, к своему нескрываемому изумлению и глубокой, почти болезненной радости, сколь разительно отличалось поведение его нового отца от того, что он привык видеть — а точнее, не видеть — со стороны Рона Молана на протяжении первых лет своей прошлой жизни.
Дерут Хенитусе, вопреки всем ожиданиям, что Афанасий, обременённый горьким опытом прошлой жизни, невольно перенёс на своего нового родителя, не выказывал ни малейшей робости или отстранённости в общении с новорождённым сыном. Напротив, граф, казалось, искал буквально любой повод, чтобы оказаться подле детской колыбели, чтобы взять сына на руки, чтобы просто посидеть рядом, наблюдая за тем, как тот спит или бодрствует, разглядывая незнакомый пока ещё мир широко распахнутыми, любопытными глазами.
— Как он сегодня? — неизменно спрашивал Дерут у нянек по нескольку раз на дню, и в этом вопросе, в отличие от формальных, лишённых подлинного интереса расспросов Рона Молана, звучала искренняя, неподдельная заинтересованность.
— Прекрасно себя чувствует, ваше сиятельство, — неизменно отвечали няньки, привыкшие уже к подобной, весьма нехарактерной для знатных отцов вовлечённости графа в повседневную жизнь новорождённого наследника. — Хорошо поел, крепко спал.
Дерут, получив подобный отчёт, неизменно расплывался в тёплой, искренней улыбке, после чего непременно находил время — вне зависимости от того, сколь плотным оказывался его собственный, насыщенный хозяйственными и политическими заботами день, — чтобы лично заглянуть в детскую, взять сына на руки, произнести несколько ласковых, бессмысленных, но исполненных подлинной любви слов.
— Ты сегодня хорошо кушал, я слышал, — говорил он, баюкая крошечного Афанасия на руках с той бережностью, что удивительным образом сочеталась с полным отсутствием той скованности и неловкости, что Афанасий помнил по редким, формальным визитам Рона в детскую комнату поместья Молан. — Растёшь быстро, маленький мой. Скоро совсем большим станешь.
Афанасий, вслушиваясь в подобные простые, безыскусные слова, ощущал, как нечто внутри его многоопытной, но всё ещё способной удивляться души медленно, но неуклонно оттаивает — то самое застарелое, въевшееся за годы прошлой жизни убеждение, что отцовская любовь представляет собой редкую, труднодоступную драгоценность, которую нужно заслуживать годами терпеливого, зачастую безответного ожидания, постепенно уступало место совершенно иному, куда более обнадёживающему пониманию.
«Он просто любит меня, — думал Афанасий, вглядываясь в доброе, открытое лицо своего нового отца снизу вверх, с той специфической, лишённой привычной ему прежде настороженности внимательностью, что он сознательно позволял себе культивировать, помня о собственном обете, данном ещё в промежуточном пространстве между жизнями. — Без всяких условий, без всякой необходимости заслуживать эту любовь собственными достижениями или полезностью. Просто потому, что я — его сын».
Джур, в свою очередь, хотя и продолжала на протяжении первых месяцев материнства испытывать периодические приступы тревоги относительно истинной природы тех загадочных, необъятных колец жизни, что она разглядела в глазах новорождённого сына в момент его появления на свет, тем не менее ни разу не позволила этой тревоге омрачить или ослабить ту безусловную, материнскую любовь, что она с самого начала испытывала к своему первенцу. И ни разу, вопреки всей тяжести этой тайны, она не позволила себе поделиться истинной её природой с супругом, свято храня то самое обещание, что было дано ею собственной матери — обещание, что дар различать кольца жизни навсегда останется достоянием исключительно женщин рода Темз.
— Ты снова тревожишься, — заметил как-то раз Дерут, застав супругу за тихим, задумчивым созерцанием спящего в колыбели младенца поздним вечером, когда весь остальной дом уже погрузился в сон.
— Не тревожусь, — тихо, но не вполне убедительно возразила Джур, продолжая разглядывать безмятежное личико сына. — Просто размышляю о его будущем. Что если... — она замялась, тщательно избегая любых слов, что могли бы выдать истинную причину её беспокойства, — что если та особенная судьба, что я предчувствую для него, окажется тяжёлым бременем, а не благословением?
Дерут, чья природная доброта и оптимизм редко склонялись к подобным мрачным толкованиям, мягко обнял супругу за плечи, привлекая её ближе к себе.
— Какая бы судьба ни ждала нашего сына, — тихо произнёс он, — он никогда не встретит её в одиночестве. Мы будем рядом с ним, что бы ни случилось. Смотри на него, любовь моя, — он кивнул на мирно спящего младенца. — Разве в этом безмятежном личике есть хоть что-то, наводящее на мысли о неотвратимой беде?
Джур долго вглядывалась в спящее личико сына, и постепенно, шаг за шагом, тревога на её собственном лице уступала место более мягкому, более умиротворённому выражению.
— Ты прав, — согласилась она наконец. — Возможно, я слишком тороплюсь с мрачными толкованиями там, где стоило бы просто довериться материнскому чутью, что говорит мне: что бы ни ожидало его впереди, наш сын — доброе, светлое создание.
Афанасий, чьё сознание, вопреки крепкому, казалось бы, младенческому сну, продолжало улавливать отдельные обрывки подобных ночных разговоров родителей, ощущал при этом глубокую, почти болезненную благодарность за ту заботу и то принятие, что демонстрировали оба его новых родителя, невзирая на все тревоги, что неизбежно сопутствовали столь необычному, беспрецедентному обстоятельству его рождения, — и вместе с тем невольно проникался уважением к той твёрдости, с какой его новая мать хранила тайну собственного рода, не позволяя себе облегчить это бремя даже ценой полной откровенности с горячо любимым супругом.
«Я постараюсь, — мысленно обещал он себе и своим спящим, ничего не подозревающим родителям, — оправдать эту веру. Я постараюсь стать сыном, что не принесёт вам ничего, кроме радости и гордости, сколь бы необычной ни оказалась моя истинная природа».
Немногочисленная, но преданная прислуга поместья Хенитусе, разумеется, не могла остаться в стороне от тех загадочных обстоятельств, что сопровождали рождение молодого наследника, — обстоятельств, что, несмотря на все усилия графской четы сохранить подробности случившегося в максимальной тайне, неизбежно просачивались наружу через полуслучайно подслушанные разговоры, недомолвки и многозначительные взгляды, которыми обменивались повитуха и прочие непосредственные свидетели этих необычных родов.
— Слыхала я, — шёпотом делилась одна из горничных с товаркой за утренней уборкой, — будто графиня разглядела в глазах младенца нечто эдакое, чему сама не сумела подобрать объяснения. Кольца какие-то, бесконечные, будто дитя веки вечные проживёт.
— Бессмертный, что ли? — недоверчиво переспрашивала товарка. — Быть того не может. Люди не живут вечно, такова уж природа вещей.
— А я почём знаю, — пожимала плечами первая горничная. — Знаю только, что графиня с той самой ночи сама не своя порой бывает, хоть и любит малыша без памяти, это уж точно.
Подобные пересуды, разумеется, доходили до слуха самой Джур в приглушённом, отфильтрованном виде — достаточно, впрочем, чтобы она понимала: полностью сохранить в тайне столь необычные обстоятельства рождения сына попросту не представлялось возможным в стенах дома, где даже самые сокровенные секреты хозяев рано или поздно становились достоянием кухонных пересудов.
— Пусть говорят, что хотят, — заметила она как-то раз мужу, когда очередной обрывок подобных слухов дошёл до её ушей. — Покуда они делают это с уважением к нашему сыну, а не со злым умыслом, я не вижу смысла в излишней строгости по отношению к обычному человеческому любопытству.
Дерут, чья природная мягкость редко склонялась к строгим дисциплинарным мерам, охотно согласился с подобным, весьма великодушным подходом.
— К тому же, — добавил он с лёгкой, добродушной усмешкой, — представь, сколь скучной была бы жизнь нашей прислуги без хотя бы одной по-настоящему занимательной тайны, над которой можно поломать голову за утренней уборкой.
Афанасий, чьё расширенное, хотя и ограниченное пределами младенческого восприятия сознание продолжало улавливать отголоски подобных разговоров, ощущал при этом смешанные чувства — лёгкую тревогу от того, что его истинная природа, пусть и не до конца понятая окружающими, тем не менее становилась предметом всеобщего обсуждения, но также и определённое, хотя и осторожное облегчение от того, что ни граф, ни графиня, судя по всему, не собирались реагировать на подобные слухи излишне остро или карательно.
Один момент из этих первых, насыщенных новыми впечатлениями месяцев жизни Афанасий запомнил — вернее, сохранил в своей многоопытной, но всё ещё способной к подлинному удивлению памяти — с особой отчётливостью: тот день, когда он, повинуясь одновременно естественному физиологическому развитию нового тела и собственному, сознательному решению позволить себе искреннее, непритворное выражение чувств, впервые улыбнулся своим родителям.
Дерут, как то уже вошло у него в привычку, заглянул в детскую в один из редких выпавших ему свободных часов, чтобы, как обычно, взять сына на руки и провести с ним несколько драгоценных минут неспешного, ничем не обременённого общения.
— Ну что, маленький мой, — произнёс он, баюкая Афанасия на руках с привычной уже нежностью, — как твои дела сегодня?
Афанасий, чьё формирующееся, но уже достаточно развитое для подобных проявлений тело наконец обрело необходимую координацию лицевых мышц, ощутил, как естественный, безо всякого притворства или расчёта порыв радости от присутствия любящего отца находит своё выражение в непроизвольной, широкой улыбке.
Дерут замер, потрясённый этим неожиданным, но бесконечно трогательным проявлением.
— Джур! — крикнул он, не в силах сдержать переполнявший его восторг. — Джур, иди скорее сюда! Он улыбается! Наш сын мне улыбается!
Джур, поспешно явившаяся на этот взволнованный призыв, застала супруга сияющим от неподдельного счастья, продолжающим баюкать улыбающегося младенца на руках.
— Дай мне посмотреть, — попросила она, склоняясь ближе, и когда Афанасий, всё ещё пребывавший в том же приподнятом, безмятежном расположении духа, одарил и её столь же искренней, непритворной улыбкой, на глазах молодой графини выступили непрошеные, но полные счастья слёзы.
— Он улыбается нам, — прошептала она, осторожно принимая сына из рук мужа, чтобы прижать его к груди. — Он действительно улыбается нам.
Афанасий, наблюдая за этой простой, но глубоко трогательной сценой родительского восторга, ощущал в своём крошечном, но переполненном сложными, взрослыми эмоциями существе нечто похожее на глубокое, почти благоговейное удовлетворение. Он помнил, разумеется, что в прошлой своей жизни подобные проявления детской непосредственности неизменно наталкивались на равнодушие или, в лучшем случае, сдержанное безразличие со стороны Рона Молана, — и потому эта простая, казалось бы, реакция родительского восторга обретала для него особую, драгоценную значимость.
«Я делаю это правильно, — подумал он, чувствуя, как крошечное тело продолжает непроизвольно улыбаться в ответ на переполняющую комнату родительскую радость. — Я учусь позволять себе быть просто любимым ребёнком, а не сдержанным, настороженным наблюдателем собственной жизни».
Несмотря на всю ту радость и облегчение, что Афанасий испытывал от тёплого, безусловного приёма, оказанного ему новой семьёй, его многоопытное, помнящее десятки прожитых прежде жизней сознание не могло полностью отбросить ту привычную осторожность, что была выработана долгими веками существования среди людей, зачастую весьма настороженно, если не откровенно враждебно, воспринимающих любые проявления необычного, выходящего за рамки обыденного понимания.
Он тщательно, сознательно сдерживал те проявления не по годам развитого интеллекта, что могли бы неосторожно выдать истинный масштаб его внутренней зрелости, — старался координировать собственные движения с той степенью неуклюжести, что свойственна обычному, развивающемуся в естественном темпе младенцу, старался ограничивать собственную речь, когда та начала формироваться, простыми, соответствующими возрасту словами и фразами, вместо того чтобы сразу демонстрировать ту сложность мышления, что была ему, в сущности, вполне доступна.
«Не стоит спешить, — напоминал он себе в те редкие моменты, когда искушение продемонстрировать истинную степень собственной осознанности становилось особенно сильным. — Даже в такой любящей, принимающей семье, как эта, слишком стремительное, слишком неестественное развитие неминуемо вызовет вопросы, подозрения, быть может, даже страх. Пусть моя истинная природа раскрывается постепенно, естественным образом, по мере того как я буду взрослеть в глазах окружающих».
Подобная сдержанность, впрочем, отнюдь не мешала ему в полной мере наслаждаться теми простыми, но глубоко значимыми радостями, что дарила ему повседневная жизнь в новой, любящей семье. Он позволял себе — сознательно, в отличие от вынужденной, продиктованной обстоятельствами замкнутости его прошлой жизни в качестве Кайла Молана, — открыто, непосредственно реагировать на ласку и внимание родителей, зная, что подобная открытость не встретит здесь ни равнодушия, ни отторжения.
Спустя ещё несколько недель после той памятной первой улыбки Афанасий пережил ещё один значимый рубеж в развитии своего нового тела — момент, когда он впервые позволил себе полноценный, звонкий младенческий смех, вызванный незамысловатыми, но исполненными искренней любви попытками отца развеселить его.
Дерут, чья природная жизнерадостность распространялась и на подобные, казалось бы, несерьёзные родительские забавы, обнаружил в себе неожиданный талант к простым, но эффективным приёмам, способным вызвать у младенца искренний восторг, — то принимался мягко щекотать крошечные пяточки сына, то строил забавные, преувеличенно комичные гримасы, то издавал нелепые, но заразительные звуки, подражая крикам различных лесных зверей.
— А как рычит медведь, знаешь? — спрашивал он, входя в детскую в один из подобных, посвящённых непринуждённой игре вечеров. — Вот так! — и издавал низкий, нарочито грозный рык, тут же смягчая его широкой, добродушной улыбкой.
Афанасий, чьё сдержанное, привыкшее к постоянному самоконтролю сознание поначалу с трудом позволяло себе полностью расслабиться перед лицом подобной незамысловатой родительской забавы, тем не менее, повинуясь как естественным физиологическим реакциям младенческого тела, так и собственному, сознательному решению позволить себе искреннюю радость, разразился звонким, заразительным смехом при виде очередной комичной гримасы отца.
Дерут, услышав этот смех — первый по-настоящему полноценный смех своего сына, — просиял от неподдельного восторга, тут же принявшись повторять успешную гримасу снова и снова, вызывая у Афанасия всё новые и новые волны безудержного, искреннего веселья.
— Джур, ты должна это видеть! — воскликнул он, не в силах сдержать собственного смеха, вторившего заразительному хохоту сына. — Он смеётся, представляешь? Самым настоящим, полноценным смехом!
Джур, поспешившая на этот радостный призыв, застала мужа и сына в самом разгаре этой незамысловатой, но бесконечно трогательной игры и, не удержавшись, присоединилась к общему веселью, добавляя собственные, столь же нелепые звуки и гримасы к отцовскому репертуару.
Афанасий, купаясь в этом искреннем, ничем не омрачённом семейном веселье, ощущал, как его многовековая, обременённая памятью о стольких потерях и разочарованиях душа наполняется чем-то похожим на подлинное, неомрачённое счастье — счастье, что он, признаться честно, не позволял себе испытывать в столь полной, беззаботной мере уже очень, очень давно.
Помимо непосредственной родительской заботы, значительную роль в повседневной жизни маленького Афанасия играла и приставленная к нему нянюшка — немолодая, но крепкая и добродушная женщина по имени Хельга, чья многолетняя опытность в уходе за младенцами снискала ей заслуженное доверие графской четы.
Хельга, хотя и не могла, разумеется, сравниться с покойной Нэллой в той особой, неповторимой близости, что некогда связывала Кайла Молана с его любимой служанкой, тем не менее демонстрировала собственную, весьма похвальную разновидность искренней заботы о вверенном её попечению младенце.
— Ты у нас особенный мальчик, — приговаривала она, баюкая Афанасия перед сном, укачивая его с той профессиональной сноровкой, что была отточена десятилетиями подобной работы в услужении у самых разных знатных семейств. — Особенный, но от этого не менее любимый, помяни моё слово.
Афанасий, вслушиваясь в эти простые, но по-своему тёплые слова, ощущал лёгкий, ностальгический укол при воспоминании о Нэлле — о её собственных, столь похожих по духу словах утешения, что она произносила ему в младенчестве его прошлой жизни. Но он также ощущал и определённую, хотя и не столь глубокую, симпатию к этой новой, доброжелательной женщине, чья забота, пусть и лишённая той исключительной, всепоглощающей близости, что он некогда делил с Нэллой, тем не менее представляла собой ещё один, дополнительный источник тепла и заботы в его новой, куда более благополучной жизни.
«Спасибо тебе, — мысленно обращался он к этой доброй женщине, засыпая под её тихое, убаюкивающее пение. — За то, что заботишься обо мне с искренней теплотой, даже не подозревая о том, сколь многое я уже успел пережить прежде, чем оказаться здесь, на твоих заботливых руках».
По мере того как Афанасий рос, обретая всё большую физическую самостоятельность — сперва научившись уверенно держать голову, затем переворачиваться, а там и вовсе предпринимая первые, неуклюжие попытки ползать, — его мир, прежде ограниченный пределами детской комнаты, начал постепенно расширяться, включая в себя и прочие, куда более просторные владения поместья Хенитусе.
Особое место в этом расширяющемся мире заняли обширные, тщательно ухоженные сады поместья — то самое пространство, где, как он успел узнать ещё из восприятия материнских впечатлений в период собственного внутриутробного формирования, Джур особенно любила проводить время в тёплые, погожие дни.
— Смотри, какие цветы, — говорила она, вынося сына на очередную неспешную прогулку по извилистым садовым тропинкам, указывая на пышные клумбы, что обрамляли центральную аллею поместья разноцветным, благоухающим бордюром. — Это розы, а вон те, жёлтые — нарциссы. Тебе нравится, мой хороший?
Афанасий, чьё младенческое тело ещё не позволяло сформулировать сколько-нибудь внятный словесный ответ, тем не менее с искренним, неподдельным любопытством разглядывал открывающийся его взору мир, отмечая про себя разительный контраст между этими светлыми, полными жизни садами и суровым, аскетичным пейзажем поместья Молан, где даже немногочисленные декоративные насаждения, казалось, произрастали скорее по обязанности, нежели по искреннему желанию хозяев дома украсить свои владения.
«Здесь красиво, — думал он, вбирая в себя ароматы цветущих роз и мягкое, ласковое тепло полуденного солнца. — Здесь действительно красиво, и не только внешне».
Дерут, чья привязанность к собственным садам была хорошо известна всей прислуге поместья, нередко присоединялся к подобным семейным прогулкам, лично демонстрируя сыну наиболее примечательные растения собственной коллекции.
— А это дерево, — говорил он, останавливаясь подле раскидистой, покрытой сочной листвой яблони, — я посадил ещё в тот год, когда мы с твоей матерью поженились. Когда-нибудь, если захочешь, сможешь взобраться на его нижние ветви — но не сейчас, конечно же, ты для этого ещё слишком мал.
Афанасий, вспоминая при этом тревогу, что некогда испытывал сам, наблюдая за попытками маленького Бикроса покорить лесные деревья в окрестностях поместья Молан, невольно улыбнулся — насколько вообще позволяла улыбнуться младенческая мимика — этому невольному, хотя и весьма отдалённому эху прошлой его жизни.
В те редкие моменты уединения — обыкновенно приходившиеся на дневной сон, когда его сознание, вопреки погружению тела в необходимый физиологический отдых, продолжало сохранять определённую степень бодрствующей осознанности, — Афанасий позволял себе более глубокие, более отвлечённые размышления о собственной новой судьбе и о том, что ещё ожидало его впереди.
Он вспоминал, разумеется, свои смутные, доставшиеся ему ещё из самой первой жизни познания о сюжете некогда прочитанной новеллы — познания, что, как он прекрасно понимал, окажутся не менее значимыми в его новой жизни, нежели были в жизни Кайла Молана. Он знал, хотя бы в общих чертах, о грядущих событиях, что предстоит пережить дому Хенитусе, — о будущей войне, о загадочных силах, что определят судьбу этого мира, о персонаже по имени Кейл, чья история, если верить его собственным, туманным воспоминаниям, должна была развернуться именно в этом самом доме, где ему предстояло теперь жить.
«Но всё уже изменилось, — размышлял он, вспоминая при этом собственное решение, принятое им ещё в бытность Кайлом Молан: постараться не менять канонный сюжет новеллы, но защищать тех, кто окажется под угрозой, действуя из тени, не привлекая излишнего внимания к собственному вмешательству. — Само моё существование в качестве старшего брата, а не единственного персонажа по имени Кейл, уже представляет собой значительное отклонение от известного мне сюжета. Что ещё изменится по мере того, как будет разворачиваться эта новая, во многом непредсказуемая история?»
Он размышлял также о судьбе оставленной им семьи — Мелиссандры, Рона и Бикроса, — чьё местонахождение и благополучие оставались для него на данный момент полной загадкой, поскольку присутствие Отца Вечного Покоя, столь щедро делившееся с ним прежде различными откровениями, теперь, судя по всему, предпочитало хранить молчание, позволяя событиям разворачиваться своим собственным, естественным чередом.
«Ты говорил, что пути судьбы порой переплетаются самым неожиданным образом, — мысленно обращался он к незримому, но, как он подозревал, продолжающему где-то поблизости наблюдать за ним присутствию. — Я буду ждать. Я буду ждать и надеяться, что однажды это переплетение действительно произойдёт, каким бы отдалённым и непредсказуемым ни оказался этот момент».
По мере того как первый год жизни Афанасия неуклонно подходил к своему завершению, в поместье Хенитусе начались приготовления к празднованию столь значимого, знаменательного события, — приготовления, что, при всей своей относительной скромности по сравнению с пышными празднествами, какие могли бы устроить представители куда более знатных и богатых родов, тем не менее велись с той же тщательностью и заботой, что характеризовала буквально каждый аспект повседневной жизни в доме Хенитусе.
— Пригласим ли мы соседей? — поинтересовалась Джур у супруга, обсуждая детали предстоящего торжества. — Или ограничимся исключительно домашним празднованием, в узком семейном кругу?
Дерут, чья природная общительность обыкновенно склоняла его к более широким, гостеприимным празднествам, на этот раз, к некоторому удивлению супруги, высказался в пользу более скромного, камерного варианта.
— Полагаю, — заметил он задумчиво, — учитывая те необычные обстоятельства, что сопровождали его рождение, и те слухи, что, как мы оба знаем, уже успели распространиться среди окрестных сплетников, разумнее будет пока избегать излишнего, чрезмерного внимания к нашему сыну со стороны посторонних глаз. Пусть его первый год рождения станет тёплым, семейным праздником, без ненужной публичности.
Джур, поразмыслив над этим предложением, вынуждена была признать его резонность.
— Ты прав, — согласилась она. — К тому же, — добавила она с тёплой, материнской улыбкой, — не думаю, что сам виновник торжества будет особенно возражать против более скромного, уютного празднования в кругу тех, кто искренне его любит.
Афанасий, чьё расширенное восприятие продолжало улавливать подобные обрывки родительских разговоров, ощущал глубокую признательность за эту предусмотрительность — предусмотрительность, что, сама того не подозревая, служила и его собственным, куда более насущным интересам сохранения относительной анонимности его истинной, необычной природы.
«Ещё один год позади, — размышлял он, ощущая, как приближение первой значимой годовщины его нового существования пробуждает в нём смешанные чувства ностальгии по всему пережитому и осторожного, но неуклонно крепнущего оптимизма относительно грядущего будущего. — Год, полный тепла, любви и постепенного, но неуклонного исцеления тех ран, что я нёс с собой из прошлой жизни. Что ж, посмотрим, что принесёт мне год следующий».
Он не мог знать тогда, сколь скоро, сколь неожиданно это самое грядущее готовило ему встречу с призраками — вернее, с живыми, вполне реальными людьми — из его собственного, оставленного позади прошлого.
Момент, когда Афанасий предпринял свои самые первые, неуверенные шаги, — момент, что в большинстве семей воспринимается как значимый, но всё же достаточно рутинный этап естественного развития любого здорового ребёнка, — обернулся в доме Хенитусе очередным поводом для искреннего, ничем не сдерживаемого родительского восторга.
Произошло это спустя примерно десять месяцев после его рождения, тёплым осенним днём, когда Джур, расположившись на садовой скамье неподалёку от играющего на расстеленном пледе сына, невольно отвлеклась на разговор с зашедшей проведать её соседкой.
Афанасий, воспользовавшись этим моментом временной невнимательности взрослых, — а вернее, сознательно выбрав именно этот момент, поскольку давно уже, в тайне от родителей, практиковал самостоятельное вставание и балансирование, придерживаясь за различные предметы обстановки, — решился на дерзкий, но тщательно спланированный эксперимент: оттолкнувшись от края скамьи, он выпрямился во весь свой скромный, но уже вполне уверенный рост и, к собственному внутреннему удовлетворению, сделал несколько неуверенных, но вполне самостоятельных шагов в направлении матери.
— Джур! — воскликнула соседка, первой заметившая происходящее. — Смотрите, ваш мальчик идёт!
Джур, обернувшись и увидев сына, самостоятельно, безо всякой посторонней поддержки преодолевающего расстояние в несколько драгоценных шагов, ахнула от неподдельного изумления и восторга, тут же протягивая руки навстречу этому маленькому, но столь значимому подвигу.
— Мой хороший! — воскликнула она, подхватывая покачнувшегося на последнем шаге, но не упавшего сына на руки. — Ты идёшь! Ты действительно идёшь!
Известие об этом знаменательном событии, разумеется, немедленно достигло и Дерута, чьи хозяйственные дела в тот день удерживали его в дальнем конце поместья, — и он, бросив все прочие заботы, поспешил вернуться домой при первой же возможности, чтобы лично убедиться в правдивости этой радостной вести.
— Покажи мне, покажи, как ты умеешь ходить, — попросил он в тот же вечер, опускаясь на колени посреди детской и протягивая руки навстречу сыну с той же нескрываемой гордостью, что демонстрировала несколькими часами ранее его супруга.
Афанасий, польщённый подобным вниманием к собственному скромному, но заслуживающему, по мнению обоих родителей, самого искреннего восхищения достижению, охотно продемонстрировал свои новообретённые навыки, проделав ещё несколько неуверенных, но неуклонно совершенствующихся шагов в направлении протянутых отцовских рук.
«В прошлой жизни, — невольно подумал он, оказавшись в крепких, любящих объятиях отца, — подобное событие, вероятно, прошло бы вовсе незамеченным для Рона, слишком занятого собственными, куда более насущными, по его тогдашнему разумению, заботами. Здесь же... здесь даже мои первые, неуверенные шаги становятся поводом для настоящего семейного праздника».
Одной из особенностей воспитания, что Афанасий особенно ценил в подходе своих новых родителей, — особенностью, что разительно отличалась от практики, принятой в поместье Молан, — было то, с какой серьёзностью и уважением Дерут и Джур относились к его личности, даже несмотря на его очевидно младенческий, ещё весьма ограниченный в плане самостоятельного самовыражения возраст.
Дерут, в частности, взял за правило разговаривать с сыном не упрощённым, сюсюкающим тоном, каким нередко принято обращаться к самым маленьким детям, но вполне серьёзным, содержательным языком, будто действительно рассчитывал на осмысленное восприятие собственных слов со стороны слушателя.
— Видишь ли, — говорил он как-то раз, баюкая сына на руках и рассказывая ему о текущих хозяйственных заботах поместья с той же обстоятельностью, с какой мог бы поделиться подобными подробностями с доверенным советником, — урожай в этом году выдался несколько скромнее обычного из-за затянувшейся весенней засухи, но я полагаю, что с должной бережливостью мы вполне сумеем пережить эту временную трудность без особого ущерба для благополучия наших земель и наших людей.
Афанасий, разумеется, не мог ответить на подобные монологи ничем более осмысленным, нежели младенческое агуканье и заинтересованные, хотя и лишённые ясной артикуляции звуки, — но сам факт того, что отец удостаивал его подобной, содержательной беседы, вместо привычного упрощённого сюсюканья, наполнял его глубоким, почти благоговейным теплом.
«Он говорит со мной как с полноценным собеседником, — размышлял Афанасий, вслушиваясь в очередной подобный монолог отца. — Даже не подозревая, сколь много я на самом деле способен понять из его слов. Но даже если бы я был обычным, ничем не примечательным младенцем, — самый факт подобного уважительного отношения многое говорит о характере этого доброго, великодушного человека».
Джур, в свою очередь, придерживалась несколько иного, но столь же исполненного глубокого уважения подхода — она подолгу читала сыну вслух, выбирая для этого не упрощённые детские сказки, но самые разные книги из обширной поместной библиотеки: от классической поэзии до серьёзных исторических трактатов, полагая, вопреки распространённому среди прочих знатных матерей мнению, что даже самый маленький ребёнок способен интуитивно улавливать красоту и ритм хорошо составленного текста, вне зависимости от его формального содержания.
— Не важно, понимаешь ли ты пока каждое отдельное слово, — говорила она, устраиваясь с очередным томом в удобном кресле детской, покуда Афанасий, устроившись у неё на коленях, внимательно вслушивался в мелодичное звучание её голоса. — Важно, что ты с самого раннего возраста привыкаешь к красоте языка, к музыке хорошо построенной фразы. Остальное придёт со временем, я не сомневаюсь.
Афанасий, чьё многовековое, обременённое обширными познаниями сознание, разумеется, прекрасно понимало содержание подобных чтений куда глубже, нежели могла бы предположить его мать, тем не менее с искренним удовольствием впитывал в себя не только смысл, но и саму музыкальность материнского чтения, находя в этих совместных, неспешных вечерах особую, драгоценную форму семейной близости.
Одно событие из этих первых, преимущественно безмятежных месяцев жизни Афанасия оказалось отмечено куда более серьёзной тревогой, нежели обычные, повседневные заботы молодых родителей, — эпизод, что, при всей своей относительной кратковременности, послужил очередным, весьма красноречивым свидетельством глубины родительской любви, окружавшей маленького наследника дома Хенитусе.
Произошло это, когда Афанасию было около восьми месяцев от роду: у него неожиданно поднялся жар — обычная, в сущности, для младенцев подобного возраста реакция на прорезывающиеся зубки, но обстоятельство, что, тем не менее, повергло обоих его родителей в состояние, близкое к настоящей панике.
— Он весь горит, — встревоженно произнесла Джур, прикладывая ладонь ко лбу беспокойно ворочающегося, раскрасневшегося сына. — Дерут, нужно немедленно послать за лекарем.
Дерут, чья обычная невозмутимость мгновенно улетучилась перед лицом подобной, пусть и относительно заурядной родительской тревоги, тут же бросился исполнять это распоряжение, лично проследив за тем, чтобы посыльный отправился за поместным лекарем со всей возможной поспешностью.
Последовавшие несколько часов, на протяжении которых обеспокоенные родители поочерёдно сменяли друг друга у постели беспокойно спящего, разгорячённого жаром сына, ожидая прибытия лекаря, Афанасий, чьё сознание, несмотря на физическое недомогание, продолжало сохранять определённую степень осознанности, с глубокой, почти умилённой благодарностью наблюдал за той неослабевающей заботой, что демонстрировали оба его родителя.
— Тише, тише, мой хороший, — шептала Джур, осторожно обтирая разгорячённый лоб сына влажной тканью. — Мама здесь, мама не оставит тебя.
Дерут, в свою очередь, не находил себе места от беспокойства, то и дело заглядывая в детскую, чтобы справиться о состоянии сына, то принимаясь мерить шагами коридор в ожидании запаздывающего лекаря.
— Долго ли ещё ждать? — то и дело спрашивал он у слуг, отправленных с очередным поручением проверить, не показался ли на горизонте долгожданный лекарь.
Когда лекарь наконец прибыл и, осмотрев ребёнка, заверил встревоженных родителей, что жар представляет собой самую обыкновенную, ничем не угрожающую реакцию на прорезывание зубов, не требующую никакого специального лечения, помимо обычных, общеизвестных мер по облегчению дискомфорта, — оба родителя, вопреки этому вполне обнадёживающему диагнозу, тем не менее провели ещё немалую часть ночи у постели сына, не в силах полностью успокоиться, покуда не убедились лично в постепенном спадании жара и восстановлении обычного, безмятежного сна ребёнка.
Афанасий, вспоминая при этом собственное детство в качестве Кайла Молана — детство, в котором подобные, самые обычные недомогания зачастую оставались практически незамеченными занятыми собственными заботами старшими членами семьи, — ощущал глубокую, почти болезненную по своей интенсивности признательность за ту неослабевающую тревогу и заботу, что демонстрировали Дерут и Джур перед лицом даже самого обыденного, ничем не угрожающего недомогания их сына.
«Вот что значит быть по-настоящему любимым, — думал он, постепенно погружаясь в глубокий, исцеляющий сон под тихое, убаюкивающее пение матери, продолжавшей бдеть у его постели даже после ухода лекаря. — Не просто формальная забота о наследнике рода, но искренняя, всепоглощающая тревога за благополучие любимого ребёнка».
Помимо непосредственной родительской заботы и заботы нянюшки Хельги, маленький Афанасий постепенно, по мере расширения собственной мобильности и любопытства к окружающему миру, начал знакомиться и с прочими членами немногочисленной, но преданной прислуги поместья Хенитусе — знакомство, что, при всей своей поверхностности на данном этапе его развития, тем не менее закладывало основу для будущих, куда более значимых отношений.
Дворецкий поместья — пожилой, обстоятельный мужчина по имени Освальд, что прослужил дому Хенитусе верой и правдой на протяжении многих десятилетий, — с самого начала проявлял к маленькому наследнику особую, хотя и весьма сдержанную по внешним проявлениям приязнь.
— Растёт быстро, ваше сиятельство, — неизменно замечал он, докладывая графу о повседневных хозяйственных делах поместья и попутно бросая взгляд на играющего неподалёку младенца. — Крепкий мальчик, весь в вас статью, хотя глаза, конечно, материнские.
Афанасий, чьё расширенное восприятие подмечало подобные, казалось бы, незначительные знаки внимания со стороны прочих обитателей дома, невольно задумывался о том, сколь причудливым образом складывается его новая жизнь: тот самый дворецкий, что некогда, в его прошлой жизни, служил в качестве метафорического якоря стабильности для рода Молан — вернее, эту роль в его новой жизни занимал теперь Освальд, — оказывался здесь, в поместье Хенитусе, столь же надёжной, хотя и менее эмоционально насыщенной опорой повседневного порядка.
Он не мог, разумеется, знать в эти первые месяцы своей новой жизни, сколь скоро эта самая роль дворецкого перейдёт к совершенно иному, куда более значимому для него лично человеку, — но само предчувствие грядущих перемен, что он время от времени улавливал в глубине собственной, обременённой памятью многих жизней интуиции, продолжало тихо, но неотступно нашёптывать ему о неких важных, судьбоносных событиях, что ожидали его в не столь уж отдалённом будущем.
В один из тех редких, спокойных моментов уединения, что выпадали на его дневной сон, Афанасий позволил себе более развёрнутое, более осознанное сравнение между той жизнью, что он оставил позади в качестве Кайла Молана, и той, что теперь разворачивалась перед ним в качестве Афанасия Хенитусе, — сравнение, что, при всей своей потенциальной болезненности, представлялось ему необходимым шагом на пути к подлинному, глубокому осмыслению собственного духовного роста.
Поместье Молан, вспоминал он, представляло собой воплощение холодной, расчётливой функциональности — дом, где каждое отношение, каждый жест, казалось, был подчинён некоей невидимой иерархии полезности и стратегической ценности. Любовь там, если она вообще существовала, приходилось заслуживать годами терпеливого ожидания, доказывать собственными достижениями, а порой и вовсе довольствоваться редкими, драгоценными крохами внимания, что удавалось выманить у эмоционально скованных, обременённых собственными застарелыми травмами взрослых.
Поместье Хенитусе, напротив, представляло собой нечто прямо противоположное — дом, где любовь, казалось, была самой естественной, самой базовой валютой повседневного существования, где забота о благополучии близких не требовала никакого специального заслуживания, но проистекала из самой природы отношений между членами этой на удивление гармоничной, тёплой семьи.
«Быть может, — размышлял Афанасий, — разница между этими двумя домами заключается не столько во внешних обстоятельствах — богатстве, знатности, политическом влиянии, — сколько в том фундаментальном выборе, что делают их обитатели относительно природы собственных взаимоотношений с окружающими. Рон Молан выбрал холодность и дистанцию как защиту от боли утраты. Дерут и Джур Хенитусе, напротив, выбрали открытость и уязвимость как путь к подлинной, глубокой близости, невзирая на неизбежный риск будущей боли, что сопутствует любой искренней привязанности».
Он вспоминал собственные, некогда произнесённые Мелиссандре слова о том, почему он предпочитает не привязываться к людям, что могут исчезнуть из его жизни столь же внезапно, как появились в ней, — и с некоторым удивлением осознавал, сколь разительно отличается его нынешний, сознательно избранный подход от той философии самозащитной отстранённости, что определяла столь значительную часть его прошлой жизни.
«В этот раз я выбираю иначе, — мысленно подтверждал он собственное решение, данное ещё в промежуточном пространстве между жизнями. — В этот раз я выбираю открытость, невзирая на риск будущей боли. Ибо, как учила меня Нэлла, а затем подтвердил и сам Отец Вечного Покоя, подлинное счастье недостижимо без готовности рисковать сердцем ради тех, кого мы любим».
Момент, когда Афанасий наконец произнёс своё первое, вполне осмысленное слово — момент, что он, в отличие от большинства прочих аспектов своего развития, сознательно откладывал на несколько месяцев дольше, нежели позволяли ему физиологические возможности нового тела, желая тщательно обдумать, какое именно слово станет первым, публично засвидетельствованным проявлением его зарождающейся речи, — наступил спустя примерно тринадцать месяцев после его рождения.
Он долго размышлял, лёжа без сна в те редкие ночные часы, когда его сознание сохраняло определённую бодрствующую ясность, над тем, какое слово будет наиболее уместным для подобного знаменательного случая. В его прошлой жизни, как он прекрасно помнил, первым осмысленно произнесённым словом стало имя Нэллы — единственного человека, чья безусловная любовь заслуживала подобной чести в те далёкие, полные одиночества годы.
«Но здесь, — размышлял он, — здесь у меня двое родителей, чья любовь в равной степени заслуживает подобного признания. Как мне выбрать между ними, не обделив вниманием ни одного из них?»
В конечном счёте он остановился на решении, что представлялось ему наиболее справедливым и, что немаловажно, наиболее трогательным с точки зрения производимого эффекта: вместо того чтобы произнести одно-единственное имя, он решился на нечто более амбициозное — простое, но исполненное глубокого смысла слово «семья».
Момент этот настал однажды тихим вечером, когда оба его родителя, как то уже вошло у них в привычку, собрались вместе в детской, чтобы разделить с сыном последние часы перед отходом ко сну.
— Скажи «мама», — привычно, хотя и без особой настойчивости, попросила Джур, устраивая сына поудобнее у себя на коленях.
Афанасий, воспользовавшись этим удобным моментом, глубоко вдохнул и, тщательно артикулируя каждый звук с той точностью, что несколько превосходила обычные возможности ребёнка его возраста — хотя, к счастью, не настолько разительно, чтобы вызвать серьёзные подозрения, — произнёс своё тщательно подготовленное первое слово:
— Семья.
В детской воцарилась потрясённая, полная благоговейного изумления тишина.
— Ты слышал? — прошептала Джур, обращаясь к застывшему рядом супругу, в глазах которой уже начинали собираться непрошеные, но полные счастья слёзы. — Дерут, ты слышал, что он сказал?
— Слышал, — ответил Дерут срывающимся от волнения голосом, опускаясь на колени подле кресла жены, чтобы оказаться на одном уровне с сыном. — Семья, — повторил он, будто пробуя это слово на вкус. — Это... это удивительно, для его возраста. Большинство детей начинают с «мама» или «папа», но не с целого, осмысленного понятия.
Афанасий, наблюдая за этой сценой родительского изумления и восторга, ощущал глубокое, почти торжественное удовлетворение от того, сколь точно он рассчитал эффект своего тщательно спланированного первого слова.
— Семья, — повторил он снова, на этот раз позволяя себе широкую, искреннюю улыбку. — Мама. Папа.
Джур, не в силах более сдерживать переполнявшие её чувства, крепко прижала сына к груди, а Дерут, придвинувшись ближе, обнял их обоих — мать и сына — в едином, исполненном глубокой любви объятии.
— Ты и есть наша семья, — прошептала Джур сквозь непрошеные слёзы счастья. — Самая драгоценная часть нашей семьи.
Афанасий, окружённый этим тесным, тёплым объятием обоих родителей, ощущал в своём крошечном, но переполненном сложными, взрослыми эмоциями существе нечто похожее на подлинное, всеобъемлющее умиротворение — то самое чувство принадлежности, что он, по сути, никогда прежде не испытывал в столь полной, безоговорочной мере ни в одной из своих многочисленных прошлых жизней.
Немногочисленные, но по-своему примечательные визиты соседних дворянских семей, что время от времени случались в поместье Хенитусе на протяжении первого года жизни Афанасия, предоставляли ему дополнительную возможность наблюдать за тем, сколь разительно отличается атмосфера его нового дома от той, что была свойственна поместью Молан в подобных, аналогичных обстоятельствах.
Один такой визит — приезд семейства Барлоу, чьи земли граничили с владениями Хенитусе с восточной стороны, — запомнился Афанасию особенно отчётливо, поскольку он впервые получил возможность наблюдать за тем, как его родители держатся в обществе прочих представителей знати, вдали от привычной домашней непринуждённости.
— Какой прелестный мальчик, — заметила госпожа Барлоу, дородная, добродушная женщина средних лет, разглядывая Афанасия с нескрываемым умилением. — И такой спокойный для своего возраста, не капризничает вовсе.
— Он у нас на удивление рассудительный ребёнок, — с гордостью подтвердила Джур, покачивая сына на руках. — Порою мне кажется, что он понимает куда больше, нежели можно было бы ожидать от годовалого младенца.
Афанасий, вслушиваясь в этот обмен любезностями, внутренне усмехнулся — насколько вообще позволяла подобную реакцию его младенческая мимика — точности материнского наблюдения, тщательно, впрочем, сохраняя внешнюю невозмутимость, приличествующую обычному, ничем не примечательному младенцу.
Господин Барлоу, в свою очередь, воспользовался случаем, чтобы завести с Дерутом более серьёзный, деловой разговор о текущем положении дел в окрестных землях — разговор, что Афанасий, обладавший куда более обширными познаниями о политической ситуации в этом мире, нежели можно было бы предположить, судя по его возрасту, слушал с определённым, тщательно скрываемым интересом.
— Слышали ли вы последние вести из столицы? — поинтересовался господин Барлоу, понизив голос до доверительного полушёпота. — Поговаривают, что при дворе назревают некие перемены, связанные с престолонаследием.
Дерут, чья природная осторожность в подобных деликатных политических вопросах редко изменяла ему, лишь неопределённо пожал плечами.
— До наших окраинных земель подобные столичные интриги доходят с изрядным опозданием, — заметил он с лёгкой, самоиронической усмешкой. — Полагаю, мы узнаем о любых значимых переменах в своё время, когда они действительно коснутся наших собственных, куда более скромных владений.
Афанасий, чьё многовековое, обременённое памятью о сюжете некогда прочитанной новеллы сознание прекрасно понимало, сколь значимыми на самом деле окажутся эти самые «столичные интриги» для дальнейшей судьбы всего известного ему мира, тем не менее сохранял младенчески невозмутимое молчание, лишь мысленно отмечая для себя очередное подтверждение того, сколь точно разворачивающиеся вокруг него события соответствуют его собственным, смутным воспоминаниям о знакомом сюжете.
«Ещё не время, — думал он. — Ещё слишком рано вмешиваться, даже если бы я и был на это способен в своём нынешнем, весьма ограниченном положении. Но я буду наблюдать. Буду наблюдать и готовиться, покуда не придёт момент, когда моё вмешательство действительно сможет что-либо изменить к лучшему».
В те редкие, тихие моменты, что выпадали на глубокую ночь, когда весь дом погружался в безмятежный сон, а сам Афанасий, вопреки физиологической потребности собственного младенческого тела в отдыхе, порой позволял себе краткие периоды бодрствующей, созерцательной осознанности, он нередко обращался мысленно к тому самому незримому присутствию, что сопровождало его на протяжении долгого странствия по промежуточному пространству между жизнями.
«Ты здесь? — мысленно вопрошал он в подобные тихие, уединённые моменты. — Наблюдаешь ли ты за тем, как разворачивается моя новая жизнь?»
Ответа, впрочем, обыкновенно не следовало — то самое присутствие, что было столь щедро на откровения и наставления в промежуточном пространстве между смертью и новым рождением, теперь, судя по всему, предпочитало хранить сдержанное, хотя и, как надеялся Афанасий, отнюдь не безучастное молчание, позволяя ему проживать собственную, новую жизнь без постоянного, направляющего вмешательства извне.
«Что ж, — думал он в подобные моменты, — быть может, так оно и должно быть. Быть может, часть моего пути заключается именно в том, чтобы научиться доверять собственным силам, собственным решениям, вместо того чтобы полагаться на постоянные откровения свыше».
Он использовал эти тихие ночные часы и для более практических размышлений — обдумывал, к примеру, каким образом ему следует выстраивать собственное поведение по мере взросления, чтобы, с одной стороны, не вызывать излишних подозрений своей не по годам развитой сообразительностью, а с другой — не растрачивать понапрасну годы драгоценного времени на притворную, неестественную инфантильность.
«Полагаю, — размышлял он, — разумным будет постепенно, но неуклонно демонстрировать некоторую опережающую возраст смышлёность — достаточную, чтобы вызывать гордость и удовлетворение родителей, но не настолько разительную, чтобы провоцировать пугающие, тревожные вопросы о моей истинной природе. Я уже видел, как отреагировали слуги на одни лишь загадочные кольца жизни в момент моего рождения, — не стоит добавлять к этой тайне ещё и явные, неоспоримые свидетельства взрослого, многовекового разума, обитающего в теле младенца».
Подобные ночные размышления, при всей своей отвлечённости от повседневных, куда более простых радостей его новой жизни, тем не менее служили Афанасию важным напоминанием о том, что, невзирая на всю теплоту и безопасность его нового дома, он по-прежнему нёс в себе груз ответственности за собственную, необычную природу — груз, что, хотя и стал заметно легче в атмосфере любящей, принимающей семьи, отнюдь не исчез полностью из его повседневного существования.
День, когда Афанасию исполнился ровно год от роду, ознаменовался тем самым скромным, но исполненным глубокой семейной теплоты празднованием, о котором Дерут и Джур договорились ещё несколькими неделями ранее, — камерным торжеством, ограниченным исключительно ближайшим кругом семьи и наиболее доверенных слуг поместья.
Джур лично проследила за тем, чтобы к этому дню на кухне поместья приготовили небольшой, но особенно изысканный праздничный торт, украшенный, по местной традиции, символическими фигурками, что, как считалось, должны были предвещать будущую судьбу и характер отмечающего свою первую годовщину младенца.
— Смотри, какой красивый, — сказала она, поднося торт достаточно близко, чтобы заинтригованный Афанасий мог как следует его рассмотреть. — Специально для тебя готовили, мой хороший.
Дерут, в свою очередь, преподнёс сыну первый в его новой жизни настоящий, полноценный подарок — небольшую, искусно вырезанную деревянную лошадку, что, по его словам, должна была со временем составить компанию куда более серьёзным игрушкам, приличествующим подрастающему наследнику знатного рода.
— Когда подрастёшь, — сказал он, вкладывая игрушку в руки восторженно разглядывающего обновку сына, — я научу тебя ездить верхом на самой настоящей лошади. А пока пусть эта маленькая начнёт готовить тебя к столь важному для любого дворянина навыку.
Афанасий, принимая этот скромный, но исполненный искренней любви подарок, ощущал глубокую, почти торжественную благодарность за то, сколь много тепла и заботы удалось вместить в этот, казалось бы, самый обычный, ничем не примечательный по меркам знатных семейств праздник.
«Год позади, — размышлял он, обозревая собравшихся вокруг него любящих родителей, заботливую нянюшку Хельгу, немногочисленную, но искренне расположенную к нему прислугу поместья. — Год, что оказался наполнен куда большей теплотой и любовью, нежели вся моя прошлая жизнь в поместье Молан, вместе взятая».
Тем же вечером, когда праздничные торжества уже завершились, а сам Афанасий, утомлённый насыщенным впечатлениями днём, готовился отойти ко сну в объятиях убаюкивающей его нянюшки Хельги, он ощутил вновь то самое смутное, но неотступное предчувствие грядущих перемен, что время от времени посещало его на протяжении последних недель, — предчувствие, природу которого он пока не мог определить с точностью, но что, тем не менее, продолжало настойчиво напоминать о себе где-то на самой периферии его многовековой, обременённой интуицией сознания.
«Что-то приближается, — думал он, погружаясь в дремотное, но всё ещё частично осознанное состояние на границе сна и бодрствования. — Что-то значимое, что-то, что вновь изменит очертания моей новой жизни, каким бы образом это ни произошло».
Он не мог знать наверняка — не мог, поскольку присутствие Отца Вечного Покоя, столь щедрое на откровения в промежуточном пространстве между жизнями, теперь хранило неизменное, хотя и, как он смел надеяться, отнюдь не безучастное молчание, — что именно за перемены ожидают его в самом ближайшем будущем. Но само это предчувствие, что крепло с каждым проходящим днём, служило ему безмолвным, но красноречивым напоминанием о том, что его новая жизнь, при всей своей нынешней безмятежности и тепле, отнюдь не будет лишена собственных, значимых поворотов судьбы.
«Что бы это ни было, — мысленно пообещал он себе, погружаясь наконец в глубокий, безмятежный сон, — я встречу это со всей той мудростью и всей той открытостью сердца, что я поклялся себе культивировать в этой новой, драгоценной жизни. Я готов, чем бы ни обернулось это грядущее предчувствие».
Он не мог знать, сколь скоро — вернее, сколь стремительно — это самое предчувствие обретёт вполне конкретные, осязаемые очертания, когда спустя считаные недели у ворот поместья Хенитусе появится небольшая, потрёпанная долгими скитаниями семья, чьи лица, доведись ему уже сейчас обладать достаточной физической зрелостью, чтобы различить их на расстоянии, немедленно пробудили бы в нём целую бурю сложных, глубоко личных эмоций.
Но покуда об этом ещё предстояло узнать в своё время, а первый, наполненный теплом и любовью год жизни Афанасия Хенитусе подходил к своему мирному, безмятежному завершению — год, что, вопреки всем опасениям и неуверенности, с какой началось это новое, необычное существование, обернулся, вне всяких сомнений, самым тёплым и любящим годом за всю долгую, растянувшуюся на бесчисленные жизни историю его многострадальной, но неизменно способной любить и быть любимой души.
Среди прочих открытий, что Афанасий совершил на протяжении своего первого года жизни в новом доме, особое место занимало знакомство с обширной, хотя и несколько запущенной библиотекой поместья Хенитусе — помещением, что, вопреки скромным размерам самого дома по сравнению с прежним родовым гнездом Молан, поражало неожиданным богатством и разнообразием собранных здесь на протяжении многих поколений фолиантов.
Джур, чья собственная любовь к чтению уже проявила себя в её привычке декламировать сыну отрывки из самых разных литературных произведений задолго до того, как он мог бы сознательно оценить их содержание, нередко брала маленького Афанасия с собой в эту тихую, пропахшую пылью и старой кожей комнату, устраиваясь с ним в удобном кресле у окна, покуда сама она занималась собственным чтением или разбором накопившейся деловой корреспонденции.
Афанасий, чьё расширенное, взрослое сознание испытывало неподдельный восторг при виде подобного богатства доступных знаний, использовал эти визиты в библиотеку для собственных, тщательно скрываемых от посторонних глаз целей — украдкой, покуда мать была поглощена собственными занятиями, разглядывая корешки ближайших к нему книг, пытаясь определить, какие из них могли бы содержать полезные для него сведения о магии, истории этого мира, или же, что было бы особенно ценно, о природе того самого дара различать кольца жизни, что так тревожил его мать.
«Когда я подрасту достаточно, чтобы читать самостоятельно, — размышлял он, разглядывая манящие, но пока недоступные ему фолианты, — здесь найдётся немало полезного материала для дальнейшего изучения. Нужно лишь набраться терпения».
Однажды, в один из подобных визитов, Джур, заметив необычно пристальный, сосредоточенный взгляд сына, устремлённый на близлежащую книжную полку, не удержалась от лёгкого, добродушного замечания.
— Уже интересуешься книгами, мой хороший? — спросила она с тёплой улыбкой, слегка покачивая сына на коленях. — Что ж, это доброе предзнаменование. Возможно, из тебя вырастет настоящий учёный.
Афанасий, поймав себя на этой неосторожной демонстрации не по годам развитого любопытства, поспешил изобразить куда более рассеянный, младенчески неопределённый интерес, потянувшись вместо конкретной книги к яркой, приметной обложке одного из ближайших томов — жест, что куда органичнее вписывался в ожидаемое поведение обычного, годовалого младенца.
— Хочешь эту? — спросила Джур, снимая указанную книгу с полки и демонстрируя сыну красочные иллюстрации, украшавшие простой, предназначенный для самых маленьких читателей сборник детских сказок. — Что ж, давай почитаем вместе.
Афанасий, устроившись поудобнее на коленях у матери, приготовился в очередной раз выслушать историю, что он, вероятно, уже знал наизусть после многочисленных предыдущих прочтений, — но, вопреки этому обстоятельству, продолжал находить в подобных совместных моментах особую, неизменно трогательную радость, что проистекала отнюдь не из новизны самого содержания, но из глубокой, безусловной близости, что эти простые ритуалы совместного чтения помогали культивировать между ним и его новой матерью.
Ближе к концу первого года жизни Афанасия в поместье Хенитусе пришла новость, что, при всей своей внешней незначительности для большинства обитателей дома, пробудила в самом Афанасии — вернее, в той части его многовекового сознания, что продолжала внимательно отслеживать любые события, способные соотноситься с его собственными, смутными воспоминаниями о сюжете некогда прочитанной новеллы, — целую бурю тревожных предчувствий.
Дерут, вернувшись однажды из очередной деловой поездки в ближайший крупный город, поделился с супругой за ужином некоторыми услышанными там слухами.
— Поговаривают о неспокойствии в северных провинциях, — заметил он, задумчиво крутя в руках бокал с вином. — Какие-то стычки на границе, споры за спорные территории. Ничего, впрочем, что должно было бы серьёзно затронуть наши собственные, куда более отдалённые от подобных конфликтов земли.
Афанасий, чьё расширенное восприятие продолжало улавливать подобные обрывки взрослых разговоров даже из соседней комнаты, где он в это время находился под присмотром нянюшки Хельги, ощутил при этих словах отчётливый, хотя и приглушённый пока трепет узнавания.
«Северные провинции, — мысленно повторил он, пытаясь сопоставить эти скудные сведения с собственными, туманными воспоминаниями о развитии сюжета известной ему новеллы. — Если мои воспоминания верны, это может быть лишь первым, весьма отдалённым отголоском куда более масштабных, значимых событий, что развернутся в этом мире на протяжении последующих десятилетий».
Он не мог, разумеется, поделиться этими тревожными прозрениями ни с кем из окружающих — ни его нынешний возраст, ни осторожность, что он сознательно культивировал в себе относительно демонстрации собственных не по годам развитых познаний, не позволяли ему подобной откровенности. Но само это, пусть пока весьма отдалённое и косвенное, подтверждение того, что знакомый ему сюжет действительно начинает разворачиваться в предсказуемом им направлении, служило важным напоминанием о той ответственности, что он нёс, обладая подобным уникальным, хотя и весьма фрагментарным знанием о грядущем будущем.
«Мне нужно расти быстрее, — подумал он с непривычной для годовалого младенца серьёзностью. — Не физически, разумеется, — здесь я ничего не могу поделать с естественными законами человеческого развития, — но в плане накопления практических знаний и умений, что однажды могут понадобиться мне, чтобы защитить тех, кого я успел полюбить в этой новой жизни, от опасностей, что, как подсказывает мне печальный опыт прошлого, рано или поздно неизбежно постучатся и в двери этого дома».
Несмотря на всю ту решимость и мудрость, что Афанасий стремился культивировать в своём отношении к грядущим, ещё неведомым испытаниям, порой на него накатывали моменты куда более простой, куда более уязвимой человеческой — вернее, всё ещё в значительной степени младенческой — потребности в утешении и защите, что не имели никакого отношения к его многовековым познаниям и стратегическим расчётам.
Один такой момент случился поздней ночью, когда Афанасию приснился тревожный, спутанный сон — обрывочные, лишённые ясной логики образы, что смешивали в себе воспоминания о последних, мучительных мгновениях его прошлой жизни с более смутными, архетипическими страхами, свойственными любому маленькому ребёнку, оставленному в темноте наедине с собственным разыгравшимся воображением.
Он проснулся с громким, отчаянным плачем, что быстро привлёк внимание дежурившей неподалёку нянюшки Хельги, поспешившей на помощь своему обеспокоенному подопечному.
— Тише, тише, маленький мой, — забормотала она, беря разрыдавшегося младенца на руки и принимаясь укачивать его с профессиональной сноровкой. — Всё хорошо, всё хорошо, Хельга здесь.
Но плач Афанасия, вопреки обычной эффективности подобного укачивания, на этот раз не желал утихать, — сон, что его потревожил, оказался слишком созвучен глубинным, тщательно похороненным в самых потаённых уголках его многовековой памяти страхам, чтобы столь легко поддаться простому, механическому утешению.
Разбуженная этим необычно продолжительным плачем сына, в детскую поспешила и сама Джур, отстранив обеспокоенную нянюшку, чтобы лично взять на руки своего безутешного ребёнка.
— Что случилось, мой хороший? — тихо спросила она, крепко прижимая Афанасия к груди и осторожно покачиваясь вместе с ним у окна детской, за которым разливался безмятежный, усыпанный звёздами ночной пейзаж. — Дурной сон приснился?
Афанасий, чьё сознание, всё ещё частично затуманенное остаточными образами тревожного сна, не могло, разумеется, дать сколько-нибудь внятного словесного объяснения собственному состоянию, тем не менее ощущал, как материнское тепло, материнский, знакомый и любимый голос постепенно, но неуклонно рассеивают ту тьму, что на краткий, но мучительный миг вновь угрожала поглотить его собственное, обретённое с таким трудом душевное равновесие.
— Мама здесь, — продолжала тихо приговаривать Джур, поглаживая сына по спине тем самым, безошибочно успокаивающим жестом, что известен, кажется, всем матерям мира вне зависимости от эпохи и культуры. — Что бы тебе ни приснилось, это всего лишь сон. Здесь, в этих стенах, ты в полной безопасности, я тебе обещаю.
Афанасий, постепенно успокаиваясь в этих тёплых, надёжных объятиях, ощущал глубокую, почти благоговейную благодарность за то, что в этой новой жизни ему не пришлось, подобно его прошлому существованию в поместье Молан, справляться с подобными ночными кошмарами в одиночестве, полагаясь лишь на собственные, зачастую недостаточные для младенческого возраста внутренние ресурсы.
«Даже многовековая душа порой нуждается в простом материнском объятии, — подумал он, вслушиваясь в успокаивающий стук материнского сердца, к которому был прижат его собственный, постепенно затихающий от рыданий лоб. — И как же хорошо, что здесь, в этом доме, подобное простое, но бесценное утешение всегда оказывается доступным без всяких условий и колебаний».
Джур, не подозревая, разумеется, об истинной, куда более сложной природе тех страхов, что потревожили сон её сына, тем не менее продолжала укачивать его с неизменной нежностью, покуда его дыхание не выровнялось окончательно, а сам он не погрузился вновь в глубокий, на этот раз уже безмятежный и спокойный сон, — сон, что впервые за очень долгое время оказался лишён каких-либо тревожных, мучительных сновидений.
Однажды поздним вечером, когда маленький Афанасий уже мирно спал в своей колыбели, а Дерут и Джур, как то у них уже вошло в привычку, коротали последние часы перед сном за неспешной беседой в своей личной гостиной, разговор супругов коснулся темы, что, доведись Афанасию присутствовать при этом обсуждении, вызвала бы у него живейший, хотя и тщательно скрываемый интерес.
— Не пора ли нам подумать о втором ребёнке? — осторожно заметила Джур, откладывая в сторону рукоделие, которым была занята на протяжении последнего часа. — Афанасию, полагаю, было бы полезно иметь брата или сестру, с которыми он мог бы расти вместе.
Дерут, чья привязанность к первенцу была столь глубока и всепоглощающа, что он порой затруднялся представить себе, как может полюбить ещё одного ребёнка с той же силой, тем не менее серьёзно задумался над этим предложением.
— Полагаю, ты права, — согласился он после недолгого раздумья. — Хотя, признаться, я немного тревожусь. Афанасий — такой особенный ребёнок. Что если следующий наш ребёнок окажется совершенно обычным? Не почувствует ли он себя обделённым в сравнении со старшим братом?
Джур, тронутая этой неожиданной, но по-своему трогательной отцовской заботой о ещё не рождённом, гипотетическом втором ребёнке, тепло улыбнулась мужу.
— Каждый наш ребёнок, обычный он или необычный, будет любим нами в равной степени, — заверила она его с непоколебимой уверенностью. — Особенность одного дитя не умаляет ценности другого, Дерут. Я в этом абсолютно убеждена.
Супруги ещё долго обсуждали эту тему тем вечером, взвешивая различные соображения относительно подходящего времени для расширения семьи, — разговор, что, останься он неуслышанным чутким, хотя и спящим в этот момент сознанием их первенца, тем не менее представлял собой первый, ещё весьма отдалённый росток той будущей реальности, что уготовила судьба всей семье Хенитусе в не столь уж отдалённом будущем.
Так, шаг за шагом, месяц за месяцем, подошёл к своему завершению тот самый первый год новой жизни Афанасия Хенитусе — год, что, начавшись с драматичных, полных тревоги родов и загадочного откровения о бесчисленных кольцах жизни, увиденных его матерью, постепенно развернулся в череду тёплых, наполненных искренней любовью и заботой месяцев, что оставили в многовековой, обременённой памятью многих жизней душе Афанасия неизгладимый след глубокой, почти благоговейной благодарности.
Он научился держать голову, переворачиваться, ползать и, наконец, ходить. Научился улыбаться, смеяться и произносить свои первые, тщательно продуманные слова. Пережил первую детскую болезнь, окружённый неослабевающей родительской заботой. Познакомился с обширной поместной библиотекой, с ухоженными садами, с немногочисленной, но искренне расположенной к нему прислугой дома. Отпраздновал свою первую годовщину в тесном, любящем кругу семьи.
Но, быть может, важнее всех этих отдельных, поддающихся конкретному перечислению вех развития, был тот фундаментальный, глубинный урок, что он извлёк из этого первого года собственной новой жизни, — урок, что он поклялся себе усвоить ещё в промежуточном пространстве между смертью и новым рождением: урок о том, что подлинное счастье достижимо не только через самоотверженную жертву ради других, но и через смиренное, открытое сердцем принятие любви, что дарится безусловно, без необходимости её заслуживать ценой собственных страданий.
«Год позади, — размышлял он в те тихие, предшествующие сну мгновения, что завершали собой этот знаменательный, полный новых открытий период его существования, — и что за год это выдался. Полный тепла там, где я ожидал холода. Полный принятия там, где я готовился к отторжению. Полный любви, что я, вопреки собственным вековым сомнениям, наконец позволил себе принять полностью, без остатка, без привычной настороженности».
Он не мог знать наверняка, что именно ожидает его в году грядущем, — то самое смутное, но неотступное предчувствие перемен, что посещало его в последние недели, продолжало маячить где-то на границе его сознания, не раскрывая, впрочем, своей конкретной, определённой природы. Но он встречал это неизвестное будущее с той же решимостью и той же открытостью сердца, что определяли собой весь этот первый, столь драгоценный год его новой, во многом уже полностью преобразившей его жизни.
«Что бы ни ждало меня впереди, — подумал он напоследок, погружаясь в глубокий, безмятежный сон под тихий, знакомый скрип половиц удаляющейся из детской нянюшки Хельги, — я готов встретить это, вооружённый мудростью многих прожитых жизней и, что не менее важно, тем новым, драгоценным пониманием того, что значит быть по-настоящему, безусловно любимым».
В самую последнюю ночь этого знаменательного, богатого событиями первого года, Афанасий, лёжа в своей колыбели и наблюдая за игрой лунного света, пробивающегося сквозь неплотно задёрнутые занавески детской, позволил себе ещё раз, уже с высоты прожитого года новой жизни, вернуться мыслями к тому самому обету, что он дал себе в промежуточном пространстве между смертью и новым рождением.
«Я обещал, — вспоминал он, — принимать любовь моих новых родителей с открытым сердцем, с самого первого мгновения. Я обещал позволить себе быть просто любимым ребёнком, а не только защитником и опорой для окружающих. Насколько же я преуспел в исполнении этой торжественной клятвы?»
Он честно, без лишней самокритичности, но и без излишнего самодовольства, взвешивал собственные достижения и промахи на этом пути. Да, он позволил себе улыбаться, смеяться, произносить нежные слова — все те простые, но значимые проявления открытости, что были ему в значительной степени недоступны в прошлой жизни. Да, он принимал заботу родителей без привычной настороженности, без внутреннего вопроса о том, какую цену придётся заплатить за подобную роскошь безусловной любви.
Но он также осознавал, с той же честностью, что определяла всю его многовековую мудрость, что определённая часть его существа — та самая часть, что продолжала бдительно отслеживать любые признаки грядущей опасности, что продолжала тщательно скрывать истинный масштаб его многовекового сознания из соображений осторожности, — так и не сумела полностью раствориться в той безмятежной, ничем не омрачённой открытости, что, казалось бы, была доступна обычному, ничего не помнящему о прошлых жизнях младенцу.
«Быть может, — размышлял он, — полное растворение подобной бдительности попросту невозможно для такой души, как моя. Быть может, я обречён нести в себе эту двойственность — искреннюю, неподдельную любовь к новой семье, сочетающуюся с неизменной, никогда полностью не отступающей осторожностью многоопытного, обременённого памятью многих трагедий существа. И, быть может, в этом нет ничего постыдного или неправильного. Быть может, подлинная мудрость заключается не в полном отказе от осторожности, но в умении сочетать эту осторожность с искренней, ничем не скованной любовью, не позволяя первой полностью подавлять вторую».
С этой примирительной, зрелой мыслью Афанасий Хенитусе, вернее, та древняя, многовековая душа, что теперь носила это новое, драгоценное для него имя, погрузился в глубокий, безмятежный сон, завершающий собой первый, полный тепла и постепенного, но неуклонного исцеления год его новой, во многом уже преобразившей его существование жизни, — сон, что, впрочем, оказался последним по-настоящему безмятежным сном перед тем, как его новая, тщательно оберегаемая безопасность впервые с момента его рождения окажется поставлена перед лицом неожиданного, глубоко личного испытания, что уже совсем скоро постучится в ворота поместья Хенитусе в облике трёх усталых, потрёпанных долгими скитаниями путников, чьи лица, стоит ему только их увидеть, немедленно пробудят в его многострадальной душе целую бурю чувств, что он, при всей своей многовековой мудрости, окажется не вполне готов встретить с полным, безоговорочным спокойствием.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!